Вадим Валерьянович Кожинов
Драма “самоуничтожения”
гипертекстовая версия
Тема “возмездия” решена Д. Самойловым слишком прямолинейно: вот, мол, те люди, которых “скашивают” в 1937-м, ранее, начиная с 1917-го, сами беспощадно “скашивали” других людей и потому в конце концов получили столь же беспощадное наказание. Это толкование, по сути дела, подразумевает, что в истории действует неотвратимый закон возмездия, благодаря которому насильники и палачи сами подвергаются репрессиям и казням.

Вообще-то вера в реальность такого закона существует. Супруга Михаила Булгакова Елена Сергеевна записала 4 апреля 1937 года в своём дневнике: “В газетах сообщение об отрешении от должности Ягоды (в 1934-1936 годах — глава НКВД. — В.К). и о предании его следствию... Отрадно думать, что есть Немезида...” (древнегреческая богиня возмездия). И даже о литераторах — рьяных “обличителях” Булгакова—в дневнике сказано (23 апреля 1937 года): “Да, пришло возмездие. В газетах очень дурно о Киршоне и об Афиногенове” .

Д. Самойлов (эти его суждения приводились выше) писал, что 1937 год был выполнением “предначертаний высшем воли”, —то есть как бы воли Бога; но эту “волю”, скажу от себя, едва ли сколько-нибудь уместно осознавать в христианском духе: речь может идти о языческих или ветхозаветном богах... Е.С.Булгакова в записи 27 апреля 1937-го рассказывает, как встреченный на московской улице писатель Юрий Олеша “уговаривает М.А. (Булгакова. — В.К). пойти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня, и на котором будут расправляться с Киршоном. Уговаривал выступить и сказать, что Киршон был главным организатором травли М.А. Это-то правда. Но М.А. и не подумает выступать с таким заявлением и вообще не пойдет...” (там же, с. 141), — то есть не хочет принимать участия в “возмездии”...

М.М. Бахтин вспоминал о судьбе следователей ГПУ, которые в 1928-1929 годах стряпали его “дело”, а также “дело” его близкого знакомого — историка Е.В. Тарле; в 1938 году этих следователей расстреляли: “Тарле мне написал с торжеством: “А знаете, наших-то ликвидировали”. Но я не мог разделить этого торжества” .

Тем не менее можно всё же понять людей, которые со своего рода языческим упоением воспринимали возмездие, обрушившееся на тех, кто в конце 1910 — начале 1930-х годов так или иначе играли роль палачей и превратились в жертвы в 1937-м либо позднее (так, известный переводчик и поэт С.И. Липкин написал недавно о тех, кто во время коллективизации обличал повесть Андрея Платонова “Впрок” как “вылазку классового врага”: “Среди них мне запомнился Гурвич, впоследствии (в 1949 году. — В.К). — несчастный, преследуемый космополит. Ветхозаветный Бог мести наказал Гурвича”.

Но проблема, если вдуматься, достаточно сложна
 
Ведь в 1937-м погибли или оказались в заключении многие и многие люди, которых ни в коей мере нельзя отнести к категории “палачей” (о чем ещё будет речь), и уже одно это ставит под сомнение “закономерность”, каковую вроде бы можно увидеть в казнях вчерашних палачей, — не говоря уже о том, что далеко не все из них получили возмездие (об этом мы также ещё вспомним)...

Словом, представление, согласно которому люди, принимавшие участие в массовом терроре периода гражданской войны и, затем, коллективизации, именно потому, или, выражаясь попросту, именно “за это”, сами были подвергнуты репрессиям в 1937-м, уместно, так сказать, в умозрительном плане, но едва ли может быть обосновано “практически”, реально; возмездие в этом смысле, в этом аспекте являет собой, в сущности, метафизическую проблему.

Но есть и другой аспект дела: именно те люди, против которых были прежде всего и главным образом направлены репрессии 1937-го, создали в стране сам “политический климат”, закономерно — и даже неизбежно — порождавший беспощадный террор. Более того: именно этого типа люди всячески раздували пламя террора непосредственно в 1937 году!

В большинстве нынешних сочинений о том времени предлагается иной взгляд на вещи, пытающийся, в частности, рассматривать тогдашнюю политическую ситуацию как столкновение зловещих и мерзких приверженцев жестоких расправ и их добродетельных и гуманных противников, которые, мол, и гибли нередко именно из-за своего неприятия террора. Однако к действительным противникам террора принадлежали тогда, как правило, люди, находившиеся в той или иной мере вне политики и не имевшие возможности оказать хоть сколько-нибудь значительное влияние на ход вещей. А те, кто были так или иначе причастны к власти, — особенно члены партии и комсомольцы — воспринимали террор, в сущности, как нечто “естественное” (ведь враги Революции не дремлют!), и если и начинали возмущаться, то лишь тогда, когда репрессии касались прямо и непосредственно их самих...

Весьма выразительны с этой точки зрения воспоминания Л.Я. Шатуновской — приемной дочери П.А. Красикова, — прокурора Верховного суда СССР в 1924-1932 годах и заместителя председателя того же Верховного суда в 1933-1938 годах; он был также одним из руководителей борьбы с Церковью. Шатуновская в 1930-х годах находилась, как говорится, в гуще событий, а в 1970-х эмигрировала в США и опубликовала там книгу “Жизнь в Кремле” (1982) и несколько статей. Она написала, в частности, о гибнувших в 1937большевиках (в том числе и близких ей лично): “... я не нахожу в своей душе ни жалости, ни сочувствия к ним. Конечно, никаких преступлений против партии и государства, в которых их обвиняли, они никогда не совершали... Но была за ними другая, более страшная вина — они не только создали это государство, но и безоговорочно поддерживали его чудовищный аппарат бессудных расправ, угнетения, террора, пока этот аппарат не был направлен против них”.
 
Цитируя эти слова в своей книге “О Сталине и сталинизме” (М., 1990, с.419), популярный в то время публицист Рой Медведев , сын репрессированного в 1937большевика, пытался опровергнуть сей “приговор”, но его доводы не убеждают...

Важно отметить, что многочисленные современные авторы, предпринимающие попытки разграничить, отделить друг от друга приверженцев и противников террора 1937 года, очень часто причисляют к последним всех, либо, по крайней мере, почти всех пострадавших, ставших жертвами репрессий. При этом, в сущности, игнорируется тот факт, что ведь в те времена пострадала едва ли не наибольшая (в сравнении с другими “профессиями”) доля сотрудников НКВД, которые, понятно, играли свою необходимую или даже решающую роль в репрессиях; впрочем, авторы многих сочинений — о чем ещё пойдет речь — стремятся и среди “чекистов” отыскать последовательных противников террора.

Однако при объективном изучении реального хода дел в 1937 году указанное “разграничение” предстает как сомнительная либо даже вообще невыполнимая задача. Ибо, внимательно рассматривая “поведение” кого-либо из репрессированных тогда политических деятелей до момента ареста, мы едва ли не всякий раз обнаруживаем, что деятель этот сам приложил (или даже крепко приложил!) руку к развязыванию террора...

Обратимся, например, к не так давно опубликованной стенограмме “Февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б) 1937 года” (пленум этот длился 11 дней — с 23 февраля до 5 марта), после которого террор и приобрел весь свой размах. Стенограмма зафиксировала недвусмысленные призывы к беспощадному разоблачению “врагов”, прозвучавшие из уст таких вскоре же подвергшихся репрессиям “цекистов”, как К.Я. Бауман, Я.Б. Гамарник, А.И. Егоров, Г.Н. Каминский, С.В. Косиор, П.П. Любченко, В.И. Межлаук, Б.П. Позерн, П.П. Постышев, Я.Э. Рудзутак, М.Л. Рухимович, А.И. Стецкий, М.М. Хатаевич, В.Я. Чубарь, Р.И. Эйхе, И.Э. Якир и др.
 
Нельзя не отметить также, что “разоблачавшийся” непосредственно на этом самом пленуме Н.И. Бухарин (в то время — кандидат в члены ЦК) в своих заявлениях осыпал проклятиями всех своих уже “разоблаченных” к тому времени сотоварищей...

Вот два достаточно выразительных “примера” из стенограммы этого “рокового” пленума
 
23 февраля 1937 года тогдашний “главный палач” Н.И. Ежов “сетует”: “К сожалению, слишком много уродов в семье правых...” (то есть в окружении Бухарина). И Р.И. Эйхе (которого, как говорится, никто специально за язык не тянул) прерывает Ежова: “Сплошь одни уроды”. Спустя год сам Роберт Индрикович окажется “уродом”...

1 марта Ежов снова “жалуется” пленуму: “...должен сказать, что я не знаю ни одного факта... когда бы по своей инициативе позвонили и сказали: “Тов. Ежов, что-то подозрителен этот человек, что-то неблагополучно в нём, займитесь этим человеком факта такого я не знаю... (Постышев: А когда займешься, то людей не давали). Да. Чаще всего, когда ставишь вопрос об арестах, люди, наоборот, защищают этих людей. (Постышев: Правильно).”

Ежов явно преувеличивал, говоря о тех, которые “защищают” репрессируемых, да и истинная цель его высказываний явно не в устранении “защиты”, а в пробуждении “инициативы”. И Постышев (которого арестуют меньше чем через год — 21 февраля 193 8-го), не задумываясь, поддержал “железного наркома”... Между тем и по сей день распространено представление о Постышеве как несчастной жертве террора; уж в таком случае и Ежова, арестованного годом позже Постышева, 10 апреля 1 39-го, следует считать жертвой...

И ещё один выразительный факт. В целом ряде сочинений, опубликованных в конце 1980 — начале 1990-х годов, говорится о борьбе против террора, на которую отважился тогдашний нарком здравоохранения РСФСР, кандидата члены ЦК Г.Н. Каминский. До 1937 года говорить о его недовольстве террором никак невозможно; дело обстояло противоположным образом. На рубеже 1920-1930-х годов он являлся одним из руководителей коллективизации, и стенограмма донесла до нас его “напутствие” непосредственным организаторам колхозов в речи на их совещании 14 января 1930 года: “Если в некотором деле вы перегнете, и вас арестуют (под “перегибами” имелись в виду, в частности, бессудные расстрелы противящихся коллективизации крестьян... — В.К)., то помните, что вас арестовали за революционное дело...” (“Вопросы истории”, 1965, №3, с.7).

Вполне возможно, что и Григорий Наумович начал сопротивляться, когда смертельная опасность нависла над ним самим. Однако до того момента он вел себя совсем по-иному. Так, бывшему предсовнаркома, а с 1931 года наркому связи А.И.Рыкову в 1936 году предъявили обвинение в том, что он-де в апреле 1932 года готовил теракт против Сталина. Алексей Иванович возразил, что он тогда находился на отдыхе в Крыму, и в доказательство предъявил открытку, отправленную ему в го время из Москвы в Крым юной дочерью. Однако именно Каминский отмел этот аргумент: “Ты столько лет работал в связи, — “обличил” он Рыкова, — что любую открытку и штампы мог подделать”... 7 . Жестокая “ирония” времени: Каминский был расстрелян раньше Рыкова (первый -10 февраля, второй-15 марта 1938 года).

Показательно, что сами деятели НКВД, подвергшиеся репрессиям, но всё же уцелевшие в разгуле террора, обычно рассказывают о себе именно и только как о жертвах. В 1995 году были изданы мемуары руководящего сотрудника ВЧК-ОГПУ-НКВД М.П.Шрейдера “НКВД изнутри. Записки чекиста”. В редакционном предисловии к ним утверждается, что их автор ”1937-1938 годах боролся-де за “честный профессионализм” и “не признавал “липовых” дел и людей, которые на его глазах фабриковали такие дела” 8
 
Книга М.П.Шрейдера по своему весьма интересна, в ней немало выразительных зарисовок отмеченной “абсурдизмом” ситуации того времени.
 
Так, он описывает сцену своего допроса в начале 1939 года:

“— Ax ты, фашистская гадина! — заорал мой бывший подчиненный. — Тебе не видать должности полицмейстера, которую обещал тебе Гитлер!

От такой чуши я остолбенел. Неужели ты не знаешь, — попытался разъяснить ему я, — что Гитлер истребляет евреев и изгнал их всех из Германии? Как же он может меня, еврея, назначить полицмейстером?

Какой ты еврей? — к моему удивлению изрек этот болван. — Нам известно, что ты — немец, и что по заданию немецкой разведки несколько лет назад тебе сделали обрезание.

Несмотря на всю горечь моего положения, я рассмеялся...” (с. 193). Действительно, бесподобный образчик “черного юмора”...

В 1937 году Шрейдер был заместителем начальника управления НКВД Ивановской области (начальником являлся прославленный чекист В.А. Стырне), а в феврале 1938 года по личному указанию Н.И. Ежова (о чем он сам сообщает в “Записках”) получил немалое повышение: стал заместителем наркома внутренних дел Казахской ССР (наркомом был в то время свояк Сталина, комиссар Госбезопасности 1-го ранга С.Ф. Реденс). Между тем, если верить Шрейдеру, в Ивановской области (то есть перед его повышением в должности) он, мол, всячески стремился противостоять “ежовскому” террору.

Но одновременно с книгой Шрейдера — хотя и совершенно независимо от неё, — в том же 1995 году, было опубликовано изложение сохранившейся в архиве г. Иванове стенограммы пленума тамошнего обкома партии, состоявшегося в августе 1937 года, — своего рода чрезвычайного пленума, которым командовали прибывшие из Москвы секретарь ЦК Л.М. Каганович и секретарь партколлегии Комиссии партийного контроля при ЦК М.Ф. Шкирятов. И уже пожелтевшая стенограмма показала, что (цитирую) “Шрейдер обрушился на секретаря горкома (Ивановского. — В.К). партии Васильева. Он выразил возмущение по поводу того, что Васильев, имевший связь с врагом народа, занимает место в президиуме... Уменя нет никаких (! — В.К). данных о том, что Васильев враг, — сказал он (Шрейдер. — В.К)., — но я позволю себе выразить ему недоверие.

Затем Шрейдер обвинил начальника управления НКВД Стырне в том, что тот противодействовал репрессиям и якобы имел связь с бывшим сотрудником НКВД Корниловым, который в 1936 году обвинялся в сотрудничестве с троцкистами. Стырне, старый чекист, активный участник гражданской войны, тут же был снят с работы, а впоследствии арестован и расстрелян... Шрейдер выразил недоверие ещё нескольким ответственным работникам, ничем это не мотивируя”9 .

Между тем в мемуарах Шрейдер не только преподносит свои отношения со Стырне как истинно товарищеские, но и уверяет, что он не раз предостерегал этого знаменитого чекиста, раскрывал ему глаза на “ежовщину”! Увы, подобного рода “забывчивость” типична для авторов изданных в последнее время мемуаров; так, например. Лев Разгон, публикуя в 1988 году свое ставшее тогда очень популярным “Непридуманное”, где он гневно проклинал НКВД, ухитрился “забыть” даже и о том, что сам он в 1937 году был штатным сотрудником этого самого НКВД! Согласно его мемуарам, он занимался тогда трогательным делом издания книжек для детей... Впрочем, о Разгоне ещё будет речь.

* * *

Как уже не раз говорилось, террор 1937 года — это порождение не козней каких-либо “злодеев”, а всей атмосферы фанатический беспощадности, создавшейся в условиях революционного катаклизма. Это вполне ясно из изданных в 1983 году за рубежом воспоминаний идеологической, затем литературной деятельницы, далее “диссидентки” и, наконец, эмигрантки Р.Д.Орловой (урожденной Либерзон; 1918-1984). Правда, в обобщающих своих суждениях Раиса Давыдовна присоединяется к типичному “разделению”: мол, были хорошие “мы” и некие мерзкие “они”, которые и устроили террор 1937-го.
 
Однако множество её конкретных сообщений в сущности начисто опровергает подобные (в том числе и её собственные!) голословные противопоставления. В том общественном слое, к которому она принадлежала, эти самые “мы” и “они” едва ли могут быть разграничены. Кстати сказать, в другой книге Р.Д.Орлова определила суть 1937 года так: “свои убивали своих” 10 . То же самое не раз повторял в широко известных мемуарах И.Г.Эренбург.
 
И эта “формулировка” вполне верна...

В 1937 году Раиса Либерзон была студенткой Московского ИФЛИ — Института истории, философии и литературы, самого “элитарного” и “престижного” из гуманитарных высших учебных заведений того времени. Среди студентов имелось немало детей крупных руководителей, и мемуаристка воссоздает атмосферу (цитирую) “комсомольских собраний в 1937-1938 годах, где студенты один за другим отрекались от арестованных отцов и матерей... Бывший нарком финансов Гринько — среди обвиняемых на процессе “правотроцкистского блока”... Не решаюсь смотреть туда, где стоит Ирина (дочь этого наркома, с которой, между прочим, я позднее, в 1950-1970-х годах, вместе работал в Институте мировой литературы. — В.К)., и не могу не смотреть... Студенты и преподаватели ИФЛИ... единогласно требуют расстрела подлых изменников. Я голосовала вместе со всеми... И она (Ирина. — В.К). поднимает руку, и она за то, чтобы её отца расстреляли ””!..

Нельзя не оценить правдивость мемуаристки. Так, рассказывая о своём собственном отце, не самом крупном, но всё же руководящем деятеле, отстраненном от своего поста в 1937 году и ждавшем ареста (чего не произошло), Р.Д.Орлова честно признается:

“...он спрашивает: “А если меня арестуют?” И я, не подумав ни мгновения: “Я буду считать, что тебя арестовали правильно”. Сказала, и пол под ногами не содрогнулся... Принял ли он мои чудовищные слова как должное? Он и сам говорил, что по-другому нельзя” (с.74).

Раиса Давыдовна — и опять-таки нельзя не оценить её искренность — поведала и о своём прямом практическом участии в “чистке”. Она училась в ИФЛИ, а затем работала в ВОКСе (Всесоюзное общество культурных связей с заграницей — учреждение, теснейшим образом связанное с НКВД) вместе с человеком, которого называет в своих воспоминаниях “Юрий К.” (как сообщил мне А.В.Караганов, речь идёт о Г.С.Кнабе). На заседании партийного бюро ВОКСа его принимали в партию, — точнее, переводили из кандидатов в члены: “Я выступила против приема К. Остальные были “за”, меня не поддержали. И тогда я рассказала содержание личного разговора, который был у нас за несколько месяцев до бюро... Он мне сказал: “Если бы тебе в ЦК велели вешать детей, ты бы проплакала всю ночь, а утром стала бы выполнять приказ”. Фраза, — продолжает мемуаристка, — крамольная: каждый коммунист обязан был выполнять любые указания ЦК, в том числе выселять, сажать, да и убивать. Но говорить об этом, называть подобные указания было нельзя... Дело дошло до КПК — Комиссии партийного контроля. Во все инстанции вызывали и меня (и она вновь излагала свой личный разговор с сослуживцем! — В.К).... Ю.К. исключили из кандидатов партии, выгнали из ВОКСа. Потом я долго не знала, что с ним. Не думала о нём. Вероятно, он автоматически вошел в категорию “чужой”... сегодня (написано в 1979 году.— В.К).... я бы не подала руки человеку, который сделал нечто подобное (то есть и самой себе... — В.К).. Если б сегодня могла сказать: “заставили”. Нет, никто не заставлял...” (с. 141).

Важно учитывать, что описанный эпизод относится к началу 1940-х годов, а не к 1937-1938 годам, когда Г.С.Кнабе едва ли бы отделался исключением из партии и изгнанием с работы... И воистину странно, что, поведав о подобных фактах, Р.Д.Орлова в то же время не раз вопрошает в этих же своих воспоминаниях: “Тридцать седьмой год — память ужаса... И бесконечные поиски объяснения... почему это произошло?” (с.72). Или: “Кто же... все это делает?” (с.55). Разве не ясно, что “это делали” люди, во всем подобные ей самой, — насквозь проникнутые духом Революции?

Р.Д.Орлова пишет о более поздних — уже 1960-х годов — событиях: “...очень важно для отдельных человеческих судеб, кто в партбюро — сволочи или порядочные люди (отмечу сразу же, что в 1937-м это едва ли было “важно”. — В.К).. Если бы не партсобрание секции критики (Московской организации Союза писателей.— В.К). в декабре 1961 года, не пламенная активность вечного комсомольца Ивана Чичерова, не было бы поднято дело Эльсберга, не был бы этот доносчик, виновник стольких арестов, публично разоблачен” (с.228). Я знал по Институту мировой литературы и “пламенного вечного комсомольца” — театрально-литературного деятеля И.И.Чичерова, и (как в конце концов выяснилось) “консультанта” НКВД-МГБ литературоведа Я.Е.Эльсберга (Шапирштейна), который ещё в юности, в начале 1920-х годов, был арестован ГПУ за связь с “эсеровским подпольем”, но вскоре освобожден, — по-видимому, не без обязательства “сотрудничать с органами”. Близко знал я и одного из тех, на кого “донес” Эльсберг, — влиятельного литературоведа Л.Е. Пинского, который рассказывал мне, как на суде Эльсберг с удивительной точностью воспроизвел его “крамольные” речи (Леонид Ефимович неосторожно “исповедывался” перед коллегой, не имея представления о другой его “профессии”).

Между прочим, широко мысливший Л.Е.Пинский отнюдь не винил во всем “доносчика”, ибо “доносительство” в разных его формах было, по его определению, всеобщей “системой”, а не следствием пороков отдельных людей.

И, как мы видим, Р.Д.Орлова, проклиная Эльсберга, вместе с тем признается в своём собственном доносе на собрата по ИФЛИ! Тут, правда, возможен спор о двух различных “видах” доноса: Орлова подчеркивает, что её никто и никак “не заставлял” быть доносчицей, а Эльсберг, надо думать, доносил не в силу личной коммунистической убежденности (он, кстати, был беспартийным), а, если воспользоваться словом Маяковского, “по службе” (но не “по душе”).
 
Можно дискутировать о том, что “лучше” и что “хуже”, однако скорее всего эта этическая проблема до конца неразрешима...

Но в данном случае существенна не этическая, а практическая сторона дела: во-первых, нет оснований сомневаться, что в 1937 году и позже было исключительно широко распространено именно совершенно “добровольное” (подобное тому, в котором призналась Р.Д.Орлова) доносительство, диктуемое искренней убежденностью, а во-вторых, те разного рода “приспособленцы”, которые доносили “по службе”, или, скажем, “из страха”, в конечном счете опирались на царившую в стране атмосферу “разоблачения врагов”. Необходимо сознавать, что любое “приспособленчество” возможно лишь тогда, когда есть к чему и к кому приспособляться! И с практической (а не этической) точки зрения добровольное доносительство, воспринимаемое и самим доносчиком, и его окружением как “правильное”, нормальное — и даже истинно нравственное ! — поведение, без сомнения, гораздо “опаснее”, чревато во много раз более тяжкими последствиями, чем доносы по службе или из страха, — что и доказал лишний раз 1937 год.

Р.Д.Орлова — прямо скажем, не очень-то уж разумно — даже и в 1979 году с очевидным сочувствием, даже любованием писала о “пламенной активности вечного комсомольца Ивана Чичерова”, который в конце 1950 — начале 1960-х годов разоблачал Эльсберга. Двумя десятилетиями ранее именно такие “пламенно активные” комсомольцы и коммунисты разоблачали бесчисленных “врагов”. И нельзя не сказать, что “пламенная активность” Чичерова была в конечном счете “пробуждена” разоблачительным хрущевским докладом на XX съезде и последующими партийными директивами этого характера. Это очевидно из следующего. Сталин в 1937 году в очередной раз “поддержал” Михаила Булгакова, и Чичеров, как явствует из дневника Е.С.Булгаковой, стал всячески “обхаживать” писателя; но Елена Сергеевна записала 25 февраля 1938 года: “Этот Чичеров — тип! Он в 1926 году, чуть ли не через два дня после премьеры “Турбиных”, подписал, вместе с другими, заявление в газете с требованием снятия “Турбиных”...”

Уже много лет назад, вскоре после смерти Сталина, Анна Ахматова произнесла слова, которые до сих пор многие любят цитировать: “Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили” 12 .

Анне Андреевне принадлежит немало метких суждений, но эти её слова явно упрощают реальность 1937-го и позднейших годов: две противоположные “стороны”, о которых она говорила, сплошь и рядом совмещались в одном и том же человеке... Так, в 1960-х годах немалую популярность приобрели сочинения литератора Бориса Дьякова о пережитой им судьбе заключенного, но позднее по документам выяснилось, что до того, как его “посадили”, он сам “посадил” десятки людей...
 
Или другой пример. В первое издание уже упомянутого “Непридуманного” (1991) Льва Разгона вошел небольшой раздел “Военные”, в центре которого — судьба двоюродного брата автора, Израиля Разгона — высокопоо явленного армейского политработника, расстрелянного в конце 1937 года. В рассказе создается прямо-таки героический образ, речь идёт о выдающихся “уме, честности и бесстрашии Израиля”, о его благородной дружбе с легендарным героем гражданской войны Иваном Кожановым и т.п. 13 .
 
Однако, переиздавая свое сочинение через три года, в 1994-м, Л.Разгон явно вынужден был выбросить этот краткий раздел (менее 20 страниц) из своей книги (все её другие составные части вошли во второе издание), поскольку по документам было установлено, что именно его кузен Израиль Разгон “посадил” своего друга Ивана Кожанова, о чем как раз в 1991 году было сообщено в печати 14 ...

Прежде чем идти далее, нельзя не остановиться на возбуждающем страсти вопросе, который, по всей вероятности, уже возник в сознании читателей. Почему в обсуждение феномена “1937-й год” вовлеклось столь много еврейских имен?

Правда, реакция на это обилие еврейских имен будет, без сомнения, совершенно иной у разных читателей. Одни скажут, что вот, мол, евреи в 1937 году устроили в стране очередную кровавую мясорубку. Но здесь я не могу не повторить то, о чем уже говорил выше. Русский человек, не лишенный разума и честности, должен возмущаться прежде всего и главным образом теми русскими, которые участвовали в терроре на своей родной земле, а не еврями и вообще людьми других национальностей! Вина этих русских гораздо более тяжкая и позорная, чем вина любых “чужаков”!
 
К этой теме, впрочем, нам ещё придется обращаться

Но неизбежна и другая реакция на обилие еврейских имен в разговоре о 1937 годе: эти имена, мол, тенденциозно выпячены в “антисемитских” целях. И неправильно было бы закрыть глаза на эту сторону дела, причем не только (и даже не столько) ради опровержения упреков в “антисемитской” тенденциозности, но и — прежде всего! — ради всестороннего уяснения реальной политической ситуации 1930-х годов. Выше цитировалось исследование израильского политолога М.С.Агурского, который не “побоялся” напомнить, что к 1922 году в верховном органе власти — Политбюро — состояло три (из общего количества пяти членов) еврея. Между тем в 1930-х годах в составе Политбюро (тогда — десять членов) имелся только один еврейКаганович. Об этом очень часто говорится в сочинениях о тех временах с целью показать, что евреи тогда уже не играли первостепенной роли в политике.

Всецело естественный процесс постепенного “продвижения” во власть представителей “основного” населения страны действительно совершался, но колоссальная роль евреев в верховной власти первых послереволюционных лет привела к чрезвычайно весомым результатам, — о чем недвусмысленно писал тот же М.С.Агурский. В его уже не раз цитированной книге есть специальное “приложение” под заглавием “Демографические сдвиги после революции”, где прежде всего, как он сам сформулировал, “идёт речь о массовом перемещении евреев из бывшей черты оседлости в центральную Россию”, и особенно интенсивно — в Москву: “В 1920 г., — констатирует М.С.Агурский, — здесь насчитывалось 28 тыс. евреев, то есть 2,2% населения, в 1923 г. — 5,5%, а в 1926 г. — 6,5% населения. К 1926 г. в Москву приехало около 100 000 евреев”(с.265).

Имеет смысл сослаться и на сочинение другого, гораздо более значительного, еврейского идеолога — В.Е.Жаботинского. На рубеже 1920-1930-х годов он привел в своей статье “Антисемитизм в Сов.России” следующие сведения:

“В Москве до 200.000 евреев, все пришлый элемент. А возьмите... телефонную книжку и посмотрите, сколько в ней Певзнеров, Левиных, Рабиновичей... Телефон — это свидетельство: или достатка, или хорошего служебного положения” 15 .

Из обстоятельного справочника “Население Москвы”, составленного демографом Морицем Яковлевичем Выдро, можно узнать, что если в 1912 году в Москве проживали 6,4 тысячи евреев, то всего через два десятилетия, в 1933 году, —241,7 тысячи, то есть почти в сорок раз больше! 16 . Причем население Москвы в целом выросло за эти двадцать лет всего только в два с небольшим раза (с 1 млн 618 тыс. до 3 млн 663 тыс).. В сознание многих людей — о чем уже шла речь — давно внедрено представление, что евреи тем самым вырывались, “освобождались” из чуть ли не “концлагеря” — черты оседлости. Но вот, например, И.Э. Бабель записывает в дневнике об исчезавших на его глазах еврейских местечках в черте оседлости: “Какая мощная и прелестная жизнь нации здесь была...” 17 .
 
Через много лет, в 1960-х, М.М.Бахтин рассказал мне о своей только что состоявшейся беседе с широко известным в свое время писателем Рувимом Фраерманом, который был старше Бабеля и ещё лучше знал еврейскую жизнь в “черте оседлости”. Р.И.Фраерман (1891-1972) с глубокой горечью говорил о том, что в пределах этой самой “черты” в течение столетий сложились своеобразное национальное бытие и неповторимая культура, которые теперь, увы, безвозвратно утрачены...

Однако среди родившихся позднее, чем Бабель иФраерман, евреев господствовало иное мнение. Я рассказал тогда же о сетованиях Фраермана близко знакомому мне поэту Борису Абрамовичу Слуцкому (1919-1986), и он не без гнева воскликнул: “Ну, Вадим, вам не удастся загнать нас обратно в гетто!” Подобное “намерение”, разумеется, даже и не могло бы придти мне в голову — уже хотя бы в силу его полнейшей утопичности. Тем не менее “реакция” Слуцкого была, несомненно, типичной для евреев, которые не могли иметь представления о реальной жизни в “черте оседлости”, — несмотря даже на то, что жизнь эта нашла художественное и, более того, поэтическое воплощение, скажем, в прозе Шолом-Алейхема и живописи Шагала.

Могут, впрочем, возразить, что в произведениях Шолом-Алейхема и Шагала воссозданы не только “поэзия” жизни еврейских “местечек”, но и её тяготы и страдания. Однако такое возражение совершенно неосновательно, ибо литература и живопись того же времени, запечатлевшие русскую жизнь, ничуть не менее драматичны и даже трагедийны.
 
Собственно говоря, “поэзия бытия” и немыслима без тягот и страданий...

Но обратимся непосредственно к еврейскому “перемещению” 1920 — начала 1930-х годов. Сотни тысяч евреев после 1917 года бесповоротно уходили из тех городов и городков на западных землях России, где их предки жили в течение столетий, и устремлялись в центр России; только в Москву переселилось к 1933 году, как мы видели, около четверти миллиона евреев!

Это своего рода “великое переселение”, естественно, не могло не иметь самых существенных последствий. “Очень большое число евреев”, резюмировал в своём исследовании М.С.Агурский, оказалось “в ряде жизненно важных областей государственной, экономической, социальной жизни” (цит. соч., с. 260).

Стоит сказать о том, что многие из пишущих об истории считают ненужной или даже вредящей истине самую постановку вопроса о роли “национального фактора” и, особенно, о роли евреев в истории России. Так, например, в 1992 году Г.А.Бордюгов и В.А.Козлов в своей совместной книге “История и конъюнктура” заявили: “Мы собственными глазами видели, как в 1988 г. некоторые люди, опираясь на статью В.Кожинова “Правда и истина” (“Наш современник”, 1988, № 4), составляли списки партийных работников 20-30-х годов с указанием их псевдонимов и фамилий и подсчитывали количество евреев в составе руководящих партийных органов. Очевидно, они считали, что это и есть та самая главная правда, та самая истина, до которой следует докапываться. Такие “простые” ответы были очень соблазнительны для неразвитого сознания, но это было нечто весьма и весьма чуждое как правде, так и истине. Заметим, что “простые ответы” часто возникают и от растерянности, и от незнания. Но есть незнание, которое ведет людей в библиотеки. А есть воинствующее невежество, которое зовет людей “бить жидов, спасать Россию”...” 18 .

К сожалению, подобные рассуждения отнюдь не редкость, и потому следует разобраться в их существе. Начну с конца. В течение последнего десятилетия (1988-1997) о весомой, а в отдельные периоды даже исключительно весомой роли евреев в трагической истории России 1910-1930-х годов писали и говорили очень многие авторы и ораторы, однако нельзя привести ни единого факта “битья жидов”, — хотя межнациональных побоищ за это время в стране было сколько угодно... Бордюгов и Козлов, по всей вероятности, скажут, что такое всё же могло бы случиться, и поэтому нельзя, мол, касаться столь “опасной” темы. При этом — хотели этого или не хотели наши авторы — неизбежно подразумевается, что нарушивший сей запрет человек предстает — пусть хотя бы “объективно”, “невольно” — в качестве опаснейшего врага евреев, ибо люди с “неразвитым сознанием”, прочитав его статью, примут решение “бить жидов”.

Кстати сказать, согласившись с этим мнением, придется признать антисемитами М.Агурского и Д.Самойлова-Кауфмана (см. цитаты из его сочинения ниже), которые, не боясь острых углов, размышляли о непомерном “обилии” евреев в составе послеоктябрьской власти...

И что бы там ни говорилось, в изучении истории нет и не может быть “запретных” тем, а помимо того нельзя не видеть, что замалчивание реальной роли евреев во властных “органах” в 1937 году дает возможность многим современным авторам и ораторам грубейшим образом искажать суть тогдашнего террора: его пытаются толковать (это, кстати сказать, начал делать ещё в 1930-х годах Троцкий) как “антисемитский” (поскольку тогда погибло множество евреев).
 
И, конечно же, необходимо внести ясность в эту проблему

Конкретная “доля” евреев в важнейших, по определению М.Агурского, “областях жизни” 1930-х годов не выяснена со всей достоверностью, и вокруг этой проблемы нередко возникают сегодня горячие споры. Так, например, страстный борец против “антисемитизма” журналистка Евгения Альбац, признавая в своей книге об “органах”, что “среди следователей НКВД-МГБ — и среди самых страшных в том числе — вообще было много евреев” (уже точно установленные факты никак не позволяют это игнорировать), всё же утверждает: “...в процентном отношении — к общей численности еврейского народа в стране — евреев в НКВД было не больше, чем, скажем, русских или латышей” 19 .

Архивы ОГПУ-НКВД в сущности ещё не изучены. Однако, что касается верховного руководства НКВД в середине 1930-х годов, оно доподлинно известно, ибо 29 ноября 1935 года в газете “Известия” было опубликовано сообщение о присвоении “работникам НКВД” высших званий — Генерального комиссара и комиссаров Госбезопасности 1 и 2-го рангов (соответствовали армейским званиям маршала и командармов 1 и 2-го рангов, — то есть, по-нынешнему, маршала, генерала армии и генерал-полковника). И из 20 человек, получивших тогда эти верховные звания ГБ, больше половины, -11 (включая самого Генерального комиссара) были евреи , 4 (всего лишь!) — русские, 2 — латыши, а также 1 поляк, 1 немец (прибалтийский) и 1 грузин.

Из этих двух десятков людей, которые — подобно множеству других деятелей того времени — были и палачами, и, затем, жертвами, уцелел тогда (чтобы быть расстрелянным позднее, в 1954 году) только грузин С.А.Гоглидзе. Но ясно, что утверждение Е.Альбац о “процентном соотношении” в свете этой информации оказывается заведомо несостоятельным.

Стоит привести здесь прямо-таки поразительное заявление по поводу обилия евреев в “органах”, сделанное принципиальным “юдофилом” А.М.Горьким ещё в 1922 году: “Я верю, что назначение евреев на опаснейшие и ответственные посты часто можно объяснить провокацией: так как в ЧК удалось пролезть многим черносотенцам, то эти реакционные должностные лица постарались, чтобы евреи были назначены на опаснейшие и неприятнейшие посты” 20 .

Закономерно, что Горький начал со слов “я верю” (а не “я знаю”), и, разумеется, он не смог бы назвать даже хотя бы одно имя из тех “многих черносотенцев”, которые, сумев “пролезть” в ЧК, якобы заняли там положение, дающее им возможность назначать евреев на “ответственные посты”!
 
К тому же — как уже было показано выше — суть дела состояла в назначении на такие посты не именно и только евреев, а вообще “чужаков”, которые смотрели на русскую жизнь как бы со стороны и могли в тех или иных ситуациях “не щадить” никого и ничего... Часто можно столкнуться с утверждениями, что ВЧК и, затем, ГПУ вообще, мол, “еврейское” дело. Однако до середины 1920-х годов на самых высоких постах в этих “учреждениях” (постах председателя ВЧК-ОГПУ и его заместителей) евреев не было; главную роль в “органах” играли тогда поляки и прибалты (Дзержинский, Петерс, Менжинский, Уншлихт и др)., — то есть по существу “иностранцы”. Только в 1924 году еврей Ягода становится 2-м заместителем председателя ОГПУ, в 1926-м возвышается до 1-го зама, а 2-м замом назначается тогда еврей Трилиссер. А вот в середине 1930-х годов и глава НКВД, и его 1 -и зам (Агранов) — евреи.

Впрочем, Е.Альбац может возразить, что, помимо самого верхнего “этажа”, имелось множество руководящих сотрудников ОГПУ-НКВД, которые непосредственно осуществляли репрессии, и следует учитывать “национальные пропорции” не только на самом верху.

Документами, которые дали бы возможность точно выяснить эти “пропорции”, мы пока не располагаем. Правда, не так давно киевский журнал “Наше минуле” опубликовал обширный свод “документов из истории НКВД УССР” (1993, № 1, с.39-150), свидетельствующих, что на Украине евреи играли в репрессивных “органах” безусловно преобладающую роль. Но нас интересует центр страны, Москва, куда после 1917 года шел, по определению М.С.Агурского, “огромный приток еврейского населения”, и множество евреев заняло чрезвычайно весомое положение “в ряде жизненно важных областей”, к которым, понятно, относилось и ОГПУ-НКВД.

В самое последнее время ведущий специалист Государственного архива Российской Федерации Александр Кокурин и сотрудник общества “Мемориал” Никита Петров опубликовали статистические данные о национальном составе НКВД в 1937 году, — правда, только о периферийных его сотрудниках; приводимые цифры предваряет следующее уклончивое разъяснение: “Статистические данные о состоянии (на 1 марта 1937 года) оперативных кадров УГБ (то есть местных “управлений Госбезопасности”. — В.К). НКВД/УНКВД (кадры ГУГБ Центра сюда не входят) выглядят так: общая численность —23 857 человек... русские -15 570 человек... евреи -1 776 человек. . .” 21 .

При этом остается совершенно неясным, каков был удельный вес тех и других среди “руководителей”
 
Количество сотрудников “низших” званий (сержант ГБ, младший лейтенант, лейтенант) или вообще не имевших звания составляло 22 271 человек (имеются в виду местные УГБ) — то есть93,4 процента (от 23 857 человек), а количество сотрудников (опять-таки местных) с более или менее высокими званиями — от старшего лейтенанта ГБ (соответствовало нынешнему майору) до комиссара ГБ 1 -го ранга (соответствовало генералу армии) — всего лишь 1585 человек, то есть 6,6 процента.

И архивисты должны были бы, конечно, сообщить, какая часть из 1 776 евреев, являвшихся к марту 1937 года (то есть как раз ко времени широких репрессий) сотрудниками местных управлений ГБ, принадлежала к 22 271 носителю “низших” званий (и вообще не имевшим званий), а какая — к 1 585 носителям высших. Публикаторы сведений, похоже, предпочли затушевать это соотношение...

Ещё более важны, конечно, данные о национальном составе Главного управления ГБ (в Москве), которые в публикуемый материал вообще “не вошли” (по всей вероятности, опять-таки из-за опасений публикаторов быть обвиненными в “антисемитизме”).

Но точно известно, что в 1934-1936 годах во главе “центра” НКВД стояли два еврея и один русский (нарком Г.Г.Ягода и его заместители: 1-й — еврей Агранов и 2-й — русский Г.Е.Прокофьев). В конце 1936 года впервые в истории ВЧК-ОГПУ-НКВД (о смысле этого — ниже) главой стал русский, Н.И.Ежов, Агранов остался 1 -м замом, а из трех действовавших с конца 1936-го новых замов — Бермана, Бельского (Левина) и М.П.Фриновского — только последний не был, возможно, евреем (точных сведений о его национальности у меня нет).
 
Далее, “Главное управление ГБ Центра” состояло к 1937 году из 10 “отделов” (охраны, оперативного, контрразведывательного, секретно-политического, особого и т.д)., и начальниками по меньшей мере 7(!) из этих 10 отделов были евреи”. И всё же вполне достоверной и полной картины национального состава НКВД пока не имеется, — хотя вместе с тем едва ли есть основания сомневаться, что дело обстояло тогда так же, как и в других “жизненно важных” областях.

Чтобы показать, сколь значительной была в 1930-х годах роль людей еврейского происхождения в жизни столицы СССР, обратимся к такой, без сомнения, важной области, как литература, — к доподлинно известному нам национальному составу Московской организации ССП (Союза советских писателей), точнее, наиболее “влиятельной” её части.

На первый взгляд может показаться, что это “перескакивание” от ОГПУ-НКВД к ССП неоправданно. Но можно привести целый ряд доводов, убеждающих в логичности такого сопоставления. Для начала вспомним хотя бы о том, что среди деятелей литературы того времени было немало людей, имевших опыт работы в ВЧК-ОГПУ-НКВД, —скажем, И.Э.Бабель, О.М.Брик, А.Веселый (Н.И.Кочкуров), Б.Волин (Б.М.Фрадкин), И.Ф.Жига, Г.Лелевич (Л.Г.Калмансон), Н.Г.Свирин, А.И.Тарасов-Родионов и т.д.

Далее, своего рода “единство” с ОГПУ продемонстрировала большая группа писателей, побывавшая в августе 1933 года в концлагере Беломорканала, чтобы воспеть затем работу “чекистов” в широко известной книге, где выступили тридцать пять писателей во главе с А.М.Горьким.

Уместно привести также позднейшие (конца 1950 — начала 1960-х годов) рассуждения писателя В.С.Гроссмана о И.Э.Бабеле и других: “Зачем он встречал Новый год в семье Ежова?.. Почему таких необыкновенных людей — его (Бабеля. — В.К)., Маяковского, Багрицкоого — так влекло к себе ГПУ? Что это — обаяние силы. власти?” 22 Особой “загадки” здесь нет, ибо Бабель сам служил в ВЧК, одним из наиболее близких Маяковскому людей был следователь ВЧК-ОГПУ и друг зампреда ОГПУ Агранова Осип Брик, Багрицкий же с чувством восклицал в стихах:

Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы...
и т.д.

Уже из этого, полагаю, ясно, что “сопоставление” ОГПУ-НКВД и ССП того времени не является чем-то несообразным.
 
Что же касается национального состава “ведущей” части писателей Москвы, о нём есть точные сведения
 
Речь идёт при этом не вообще о писателях, а о тех из них, которые имели тогда достаточно высокий официальный статус и потому в 1934 году стали делегатами всячески прославлявшегося писательского съезда, торжественно заседавшего шестнадцать дней — с 17 августа по 1 сентября. Московская делегация была самой многолюдной: из общего числа около 600 делегатов съезда (со всей страны, от всех национальностей) к ней принадлежала почти треть -191 человек. (Следует иметь в виду, что в опубликованном тогда “мандатной комиссией” съезда подсчете указана цифра 175, но здесь же оговорено: “не все анкеты удалось полностью обработать”, и, согласно поименному списку делегатов, от Москвы участвовало в съезде на 16 человек больше 23 ).

Национальный состав московских делегатов таков: русские —92, евреи — 72, а большинство остальных — это жившие в Москве иностранные “революционные” авторы (5 поляков, 3 венгра, 2 немца, 2 латыша, 1 грек, 1 итальянец; в кадрах НКВД, как мы видели, тоже было немало иностранцев). И если учесть, что население Москвы насчитывало к 1934 году 3 млн. 205 тыс. русских и 241,7 тыс. евреев, “пропорция” получается следующая: один делегат-русский приходился (3205 тыс. :92) на 34,8 тысячи русских жителей Москвы, а один делегат-еврей (241,7 тыс. : 72) — на 3,3 тысячи московских евреев... Из этого, в сущности, следует, что евреи тогда были в десять раз более способны занять весомое положение в литературе, нежели русские, — хотя ведь именно русские за предшествующие Революции сто лет создали одну из величайших и богатейших литератур мира! ..

Но проблема проясняется, если вспомнить, что делегатами съезда 1934 года не являлись, например, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Сергей Клычков, Николай Клюев (он был арестован за полгода до съезда), Михаил Кузмин, Андрей Платонов, — без которых нельзя себе представить русскую литературу того времени, — а также множество других значительных писателей. Стихослагатель Безыменский заявил на съезде: “В стихах типа Клюева и Клычкова... мы видим... воспевание косности и рутины при охаивании всего... большевистского... Под видом “инфантилизма” и нарочитого юродства Заболоцкий издевался над нами... Стихи П.Васильева в большинстве своём поднимают и живописуют образы кулаков...” 24 и т.д.

Не было, понятно, на съезде и наиболее выдающихся русских мыслителей, органически связанных (как это вообще присуще русской мысли) с литературой, — Михаила Бахтина, Алексея Лосева, Павла Флоренского, которые к тому времени были репрессированы... На съезде задавали тон совсем другие “идеологи” — Иоганн Альтман, Михаил Кольцов (Фридлянд), Исай Лежнев (Альтшулер), Карл Радек (Собельсон) и т.п. Виктор Шкловский провозгласил на одном из первых заседаний съезда: “Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы судить его как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира. Ф.М.Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника” 25 .

В данном случае в типичной для Шкловского претенциозной риторике выразился весьма существенный смысл: литературу необходимо отсечь от Достоевского и, в конечном счете, от всего наиболее глубокого в русской литературе.

Накануне съезда вышла книга его активного делегата И.Лежнева (Альтшулера) “Записки современника”, где было немало проклятий в адрес Достоевского и выдвигалось четкое требование:

“...пора бросить набившие оскомину пустые разговоры о добре и зле по Толстому и Достоевскому” 26 . Вскоре И.Лежнев при содействии Давида Заславского добился — вопреки даже воле самого Горького! — запрета издания “Бесов” Достоевского (запрет этот действовал затем более двадцати лет..)..

Как уже сказано, меня наверняка обвинят в тенденциозном подборе имен и фактов, предпринятом в “антисемитских” целях. Однако ситуация 1930-х годов такова, что подобные обвинения могут предъявлять либо совершенно бесчестные, либо попросту не блещущие умом оппоненты. Чтобы доказать это, обращусь к суждениям одного обладавшего ясным умом писателя, размышлявшего впоследствии — на рубеже 1970-1980-х годов — о “вхождении” евреев в русскую жизнь и культуру. Он четко отграничил две принципиально различные “волны” в “русском еврействе” — дореволюционную и послереволюционную.

В первой “волне” так или иначе имело место (цитирую) “вживание еврейского элемента в сферу русской интеллигенции”. Но после 1917 года “через разломанную черту оседлости хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка, прошедшие только начальную ступень ассимиляции... непереваренные, с чуть усвоенными идеями, с путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму... Это была вторая волна зачинателей русского еврейства, социально гораздо более разноперая, с гораздо большими претензиями, с гораздо меньшими понятиями.
 
Непереваренный этот элемент стал значительной частью населения русского города...
 
Тут были... многочисленные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, поднятых волной, одуренных властью. Еврейские интеллигенты шли в Россию (имеется в виду Россия до 1917 года. — В.К). с понятием об обязанностях перед культурой. Функционеры шли с ощущением прав, с требованием прав... Им меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали” 27

Перед нами совершенно верный “диагноз”, к которому мало что можно добавить. А любителям выискивать в таких размышлениях “антисемитизм” сообщаю, что снова цитирую рассуждения Давида Самуиловича Кауфмана (1920-1990) — поэта, известного под именем Д.Самойлов. В порядке уточнения скажу только, что, во-первых, людям, о коих он говорит, не только не было “жаль” русской культуры; она в её глубоком смысле была им чужда или даже враждебна. А кроме того, они в значительной или даже в полной мере оторвались и от той культуры, носителями которой были их отцы и деды. Так, игравший одну из ведущих ролей на писательском съезде 1934 года Ицик Фефер (он стал после него членом Президиума Правления Союза писателей) в своей речи заявил о скончавшемся накануне крупнейшем еврейском поэте Хаиме-Нахмане Бялике (1873-1934), что тот писал “о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь...”
 
И вынес Бялику совсем уж тяжкий приговор: “Перед смертью он (Бялик. — В.К). заявил, что гитлеризм является спасением, а большевизм проклятием еврейского народа” 28 (кстати сказать, как совершенно точно известно, Фефер в 1940-х годах был немаловажным секретным сотрудником НКВД-МГБ; не исключено, что это его сотрудничество началось намного раньше).

Выше уже шла речь (в частности, в связи с размышлениями Л.П.Карсавина) о том, что неверно говорить в XX веке о еврях “вообще”, ибо есть евреи, сохраняющие свою национальную сущность, евреи, так или иначе вжившиеся в русскую (или иную) культуру, и, наконец, те из них, кто утратили еврейскую культуру и не обрели реального приобщения к русской. И это в высшей степени существенные различия; именно последний “тип” и был “востребован” в условиях революционного катаклизма, и, в частности, именно люди этого типа играли значительнейшую роль и в литературе, и в других “жизненно важных областях”, — включая ОГПУ-НКВД.

И обсуждение роли этой части, этого “типа” евреев, по сути дела, не является обсуждением собственно национальной проблемы: перед нами политическая и идеологическая проблема, хотя и связанная с людьми определенного национального происхождения. Поэтому несостоятельны попытки усмотреть в предлагаемом обсуждении “антисемитскую” тенденцию, то есть “критику” евреев как этноса, как нации; это станет совершенно ясным из дальнейшего.

Уже говорилось, что на съезде писателей 1934 года не было ни Ахматовой, ни Булгакова, ни Заболоцкого, ни, разумеется, арестованного 2 февраля 1934 года Клюева. Но не было на нём и выдающегося русского поэта еврейского происхождения Осипа Эмильевича Мандельштама (1891-1938), которого арестовали через три с небольшим месяца после Клюева -13 мая 1934 года, то есть за четыре месяца до съезда. И я обращаюсь теперь к личности и судьбе О.Э.Мандельштама, поскольку пристальное внимание к этой личности и этой судьбе в историческом контексте 1930-х годов дает возможность очень многое увидеть и осмыслить.

В настоящее время идут споры о том, был ли Осип Эмильевич
“русскоязычным” еврейским поэтом или же русским поэтом еврейского происхождения
 
В февральском номере журнала “Наш современник” за 1994 год было опубликовано сочинение живущего ныне в США “русскоязычного” еврейского литератора Аркадия Львова “Желтое и черное”, в котором он с помощью разного рода соображений стремился доказать, что Мандельштам страстно хотел стать подлинно русским поэтом, но ему это-де ни в коей мере не удалось. Однако в предисловии к сочинению А.Львова, написанном Станиславом Куняевым, остроумно и вместе с тем глубоко раскрыта неосновательность сего “приговора” 29 .

Споры этого рода вокруг творчества Мандельштама начались давно. В частности, ещё в 1924 году Юрий Тынянов объявил, что поэтическая “работа” (характерный для опоязовцев термин) Мандельштама — “работа почти чужеземца над литературным языком” 30 . С тыняновской точки зрения, это, надо сказать, отнюдь не было “недостатком”, но Мандельштама такое толкование его “работы” явно возмутило — и сильно возмутило: даже через тринадцать лет, в январе 1937 года, он, отправляя Тынянову письмо из ссылки с просьбой (увы, напрасной) о поддержке, всё же не смог не возразить ему: “Вот уже четверть века, как я... наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней” 31 .

И, на мой взгляд, перед нами совершенно верное заключение самого поэта, хотя прав и Станислав Куняев, уточняя: “...может быть, все-таки не столько Осип Мандельштам “наплыл” на русскую поэзию, сколько она наплыла на него” 32 . Выше цитировалось рассуждение Давида Самойлова о двух совершенно разных — даже, в сущности, противоположных по своему отношению к русскому бытию и культуре — “волнах” уходивших из “черты оседлостиевреев, первая из которых действительно приобщалась этому бытию и культуре.

Мандельштам родился в 1891 году в Варшаве, но уже на следующий год его семья поселилась в Павловске (под Петербургом), а с шести лет, то есть с 1897 года, поэт жил и учился в столице. В 1914 году Мандельштам пишет статью, свидетельствующую о том, что он поистине благоговейно воспринял русскую культуру и, шире, русское бытие. России присуща, утверждает поэт, “нравственная свобода, свобода выбора. Никогда на Западе она не осуществлялась в таком величии, в такой чистоте и полноте”. Эта “нравственная свобода” — “дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный... она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры” (подчеркну, что поэт совершенно верно говорит не о “превосходстве” России над Западом, а об её “равноценности” с ним). Притом в основе этой свободы лежит, по определению Мандельштама, “углубленное понимание народности как высшего расцвета личности” 33 — то есть величие русской культуры уходит корнями в тысячелетнее народное бытие.

Как не без оснований писала вдова Мандельштама Надежда Яковлевна, “мысль у О.М. всегда переходила в поступок”. В юности, ещё до революции, Осип Эмильевич четырежды посещал страны Западной Европы, прожив там в общей сложности более двух лет. И именно там поэт “выбрал” Россию, и даже “отказался от соблазна ещё раз посетить Европу”, — несмотря на то, что в середине 1920-х годов “заграничный паспорт был обеспечен”; документы “пролежали без толку.., — вспоминала вдова поэта, — до самого обыска 34 года, когда их... вместе с рукописями стихов увезли на Лубянку” 34 .

После 1917 года поэту казалось, что та народная основа России, которую он ценил превыше всего, не подвергнется жестокому давлению, и, очевидно, именно поэтому он так или иначе “принял” свершившееся. Он писал в мае 1918 года:

Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!.
Восходишь ты в глухие годы,
О,солнце.судия, народ

В этих строках слово “свобода” употреблено, без сомнения, в ином (политически-правовом) значении, чем в процитированной выше статье поэта, где речь шла о “нравственной свободе”, или, как сказано там же, “внутренней свободе”, — а не “внешней”, — по сути дела, “формальной”, — присущей Западу.
 
И “сумерки” этой внешней свободы поэт вроде бы
готов даже “прославить” — ради “восхождения” высшего начала...

И Мандельштам вступил в острейший конфликт с новой властью только во время коллективизации, которую он воспринял как разрушение самых основ русского бытия, что и выражено, например, в его стихотворении 1933 года — года, когда тотальный голод поразил черноземные области страны:

Природа своего не узнает лица.
И тени страшные Украины, Кубани...

То есть коллективизация предстает как всеобщая — космическая — катастрофа, сокрушающая и народ, и даже природу... Тем самым Мандельштам оказался в прямом конфликте не только с властью, но и с основной и господствовавшей частью тогдашней литературы. Так, Тынянов, ранее безосновательно писавший о поэте как о “чужеземце”, нисколько не был озабочен судьбой русского крестьянства и с искренним пафосом говорил Корнею Чуковскому: “Сталин, как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи” 35

Другой известнейший писатель, Бабель, в декабре того самого гибельного 1933 года, когда Мандельштам создал только что процитированное стихотворение, утверждал в письме к своей сестре:
“Колхозное движение сделало в этом году решающие успехи, и теперь открываются действительно безбрежные перспективы, земля преображается” 36 .

Анна Ахматова многозначительно сказала в своих “Записках” о Мандельштаме, что “слово народ (разрядка Ахматовой. — В.К). не случайно фигурирует в его стихах” 37 . Литератор из известной эмигрантской семьи, Никита Струве, в 1988 году писал в монографии о поэте*: “Он ищет в своей верности четвертому сословию, то есть народу, объяснение своего двусмысленного отношения к веку” 38 (то есть двойственного отношения к Революции и её последствиям).
 
Здесь же Никита Струве полемизирует с одним частным суждением Анны Ахматовой: “В своих “Записках” Ахматова жалеет, что Мандельштам покинул (в начале 1931 года. — В К). Ленинград, где у него были верные, понимавшие и ценившие его друзья — Тынянов, Гуковский, Эйхенбаум. Она приписывает это бегство семейным причинам, влиянию жены... Но это утверждение нам кажется поверхностным... Оно не дает удовлетворительного объяснения внутренним причинам, побудившим Мандельштама бросить... круг друзей... Сознательно или нет, Мандельштам покидает Ленинград, чтобы оторваться от ложной последовательности, чтобы забыть, упразднить прошлое”, — то есть свое предшествующее отношение к действительности.

В Москве, куда поэт переселялся, его, по словам Струве, “песнь будет борьбой, вызовом, Мандельштам поставит на стихи карту своей жизни” (цит. изд., с.52, 53). В Москве Мандельштам, — по сути дела, опровергая приведенные только что суждения Тынянова, — напишет крайне резкие стихи о Сталине, которые, отмечает Струве, “начинаются с широкого обобщения, с “мы”, что придает стихотворению национальное измерение. Поэт отождествляет себя с “мы”...” (там же, с. 78).

И Анна Ахматова в самом деле едва ли была права, утверждая, что Тынянов и другие люди этого круга являлись “понимавшими” Мандельштама друзьями. В высшей степени показательно, что, переселившись в Москву, поэт обретает здесь совершенно иных друзей — Николая Клюева (о творчестве которого он восхищенно писал ещё в 1922 году), Сергея Клычкова, Павла Васильева. Очевидец — С.И.Липкин — вспоминает, как “в 1931-м или в 1932 году” Мандельштам приходит в гости к Клычкову и Клюеву: “Клюев привстал, крепко обнял Мандельштама, они троекратно поцеловались” 39 .

Но прежде чем говорить об этой дружбе, необходимо
обратиться к теме коллективизации — этой “второй” революции
 
Сейчас общепринято мнение, что Мандельштам, создавая в ноябре 1933 года свое памфлетное стихотворение о Сталине, определил вождя вначале как “мужикоборца”, но затем отказался от этого слова, — из чего вроде бы следует, что коллективизация не имела в глазах поэта главного, всеопределяющего значения. Однако едва ли ни более основательным будет противоположное умозаключение. Ведь ясно, что процесс создания произведения — это путь от непосредственного переживания реального бытия к собственно художественной “реальности”. И тот факт, что вначале явилось слово “мужикоборец”, свидетельствует об особо существенном значении коллективизации для мандельштамовского восприятия фигуры Сталина (об этом, между прочим, верно писал в своей известной статье о поэте С.С.Аверинцев) 40 . А завершенное стихотворение — как и любое явление искусства — отнюдь не преследует цель “информировать” о тех явлениях самой действительности, которые побудили поэта его создать.

За полтора-два года до Мандельштама (то есть в 1931 -м или в начале 1932 года) сочинил “эпиграмму в античном духе” на Сталина Павел Васильев, для которого — как и для его старших друзей Клюева и Клычкова — наиболее неприемлемым событием эпохи была тогда, вне всякого сомнения, коллективизация. Тем не менее в васильевской эпиграмме о ней нет речи:

О муза, сегодня воспой Джугашвили, сукина сына,
Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело.
Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался... и т.д. 41 .

Между прочим, нередко можно встретить ложное утверждение, что-де Мандельштам явился единственным поэтом, осмелившимся написать антисталинские стихи. Верно другое: он был единственным выступившим против Сталина поэтом еврейского происхождения. И, по свидетельству вдовы поэта, Борис Пастернак “враждебно относился к этим стихам... “Как мог он написать эти стихи — ведь он еврей!”.. .” 42 . Да, даже для Бориса Леонидовича тогдашнее — высоко привилегированное — положение евреев в СССР как бы “перевешивало” трагедию русского крестьянства... Словом, Осип Эмильевич, в сущности, резко разошелся с вроде бы близкой ему литературной средой и избрал для себя совсем иную. И естественно полагать, что именно поэтому он смог создать свой антисталинский памфлет.

Ведь Павел Васильев, как уже сказано, написал свою эпиграмму раньше, и есть основания сделать вывод, что Мандельштам, тесно сблизившийся в 1931-1932 годах с Васильевым и его друзьями, знал эту эпиграмму, и она так или иначе “повлияла” на его собственное отношение к Сталину. Необходимо при этом учитывать, что Мандельштам очень высоко ценил поэзию совсем ещё молодого, 24— 25-летнего Павла Васильева, даже в какой-то мере “завидовал” ему, говоря в 1935 году: “Вот Есенин, Васильев имели бы на моём месте социальное влияние. Что я? — Катенин, Кюхля” 43 (то есть находившиеся как бы на обочине главного пути поэты пушкинской эпохи).
 
Но дело не только во “влиятельности”; тогда же Мандельштам утверждает: “В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П.Васильев” (там же, с. 83—84). В данном случае речь идёт уже не о конкретном “смысле” поэзии Васильева, а об её собственно художественной ценности. Можно, конечно, оспаривать эту мандельштамовскую оценку, считать её преувеличенной. Но если он даже и преувеличивал, то, надо думать, потому, что видел в васильевской поэзии воплощение истинного восприятия трагической эпохи коллективизации.

Многозначительно, что в двух стихотворениях Мандельштама, созданных в одно время с антисталинским памфлетом, в ноябре 1933 года, — “Квартира тиха как бумага...”и “У нашей святой молодежи...” — присутствует тема коллективизации (“...грозное баюшки-баю колхозному баю пою. Какой-нибудь изобразитель, чесатель колхозного льна...”; “колхозного бая качаю, кулацкого пая пою...”).

Как уже сказано, до начала коллективизации Осип Эмильевич не питал непримиримости к власти, — хотя некоторые нынешние авторы, “вдохновленные” столь широко разлившейся в последнее время волной тотального “отрицания” Революции, пытаются превратить поэта в бескомпромиссного “контрреволюционера”. Между тем достаточно обратиться к целому ряду мандельштамовских статей 1921-1929 годов, чтобы убедиться в ложности подобных утверждений.

Разумеется, далеко не все в тогдашней драматической и трагической действительности поэт мог “принять”, но он, например, вполне искренне писал в 1927 году: “Нужна была революция, чтобы раскрепостить слово...” 44 .
 
Резкий перелом в мировосприятии Мандельштама совершается именно во время коллективизации

Здесь целесообразно напомнить широко известные и чрезвычайно показательные фразы Эренбурга из его позднейших воспоминаний “Люди, годы, жизнь” о времени писательского съезда

1934 года, накануне которого Мандельштам как раз и был репрессирован: “...моё имя, — констатировал Илья Григорьевич, — стояло на красной доске, и никто меня не обижал. Время было вообще хорошее, и мы все (обратим внимание на это “мы все”. — В.К). думали, что в 1937 году, когда должен был по уставу собраться второй съезд писателей, у нас будет рай”.

Перед нами по-своему замечательное “саморазоблачение” человека “либерального” образа мыслей. Можно понять и, как говорится, простить длинную речь Эренбурга, произнесенную в 1934 году на писательском съезде, — речь, в которой на все лады восхвалялась, по его определению, “глубокая человечность нашего социалистического общества” 45 , — невзирая ни на только что завершившуюся трагедию коллективизации, ни на недавний арест “коллег” по литературеКлюева и Мандельштама. Тогда, в 1934- м, могли иметь место непреодолимые иллюзии. Но приведенные выше фразы написаны в 1960-х годах, когда, казалось бы, все уже было ясно...

И суть дела в том, что для “либеральной” идеологии, фундаментом которой является принципиальный индивидуализм, абсолютизация личности, типичен именно такой подход к положению в обществе: раз “моё имя” (и моих друзей) “на красной доске” и “никто меня” (и моих друзей) “не обижает”, — значит, время вообще “хорошее”!

В связи с этим нельзя не сказать о том, что Осип Мандельштам решился на роковой конфликт с властью в период, когда его личная судьба складывалась в силу тех или иных причин (исследовать их для нашей темы не так уж важно) отнюдь не столь уж “плохо”. Вот краткие сведения о его “успехах” с весны 1932-го до осени 1933 года.

23 марта 1932 года О.Э.Мандельштаму “за заслуги перед русской литературой” назначена пожизненная персональная пенсия (поэту, кстати, исполнился тогда всего только 41 год); в апреле и июне циклы его стихотворений публикуются в журнале “Новый мир”; в апреле же в газете “За коммунистическое просвещение” появилась его статья о Дарвине; 8 сентября подписан договор с “престижным” Государственным издательством художественной литературы об издании книги Мандельштама “Стихи”; 10 ноября состоялся вечер поэта в “Литературной газете” и затем, 23 ноября, публикация на её страницах его стихотворений; 31 января 1933 года подписан ещё один договор об издании книги “Избранное”;

в феврале-марте состоялись четыре вечера поэта — два в Ленинграде и два в Москве (один из них — в известном зале Политехнического музея); в мае в журнале “Звезда” была опубликована книга очерков поэта “Путешествие в Армению”, а в июле Издательство писателей в Ленинграде уже подготовило гранки отдельного её издания; в августе получен ордер на двухкомнатную квартиру в “престижном” доме около Арбата, где поэт и поселился в октябре 1933 года. И тем не менее вскоре же, в ноябре. Осип Эмильевич пишет острейшее антисталинское стихотворение и читает его десятку различных литераторов...

Эренбург впоследствии, в 1960-х годах, писал о Мандельштаме как о чрезвычайно высоко ценимом им с давних пор поэте и человеке, но есть все основания не сомневаться в полной правоте вдовы поэта, Н.Я.Мандельштам, которая утверждала, что в 1930-х годах “Эренбург мало интересовался Мандельштамом. Ему казалось, что Мандельштам принадлежит прошлому... Поведение Мандельштама было неразумное (в глазах Эренбурга. — В.К).... Писал бы себе про ос (имеется в виду стихотворение “Вооруженный зреньем узких ос...”. — В.К)., и ничего бы с ним не случилось...
 
Это... точка зрения “победителей”...” Надежда Яковлевна называла так людей, которые были, в общем и целом, довольны всем, что совершалось в стране и, в частности, праздновали в 1934-м “победу” на съезде писателей. Их ужаснул только (цитирую вдову поэта) “тридцать седьмой год, отнявший у них плоды победы. Все, что происходило до 37 года, считалось закономерностью и вполне разумной классовой борьбой, потому что крошили не “своих”, а “чужих”. ..” 46 .

Здесь может возникнуть недоумение
 
Ибо ведь Мандельштам погиб, условно говоря, как раз в “тридцать седьмом” (собственно календарно — 27 декабря 1938-го в лагере на окраине Владивостока). Но к этому скорбному итогу мы ещё вернемся; отметим только, что вдова поэта явно — и правильно — не считала его жертвой именно “тридцать седьмого”.

Между тем позднее Мандельштама без сколько-нибудь серьезных обоснований “приплюсовали” к тем, кто стал “жертвой” именно и только в тридцать седьмом. Кроме того, литераторы, “уцелевшие” в 1937-м, начали задним числом рассказывать о своём изначальном преклонении перед Мандельштамом. На деле он был, в сущности, чужд героям писательского съезда 1934 года.
 
И, надо сказать, лишь один из делегатов этого съезда, Борис Пастернак, честно признался в 1956 году, что в свое время “недооценил” Мандельштама (и потому в 1934-м уклонился от ответа на вопрос Сталина о том, является ли Мандельштам “мастером”) 47 , а скажем, делегаты съезда 1934 года Каверин (Зильбер), Паустовский, Шкловский — как и Эренбург — впоследствии уверяли, что они-де всегда знали истинную (высшую) цену Мандельштаму. Между тем Каверин в 1937 году отказался дать Осипу Эмильевичу небольшую сумму денег взаймы, сославшись на то (поразительная моральная глухота!), что деньги нужны ему самому, так как он строит дачу... (В 1977 году Каверин сделал “выговор” вдове поэта: “Напрасно вы об этом вспомнили” 48 ).

Мандельштама сейчас ставят в один ряд с теми, кто в 1934-м, после его ареста, “праздновал победу” на писательском съезде. Так, в незаурядном в целом исследовании Виталия Шенталинского “Рабы свободы. В литературных архивах КГБ” (1995) на с. 14 дан перечень этих самых “рабов”, в котором имена арестованных перед писательским съездом Флоренского, Клюева и Мандельштама оказались “в одном строю” с именами делегатов съезда — Бабеля, А.Веселого (Кочкурова), М.Кольцова (Фридлянда)... А ведь Бабель и А.Веселый служили в ВЧК, Кольцов же занимал, пожалуй, ещё более “ответственное” положение — был своего рода личным “эмиссаром” Сталина.

И гораздо уместнее было бы поставить вторую “тройку” в совсем иной “ряд” — скажем, Кольцова — вместе с его приятелем, заместителем главы НКВД в 1936-1937 годах, начальником ГУЛАГа М.Д.Берманом, который был арестован в том же декабре 1938-го 49 , что и Кольцов, а Бабеля — с его многолетним другом, виднейшим деятелем ВЧК-ОГПУ, начальником СОУ (Секретно-оперативного управления) ОГПУ Е.Г.Евдокимовым, арестованным опять-таки в одно время с Исааком Эммануиловичем (Бабель даже был расстрелян 27 января 1940 года в одной “группе” с женой и сыном Евдокимова” 50 ; последнего расстреляли несколькими днями позже вместе с Ежовым).

Осип Эмильевич — человек и поэт совсем иного “ряда”, о чем совершенно верно писали и его вдова, в глазах которой “уничтожение Мандельштама, Клюева, Клычкова” 51 — единый акт, и “боевой” стихотворец Алексей Сурков, с чьей точки зрения, высказанной в 1936 году, “только по паспорту, а не по духу — советские: Клюев, Клычков, Мандельштам” 52 , — тот же “ряд”... И ещё одно существеннейшее имя: “Последним “мужем совета”, — писала вдова поэта, — для Мандельштама был Флоренский, и весть об его аресте... он принял как полное крушение и катастрофу” 53 . П.А.Флоренский был арестован 25 февраля 193 3-го — то есть за год с небольшим до ареста Мандельштама.

Как-то сближать Мандельштама с Бабелем нет оснований уже хотя бы потому, что поэт, о чем свидетельствует его вдова, “категорически отказывался” от какого-либо литературного “союза с одесситами” 54 , то есть писателями бабелевского круга, а также пришел к выводу, что Бабель пишет “не по-русски””...

Тем более это относится к М.Кольцову, ибо, как сообщает Н.Я.Мандельштам, даже и В.Б.Шкловский мечтал в 1930-х годах о том, чтобы репрессии ограничились “собственными счетами” людей власти, и “когда взяли Кольцова, он сказал, что это нас не касается” 56 .

Словом, присущее массе нынешних сочинений “приравнивание” совершенно
различных людей, погибших в 1930-х годах, означает не только явное упрощение, но и грубое искажение реальности
 
Те же Бабель и М.Кольцов, если уж на то пошло, были гораздо ближе к уничтоженному в 1940-м Ежову, в доме которого они запросто бывали в качестве дорогих гостей, чем к Флоренскому, а также и к Мандельштаму.

Бабель много лет работал над сочинением о чекистах, и ему мешало только следующее: “...не знаю, справлюсь ли, — признавался писатель, — очень уж я однообразно думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю... просто святые люди. И опасаюсь, не получилось бы приторно. А другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, которые населяли камеры, — это меня как-то даже и не интересует” 57 (!). А вот суждения М.Кольцова: “...работа в ГПУ продолжает требовать отдачи всех сил, всех нервов, всего человека, без отдыха, без остатка... Не знаю, самая ли важная для нас из всех работ работа в ГПУ. Но знаю, что она самая трудная...” и т.д. Ежова М.Кольцов воспел в “Правде” от 8 марта 1938 года как “чудесного несгибаемого большевика,.. который дни и ночи... стремительно распутывает и режет нити фашистского заговора...” 58 .

Бабеля — не говоря уже о Кольцове — “категорически” отделяет от Мандельштама уже одно только восприятие коллективизации, которой Исаак Эммануилович не только восхищался (выше приведено одно из соответствующих его высказываний), но и сам лично осуществлял. С февраля по апрель 1930 года он, по его собственному определению, “принимал участие в кампании по коллективизации Бориспольского района Киевской области”. Вернувшись в Москву в апреле 1930-го, Бабель сказал своему другу Багрицкому: “Поверите ли, Эдуард Георгиевич, я теперь научился спокойно смотреть на то, как расстреливают людей” 59 . В начале 1931 года Бабель вновь отправился в те места... 60 .

Осип Мандельштам, казалось бы, столь далекий от Николая Клюева, воспринял коллективизацию как космическую катастрофу (“природа своего не узнает лица...”); в написанной Клюевым незадолго до ареста (но опубликованной лишь в наше время) “Песне Гамаюна”, которую, вполне вероятно, слышал из его уст Осип Эмильевич, воплотилось именно такое восприятие, предстающее сегодня поражающе провидчески (стихотворение это сохранилось только в архиве ОГПУ):

К нам вести горькие пришли,
Что зыбь Арала в мертвой тине.
Что редки аисты на Украине,
Моздокские не звонки ковыли.

И в светлой Саровской пустыне
Скрипят подземные рули!
К нам вести горькие пришли.
Что больше нет родной земли...

Да, уж, в самом деле, Гамаюн — птица вещая...
 
И как прав был Мандельштам, написавший ранее: “Клюев — пришелец с величавого Олонца, где русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности и простоте. Клюев народен потому, что в нём сживается ямбический дух Боратынского с вещим напевом неграмотного олонецкого сказителя” 61 .

Вполне закономерно, что в 1934 году ордера на арест Клюева и, через три с половиной месяца, Мандельштама подписал один и тот же зампред ОГПУ Я.С.Агранов, а допросы их вел один и тот же Н .Х. Шиваров; его отчество — “Христофорович”, из-за чего некоторые читатели усматривают в нём сына русского священника. Между тем Шиваров, подобно известному Христиану Раковскому (Станчеву), был выходцем из Болгарии, то есть “коммунистом-интернационалистом”, каковых в составе ВЧК-ОГПУ имелось множество.

Невозможно переоценить тот факт, что Николай Клюев, находясь с 1934 года в предельно тяжкой и окончившейся гибелью (в октябре 193 7-го) сибирской ссылке, пишет в Москву 25 октября 1935 года о своём в очередной раз оказавшемся в заключении молодом последователе: “Жалко сердечно Павла Васильева” — и тут же спрашивает: “Как поживает Осип Эмильевич? Я слышал, что будто он в Воронеже?” 62 . И через четыре месяца, 23 февраля 1936-го: “Очень меня волнует судьба Васильева, не знаете ли Вы его адреса?” И опять-таки: “Очень бы хотелось написать Осипу Эмильевичу, но его адреса я тоже не знаю” (там же, с. 191). Напомню, что Мандельштам в своей ссылке 5 августа 1935 года говорил о Павле Васильеве как об одном из трех наиболее выдающихся поэтов современности (см. выше). Стоит ещё привести слова Н.Я.Мандельштам о Сергее Клычкове: “...мы всегда дружили с ним. Ему посвящена третья часть “Стихов о русской поэзии ”...” 63 (отмечу, что в наследии Мандельштама весьма немного таких посвящений, — кроме “шуточных” стихотворений, одно из которых, кстати, обращено к Павлу Васильеву).

Эти взаимоотношения Мандельштама с Клюевым, Клычковым и Павлом Васильевым с известной точки зрения неожиданны и даже странны. Ведь перечисленные три поэта в 1920-1930 годах (а в какой-то мере это продолжается и сегодня) преподносились в качестве заведомых русских “националистов”, “шовинистов” и, конечно же, “антисемитов”; достаточно упомянуть, что Сергей Клычков арестовывался по обвинению в “антисемитизме” в 1923 году, а Павел Васильев — в августе 1935 года, — то есть как раз тогда, когда Осип Мандельштам говорил о нём как об одном из трех наиболее ценимых им поэтов!

В начале 1930-х годов критик О.Бескин, являвшийся, между прочим, ответственным секретарем редакции “Литературной энциклопедии”, писал о поэзии Клычкова как о “националистически-шовинистической лирике” 64 . И тогда же некто С.Розенталь на страницах самой “Правды” (10 августа 1933 года) заявил, что “от образов Мандельштама пахнет... великодержавным шовинизмом” 65 .

Итак, О.Э.Мандельштам — “шовинист”, и, разумеется, дело идёт не об еврейском, а о русском “шовинизме”. Это обвинение было выдвинуто “главной” партийной газетой, редактируемой тогда Л.З.Мехлисом, который, между прочим, до 1918 года был членом сугубо “национальной” еврейской партии “Поалей Цион” (“Рабочие Сиона”)... И Розенталь и Мехлис были по-своему “правы”: ведь “дерзнул” же Осип Эмильевич опубликовать в советской газете статью (я её только что цитировал), в которой, говоря о поэзии Клюева, выразил свое преклонение перед ещё теплившейся тогда “исконной Русью”, где, по его определению, “русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности”...

В те времена (как, кстати сказать, и сегодня) каждый человек, для которого Россия представляла собой безусловную самостоятельную ценность (а не всего лишь “материал”, из коего необходимо нечто “выработать”), рисковал быть “обвиненным” в “национализме”, “шовинизме”, “фашизме” и, разумеется, “антисемитизме”. Именно в этих “преступлениях” были обвинены тогда П.А.Флоренский, А.Ф.Лосев, С.Ф.Платонов, М.М.Бахтин...

Впрочем, вроде бы в самом деле есть основания усматривать в Сергее Клычкове или Павле Васильеве “националистическую” настроенность, которая выражалась в их недовольстве засильем “чужаков” — “инородцев”, “иноземцев” — ив литературе, и в жизни страны в целом. Так, арестованный Клычков признался — по всей вероятности, вполне искренне, — что власть в СССР “в моём представлении и в разговорах с окружающими рисовалась узурпатором русского народа, а руководители ВКП(б) — иноземцами, изгоняющими и принижающими русский дух” 66 .

Однако ведь с теми же основаниями можно обвинить в “национализме” Мандельштама, который в своём весьма кратком (всего 16 строк) памфлете не преминул всё же “сообщить”, что Сталин — “горец” и “осетин”, а также заявил (о чем уже говорилось), что Бабель пишет “не по-русски”... Более того: в мандельштамовском стихотворении о Сталине, по всей вероятности, содержится бессознательная, а может быть, даже полусознательная “полемика” с известной статьей Бухарина “Злые заметки” (1927) — несмотря на то, что Николай Иванович не раз поддерживал поэта.

Бухарин в этой статье с крайней резкостью выступил против пресловутого “русского национализма”
 
Он писал, цитируя строку второстепенного стихотворца 1920-х годов: “На кой же черт иные страны!” — вот один уровень “национальной гордости” мещанина. “Умом Россию не объять”* — вот вам другой уровень, поквалифицированнее. Некий разговорец (выделено мною. — В.К ). насчет “жидов” и “инородцев” — вот ещё форма воспитания... Так помаленечку просовывает свои идеологические пальцы новая российская буржуазия” (выделено Бухариным)... 67 . У Мандельштама же сказано:

...где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца...

Будучи ознакомлен с этим стихотворением близким ему наркомвнуделом Ягодой, Бухарин, как известно, в гневе не пустил на порог жену поэта, пришедшую просить о смягчении его участи. Конечно, главное было здесь в самом факте выступления поэта против Сталина, но не исключено, что Бухарина возмутило и как бы признание законности, естественности “полразговорцев” о властвующем “инородце” в мандельштамовском стихотворении... Эта законность и естественность определялись тем, что “чужаки” в самом деле играли громадную и нередко страшную роль.

Из вышеизложенного, полагаю, вполне ясно, что и “полразговорца” 1930-х годов, и теперешний мой разговор о “чужаках” отнюдь не имеют в виду проблему так называемой “крови”, то есть вообще всех людей нерусского происхождения, которые-де, заняв существенные места в русской культуре и русском бытии, в силу самой своей “нерусскости” наносят вред этой культуре и этому бытию.
 
История Руси-России опровергает подобную “точку зрения” буквально на каждом своём шагу, ибо поистине бесчисленные люди иной “крови” играли в этой тысячелетней истории весомую и плодотворную роль. И речь идёт у нас только о таких людях нерусского происхождения, которые не имеют духовной, да и просто жизненной связи с русским бытием и культурой, но в силу той или иной кризисной ситуации всё же занимают эти самые существенные места. И такие люди были враждебны и Николаю Клюеву, и Осипу Мандельштаму в равной мере...

Вдова поэта в своих написанных тридцатью с лишним годами позднее воспоминаниях заметила — правда, мимоходом, не развивая тему, — что “Мандельштам, еврей и русский поэт, платил... по двойным... счетам” 68 , — то есть гонения на него были, мол, вызваны как его принадлежностью к подлинной русской поэзии, так и его еврейским происхождением.
 
Но второе утверждение явно безосновательно
 
И, рассказывая о пути поэта, приведшем его к аресту в мае 1934 года, мемуаристка сама начисто опровергает это свое утверждение, ибо почти все “враги” поэта, о которых она сообщает, — евреи... Надежда Яковлевна вспоминает, что ещё в 1917 году поэт вызвал враждебное отношение к себе со стороны двух “вождей” — Каменева и (цитирую) “особенно Зиновьева. Мы это остро чувствовали, когда жили в середине двадцатых годов в Ленинграде” (там же, с . 87; Зиновьев с 1917-го до 1926 года был “хозяином” Ленинграда). Поддерживал поэта как раз русский по происхождению “вождь” — Бухарин, “который привлек на свою сторону ещё и Кирова” (там же, с. 106; Киров-Костриков в 1926 году сменил Зиновьева в качестве “хозяина” Ленинграда).

Впрочем, ещё в 1918 году поэт оказался в крайне остром конфликте с влиятельнейшим тогда деятелем ВЧК, — и это опять-таки был еврей Блюмкин (там же, с.95-100). Н.Я.Мандельштам пишет также, что “в доме у Брика, где собирались литераторы и сотрудники Брика по службе (а он служил тогда в ВЧК-ОГПУ. — В.К)., — они там зондировали общественное мнение и заполняли первые досье — О(сип) М(андельштам) и Ахматова уже в 22 году получили кличку “внутренние эмигранты”. Это сыграло большую роль в их судьбе” (там же,с. 160).

В 1924 году агрессивный литдеятель Г.Лелевич (Калмансон) “кипел ненавистью”, обличая: “Насквозь пропитана кровь Мандельштама известью старого мира” (там же, с. 161,413). Влиятельный литератор Абрам Эфрос “был организатором фельетона” Давида Заславского (в 1929 году в “Литературной газете”), ставившего задачу дискредитации поэта. Уже говорилось об С.Розентале, который в 1933 году с санкции Л.Мехлиса обвинил поэта в “великодержавном шовинизме” (до ареста Мандельштама оставалось тогда меньше года..).. Далее, вероятным доносчиком, передавшим в ОГПУ текст мандельштамовской эпиграммы на Сталина, был еврей Л.Длигач, а “подсадной уткой”, помогавшей аресту поэта, Надежда Яковлевна называет Давида Бродского. Наконец, приказ об аресте отдал в мае 1934 года зампред ОГПУ Я.Агранов (Сорензон)...

Чрезвычайно показательна и ситуация после ареста поэта
 
Н.Я.Мандельштам вспоминала, что перед отправлением мужа (вместе с нею) в ссылку 28 мая 1934 года было решено собрать какое-то количество денег: “Анна Андреевна (Ахматова. — В.К.). пошла к Булгаковым (нельзя не сказать, что ныне Булгакова, как и Клычкова с П.Васильевым, “принято” считать “антисемитом”. — В.К). и вернулась, тронутая поведением Елены Сергеевны (супруги писателя. — В.К)., которая заплакала, услыхав о высылке, и буквально вывернула свои карманы. Сима Нарбут (жена поэта-акмеиста. — В.К). бросилась к Бабелю, но не вернулась” 69 ...
 
И это вполне понятно: Бабель никак не мог сочувствовать поэту, выступившему против Сталина; вскоре, на писательском съезде, Исаак Эммануилович беспрецедентно превознесет вождя...

Словом, явно неуместна версия, согласно которой гонения на русского поэта Мандельштама, завершившиеся арестом, хоть в какой-то мере были связаны с его еврейским происхождением. Правда, Надежда Яковлевна рассказывает ещё об имевшем место в 1932-1934 годах конфликте поэта с писателем С.П.Бородиным и, затем, с поддержавшим последнего А.Н.Толстым. Однако перед нами чисто “бытовая” стычка, которая закончилась пощечиной, нанесенной Толстому Мандельштамом (а не наоборот!.)..
 
Вдова поэта пишет, что до неё “дошла фраза”, якобы произнесенная тогда, в начале мая 1934 года, самим М.Горьким: “Мы ему покажем, как бить русских писателей...” 70 , фраза, которая-де сыграла зловещую роль. Однако все, что мы знаем о Горьком, убеждает в абсолютной немыслимости подобного высказывания в его устах. Достаточно вспомнить, что именно в то время Горький, по сути дела, назвал Павла Васильева “фашистом” (“Правда” от 14 июня 1934 года; статья была напечатана в тот же день и в трех других газетах).

Горький никак не мог бы негодовать из-за того, что еврей дал пощечину “русскому писателю”, ибо он был прямо-таки мистическим “юдофилом” (знать об этом немаловажно, ибо Алексей Максимович в первой половине 1930-х годов так или иначе возглавлял все литературное дело). 26 сентября 1929 года он гордо заявил на страницах “Правды”: “По мере сил моих я боролся с антисемитизмом лет тридцать” 71 , хотя, казалось бы, с 1917 года он вполне мог “доверить” эту борьбу ВЧК-ОГПУ...
 
Очень характерна деталь из рассказа о быте Горького в 1930-х годах: “Желающих побывать у Алексея Максимовича было слишком много, и очередность посещений устанавливал строгий его секретарь (П.П.Крючков, тесно связанный с Г.Г.Ягодой. — В.К).. Но была категория людей, которые, по договоренности с Алексеем Максимовичем, “обходили” секретаря и пробирались “нелегально”... В “нелегальные” попали и Исаак Эммануилович Бабель, и Соломон Михайлович Михоэлс, и Самуил Яковлевич Маршак, и Михаил Кольцов” 72 (Михаил Ефимович Фридлянд).

Словом, нет ровно никаких оснований полагать, что беды Мандельштама зависели от его еврейского происхождения.

Оглавление

Шпиёны

 
www.pseudology.org