| |
Журнал "Наука и жизнь", №№ 10-12, 1988 и №№
1-3, 1989 |
Александр Яковлевич Эйдельман
|
"Революция сверху"
в России
Часть I
|
После
Петра
Если сравнить
Россию екатерининского времени (скажем, 1770-х
— 1780-х
годов) и главные европейские монархии того времени, то можно сказать,
что они внешне довольно похожи. Мы уже отмечали другой период "внешнего
сходства" с Европой — в конце XV века, когда одновременно завершилось
объединение Англии, Франции, Испании и России; потом более бросалась в
глаза "непохожесть": Россия XVI
— XVII веков все сильнее отличалась от
европейских держав. И вот снова догнала.
К концу XVIII века (Мы пока, конечно, не переходим грань 1789 года) и в
России, и на Западе
— "плоды Просвещения", близость стиля в архитектуре,
Литературе, музыке, живописи, более или менее сходные технические
достижения, войска в похожих мундирах и треуголках. В российской
дворянской жизни вместо петровского Страха все более усиливаются понятия
Чести, что закреплено законом о вольности дворянской (1762 г.),
Жалованной грамотой Дворянству (1785 г.).
Более того, русские нравы кое
в чем мягче европейских: Россия
— единственная из крупных стран, где с
1754 года отменяется смертная казнь; речь не
идёт, понятно, о постоянных
(и в ту пору, и позже) "внесудебных" убийствах крестьян, солдат; но
всё же ни один суд империи отныне не имел права вынести смертного приговора
без чрезвычайного, "высочайшего" утверждения (как это было в случаях с
Мировичем,
Пугачевым, Декабристами). И сколько бы Мы ни говорили и ни
писали сегодня о лицемерности, относительности подобных милостей, сам
факт их провозглашения имел всё же большое моральное значение.
Если в стране, в обществе официально отменена смертная казнь — тем самым
признается её вредность, неестественность.
Итак, "догнали Европу". Но к Западу от Эльбы, снова и снова напомним,
Крепостного права нет уже несколько веков. Французские дворяне,
испанские идальго не занимаются собственным хозяйством, не затевают
барщины, требующей прикрепления крестьян к земле: огромные владения
графов, герцогов, маркизов, виконтов отданы в аренду мужикам, которые
платят за то чинш (оброк) и несут ряд других повинностей — помещику,
церкви и Государству. Разумеется, французские господа пытаются
повинности увеличить, делая по-своему то же самое, что и русские помещики,
увеличивая барщину; а крестьяне как могут сопротивляются натиску,
приближая последний день и час старых хозяев,
В России же, давно замечено, в XVIII веке рядом, друг за другом издаются
законы "европейские" и "азиатские": то, что продвигает технику, Науку,
культуру, и то, что закрепощает.
Вот далеко не полный перечень:
1725 — основание Академии Наук.
1731 — запрещение крепостным брать откупа и подряды,
1736 — "вечное закрепощение" рабочих, мастеровых на мануфактурах.
1754 — отмена смертной казни.
1755 — основание Московского университета.
1757 — основание Академии художеств.
1760 — право помещиков ссылать крепостных в
Сибирь.
1765 — учреждение Вольного экономического общества и право помещика
отправлять крепостных в каторжные работы.
1767 — запрещение крестьянам жаловаться на помещиков.
1774 — основание Высшего горного училища в Петербурге.
1783 — Крепостное право на
Украине и создание Российской Академии.
Русская промышленность в основном на крепостном труде выдает к 1800 году
больше всех в мире чугуна (по-сегодняшнему — уровень смешной: менее
двухсот тысяч тонн в год, что составляет примерно половину дневной нормы
сегодняшней советской металлургии, но для той эпохи хватало".
Первое или первые места у России по металлу, вооружению, военной
технике, не уступая по многим показателям даже Англии, где уже второй
век "берет разбег" Капитализм...
Можно сказать, что Петербургская империя была гениально подгоняемой
телегой, которая, повинуясь "петровскому кнуту", сумела на какое-то
время обойти медленно разогревающийся, ещё несовершенный западный "паровичок"; позже, когда усилиями Уатта, Стефенсона, Фультона он
разведёт пары...
Но до того как будто ещё далеко. Пока же, в конце XVIII века, в Западной
и Восточной Европе налицо разные типы экономики и сходные, во многих
отношениях обманчивые показатели, заставляющие кое-кого думать, что
внерыночный, палочный путь ничуть не хуже заморских, басурманских
основ... Таковы дела в экономике.
Что же в политике? На Востоке и на Западе
— абсолютные монархии, причем
просвещенное правление Екатерины II лучшие европейские философы ставят в
пример Людовику XV, Фридриху II, Марии-Терезии и другим правителям.
Меж тем многие минусы западных монархий — жестокие конфликты Государства
с обществом, неоднократные разгоны французскими королями старинных
французских судебных учреждений — парламентов, в то время, как в России
ничего подобного "не требуется", запреты сочинений Дидро и
Вольтера во
Франции (в то время, как они широко издаются в России),
— это вызывало
мысль о более благополучном, устойчивом устройстве петербургской
империи, нежели, скажем, парижской (как раз в эту пору Людовик XV
восклицает: "Мы держим власть нашу исключительно от бога, и право
издавать законы, которыми должны управляться наши
подданные, принадлежит
Нам вполне и безраздельно").
В знаменитых беседах Екатерины II и Дидро обе стороны согласились, что
разгон парижского парламента в 1771 году — мерзость и безобразие; Дидро
записал: "Императрица говорила мне, что насилие, творящееся над
парламентом, и уничтожение его представило французский народ в самом
недостойном и жалком виде".
Так, возможно, думал и прогрессивный государственный деятель Неккер, чьи
разумные меры пресекались неразумной властью, и в конце концов этот
конфликт стал одним из поводов Великой французской революции.
Внешнее куда более устойчивое правление Екатерины II могло показаться
идеалом для разумных деятелей предреволюционной Франции: лишь много
позже дочь
Неккера, знаменитая писательница Жермена де Сталь, посетив
Россию, бросит известный афоризм, который в переводе Пушкина звучал так:
"Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою".
Там, на Западе, самовластие давно встречает на своем пути отнюдь не
удавку, а сопротивление общества — противодействие парламентов,
городских и провинциальных советов, интеллигенции, буржуазии, части
Дворянства. Екатерина II куда меньше ссорится с российским обществом
(речь идёт не о крестьянах), потому что общество ещё весьма не развито;
кроме дворянских организаций и некоторых очень слабых городских,
практически сверхмощной власти ничего не противопоставляется. Ничего,
кроме "удавки", в тех крайних случаях (Пётр I, Павел I), когда
всевластный монарх переходит известную границу между Государством и
обществом, которая существует везде, но "на разных уровнях".
Поэтому "плохие французские короли" XVIII века
— признак
"хорошего", сильно
развитого общества; добродушие же русской императрицы — показатель куда
более отсталого общественного уровня. По специальному заказу канцлера М.И.
Воронцова француз де Буляр составил записку, где доказывал пользу для
Государства "третьего чина" (т.е. "третьего Сословия"): "Это душа
общества, он политическому корпусу есть, что желудок человеческому...
Всякая держава, в коей не хватает третьего чина. есть несовершенна,
сколько бы она ни сильна была".
После того был составлен доклад для Екатерины II, где рекомендуется,
чтобы "купцы больше у Нас свободы и почтения имели", и предлагались для
того разные меры. Царица заинтересовалась этой идеей и пригласила для
обсуждения 28 видных купцов; однако их просьбы оказались самыми
прагматическими (пошлины, цены, монополии) и совершенно не касались
политических, судебных прав, столь заботивших французского буржуа;
среднее же российское купечество и мещанство в ту пору испугались, как
бы не усилилась, не выгадала от новых привилегий как раз приглашенная
царицей верхушка купечества.
Екатерина после того "остыла"
— отказалась от проектов третьего чина...
Царь и дворяне
Яркие, талантливые, оригинальные, очень способные, на всё способные люди
(от высот Просвещения до низкого зверства включительно), русские дворяне
поставляли России в XVIII веке почти всех активно действующих в
государственном смысле лиц; они особенно сильно отличались, как уже не
раз говорилось, от "низов", в то время как Франция (по словам
знаменитого историка Токвиля) "была страной, где люди стали наиболее
похожи друг на друга". Вольтер был сыном нотариуса, а Руссо — сыном
часовщика, тогда как в России подобные разночинцы
— ещё исключение...
Российское Дворянство, интеллигенция ещё имеют мало способов для
сопротивления, кроме "удавки", В начале екатерининского царствования
действовала, как известно, комиссия для составления нового Уложения, то
есть свода законов; выбранные депутаты от разных Сословий прибыли в
Москву, и это напомнило о Земских соборах, Генеральных штатах и тому
подобном. Тогда же хорошо понимавшая российскую ситуацию Екатерина II
задумалась над главнейшим вопросом: что выгоднее для её власти — "зажать или ослабить"?
Опыт прежних царей и цариц показывал, что чрезмерный деспотизм усиливал
самодержца, но одновременно расшатывал его власть: рвались
немногочисленные связи престола с обществом; в условиях
сверхцентрализации заговору, перевороту легко было свить гнездо прямо у
подножия трона — под защитой этой централизации и тех жандармских
барьеров, которыми она себя окружала. Французского, австрийского,
прусского короля трудно было вообразить жертвою дворцового переворота;
некоторые свободы, политические и судебные, которыми те монархи делились
с обществом, были достаточно обширным фундаментом, без сокрушения
которого правителя не опрокинуть — и сокрушить простым заговором было
невозможно: требовалась большая, широкая революция.
Зная и чувствуя это, Екатерина, как известно, расширяла права
Дворянства, права печати; ни один русский Царь
— уверенно заявляем! — не
подвергался такой критике и "личным нападкам", как Екатерина II в
журналах Николая Новикова. До поры до времени всё сходило с рук...
В 1760-х годах Екатерина II
считала,
во-первых, что определенное
ограничение её собственной власти высшим императорским советом или
каким-либо другим органом "парламентского типа" (наподобие того, что
имелось в Швеции) освежит и укрепит её самовластие;
во-вторых, для неё
было очевидным, что крепостной труд менее выгоден, чем вольный (впервые
об этом было ясно напечатано в Трудах Вольного экономического общества в
1765 году); кроме того, миллионы рабов очень опасны: генерал-прокурору
А.А. Вяземскому царица писала о крепостных: "Если не согласимся на
уменьшение жестокостей и уморение человеческому роду нестерпимого
положения, то и против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно".
Вскоре, однако, выяснилось, что конституции, высшие советы, парламенты
совершенно не волнуют российское Дворянство, за исключением самой
небольшой группы мыслящих идеологов (братья
Панины, Дашкова, Фонвизин и
др.); идеалы мелких дворян — личные права и некоторое самоуправление.
Поэтому уже подписанный в августе 1762 года указ о создании "конституционного" императорского совета Екатерина вскоре надорвала,
остановила.
Что же касается Крепостного права, то и против него высказались совсем
немногие, зато большинство дворянских депутатов, особенно из черноземных
губерний, при обсуждении нового Уложения, дали ясно понять, что за свои
крепостнические права станут насмерть.
Екатерина II не стала им перечить; более того, убрала наиболее
критические по отношению к крепостному рабству строки из своего Наказа
депутатам.
Так, методом проб и ошибок была выведена примерная граница между
просвещенным самовластием и дворянскими свободами в России.
Оставалась, правда, ещё столь заметная на Западе судебная сфера:
неограниченное Самодержавие ограничивается независимыми судами
— таков
был многовековой опыт Англии, Франции и других стран.
В России время выборных судей (за несколько веков до того были выборные старосты и целовальники) давно миновало. Екатерина II, закрепив в России
отдельные суды для каждого Сословия, провозгласила формулу: "Государев наместник не есть судья",
— иначе говоря, суды должны быть независимы от
губернаторов. Однако на практике даже выборные судьи для дворян
утверждались властями; довольно быстро определились огромные права
начальника губернии — возбуждать и приостанавливать дела, назначать и
сменять судейских, утверждать судебные решения.
Если на Западе даже при самых жестоких монархах суды были некоторыми
островками свободы, то в России, даже при самых просвещенных
— суд был
одним из худших мест, где а одном лице обычно соединялись следователь,
обвинитель и судья. Вся русская художественная Литература, революционная
публицистика, десятки мемуаристов различного социального статуса — все
единодушны насчёт неправедных, корыстных, безгласных, зависимых судов,
вершивших правосудие в грязных, не приспособленных для дела помещениях.
Сотни юридически невежественных ляпкиных-тяпкиных, подчиненных сотням
сквозник-дмухановских, — вот формула российского правосудия XVIII — XIX
веков.
"В судах черна неправдой чёрной", — отозвался о России
славянофил
Хомяков.
Николаевский же министр юстиции граф В.Н. Панин объяснял своим
подчиненным, что "вредно и опасно для Государства, если глубокое знание
права будет распространено в классе людей, не состоящих на
государственной службе".
Отчего же суд оказался столь слаб? (Относительно большую роль играла
лишь высшая судебная инстанция — сенат).
Оттого, что в течение нескольких веков Государство брало всё на себя;
оттого, что было слабо и зависимо третье Сословие — та главная сила,
которая на Западе требовала и добивалась "нормальных" судов; оттого, что
даже Дворянство не имело "вкуса" к независимости более широкой, нежели
та, которая была приобретена к концу XVIII столетия; оттого, что
Российское Государство было более самостоятельно, чем западные, даже по
отношению к своему Дворянству, не говоря уж о других Сословиях.
"Обильное законодательство при отсутствии закона", — писал В.О.
Ключевский о России XVIII века.
Об относительной самостоятельности самодержавной монархии писал В.И.
Ленин: "Если же это правительство исторически связано преемственностью и
т.п. с особенно "яркими" формами абсолютизма, если в стране сильна
Традиция военщины и бюрократизма в смысле невыборности судей и
чиновников, то предел этой самостоятельности будет ещё шире, проявление
её ещё откровеннее, /.../ произвол ещё ощутительнее".
Великая революция во Франции сотрясает Европу, вызывает у Екатерины и её
окружения сомнения в "просвещенных путях", если они доходят до конвента
и гильотины.
Занявшая почти весь XVIII век российская "Революция сверху" напугана
перспективами гигантской революции снизу.
Поэтому делаются попытки контрреволюции, что в российских условиях не
может быть произведено иначе, как тоже сверху.
Павел I в 1796-1801 годах стремился вернуться к некоторым формам и
методам Петра I. При этом усиливается политическая централизация,
пресекаются личные дворянские свободы и курс на Просвещение, взамен чего
рождается причудливая консервативная утопия: вместо русского варианта
европейского Просвещения предлагается средневековая рыцарская идея с
соответствующими нормами этикета; однако (отличие в высшей степени
характерное" рыцарство, в Европе являвшееся своеобразной формой
освобождения, возвеличивания "благородной личности" и основанное на
правилах Чести, в России конца XVIII века, хотя на словах тоже связано с
этими категориями, по сути, зиждется на Страхе; на принципе
деспотическом; предполагает полное, беспрекословное подчинение "благородной личности" всевластному Государю.
Другой парадоксальной стороной той контрреволюции была попытка
своеобразного союза с "чернью", единения императора с народом, что
блокировало все попытки к самоуправлению, самостоятельности со стороны
дворянской интеллигенции. Как тут, кстати, не заметить, что "контрреволюционер" Павел быстрее и раньше других правителей разобрался
в истинной сущности Наполеона, "мятежной вольности наследника и убийцы"
(Пушкин):
Павел почувствовал в
нём своего, того, кто обуздывает во
Франции "революцию снизу",.. Очередной дворцовый переворот — как бы
далекое эхо петровской "Революции сверху" — уничтожает Павла и возводит
на престол последнего представителя просвещенного абсолютизма Александра
I.
С начала XIX
Сто лет назад, при Петре, решался коренной вопрос, оставаться ли в XVII
веке с "азиатскими формами" экономики, правления и культуры или пробить
окно в Европу. Теперь же, когда начинают исчерпываться петровские
резервы, по словам Белинского, "нужен новый Пётр Великий!".
Однако что же он должен сделать, если сумеет?
В XIX веке российская История, российская "природа вещей" предлагает для
начала ограничение Самодержавия и отмену Крепостного права,
произведенные опять же сверху!
Если же нет, если не получится — тогда альтернативой, очевидно, станет
революция снизу, то ли по французскому образцу 1789-го, или по иным, ещё
не испробованным Историей чисто российским образцам.
Знаменитая формула, громко произнесенная в 1856-м, — "освободить сверху,
пока не освободились снизу", как Мы уже видели, была в какой-то степени
понята Екатериной II, а затем довольно ясно осознана при Александре I.
Как, в какой последовательности, какими силами приняться за новые
преобразования, и, может быть, революционные, — на этот вопрос Александр
I, напуганный свидетель и косвенный руководитель переворота 1801 года,
ответить не мог, но поиски ответа представляются очень интересными.
План Лагарпа
Итак, 1801 год. На престоле умный, образованный Царь Александр I,
испытавший на себе ужасы самовластия: в ответ на восторги госпожи де Сталь, восклицающей, что иметь такого императора куда лучше, нежели
опираться на конституцию, он отвечает знаменитым афоризмом: "Мадам, даже
если вы правы, я не более чем счастливая случайность".
Ситуация представляется идеальной: благонамеренный император хочет
осчастливить свой народ; очевидно, народ не откажется от улучшения
собственной участи, власть и возможности Зимнего дворца огромны. За чем
же дело стало?
В любые исторические эпохи примерно один-два процента населения являются
тем, что принято называть правящим классом или правящим слоем.
Дворянство, просвещающееся, но крепостническое, государственный аппарат,
усовершенствованный Петром и его преемниками,
— вот страшная сила,
которую будущий Пётр I должен использовать, нейтрализовать или
преодолеть.
Александр за советом обращается к любимому учителю швейцарцу
Лагарпу и
вскоре, 16 октября 1801 года, получает любопытные "директивы", которые в
общем принимает к исполнению.
Умный швейцарец, возглавлявший в 1790-х годах родное Государство,
последовательно разбирает главные социальные, политические силы, на
которые может или не может опереться Александр.
Против Реформ (согласно Лагарпу) будет почти все Дворянство,
чиновничество, большая часть купечества (буржуазия не развита, мечтает
превратиться в дворян, получить крепостных).
Особенно воспротивятся Реформам те, кто напуган "французским примером";
"почти все люди в зрелом возрасте; почти все иностранцы".
Лагарп с большим уважением относится к русскому народу, который "обладает волей, смелостью, добродушием и веселостью"; швейцарец уверен,
что из этих качеств можно было бы извлечь большую пользу ("и как ими
злоупотребляли, дабы сделать эту нацию несчастной и униженной!"), однако
покамест учитель решительно предостерегает ученика, Александра, против
какого бы то ни было привлечения народа к преобразованиям: "он желает
перемен... но пойдет не туда, куда следует... Ужасно, что русский народ
держали в рабстве вопреки всем принципам; но поскольку факт этот
существует, желание положить предел подобному злоупотреблению власти не
должно всё же быть слепым в выборе средств для пресечения этого".
В результате реформатор, по мнению Лагарпа, может опереться лишь на
образованное меньшинство дворян (в особенности "молодых офицеров"),
некоторую часть буржуа, "нескольких литераторов". Силы явно
недостаточны, но швейцарец, во-первых, надеется на огромный,
традиционный авторитет царского имени (и поэтому решительно не
рекомендует ограничивать Самодержавие какими-либо представительными
учреждениями, во-вторых, советует Александру как можно энергичнее
основывать школы, университеты, распространять грамотность, чтобы в
ближайшем будущем опереться на просвещенную молодежь.
И Александр I начал выполнять программу Лагарпа
"Революции сверху" как бы предшествовал новый этап "Просвещения сверху". Оно декларировалось многообразно: было запрещено помещать объявления о
продающихся крепостных (отныне писали — "отпускается в услужение");
закон о вольных хлебопашцах облегчал освобождение крепостных тем
помещикам, кто вдруг пожелает сделать это добровольно...
Эти и несколько подобных декретов легко раскритиковать как частные,
половинчатые и т.п., но ведь и само правительство не считало их
коренными: речь шла о постепенной подготовке умов и душ к "эмансипации". Берется курс на молодых: многие послы, генералы, сановники были 30-40-летними. В правление Александра были основаны или возобновлены почти
все дореволюционные русские университеты: Казанский,
Дерптский,Виленский, Петербургский, Харьковский, а сверх того
Ришёльевский лицей (из которого позже вырос Одесский университет) и
столь знакомый Нам Царскосельский "Пушкинский" лицей. Все это
дополнялось Реформами гимназий, сравнительно мягкими уставами учебных
заведений, при немалом самоуправлении и выборности начальства...
Не вдаваясь в частности, присмотримся к двум серьезным попыткам
произвести коренные, можно сказать, революционные (особенно если б они
вышли!) планы "верхних преобразований". Во-первых, конечно, попытка Сперанского. В 1808-1812 годах талантливейший администратор,
великолепный знаток всех тонкостей российского правления, задумал и
разработал сложную, многоступенчатую Реформу сверху, которая постепенно,
постоянно учитывая интересы разных общественных групп, должна была
завершиться двумя главными результатами — первой Российской конституцией
и отменой Крепостного права...
Сколь часто многие наши историки указывают из своего XX века, как
следовало бы действовать разным героям минувшего столетия, в чём те
ошибались, что переоценивали и что недооценивали. Иной профессор,
например, столь ясно видит ошибки народников, что нет сомнения — если бы
он сам пошёл в народ, мужики бы непременно поднялись... Сперанского кто
только ни критиковал, включая Льва Толстого: и
Россию-то он не понимал,
и самоуверен был, и самодоволен...
Необыкновенный государственный
деятель, сделавший фантастическую карьеру (из поповичей в первые
министры!), нередко порицался, по сути, за то, что он не стал крайним
революционером типа, скажем, Пестеля; что хотел примирить помещичьи,
государственные и крестьянские интересы, что возлагал надежды на "обманщика-Царя" и т.п.
Оспаривая подобные суждения как неисторичные, заметим, главный довод
многих критиков (включая и автора "Войны и мира"), довод, не всегда
отчетливо сознаваемый, но основной, — что Реформы Сперанского не
получились. Из этого сразу делался вывод, что и не могли получиться, а
это уж далеко не бесспорно.
Насчёт желания Сперанского сохранить помещиков нужно сказать, что
исторически он был прав. Простое уничтожение правящего слоя отнюдь не
всегда большое достижение для страны; англичане, сохранившие во время
революции XVII века и помещиков, и буржуа, освежили, укрепили свой
строй. Российское Дворянство при всей его крепостнической хищности
продолжало оставаться главным носителем Просвещения, культуры,
исторической Традиции; в начале XIX века оно было, можно сказать,
незаменимо — при слабости русской буржуазии и темноте многомиллионного
крестьянства.
Сколько написано о положительных результатах ликвидации класса помещиков
в 1917 году, но не было и не будет ни одного исторического явления,
которое имело бы одни положительные стороны; известные общественные,
моральные потери происходят даже при ликвидации безусловно старого,
отжившего. Сперанский знал, чего хотел, его планы не были утопичны
— это был
интереснейший проект "Революции сверху", который
зашёл далеко. К осени
1809 года министр разработал план государственных преобразований:
законность, выборность части чиновников, выборность суда, разделение
власти, наконец, известное конституционное ограничение Самодержавия.
Сперанский считал также необходимым одновременное расширение свободы
печати (конечно, "в известных, точно определенных размерах"). Именно при
нём в политический лексикон прочно входит слово "Гласность". Не вдаваясь
в подробности, заметим, что реформатор, как реалист-практик, пытался
примирить новые идеи и существующие порядки; поэтому выборность он все
время уравновешивает правом властей, правом Царя утверждать или отменять
решения выборных органов. Так, министры, согласно планам Сперанского,
ответственны перед законодательным органом — Думой, однако назначаются и
смещаются Царём. Судей, а также присяжных должны выбирать местные думы,
но верховная власть всё это контролирует. Зато император и предлагает
законы, и окончательно их утверждает: однако ни один закон не имеет силы
без рассмотрений в Государственной думе.
1 января 1810 года был торжественно открыт Государственный совет,
который мыслился как верхняя палата Российского парламента; нижняя,
выборная, палата, Государственная дума, а также окружные и губернские
думы должны быть провозглашены 1 мая, а собраны 1 сентября того же года.
Итак, двухпалатный парламент. Можно сколько угодно перечислять его
недостатки и слабости: избирательное право отнюдь не всеобщее, явное
преобладание Дворянства, сохраняется огромная роль самодержца. И всё же...
Это было бы огромное событие, новый шаг в политической Истории страны;
со временем подобное учреждение могло окрепнуть, наполниться новым
содержанием, стать важной политической школой для тех сил, на которые
разумный самодержец сумел бы опереться; и тогда легче было бы
осуществить другие Реформы, о которых уже давно говорили в русском
обществе, — переменить суд, бесконтрольное чиновничье Управление,
реформировать города, армию и т.п.
Сам Александр соглашался с тем, что новое правление даже в столь
урезанном виде было бы сигналом к расширению представительства народа:
кроме Дворянства, к выборам допускалось и "среднее состояние" (купцы,
мещане, государственные крестьяне); низшие же (крепостные, мастеровые,
домашние слуги) пока получали гражданские права без политических
(предполагалась, однако, облегченная возможность перехода из низших в
средние).
Поскольку голосование крепостных крестьян было явной бессмыслицей, само
собой предполагалось их постепенное, осторожное освобождение...
1810 год. Легко вообразить: осенью Россия становится конституционной
монархией, а через несколько лет страной без Крепостного права, с
обновленными судами.
Однако Государственная дума вдруг "пропала", задержалась на 95 лет, до
октября 1905-го.
И Крепостное право, о котором уже давно (с 1760-х годов) известно, что
оно менее выгодно, чем вольный наем, — Крепостное право также "решило" продержаться
ещё полстолетия.
Много спорят о подробностях, о причинах внезапной опалы и ссылки
Сперанского в 1812 году, о "таинственном повороте" в настроениях
императора, который ведь сам хотел Реформ и действовал "по Лагарпу". Часто эту столь внезапную остановку объясняли военной угрозой,
приближением, а затем началом войны с Наполеоном. Действительно,
"Бонапарт у ворот" — сильный довод против решительных перемен, но вот
двухлетняя великая схватка 1812-1814 годов завершается падением
Наполеона; авторитет Александра I и в России, и в Европе сильно
возрастает (вспомним пушкинское — "А русский Царь
— глава царей"). И тут-то Александр делает вторую попытку
"уподобиться Петру"...
Один этот факт говорит о том, что его уверенность в необходимости
коренных преобразований вовсе не была капризом; что были, очевидно,
другие причины, помешавшие Сперанскому закончить дело. Более того, сам
Сперанский, пережив унижение, временную ссылку и затем возвращенный к
административной деятельности (пусть не на столь высоком уровне, как
прежде), — сам Сперанский, кажется, искренне
пришёл к выводу, что он
ошибался: России рано ещё иметь даже ограниченную конституцию; во всяком
случае, в письмах к Александру он неоднократно кается... А вот сам
Александр ещё не раздумал, ещё пытается...
После 1812-го...
Н.Н. Новосильцев, один из старинных друзей и сподвижников императора,
разрабатывает "Уставную грамоту" Российской империи — все ту же
конституцию, родственную замыслам Сперанского (правда, власть императора
предполагается ещё большей, чем в проектах 1809-1810 годов). В ту пору
Царь обидел российскую мыслящую публику, даровав конституции Финляндии и
Польше и при том заметив полякам, что они должны показать России "благодетельный пример"; вообще, где только мог, Александр старался
внушить европейским монархам. что полезнее им быть не абсолютными, а
конституционными.
Франция после Наполеона была в известной степени обязана русскому Царю
тем, что получала палату депутатов (возвратившиеся Бурбоны "ничего не
забыли и ничему не научились", а поэтому надеялись управлять без
конституции). Недавно были опубликованы интереснейшие инструкции
Александра I русскому послу в Испании Д.П.
Татищеву, где предписывалось
всячески нажимать на деспотически настроенного Фердинанда VII, чтобы тот
не упрямился и поскорее укреплял свой режим созывом кортесов...
Во Франции, Испании, Польше конституции явные, в России конституционный
проект тайный, опасливый.
Ещё более засекречены документы с планом отмены Крепостного права...
Предполагалось личное освобождение крепостных с небольшим наделом: он
примерно равнялся такому участку, которым наделял крестьян другой тайный
документ, явившийся на свет несколько лет спустя,
— на этот раз тайный
от правительства, Мы подразумеваем революционную, декабристскую
конституцию Никиты Муравьева.
Выходит, строго конспиративно, таясь друг от друга, освобождение
крестьян готовили декабристские тайные общества и их главный враг — правительство.
Мало того, один из правительственных проектов по приказу Александра
составил (точнее, руководил составлением) не кто иной, как Алексей
Андреевич Аракчеев!
Здесь Мы сталкиваемся с удивительнейшей особенностью российских "Реформ
сверху"; в них порою принимают участие самые, казалось бы, неподходящие
люди, те, которые прежде действовали в совершенно противоположном духе.
Всемогущая власть умела, однако, при случае превращать в
либералов-реформаторов и подобных людей (известны, впрочем, обратные
метаморфозы). Аракчеев был именно таким человеком: "Прикажи ему
Александр применять пытки в духе Ивана Грозного
— он бы не поколебался;
но с немалым рвением исполнял и распоряжение совсем другого рода".
Разумеется, сразу очевидна дурная сторона, вред от подобных оборотней:
тёмные личности, конечно же, влияют на ход событий, И в то же время как
умолчать о причудливом парадоксе: более идейный реакционер стал бы
дополнительным препятствием на пути преобразований, меж тем как царям в
эту пору (а также в будущем) удается использовать для Реформ даже
способности аракчеевых... Тем более что идейных противников хватало.
Тут Мы подходим к попытке ответить на вопрос, почему и второй приступ к
Реформам отбит; почему важнейшие документы о конституции и Крепостном праве были столь глубоко запрятаны, что даже младший брат императора,
Николай, с ними не был знаком: в 1831 году он пережил неприятное
потрясение, узнав, что восставшие поляки отыскали в Варшаве и там
опубликовали
новосильцевскую "Уставную грамоту Российской империи".
Николаю приписывали даже фразу, что он иначе отнесся бы к
конституционным планам Декабристов, если б прежде знал тот документ;
фразу эту оставим на совести будущего Царя, который попытался добыть и
сжечь все экземпляры сенсационного польского издания (кое-что, однако,
уцелело и 30 лет спустя было опубликовано Вольной типографией Герцена).
Действительно, отчего конституционный документ отыскался именно в
Варшаве? Во-первых, потому, что Александр делился своими тайнами с
братом Константином, управлявшим Польшей, а во-вторых,
— и это самое
интересное! — сохранились сведения о том, что Царь собирался объявить
главные Реформы именно в Варшаве... Дело в том, что в Петербурге могли убить. Ещё во времена Сперанского
Александр столкнулся с осторожной, но могучей оппозицией со стороны
высшего Дворянства и бюрократического аппарата. Главные люди страны
— министры, губернаторы, крупные военачальники, советники, администраторы
— составляли примерно один процент от одного "правящего процента", то
есть 4 — 5 тысяч человек. Число ничтожное, но за каждым — сила, влияние,
связи, люди, деньги.
Тогда, около 1810 года, от имени многих, угрожающе
молчавших, кое-что говорил и писал способнейший реакционер граф Растопчин, а ещё громче высказывался и подал Царю смелый документ против
Сперанского Николай Михайлович Карамзин; он искренне считал, что ввести
конституцию, отменить Крепостное право ещё рано:
"Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия
россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к
государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи и коих
благотворность остается доселе сомнительною... Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу (ибо тогдашние обстоятельства не
совершенно известны), но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную.
Тогда они имели навык людей вольных, ныне имеют навык рабов. Мне
кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить
людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить
человека исправлением нравственным; а система наших винных откупов и
страшные успехи Пьянства служат ли к тому спасительным приготовлением?
В заключение скажем доброму монарху: "Государь! История не упрекнет тебя
злом, которое прежде тебя существовало (положим, что неволя крестьян и
есть решительное зло), но ты будешь ответствовать богу, совести и
потомству за всякое вредное следствие твоих собственных уставов".
Карамзин вообще (в идеале) был за республику и свободных крестьян: но не
теперь, после, когда хоть немного просветятся, освободятся внутренне...
Искренность историка, его талантливое перо становились сильным оружием
для тех, кто без всякого идеализма, но с немалой корыстью и цинизмом
прятался за его спиной.
Оппозиция справа: "невидимый" и тем особенно страшный бюрократический
аппарат не имел права возразить императору, но соответственно в условиях
безгласности — и бюрократам никто не возражал; Царь фактически не имел
той опоры, о которой мечтал Лагарп; невидимые же угрожали "удавкою", и пример отца (убитого, правда, не за то, что собирался ввести конституцию
и отменить Крепостное право, но за то, что пошёл против тех), пример
Павла ясно определял характер угрозы.
Эти люди скинули Сперанского, заставили Александра отступить.
И в 1810-м, и 1820-м
Мы отнюдь не идеализируем императора; не хотим судить по старинной
крестьянской формуле "Царь добр, но генералы препятствуют"; однако не
желали бы и совсем отречься от этой формулы. Дело в том, что в России "сверху виднее"; при неразвитости общественно-политической жизни, при
обычной многовековой практике всеобъемлющего "государственного
творчества" там, на самом верху, среди министров и царей естественным
было появление людей, которым виднее интересы их класса, Сословия,
Государства в целом; которые умеют считать "на два хода вперед", в то
время как крепостник и большинство бюрократов — только "на один ход"; непосредственное, примитивное их классовое чутье подсказывало
— никаких
конституций, никаких эмансипаций) Сверху же "призывают"; в ваших же,
помещичьих, бюрократических интересах несколько уступить, освободить,
иначе все потеряете!
Обращаем внимание, что глагол призывать Мы поместили в кавычки:
недостаток политических свобод и Гласности, между прочим, мешал даже
разговору царей со своим Дворянством).
Как же были отвергнуты проекты 1815-1818 годов, каков механизм? Часто
ссылаются на революционные события в Европе в 1820-1821 годах, а также
на знаменитый бунт Семеновского полка в октябре 1820 года, будто бы
изменивший первоначальные благие намерения Александра I.
Думаем, что тут
не следует путать причины со следствием. Бунты и революции всегда
являются весьма кстати для тех, кто пользуется ими с дурными целями, кто
стремится запугать верховную власть ужасными примерами, требующими "немедленного пресечения", а потом
"никаких послаблений") Позже
известный деятель, один из сравнительно
либеральных министров Николая I,
Дмитрий Николаевич Блудов, находил, что европейские революции, мешавшие
русским Реформам, являлись всегда столь "вовремя", как будто их тайно
подготавливали российские крепостники).
Как видим, тут ещё один исторический урок (уж какой по счёту). В конце
нашего повествования Мы постараемся свести их вместе); при повышенной
роли Государства, при революциях и Реформах сверху важное орудие
противников преобразований — это провокационное раздувание тех или иных
беспорядков. Иногда создание и поощрение Смуты для запугивания царей.
И семеновская История, и европейские волнения легко могли напугать
Александра, который, как уже отмечалось, собирался объявлять коренные
Реформы не в своей столице, где был сосредоточен аппарат, а подальше от
неё, в Варшаве (пожалуй, попытка уподобиться Петру, для преодоления
консерваторов отправившегося из Москвы в новую столицу — Петербург).
Когда несколько видных государственных деятелей — Воронцов,
Меншиков,
Васильчиков — около 1820 года намекнули Царю на необходимость коренных
преобразований, Александр мрачно ответил: "Некем взять!" Иначе говоря,
нет людей, нет слоя, на который он мог бы опереться и осуществить,
провести в жизнь те проекты, что давно уже лежат среди его секретнейших
бумаг...
"Некем взять" — формула примечательнейшая! Пётр, как Мы видели, нашёл,
"кем взять": создал параллельный аппарат, перенес столицу, понял и
почувствовал, что нужно начать Реформы, а люди сами найдутся. Лагарп
тоже учил своего воспитанника, как отыскивать и создавать "верхних
людей", помощников. Но не выходит... Отчего же?
Ежели бы Царь Александр был Петром, то ему следовало бы решительно
опереться на молодых офицеров, использовать их высокий патриотизм,
особенно усилившийся с 1812 года, их просвещенный, свободный дух, жажду
улучшить дела в своем отечестве. Иначе говоря, Александру I " хорошо
было бы" привлечь Декабристов, а также ряд
либерально настроенных
аристократов: вроде тех, которые приходили поговорить о Реформах, а он,
Царь, им не поверил и, в сущности, оскорбил, заметив, что "некем взять".
Огромная энергия молодежи, её тогдашняя несомненная привязанность к Царю
— победителю Наполеона; эти чувства прекрасно переданы Пушкиным в
повести "Метель":
"Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское
сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания! С каким
единодушием Мы соединяли чувства народной гордости и любви к Государю! А
для него какая была минута!"
Александр — не Пётр
Царь опасается, не доверяет, боится, молодежь же рвется вперед, созревая
с неимоверной быстротой. Время упущено, лучшие люди упущены! В
результате начиная с 1816 года около десяти лет тайное реформаторство
Царя и тайные проекты дворянских революционеров соседствуют,
сосуществуют. Временами, как Мы видели, идеи, планы, формулировки даже
совпадают. Кажется, ещё чуть-чуть, ещё немного, и верховная власть
протянет руку Волконскому, Пестелю, Николаю Тургеневу, и сразу найдется,
"кем взять".
Не сбылось: сработала огромная оторванность, самостоятельность верховной
власти даже по отношению к Дворянству, сработал, конечно, и классовый
инстинкт, предостерегающий как власть, так и Декабристов.
Однако не
стоит абсолютизировать это обстоятельство. Вспомним, что в 1825-м, за
несколько месяцев до 14 декабря, Пестель, огорченный, утомленный
раздорами между заговорщиками и медленным, мучительным ходом тайной
работы, — Пестель ведь хотел явиться к Александру I в Таганрог и
открыться, представить в распоряжение Царя несколько сотен активных
заговорщиков, за которыми десятки тысяч солдат; хотел предложить свою
лояльность, поддержку в обмен на коренные Реформы
— в общем, те самые,
которые давно таятся в бумагах Царя!
Сотоварищи по тайному обществу отговорили Пестеля: он не имел права так
действовать без их согласия. Не сбылось, не могло сбыться. Однако перед
Нами важный исторический урок: правители выигрывают, находя достаточно
широкую, активную, инициативную, "интеллигентную" опору, и проигрывают,
если не находят.
Наш рассказ о переменах сверху достиг того момента, когда революционная
инициатива переходит в руки прогрессивного Дворянства: казалось бы,
начивается сюжет о "революции снизу", однако и здесь своеобразие
российской Истории накладывает неповторимую печать,
Декабристы, российская небуржуазность, слабость третьего Сословия сразу
же выявились в том, что роль, которую на Западе исполняют горожане,
буржуа, обуржуазившееся Дворянство и их идеологи, в России играют
выходцы из самого типичного крепостнического Дворянства.
Удивление перед
этим фактом, порою неумение с ним справиться однажды привело столь
крупного историка, как М.Н.
Покровский, к попытке определить связь между
числом десятин и крепостных у того или иного Декабриста и степенью его
революционности.
Покровский думал, что чем
Декабристы беднее, тем
радикальнее. Однако столь простая социологическая гипотеза не
оправдалась: активнейшие революционеры были и среди бедных, беднейших
дворян (Каховский, Горбачевский), и среди знатнейших, богатейших
(Пестель, Лунин, Волконский),
Князья, графы, душевладельцы, сами выступавшие против собственных
привилегий и взявшие на себя обязанность третьего Сословия, — эта
ситуация уже сама по себе отдавала столь привычной Нам "революцией
сверху".
Вопрос стоял так: сумеют ли дворяне революционные перехватить
привычную инициативу у дворян правительственных, бюрократических?
Когда в начале деятельности тайных обществ молодые заговорщики почти
целиком сосредоточились на идеях политических, конституционных, более
опытный Николай Тургенев предостерегал, что таким путем не удастся
ослабить магическое влияние Самодержавия на крестьян; народ не искушен в
делах политических.
В России западных, вольных Традиций нет, и поэтому
Царю будет легко справиться с заговорщиками, "напустив на них Массу". Мужики же охотно побьют просвещенных бар, не разобравшись, что те желают
им добра; поэтому Тургенев особенно настаивал на быстрейшем введении в
декабристскую программу пункта об освобождении крестьян и других
способах привлечения народа.
Молодой Пушкин, находившийся под определенным влиянием идей
Тургенева, в
своих нелегальных, декабристских по духу заметках по русской Истории
XVIII века (1822 г.) радовался, что дворянам не удалось ограничить в
свою пользу Самодержавие:
"Если бы гордые замыслы Долгоруких и проч. совершились, то владельцы
душ, сильные своими правами, всеми силами затруднили б или даже вовсе
уничтожили способы освобождения людей крепостного состояния, ограничили
б число дворян и заградили б для прочих Сословий путь к достижению
должностей и почестей государственных. Одно только страшное {потрясение
могло бы уничтожить в России закоренелое рабство".
Иначе говоря, ограничение Самодержавия исключило бы коренные Реформы
сверху и привело бы к взрыву снизу, "страшному потрясению". "Нынче же,
— продолжал Пушкин, — политическая наша свобода неразлучна с освобождением
крестьян, желание лучшего соединяет всё состояния противу общего зла, и
твердое, мирное единодушие может скоро поставить Нас наряду с
просвещенными народами Европы".
Пушкин, как видим, приходит к важнейшей закономерности российской
системы: экономические и политические Реформы сверху
— при огромных
возможностях такого централизованного Государства
— могут осуществиться
сравнительно мирно и быстро. Пусть эта формула недооценивает трудности
будущего переворота, сопротивление крепостнической реакции, однако общее
направление схвачено исторически верно. Это как бы возвращение к опыту
Петра сто лет спустя и (как Мы теперь знаем) известное предвосхищение
того, что случится в 1850-х годах...
То, что произошло в 1825 году, также связано с рядом древних, чисто
российских Традиций.
14 Декабря
Герцен заметил, что картечь, предназначенная декабристскому каре,
вставшему на Сенатской площади, досталась и Петру
— ведь мятежники
выстроились вокруг памятника.
Праправнуки тех, кто делал "революцию Петра", ровно через 100 лет после
смерти этого императора выполнили его завет
— просвещаться и достигли
высокой, для Петра почти неизвестной степени этого Просвещения. Пушкин
тремя годами раньше в уже цитированных замечаниях о XVIII веке отыскал
для случившегося знаменитую формулу: "Пётр I не страшился народной
свободы, неминуемого следствия Просвещения, ибо доверял своему
могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон".
Иначе говоря, Пётр не страшился, что его
меншиковы, румянцевы,
ганнибалы, изучив артиллерию, фортификацию, морское дело и европейские
языки, потребуют сразу парламента, свободы слова, самоуправления:
наоборот, поначалу Просвещение укрепляло самодержавное всевластие;
однако проходит 3-4 поколения, и уж "свобода — неминуемое
следствие..."
Вообще, перечитывая старых публицистов, русских и европейских,
поражаешься их крепкой вере в Просвещение: в
Сибири (середина XVIII
века) сосланный за тяжкие уголовные преступления человек был назначен...
судьей целого огромного округа только благодаря тому, что умел читать и
писать. В ряде книг утверждалось, что как только на земле число
грамотных превысит число неграмотных: как только читать и писать будет
51 процент населения, — все наконец исправится "само собой", и явятся
счастье, вольность.
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?
.
В XX веке теорема, даже скорее аксиома Просвещения ("свобода
— неминуемое следствие...") была подвергнута тяжким испытаниям:
просвещеннейший народ создал с немалым мастерством Дахау и
Освенцим. В
1954-м, по данным ЮНЕСКО, количество грамотных на Земле достигло
вожделенных (в XVIII — XIX веках) 51 процента, а к концу 1980-х как
будто приближается к двум третям человечества...
Впрочем, ещё в XVIII веке (Жан-Жак Руссо) и позже раздавались иные
голоса.
Лев Толстой любил на разные лады повторять мысль Герцена о том, что "Чингисхан с телеграфом хуже, чем Чингисхан без телеграфа".
В фантастических романах главное — это было радио. "При нём ожидалось
счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет" (из "Записных
книжек" И.
Ильфа).
Сейчас, когда Мы, говорят, много мудрее, чем в XVIII веке, хотелось бы
всё же присоединиться к тем, кто верит: свобода и счастье, конечно, — "неминуемое следствие Просвещения"; но только не сразу, не быстро, порою
через обходные, попятные, мучительные движения Истории.
Картечь Николая I била в Царя-просветителя, в сущности, оспаривая эту
самую аксиому-теорему, а также возможность близкого счастья.
Мятежников наказывали за попытку в 1820-х повторить по-своему 1720-е. За
формулу "Просвещение
— свобода". За коллективное уподобление
Петру,
подавившему российскую косность сверху.
Когда на тайных совещаниях заговорщиков толковали о возможном начале
восстания на юге, Постель решительно возражал, требовал инициативы от
северян, петербуржцев, ещё и ещё раз напоминал, что решающий удар должен
быть нанесен там, на Неве, где находится "средоточие властей". После
победы Пестель предлагал, чтобы в течение десяти лет
Россией управляло
Временное революционное правительство, революционная диктатура,
напоминающая якобинскую и обладающая властью не меньшей, чем вчерашняя,
императорская. Это правительство, по мысли лидера и теоретика
декабризма, осуществит сверху главные преобразования — освобождение
крестьян, Реформу армии, суда, экономики (подробности излагались в
"Русской правде"); лишь после многолетней чистки и вспашки можно будет,
по мнению Пестеля, ввести демократию, конституцию, выборы, народное
представительство...
Сотоварищи по Тайному союзу возражали, опасаясь нового деспотизма,
нового
Бонапарта, даже подозревали в диктаторских намерениях самого
Пестеля, и он в сердцах говорил, что после победы запрется в монастырь;
"да, чтоб вас и оттуда вынесли на руках с торжеством", — пошутил один из
друзей,
В 1825-м планировалась Революция сверху: разумеется, поддержанная снизу
войсками, Массами, но всё же куда более "верхняя", чем, скажем,
французская; в 1789-1794 годах главные дела тоже совершались в
столице, Париже, но при мощном напоре снизу, уже образовавшемся до
революции и нараставшем с первых её дней. Огромную роль там играли
революционные секции Парижа и других городов, отряды Национальной
гвардии, городские и крестьянские объединения.
То самое народное представительство, Генеральные штаты, Которые Пестель
хотел допустить лишь через десять лет после победы, действовали во
Франции ещё за несколько месяцев до штурма Бастилии. В ходе событий
Генеральные штаты, как известно, переросли в Национальное,
Учредительное, наконец, Законодательное собрание...
Пестель этот путь отвергал, спорил с
Рылеевым и другими заговорщиками,
требовавшими созыва Земского собора сразу же после свержения
самовластия.
Вождь Южного общества настаивал, что Россия не Франция, французских,
демократических Традиций не имеет; что без революционной диктатуры Царь
и его сторонники быстро преуспеют в контрреволюции, причем и неразвитый
народ вряд ли разберется, где друзья и где враги: крестьяне ведь
мистически привязаны к царскому имени; даже на Земском соборе, когда он
соберется, крестьяне могут поддержать реакцию...
Один из поразительных, чудом уцелевших документов декабризма — письмо
Матвея Муравьева-Апостола к брату Сергею от 3 ноября 1824 года. Автор
послания, не верящий в оптимистические прогнозы, сообщенные соратником
Пестеля Николаем
Лорером, убеждает брата умерить революционный пыл и при
этом приводит аргументы, которыми как раз оперировал Пестель, делая
совсем иные выводы.
"И я спрашиваю Вас, дорогой друг, скажите по совести; такими ли машинами
возможно привести в движение столь великую инертную Массу? Принятый
образ действий, на мой взгляд, никуда не годен, не забывайте, что образ
действия правительства отличается гораздо большей основательностью. У
великих князей в руках дивизии, и им хватило ума, чтобы создать себе
креатур, Я уж не говорю о их брате (Царе), у которого больше
сторонников, чем это обыкновенно думают...
Мне пишут из Петербурга, что Царь в восторге от приема, оказанного ему в
тех губерниях, которые он недавно посетил. На большой дороге народ
бросался под колеса его коляски, ему приходилось останавливаться, чтобы
дать время помешать таким проявлениям восторга. Будущие республиканцы
всюду выражали любовь, и не подумайте, что это было подстроено
исправниками, которые не были об этом осведомлены и не знали, что
предпринять. Я знаю это от лица вполне надежного, друг которого
участвовал в этой поездке".
Пестель согласился бы с тем, что у царей и великих князей дивизии,
могучий аппарат ("креатуры"), что народ "кидается в ноги", но из этого
отнюдь не следует, что нужно остановиться, подождать, отложить восстание
на десятилетия, пока народ "прозреет"; наоборот — в Петербурге взять
власть ударом, поддержанным с юга, захватить в свои руки столь
всесильное в России Государство в перехватить те "вожжи", которыми
управляются дивизии и миллионные Массы.
Точно так ведь поступили и гвардейцы, свергавшие Петра III, Павла I,
однако тогда почти не думали о благе России, не затевали коренных
Реформ; здесь же народу, покорному, "спящему", новая сильная власть
осторожно, сверху поднесет свободы...
Мы часто повторяем герценовскую формулу, позже одобренную Лениным, о
страшной удаленности Декабристов от народа; повторяем, порою забывая,
что многие лидеры декабризма эту удаленность видели, но не только не
стремились её преодолеть, но даже находили в ней положительную сторону:
народ не успеет в революцию вмешаться, не сможет "усложнить" её задачи,
умножить пролитую кровь (как это было во Франции, где прямое участие
Масс привело к жестокому террору в 1793-1794 гг.).
Русские дворянские революционеры почти не думали, что будет потом, после
того, как они поднесут "изумленным Массам" великие свободы.
Декабристы И.И. Горбачевский воспроизводит важный спор, происходивший осенью 1825
года.
"По Вашим словам, — возразил (Бестужеву-Рюмину) Борисов 2-й, — для
избежания кровопролития и удержания порядка народ будет вовсе устранен
от участия в перевороте, что революция будет совершенно военная, что
одни военные люди приведут и утвердят её. Кто же назначит членов
Временного правления? Ужель одни военные люди примут в этом участие? По
какому праву, с чьего согласия и одобрения будет оно управлять десять
лет целою Россиею? Что составит его силу и какие ограждения представит в
том, что один из членов нашего правления, избранный воинством и
поддерживаемый штыками, не похитит самовластия?
Вопросы Борисова 2-го произвели страшное действие на Бестужева-Рюмина;
негодование изобразилось во всех чертах его лица.
— Как можете вы меня об этом спрашивать) — вскричал он со сверкающими
глазами, — Мы, которые убьем некоторым образом законного Государя,
потерпим ли власть похитителей? Никогда! Никогда!
— Это правда, — сказал Борисов 2-й с притворным хладнокровием и с
улыбкою сомнения, — но Юлий Цезарь был убит среди Рима, пораженного его
величием и славою, а над убийцами, над пламенными патриотами
восторжествовал малодушный Октавий, юноша 18 лет.
Борисов хотел продолжать, но был прерван другими вопросами, сделанными Бестужеву, о предметах вовсе незначительных..."
Тут все занимательно: и тема спора, и образ "юного Октавия", продленный
из давних веков в будущее, и, наконец, отсутствие у слушателей интереса
к теме: они перебивают дискуссию "вопросами о предметах вовсе
незначительных". Ох, уж эти "вовсе незначительные предметы"!..
Обо всем этом много размышлял, может быть, один Пестель, видевший в
диктатуре Временного революционного правления и меч против царей, и узду
для Масс... Знаменательно, что он расходился с Сергеем
Муравьевым-Апостолом, а также с северянами и Соединенными славянами даже
насчёт способов привлечения солдат. Оппоненты Пестеля всё же считали
необходимым рядовых готовить, кое-что им открывать и объяснять, с ними
сближаться; Пестель же полагал, что солдаты в нужный час просто исполнят
любой приказ, и раз так — не стоит им "голову морочить"; все дело в
решимости офицеров.
Большинство декабристских лидеров сопротивлялись такому подходу: именно
это довело Пестеля до отчаяния, даже до порыва открыться Александру I...
Однако и те вожди, что стояли за меньшую централизацию и более
демократическую революцию, тоже не хотели опираться на "пугачевщину",
тоже видели плюсы (пусть и не столь большие, как Пестель) в народной
отсталости, неведении насчёт планов заговора. Не стоит в этом смысле
преувеличивать расхождения между разными течениями декабризма.
Заметим, например, что Пестель, предлагая республику и десятилетнюю
диктатуру, был, вероятно, дальше от революционной практики, чем Никита
Муравьев, желавший после победы восстания сохранить монарха, разумеется,
конституционного. Не случайно лидер северян сменил в своих планах
республику на "умеренную монархию" именно после того, как 16 месяцев
отбыл вместе с солдатами на долгих маневрах в Белоруссии: общаясь с
ними, Муравьев отчетливо увидел, что народ ещё не дорос до
республиканских идей; что куда легче будет произвести революцию, в
какой-то степени приноравливаясь к народным царистским
Иллюзиям.
Пестель левее и абстрактнее, Никита Муравьев умереннее, но практичнее.
Это станет особенно ясным, когда дойдет до дела и выяснится, что солдат
почти невозможно поднять, казалось бы, ясными, им выгодными
экономическими и политическими лозунгами.
"Долой крепостничество, Самодержавие, рекрутчину!"
— они вздрогнут, но
не шёлохнутся.
Стоило, однако, провозгласить "ура, Константин!" — как полки вышли из
казарм.
14 декабря 1825 года в Петербурге произошло первое революционное
выступление в России, которое можно отнести к "атаке снизу". Однако и на
нём лежал отпечаток предшествующих веков, главных российских
особенностей.
Небуржуазность: поэтому за дело взялись дворяне
Сверхцентрализация: хотя по отношению к трону мятежники были "снизу",
использовался длительный российский опыт "Революции сверху".
Декабристы клялись фиктивным царским именем и хотели заменить собою
Самодержавие,
выполнив после того его древнюю, но постепенно утраченную функцию — Реформы, коренные преобразования сверху!
Пётр просветил, Пётр научил, как в России дела делаются,
— в
Петра
картечь...
Могли, конечно, взять власть — вероятность была, и, полагаем, немалая.
Вот тогда захваченный мятежными полками госаппарат (как в 1700-х годах — преображенцами, семеновцами!) тут же приказал бы всей Руси
разные свободы: конституцию (северяне настаивали на Земском соборе) и
отмену Крепостного права.
И что бы после того ни случилось — Смуты, монархическая контрреволюция,
народное непонимание, борьба партий и группировок, — многое было бы уж
абсолютно необратимо!
Манифест об отмене Крепостного права у Декабристов уж был заготовлен:
мигом бы отпечатали, разослали по России
— и кто бы смог восстановить
рабство при всех последующих водоворотах и противоречиях?!
А бури загудели бы не слабее, может, и посильнее, чем в Англии, Франции.
По всей видимости, через некоторое время установилась бы диктатура: если
уж в более развитых странах явились Кромвель, Наполеон, то у Нас
утвердился бы Некто, ещё более неограниченный...
Более подробные догадки, конечно, нецелесообразны; так же как домыслы,
кто бы в конце концов пришёл к власти ("юный Октавий").
Впрочем, позднейшая формула Бакунина, пытавшегося разглядеть "грядущего
жениха" российской Истории, вполне обратима и на дела 1825 года:
Романов, Пугачев или Пестель?
Романов — это Царь, преобразователь вроде Петра. Пугачев
— "царский
узурпатор", диктатор, который, возможно, коронуется, эксплуатируя
стихийный народный монархизм. Однако вполне может появиться вождь из
революционеров — военных типа Пестеля или "из гражданских лиц"...
В любом случае русская революция шла бы сначала (куда в большей степени,
чем на Западе) сверху вниз, пока не встретилась бы с проснувшимися,
организующимися Массами...
Не сбылось. Народ же (как показали недавние исследования М. А.
Рахматуллина) повсеместно радовался, что Царь
— по крестьянским
понятиям, источник добра, — 14 декабря в Петербурге побил дворян
(разумеется, "носителей зла") и, стало быть, вскоре выйдет свобода,
дарованная свыше!
Когда же этого не произошло и по всем церковным приходам прокричали
манифест Николая I о покорности властям и помещикам, народ быстро
определил, что этот Царь фальшивый, "самозваный" и стал ждать, искать
настоящего монарха, которого естественно заподозрили в Константине
(после чего несколько лже-Константинов явились на сцену!).
До очередных коренных перемен оставалось тридцать лет.
Тридцатилетняя контрреволюция
Очень часто в российской Истории Мы встречаемся с заметными переменами,
крутыми поворотами, происходившими с интервалами в 20 — 30 лет: 1801,
1825, 1856 — 1866, 1881, 1905 — 1907... В советское время — 1917, 1937,
1956, 1985... Полагаем, что тут дистанция длиною в поколение — от
рождения родителей до рождения детей.
Новые поколения, не сразу отменяя старые, выходят на историческую сцену,
выдвигают свои принципы и идеи.
Конечно, при эволюционном развитии подобные ритмы не столь заметны
(хотя, наверное, тоже существуют), но в России движение вперед было
всегда более взрывным, а вехи, вспышки — заметнее...
Объяснение того, что почти никаких Реформ с 1825-го по 1855 год не
случилось, часто ищут в личности Царя-реакционера Николая I
— не
захотел. Не станем обелять малосимпатичного монарха. И всё же...
После того как Александр I не решился, а Декабристы не сумели произвести
революционные преобразования в стране, Николай I, без сомнения,
некоторое время пытался взять на себя роль "революционера сверху",
всячески подчеркивая, что он преемник Петра (вспомним пушкинское
— "Во
всем будь пращуру подобен...").
Он действительно, а не на словах предполагал провести ряд Реформ, в их
числе главнейшую — ослабление и затем отмену Крепостного права. Десятки
тайных проектов, секретных комитетов по крестьянскому вопросу (сама
секретность при самодержавном режиме — залог серьезности, хотя
одновременно и символ ненадежности: ведь практические шаги требуют
Гласности!).
Не получилось же у Николая Реформы прежде всего из-за сильного и все
нараставшего эгоистического, звериного, сопротивления аппарата, высшей
бюрократии, Умело, мастерски они топили все сколько-нибудь важные
антикрепостнические проекты, для чего имелось несколько надежных
способов.
Затянуть, отложить в долгий ящик,, передать бюрократическим комиссиям и
подкомиссиям.
Если Царь настаивает, то изобретать проекты заведомо неосуществимые.
Так, когда Николай пожелал, чтобы очередной Секретный комитет всё же
определил возможности эмансипации (дело было около 1840 года), ему
представили идею личного освобождения крепостных, при котором вся земля
оставалсь за помещиками. Николай на это не пошёл, в чем заранее не
сомневались высокопоставленные крепостники, авторы проекта: Царь
опасался новой пугачевщины, экономического упадка.
Имелись и другие приемы, например, запугать монарха бунтами,
непослушанием народа. Для этого, между прочим, нередко завышались
"сводки" о крестьянском сопротивлении. Царю указывали на какой-то
очередной эксцесс и восклицали: "Вот к чему дело придет, если дать
послабление!"
Нередко тоже, нарочито преувеличивая, сообщали Царю о недовольстве
помещиков, опасающихся за свою собственность.
Не забывались и уже знакомые ссылки на революцию в Западной Европе, на
"ихние беспорядки", в то время как у Нас всё же "благостная тишина".
Использовалось влияние фавориток и фаворитов. Иногда прибегали к прямым
угрозам (рассказывали, будто Александр I находил в своей салфетке
записки, напоминавшие о судьбе отца, Павла I). Велась игра на обычном
самолюбии главы Государства: стыдно, дескать, уступать "заграничным
влияниям", стыдно отступать перед смутьянами, а ведь если крестьян
освободить, получится, будто находящиеся в
Сибири "государственные
преступники" были правы...
Известный публицист славянофил Ю.Ф. Самарин писал о бюрократии и высшем
Дворянстве: "Эта тупая среда, лишенная всех корней в .народе, и в
течение веков карабкавшаяся на вершину, начинает храбриться и кривляться
перед своей собственной единственной подпорой... Власть отступает,
делает уступку за уступкой без всякой пользы для общества".
Николай I был категоричнее, "громче", самодержавнее своего покойного
брата Александра. (Известен случай, когда он рявкнул над ухом уснувшего
на посту офицера, и тот скончался. Царь выплачивал особую пенсию семье.)
Казалось бы, гаркнуть Царю на своих министров, чтобы исполняли приказ, и
все выйдет. Но Николай не решился стукнуть кулаком по столу. Со временем
же он вошёл в новую роль и свое вынужденное отступление стал все более
считать за собственную волю. Тем более, что практика, а также
самодержавный инстинкт подсказывали: при
либеральных Реформах "угроза
справа" действительно страшна, вплоть до удавки; зато, начав
по-самодержавному прижимать всех и вся (даже самых высших бюрократов),
монарх рискует куда меньше... Конечно, все это реально, пока в стране
"все молчит"...
Иначе говоря — пока нет явных признаков пугачевщины или других форм
"революции снизу". Хотя о такой возможности постоянно напоминают бунты
крестьян, солдат, военных поселенцев; не забыта и петербургская Толпа,
метавшая каменья 14 декабря 1825 года.
В Европе же одна за другой вспыхивают и побеждают как раз революции
снизу — 1830-й, 1848-й; вспыхивают, хотя там давно нет ни Крепостного права, ни Самодержавия вроде российского. А может, именно оттого, что
нет...
Чего же ждет, почему молчит российский крестьянин?
Народ пытались понять, "расколдовать" и Пушкин, и Чаадаев, и западники,
и славянофилы, и Герцен, и Белинский, а позже
— революционные демократы,
Чернышевский, народники.
Они сумели проникнуть в особый мир девяти десятых населения страны;
понять и объяснить его мышление, язык, фольклор, делая нередко
оптимистические прогнозы на будущее и
пессимистические, взирая на день
сегодняшний. Чаадаев, например, заметил:
"Было бы... большим заблуждением думать, будто влияние рабства
распространяется лишь на ту несчастную обездоленную часть населения,
которая несет его тяжкий гнет; совершенно наоборот, изучать надо влияние
его на те классы, которые извлекали из него выгоду.
Благодаря своим верованиям, по преимуществу аскетическим, благодаря
темпераменту расы, мало пекущейся о лучшем будущем, ничем не
обеспеченном, наконец, благодаря тем расстояниям, которые часто отделяют
его от его господина, русский крепостной достоин сожаления не в той
степени, как это можно было бы подумать. Его настоящее положение к тому
же лишь естественное следствие его положения в прошлом. В рабство
обратило его не насилие завоевателя, а естественный ход вещей,
раскрывающийся в глубине его внутренней жизни, его религиозных чувств,
его характера, Вы требуете доказательства? Посмотрите на свободного
человека в России! Между ним и крепостным нет никакой видимой разницы. Я
даже нахожу, что в покорном виде последнего есть что-то более достойное,
более покойное, чем в озабоченном и смутном взгляде первого".
Чернышевский, размышляя о старинных чертах российской жизни, придет к
выводу:
"Основное наше понятие, упорнейшее наше предание — то, что Мы во все
вносим идею произвола. Юридические формы и личные усилия для Нас кажутся
бессильными и даже смешными, Мы ждем всего, Мы хотим все сделать силою
прихоти бесконтрольного решения... Первое условие успеха, даже в
справедливых и добрых намерениях, для каждого из Нас то, чтобы другие
слепо и беспрекословно повиновались ему. Каждый из Нас маленький
Наполеон или, лучше сказать, Батый. Но если каждый из Нас Батый, то что
же происходит с обществом, которое все состоит из Батыев? Каждый из них
измеряет силы другого, и, по зрелому соображению, в каждом кругу, в
каждом деле оказывается архи-Батый, которому простые Батый повинуются
так же беспрекословно, как им, в свою очередь, повинуются баскаки, а
баскакам — простые татары, из которых каждый тоже держит себя Батыем в
покоренном ему кружке завоеванного племени, и, что всего прелестнее,
само это племя привыкло считать, что так тому делу и следует быть и что
иначе быть невозможно. От этой одной привычки, созданной долгими веками,
Нам отрешиться едва ли не потруднее, чем западным народам от всех своих
привычек и понятий".
Чернышевский замечает, что сумма подобных привычек "составляет плотную
кольчугу, концы которой очень крепки и очень крепко связаны между собой,
так что бог знает, сколько поколений пройдут по нашей земле, прежде чем
кольчуга перержавеет и будут в её прорехи достигать нашей груди чувства,
приличные цивилизованным людям".
Так наблюдали, открывали народ. Однако все первооткрыватели были далеки
от диалога с ним. Хомяков и Аксаковы попытались одеться в народную
одежду — мужики приняли их за персиян. Прокламации в народном духе,
напечатанные в 1850-х годах за границей и в России, из крестьян никто
почти не прочитал; неграмотны да и непривычны...
В ту пору и власть по-новому задумалась о народе. Как известно, в начале
1830-х годов вместо просвещенного курса на Реформы с опорой на
дворянскую интеллигенцию была провозглашена теория официальной
народности. Новая идеология держалась на "трех китах"; Самодержавие,
православие, народность...
Под народностью разумелось "единство Царя с народом", эксплуатация
народной веры в высшую царскую правоту.
Квасной патриотизм проповедовал презрение к иностранцам и к собственным
"умникам", препятствующим "великому единению"...
Этот псевдодемократизм, этот поворот идеологии от просвещенного курса к
непросвещенному означал отказ от всякой "Революции сверху".
Надо ли говорить, что речь не шла, конечно, о какой-нибудь
действительной опоре власти на народ; однако состав того слоя, на
который опирался престол, начал существенно меняться.
"Когда раздается клич, — писал М.Е. Салтыков-Щедрин, — из нор выползают
те Ивановы, которые нужны. Те же, которые в сей момент не нужны, сидят в
норах и трясутся".
Активные, самостоятельные, гордые, дерзкие военачальники,
администраторы, мыслители в николаевское тридцатилетие уходят в тень,
подают в отставку, превращаются в "лишних людей" (категория, прежде
неизвестная: в XVIII — начале XIX в. не было лишних — все при деле!).
Один из "лишних", генерал Ермолов, говорил об особом таланте Николая:
"никогда не ошибаясь, всегда определять на ту или иную должность самого
неспособного...".
Вот он, непросвещенный абсолютизм, впервые обозначившийся в краткие
павловские годы и повторенный на новом витке через одно царствование.
После целого периода усиливающегося сходства, пускай внешнего, с Европой
(XVIII — начало XIX века) снова — как перед "революцией Петра"
— накапливается отставание, техническое и "кадровое".
Россия и при Николае I не стояла на месте: производство удвоилось.
Однако во Франции за этот период число паровых двигателей возросло более
чем в 5 раз, потребление хлопка и добыча угля — более чем в 3 раза,
обороты французского банка увосьмерились. Объем же английской
промышленности вырос за первую половину XIX века более чем в 30 раз!
Капиталистический паровоз разводил пары — промышленный переворот, первая
промышленная революция (как не вспомнить, что сегодня — вторая; снова
"витки спирали"!).
На Западе как из рога изобилия сыпались новые изобретения, открытия,
медленно, с большим опозданием попадавшие в
Россию, в сущности, не
заинтересованную ни в каких серьезных новшествах.
Лесковский левша в Англии "как до ружья дойдет, засунет палец в дуло,
поводит по стенкам и вздохнет: "Это, — говорит, — против нашего не в
пример превосходнейше".
Если бы не "капиталистическое окружение", можно было бы и дальше жить в
этом беднеющем, не очень товарном и очень недемократическом обществе.
Специалисты подсчитали, что ещё лет 50-70 Крепостное право, тормозя
экономику, всё же не довело бы страну до полного голодного краха, ведь
большинство крепостных хозяйств были середняцкими. И всё же эта система
была обречена — рано или поздно. Позднему крушению воспрепятствовали
внешние обстоятельства.
Мы не всегда отчетливо понимаем, что произошло в
Крымской войне, при
обороне Севастополя в 1853 — 1855 годах.
Солдаты и моряки дрались героически, но в ряде случаев не приходится
даже говорить о сражениях. Победив под Синопом турецкий флот (парусный,
как и русский), Нахимов должен был просто затопить победоносную русскую
эскадру у Крымских берегов при появлении англо-французского парового
флота. Некоторые сухопутные сражения, по существу, были расстрелом
русского войска: европейское нарезное оружие било много дальше, чем
российское гладкоствольное,
И всё же противнику удалось захватить лишь небольшие территории на самом
краю империи. Уинстон
Черчилль в своей "Истории Англии" удивлялся,
почему русские столь держались за Севастополь, а не отступили на север,
в бесконечные степные пространства, куда союзные армии не посмели бы
углубиться, помня судьбу Наполеона?
Даже такой умный и проницательный политик-писатель, как
Черчилль, не
смог понять, что система, которую представлял Николай I, либо не гнется,
либо ломается.
Наполеон, ворвавшись в Россию и дойдя до Москвы, привел в действие
мощный механизм патриотизма, народной войны. Здесь же, в 185-1855 годах, при всем безнадежном героизме Севастополя, — здесь налицо было
поражение, унижение. Не компенсированное чем-то в духе 1812 года именно
потому, что враг не углубился в страну.
Можно сказать, что англо-французы инстинктивно нашли единственно
правильный путь сокрушения подобной системы (как позже японцы
— в
Порт-Артуре и Цусиме).
Поражение теперь вызвало общественную активность, направленную против
его виновников. "Писанные тетради наводняют Нас", — констатировал
сенатор К. Н. Лебедев. Верноподданный историк-публицист М.П. Погодин
обращается к Царю:
"Свобода! Вот слово, которое должно раздаться на высоте самодержавного
русского престола!
Простите наших политических преступников... Объявите твердое намерение
освободить постепенно крестьян... Облегчите Цензуру под заглавием
любезной для Европы свободы книгопечатания... Касательно внешних
сношений объявите систему невмешательства: пусть все народы идут
свободно, кто как желает к своим целям.
Медлить нечего... Надо вдруг приниматься за все: за дороги, железные и
каменные, за оружейные, пушечные и пороховые заводы, за медицинские
факультеты и госпитали, за кадетские корпуса и училища мореплавания, за
гимназии и университеты, за промыслы и торговлю, за крестьян,
чиновников, дворян, духовенство, за воспитание высшего Сословия, да и
прочие не лучше, за взятки, роскошь, пенсии, аренды, за деньги, за
финансы, за все, за все... Конституция Нам не нужна, а дельная,
просвещенная диктаторская власть необходима".
К. С. Аксаков:
"Правительство не может, при всей своей неограниченности, добиться
правды и честности; без свободы общественного мнения это и невозможно.
Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно, до чего
дойдут. Всеобщее развращение или ослабление нравственных начал в
обществе дошло до огромных размеров".
"Сверху блеск — внизу гниль", — констатировал в своих записках
государственный деятель, будущий министр П.А. Валуев.
Куда двинется теперь сверхцентрализованное Государство, возвышающееся
над экономически отсталым обществом?
Ясно, что надо эту отсталость преодолевать. Но не менее ясно, что это
никак нельзя сделать без "послаблений", без Реформ, без новых людей.
Прочно укоренилось нежелание уступать, Страх перед последствиями
малейших уступок, тридцатилетние (а в сущности своей многовековые)
привычки к жесткому администрированию. Да и откуда же взять новых людей,
если несколько десятилетий их истребляли, выживали, лишали дела?
"Приходилось расплатиться, — писал историк С. М. Соловьев, — за
тридцатилетнюю ложь, тридцатилетнее подавление всего живого, духовного,
подавление народных сил, превращение русских людей в полки, за полную
остановку именно того, что нужно было более всего поощрять, чего, к
несчастью, так мало приготовила наша История, — именно самостоятельности
и общего действия, без которого самодержец самый гениальный и
благополучный остается беспомощным, встречает страшные затруднения в
осуществлении своих добрых намерений".
Интересные разговоры происходили в те времена.
Тогда-то прозвучит формула, напоминающая о главном резерве — огромной
силе самого Государства.
"Лучше освободить сверху, прежде чем освободятся снизу".
Содержание
www.pseudology.org
|
|