2002. Журнал "Москва", № 7
Вениамин Залманович Додин
Густав и Катерина. Повесть о "разделенной любви"
гипертекстовая версия
Вениамин Залманович ДодинВениамин Залманович Додин родился в 1924 году в Московской Немецкой слободе. У пятилетнего забрали родителей — отца Залмана Додина, учёного-металлурга и математика, и маму Стаси Фанни ван Менк Додину — полевого хирурга пяти войн начала ХХ века (1904-1922). Содержался семь лет в тюремном детдоме.
 
Освободившись, 4 года жил с прабабушкой Анной Розой Гаазе, потомком Петрова генерала Чамберса. К собственному аресту окончил школу. Вослед пасторали детства в Первопрестольной — 14 лет каторжной экзотики Самарского Поволжья, островной Арктики, Чукотки, восточной Колымы, нижнего Приамурья, северного Прибайкалья...

В ссылке — награда покоем — счастье одинокой жизни с волком в Ишимбинском зимовье Ангаро-Тунгусского нагорья. Рабочим-кессонщиком участвовал в прокладке коммуникаций связи и транспортных тоннелей новой имперской столицы под Жигулями. В Заполярье, на Земле Бунге — в пробивке отстойников под субмарины. Восточнее — в возведении шахтных стволов, опор железнодорожных переходов, в монтаже фундаментов и подземных сооружений... Везде — в мерзлотных изысканиях — впитывая начало будущей профессии.

Приобретенные знания со временем вылились в материалы диплома (1957), диссертаций (1963 и 1969), первой монографии (1965), в основы открытий по Глубинной термодинамике горных масс (1971 и 1974). Не домотав срока, оставшись работать в Горном Алтае, закончил заочно Московский Политехнический институт и аспирантуру ГОССТРОЯ СССР.
 
Позднее, в его головном НИИ руководил 30 лет Лабораторией строительства на Крайнем Севере (1958-1988) и Спецкурсом в Военно-инженерных академиях (1961-1982), вёл спец. исследования на Новой Земле. Тогда же был экспертом Советско-Американской комиссии по строительству в регионах холодного климата; членом ВАК; корреспондентом Комиссии при президентах СССР (России) и США по военнопленным и пропавшим без вести; членом Географического общества РАН; советником Комиссии (И.П.Алексахина) по реабилитации при ЦК КПСС... Автор книг и научных открытий в области геокриологии, физики Земли.

Сменив родителей в их многолетнем служении людям, ещё лагерником помогал товарищам-заключённым (преимущественно иностранцам — людям трагически беспомощным, обречённым). Вернувшись в Москву, остепенившись и начав сотрудничество с ВАК, в развитие задач организованного ещё родителями общества "Спасения" (1918), организовал не ограничиваемые, не запрещаемые, не преследуемые системы продовольственной, медицинской и юридической поддержки зэков медиков, педагогов и священнослужителей (спасителей). Осенью 1991 года был одним из инициаторов создания в Токио "Независимой ассоциации волонтёров для помощи жертвам природных и антропогенных катастроф". С 1991 года живет в Израиле.
Источник


...Нас не знают на этом свете.
Мы под тенью твоей зарыты...
А. К.

...Жалкое двоемыслие сплетен — вот ответ развращенной верхушки общества
мужеству их трагического счастья и величию разделенной ими любви...
А. Г.

Портрет под полотняным покрывалом

При любой возможности моя знаменитая тетка, Екатерина Васильевна Гельцер, сбегала из Москвы "в тишину" — на дачу. Без её приглашения никто приезжать сюда не смел. Даже избранные завсегдатаи её московской квартиры. На природе она отходила от содома ГАБТовской богемы, отдыхала от осаждавших её в городе толп балетоманов и состарившихся отвергнутых поклонников. Дачей она снимала и частицу изматывающего напряжения из-за обезьяньей бесцеремонности кремлевских нимфоманов, что круглосуточно охотились на её малолетних учениц и учеников.

В лесу она оставалась наконец наедине с собой. И с ясноглазым уланским офицером, поясной портрет которого постоянно стоял в её спальне, на мольберте под полотняным покрывалом. Во дни и ночи дачного сидения одна только Бабушка (так в семье мою прабабку звали, с большой буквы) была с нею — не позволяла скисать и плакать. Слушаясь старой, тетка утирала слезы. Целовала глаза внимательно глядящего на неё человека. Завешивала его изображение. Он ничем помочь ей не мог.

Её спасали и сохраняли вселенская слава и почтенный возраст. Но лишь её, но не любимых учениц. Вот совсем недавно похотливое ничтожество Калинин надругался над её девочкой. При этом поиздеваться над самой теткой не получилось — Сталина очень развеселил "факт террористического нападения" Катерины на "всесоюзного старосту", в остервенении швырнувшей в калининскую физиономию чугунного каслинского Мефистофеля. Кроме того, не его — сталинского шута, — эшелона была эта Женщина-орлица!
 
Однако рыцарь революции, подхихикнув развеселившемуся хозяину, после начал пакостить ей. Со времени их скандальной встречи навсегда закрылась перед нею сцена Большого театра. Отнять у тетки "кремлевку", апартаменты и студию он не мог. Ей регулярно выплачивали содержание Великой и Народной. Но вымарали из репертуара. Потому она назло правящей сволочи, слепнувшая день ото дня, не видя границы рамп, исполняла свои Терпсихоровы пируэты на подмостках колхозных клубов и районных домов Культуры. Танцевала самозабвенно, во всем величии своего таланта и никогда никому не покорявшейся гордости.

И уже совершенно старуха — слепая, не поднимавшаяся с кресел, — она за двадцать семь дней до кончины поблагодарила собравшихся на её восьмидесятипятилетие гостей со всего мира. В квартире они не помещались, мы вводили их и выпроваживали колоннами. И велела мне громко:

— Поди к Нему! Пусть он скажет тебе, как гордится мною. Иди!..

Она забыла, что Его — портрет — давным-давно выжрала та же мразь, что убивала её учениц. И что Ясноглазый умер. Десять лет назад... Она уже ничего не помнила...

Финский Вашингтон

А двадцатью тремя годами прежде, на тёткином "четверге", с трагическим пафосом сообщено было о некоем "сбое", внезапно случившемся "при освобождении" Финляндии. Слухи о том бродили и по моей школе. И я не понимал, из-за чего вдруг захлебнулся поход непобедимой красной армии в Карелии. Ведь не огромное чудище-громадище финнов остановило её?! Там, в Финляндии, населения-то — меньше ленинградского! "Задержала" наши войска, оказывается, некая "линия Маннергейма"...

— Именно Маннергейма! — сказала тетка с гордостью. — Да! Маннергейма!

Я был уже взрослым. Понимал взрослые же вопросы и ответы. Даже читал — и не первый год — между строк. А тут растерялся. Что означают трагические тирады гостя и гордая реплика Катерины? Громко названная "линия" и... теткины слезы? Название "линии", проклинаемое прессой и лекторами? И теткина гордость? Что-то тут не та-ак! Трагизм тирады показался фальшивым. Гордость реплики отдавала откровенным ликованием и походила на крик отчаяния... Именно отчаяния!

Последние дни тетку не узнать: красные от бессонницы глаза, серое, совсем не её лицо, напряженные руки, сомкнутые "в замок" и будто застывшие от мороза... Или беда какая, а от меня скрывают? Почему же? Пристал к Бабушке. Ответила:

— Беда! "Рыцари" наши, опозорившись у Маннергеймовой линии, отомстили... Катерине: обыск учинили на даче, а третьего дня — дома у неё. И забрали самое дорогое — портреты Густава... Ну Карла. Знали, мерзавцы, что брать: один — репинский, другой — миниатюра — серовский. Того мало, унесли все письма к ней... Все письма. За тридцать лет. Отомстили...
— За что-о?!
— За немочь свою. Линия-то, о которую они морды свои побили, ведь она Маннергеймова!.. Или ты все забыл? Ну? Карла она, Густава же!!!

Господи, Твоя воля! Но ведь до этой минуты и в голову не приходило увязать это проклинаемое "рыцарями" имя с именем маминого "маньчжурского брата", с вечной, никогда не проходящей болью Катерининой любви!.. Карл Густав Маннергейм! Политик, вынужденный маневрировать во взрываемом мерзавцами мире. Государственный деятель, ищущий постоянно выхода из провоцируемых врагами его народа ситуаций. Военачальник, побеждающий могущественных противников не только умением, но, верно, и изощренной хитростью.

Но прежде всего он все тот же Человек Чести. Четверть столетия бьется он в неравном поединке за независимость и достоинство своей страны, народ которой именует его финским Вашингтоном, рыцарем. Он и есть рыцарь. Был им, с мальчишества, в русской армии, и остался в собственной, в финской. И в жизни он рыцарь! В жизни куда как нелегкой. Трагической.

Свадьба в конце января

...Начало 1924 года. Вселенская нечисть в трауре — умер их вождь! И, пользуясь "случаем", бросается в Москву, чтобы, сговорясь, попытаться — снова за счет России и ценою её народа — скогтить планету вселенским разбоем и мором. А он, Маннергейм, устремляется в столицу державы, которую защищал в двух войнах, а теперь это — логово врага. Приехал, чтобы по-мужски ответить на гневное обвинение сына: "Ты бросил маму в этой проклятой стране!"
 
Под чужим именем появляется он в Москве сразу после Смерти Владимира Ленина — он, шесть лет назад выбивший большевиков с земли Финляндии. Отстояв около полутора суток в очереди на страшном морозе, тайно прощается с советским Вождём, подписавшим 31 декабря 1917 года Декрет о независимости Финляндии.
 
Где, когда и кто так поступил?! Кто ещё, разлученный с любовью своей и матерью сына своего, вошёл, рискуя жизнью, в Дом Поверженного Смертью Врага-освободителя, чтобы отдать ему последний долг? И покинул в смятении Москву, так и не сумев забрать с собою намертво сраженную стужей жену — любовь и муку свою Катерину.

Бабушка вспоминала: ночь; пугающими тьмой и тишиной проулками пробирается в сугробах свадебная процессия. Впереди — Катерина. На ней — внакидку поверх бального платья легкая шиншилловая шубка. Белая пуховая шаль. И туфельки на стынущих ногах! Бабушка, вспоминая о той ночи, каждый раз заклинанием повторяла: "В такой мороз — и в туфельках!" За Катериной след в след тропки — ноги не поставить, — Густав в длинной старой уланской шинели. Ноги в бурках. Треух до глаз. Крепко держит откинутую к нему Катину руку. За ним — вся тепло укутанная, — моя мама. Отец придерживает её под локти — она "на сносях", вскорости мне родиться.

За ними семенит Бабушка — шуба до пят, шалями укутанная, в пимах — под руку с Машенькой Максаковой, "дочкой" Катерины. Маша упакована спутником своим до невозможности плотно и надежно. Шутка ли, в этакую стужищу один только кончик носа выпростать на миг — голос может пропасть! А Маша поет. В Большом!

За Машенькой — вплотную, чтоб тепло ей было, — муж Максимилиан Карлович. С давних пор добрый Маннергеймов друг. Он в модной бекеше. Тоже в бурках. Только голова не покрыта. Пижон! Поднят лишь, укрывая шею и лицо, бобровый воротник. Где-то впереди и сзади трое телохранителей в черных полушубках...

Пересказываю Бабушку. Но будто сам иду с ними во тьму — рядом с несчастными любовниками, с родителями моими рядом...

...Третьего дня ночью как на голову свалился укутанный в башлык Густав. Вошёл в отворенные мамой двери. Кивнул, обернувшись, диким амбалам, что остались в темени... Мама кинулась было приглашать и их, но он остановил: "У них служба!" Притворил двери. И с порога объявил: "Фанечка! Извини... Я — за Катериной... Нам с нею — обвенчаться непременно!.. В церкви или браком гражданским... Но непременно!"

Мама ушам не поверила, как и глазам! Ужаснулась дикой, мальчишеской затее своего давнего друга Карьялайнена. Как можно было явиться сюда, в большевистскую Россию, в пасть чрезвычайки, не просто всему миру известному финскому политику, но ещё и белому генералу — "злобному врагу мирового пролетариата"?! Облик Маннергейма давным-давно примелькался всем читающим россиянам, десятилетиями листавшим самое, пожалуй, популярное в стране чтиво — иллюстрированную "Ниву", с 90-х годов заполненную фотографиями придворной камарильи.
 
Да что россиянину! Он был "лично известен" каждому старому филеру, из которых нынче состоит половина штатных агентов наружного наблюдения ВЧК! Ведь они двадцать лет подряд, перед революцией, окарауливали плотно бесценный покой и самое жизнь некоего свитского офицера из шведско-финских аристократов, а потом и генерала свиты ея величества вдовствующей императрицы. Медведь! Точно медведь!

Поужасавшись и изругав его всеми известными ей ругательствами — по госпиталям-то за пять войн и на "театрах военных действий" было кому и чему её научить, — мама, профессией своей призванная всегда и все решать самостоятельно, перво-наперво в тот же час увела Катерину из её квартиры к себе, в Бабушкин дом по Доброслободскому переулку. Устроила там же Карла Густава и разместила его "сопровождающих". Никак нельзя появляться у Кати в доме № 9 на Манежной улице, что напротив Александровского сада: в нём живет советская элита, а в квартире на той же лестничной площадке — даже Анна Ильинична Ульянова-Елизарова, сестра Ленина. И топтуны день и ночь толклись вокруг дома и внутри, а теперь ещё и греясь у батарей отопления.
 
Вокруг, а иногда и по квартирам шли облавы
 
А теперь, по Смерти пролетарского Вождя, к жильцам компаниями шлялись "коминтерновцы" из разных стран, которых "счастливый случай" привел в Москву, в растреклятые, невиданные даже в России морозы, готовить очередную пакость "буржуазному западу". И вот эта-то публика могла свободно опознать Маннергейма, а он и не догадался или не пожелал из-за уланского своего гонора хоть как-то изменить свою внешность, хотя бы гримом. Да, Карл Густав выше был всяческого маскарада. Сказал: "Ты, мать, в уме?! Да чтобы, застукав меня, подонки потешились надо мною? Поиздевались?"
 
"Улан, мальчишка!" — ворчала мама. А "мальчишке", жениху, меж тем пятьдесят седьмой год... Можно было бы и угомониться... Тем не менее бракосочетание необходимо устроить как можно быстрее: шок у одних, растерянность у других, занятость у третьих скоро улетучатся. Начнется новый пароксизм вселенского террора и новых облав. И Карл Густав — в мышеловке!..

Сразу возникли проблемы. Первая: невеста — православная, жених... Он вроде лютеранин? Мама обстоятельств этих за двадцать семь лет приятельства с Карлом Густавом — просто с Густавом, так все родичи и друзья его называют, — мама этих тонкостей конфессиональных различий по меннонитской своей демократичности не замечала. Тем более сам Густав поводов к подобному интересу не давал. У него, в прошлом охранителя трона, сложилось собственное мнение о царях земных и небесных, которое он никому не навязывал, предпочитая о нём не распространяться.
 
И вторая проблема: как выбрать храм, в котором бракосочетание должно быть освящено? Большинство их к этому часу было порушено. Служители уничтожены. Тех, кого страшная участь миновала, влачили теперь жалкое существование париев, прокаженных. И служили в страхе за жизнь — своих близких и свою — в брошенных церквях и кирхах, ежеминутно ожидая ареста. А потому абсолютно зависимые от ЧК. И частенько работая на неё...

Родители мои поняли одно: сами они эти сложности не разрешат. Но тогда кто? В какой срок? время подпирало отчаянно! Вот тогда Бабушка и посоветовала маме побеспокоить "американца" — в начале века епископа на кафедре в Соединенных Американских Штатах, а ныне опального, уничижаемого каждодневно Патриарха Тихона, Василия Ивановича Белавина в миру...

Преподобный Тихон принял родителей моих в своем монастырском уединении тепло. Не скрывал радости от их прихода. Был он задавлен прошлогодними событиями. И более всего — принужденным "раскаянием" своим перед изгалявшейся над его святынями властью. Недюжилось ему сильно и после сидения под арестом, и под круглосуточным надзором чекистов в собственном его жилье — в "тереме на стене" Донского монастыря. И из-за изощреннейших после того гонений...

Патриарх по-домашнему угощал чаем родителей моих в своей
трапезной келье, где маме пришлось не раз бывать из-за болезни старца

Окруженный с некоторых пор откровенными недоброжелателями и просто неискренними людьми, он страдал душевно. Но и муки телесные сильно его одолевали. Хотя шёл ему только пятьдесят девятый год, а лиха за последние годы натерпелся владыка сполна. И если верить врачам, из них из всех доверял он только маме. И хотя была она "не его веры", он, услышав о ней ещё в Америке, а затем и встретясь с нею там же, подивился восторженно её делам. А потом все годы пристально и ревниво наблюдал за становлением её как "медика Божьей милостью" — так он говорил. И был горд, полагая, что и его доля усилий есть "в строительстве по воле Божьей великой подвижницы в делах человеколюбия"...

Не то чтобы он так уж страшился за свою жизнь: человек большой смелости. Но если до него доходили стороной слухи о то и дело погибающих знакомых священнослужителях, ещё и умирающих внезапно и непонятно из-за чего, недавно ещё здоровых и бодрых духом? Поневоле он начинал подозревать всех, неожиданно появлявшихся около него. А мама и отец бывали у владыки только по приглашению его, когда он болел. И чтобы так, как сейчас, незваными явиться к Патриарху — пусть даже "по старой дружбе", — считалось ими бестактным, непозволительным, чуть ли не амикошонством. Владыка был им всегда рад, хотя приходили они всегда с нуждою, с просьбою, как водится, не для себя.
 
Ведь не для себя же мама в 1907 году просила Василия Ивановича позаботиться о сиделках для балтийских госпиталей. И он, ни дня не мешкая, отослал из монастырей Северо-запада России сотни монахинь для ухода за ранеными. А чуть позднее, на стыке 1908–1909 годов, сломал сопротивление чиновников от медицины, да и активное, воинственное недоброжелательство самого истэблишмента российского к "Маньчжурскому братству"!
 
Эта публика не без оснований почувствовала в инициативе мамы и её единомышленников действенный протест полевого офицерства против продолжающегося и после окончания русско-японской войны откровенного ограбления госпитального хозяйства, хотя бы "скобелевскими" чиновниками.

Теперь родители мои явились к Патриарху снова "не для себя"

Сообщение мамы о приезде Маннергейма Тихон принял спокойно. Только, рассказывала мама, она почувствовала, что старик будто бы повеселел. Засветился. Он был явно горд поступком Густава. Потому "сетования" мамы о неоднозначности религиозной принадлежности сестры и её жениха пропустил он мимо ушей, бросив ей:

— Мы с тобою, Фанечка, тоже разных религий дети, однако оба вместе такое таинство разрешаем, которому, возможно, аналогов нет даже в драме нашего времени! А решим мы его тоже по времени. Тем более оба христиане они...
 
Патриарх подумал с минуту. Сказал:

— Сейчас распоряжусь узнать, не отъехали ли Кленовицкие к себе в Вятку... И если они ещё здесь — полагаю, лучше придумать невозможно...

И на немой вопрос мамы ответил:

— Это друзья мои, братья Кленовицкие — Павел Михайлович и Николай Михайлович, священники оба. И их отец пастырем был примерным. Так что, если они ещё в Москве, будет кому требу вашу справить... Ни за что не опасаясь...

...Из церквушки на Поварской Катя и Густав вышли за полночь.

С ними "свидетели по жениху" — мой отец, "иной веры" человек, благословленный самим Патриархом, и Максимилиан Карлович Максаков—Шварц. И "свидетели по невесте" — Мария Петровна Максакова и мама, Женщина тоже "иной веры"...

— Вот фотографию бы ещё... — Густав вдруг произнес мечтательно. — Хорошо бы фотографию сделать... На память...
— Какую ещё фотографию?! С ума сошёл! "Фотографию"! В вашем-то положении! Вам убраться с Катей успеть! "Фотографию"!..
— Может быть, ещё на Лубянку явиться — визит нанести Дзержинскому? "Фотографию"!..— Это Бабушка взвинтилась, возмущенная мальчишеством Густава...
— Тихо, тихо! — успокоил её Густав. — Тихо! Полагается так. Ясно?

Тут самый немногословный участник сборища — будущий мой отец — предложил:

— В получасе хода, на Кузнецком, устроился Наппельбаум...

Моисей Соломонович Наппельбаум, фотограф-художник, возвратясь из Америки, в начале 1917 года открыл на чердаке семиэтажного дома по Невскому проспекту, на стыке его с Литейным, рядом с госпиталем Преображенского полка, фотографический салон. Когда редкий приезд родителей в Петроград совпадал с большой выпиской, врачи и часть раненых шла к Наппельбауму "запечатлеться". Там мама и отец познакомились с мастером. И стали друзьями.
 
В осенние месяцы 1923 года Наппельбаум по требованию правительства переехал в Москву, он первым допущен был снимать Ленина и большевистских бонз. И в двухэтажном доме, что на углу Кузнецкого моста и Петровки, открыл мастерскую-фотоателье. Там и были сделаны фотографии новобрачных и компании. Снимки должны были быть готовы к полудню. Негативы — уничтожены...

"Маньчжурское братство"

Моя мама — участница пяти войн. На первой — русско-японской — была она операционной сестрой Приватного лазарета петербургского врача Розенберга, "лейб-доктора" вдовствующей императрицы. В эту войну бросилась она вслед своему жениху — Мишелю Вильнаи, военному хирургу, оставив по его телеграмме медицинский факультет Сорбонны. В Маньчжурии оказался и приятель мамы с детства, друг её кузины Екатерины Гельцер — Карл Густав Маннергейм.
 
Вопреки "порядкам" при дворе, именно он удостоился любви Катерины, появившейся на сцене Мариинки после двухлетнего звездного дебюта в Большом театре. Не августейший назначенец, как это случилось с будущим Николаем II и Матильдой Кшесинской, а скромный улан покорил сердце "блистательной московской дивы". Двор "взорвался", и Катерину срочно вернули в старую столицу. Только уже ничто не могло теперь разлучить их. Ни расстояния меж Москвою и Петербургом, ни восточная экспедиция Маннергейма, ни затяжные зарубежные гастроли самой Кати.

По возвращении в Россию и по окончании пятилетнего курса Медико-хирургической академии полтора года проработала мама нейрохирургом на двух Балканских войнах. Там, далеко от российской столицы, раскрылась ей сокрушающая страну мерзость окружения семьи Романовых. В частности, роль его в зачине войн 1904–1913 годов и его усилия в провоцировании будущей всеевропейской бойни 1914–1918 годов. Но главное — нескончаемые попытки его погубить любовь Кати и Густава. Маме, в её восемнадцать лет ещё в Порт-артуре пережившей Смерть мужа, было это куда как ближе всех проблем войны и мира!

...Начало века окончилось для неё гибелью любимого человека, падением Порт-артура, работой в Японии, возвращением на родину через Америку... Она училась и практиковала в лазаретах Гельсингфорса, Ревеля, Вииппури и Петербурга. Туда, в реабилитационные клиники процветающих городов Балтии, судами Красного Креста Германии доставлялись с востока раненые русские солдаты, матросы и офицеры. Многие из этих несчастных прошли и мамин госпиталь в Маньчжурии и Порт-артуре. Её работа на войне, её труд в Японии были с благодарностью оценены. Правда, сперва японским обществом — общество российское упивалось злорадством поражения в войне.
 
Популярность маминого имени в Японии (в свое время она "выходила" члена императорской семьи Сейко Тенно) переросла почти в почитание, когда японская пресса раскрыла историю с её предком Саймоном Шипером, которому она приходилась внучатой племянницей. Механик-инженер корвета "Геде" Королевского военно-морского флота Голландии, он в 1855 году с экипажем судна пришел на помощь терзаемому чумой городу-порту Нагасаки. Сделав свое святое дело, Шиппер заболел сам, 11 августа умер и был похоронен как герой на интернациональном кладбище Инаса. Через полстолетия, 18 сентября 1905 года, в сопровождении премьер-министра Японии Таро Кацура и мэра Нагасаки Иосуэ Норимото мама посетила святую для японцев и дорогую для неё могилу.

Кацуро-сан, несомненно осведомленный о деятельности Шиппера, очень подробно рассказал маме и репортерам о его "нагасакском подвиге". И вот тогда имя мамы стало широко известным. Настолько, что в 1906 году за Тихим океаном, в Северо-американских Соединенных Штатах, где она проездом на родину гостила у своих техасских родичей, её разыскал будущий российский патриарх Тихон, тогда епископ русской православной церкви, заканчивавший свою американскую каденцию. Они познакомились. Понравились друг другу. Во всяком случае, добрые отношения с этим неординарным человеком, длившиеся до последних дней его жизни, помогли маме до конца испить горькую чашу фронтового медика... А ведь по дневнику Дмитрия Ивановича Алексинского — о. Афанасия (друга торопецкого детства Васеньки Белавина — того самого Тихона), — "...и Патриарху было чему поучиться у этой светоносной Женщины...".

Итак, когда мама начала работу в Балтии, её узнали
 
И стали обращаться к ней со своими бедами — те же инвалиды проигранной войны. А проигравших общество не любит. Отворачивается от них. Как в наши дни от "афганцев". Множество инвалидов после выписки из госпиталей оставалось без средств к жизни. Сперва мама сама пыталась им помогать — заработок операционной сестры в частных лазаретах действующей армии был высок, приз, назначавшийся военным ведомством Японии русским медикам, изъявившим согласие добровольно работать в плену, был куда как выше. Да и новая её служба в прибалтийских лазаретах армии оплачивалась высоко. Однако поток обращений, адресуемых теперь уже к ней напрямую, увеличивался.
 
И к концу 1908 года все сбережения мамы растаяли. Бабушки — владелицы "Банкирского Дома" — это не касалось: у неё были собственные заботы. Кроме того, она справедливо полагала, что о российских инвалидах обязаны заботиться те, кто затеял войну и ответствен за её результаты. И еврейская финансистка вовсе здесь ни при чем. Тем более взносы её в фонды великой княгини Елизаветы Федоровны, искавшей себе богоугодных занятий после убийства Каляевым её супруга, не шли ни в какое сравнение с неприлично мизерными взносами, которые делала августейшая сестра княгини и её венценосный муж, между прочим, крупнейший землевладелец и рантье ХХ века.

На свои заботы мама никому не жаловалась. Но в конце концов проговорилась... Катерине. Та помогла сейчас же — возможности её были, конечно же, выше маминых: она танцевала в Большом театре почти все сольные партии. Вслед за нею отозвался и Густав. Однако же и мольбы о помощи росли снежным комом. Вот тогда мама и обратилась ко всем своим друзьям и знакомым, к тем ещё, кто знал её, кто её помнил по операционным розенберговского лазарета в Маньчжурии, в Порт-артуре, в Японии. Обратилась с призывом откликнуться на мольбы несчастных инвалидов и калек— воинов российских. Обратилась, уверенная, что найдутся добросердечные люди, готовые прийти на помощь своим соотечественникам... Она не ошиблась.

Первыми откликнулись самые близкие друзья-маньчжурцы Александр Васильевич Колчак и Врангели — искусствовед Эрмитажа Николай Николаевич и порт-артурец Петр Николаевич, горный инженер. Тут же её разыскали маньчжурец Николай Нилович Бурденко; прибывший из Москвы её почитатель епископ Тихон (Белавин) и его товарищ по миссии в Америке протопресвитер о. Александр Хатовицкий; супруги Розенберги — Эмма Мария Францевна, мамина "сменщица" по Порт-артуру, Александр Львович — мамин учитель, главврач её маньчжурских, японских и балтийских лазаретов; явилась подруга и коллега мамы по Маньчжурии и Японии княжна Шаховская; отозвался Александр Васильевич Кутепов, "Сашенька", земляк, товарищ детства покойного мужа мамы Миши Вильнаи. Недавно совсем, 4 августа 1904 года, "поручитель по жениху" на бракосочетании мамы и Михаила в маньчжурском селении Дайхен...

Отозвался профессор Бехтерев Владимир Михайлович, мамин педагог по кафедрам психиатрии и невропатологии. Помог авторитетом всенародно признанного героя Порт-артура дядя Катерины Николай Оттович Эссен. Он писал маме: "Да будет светлая память генерала Кондратенко и доктора Вильнаи, породненных подвигом и героической Смертью их 2 декабря 1904 года, зароком вечного братства живых участников войны в деле поддержки товарищей-инвалидов!" В дни маминых хлопот Эссен — командующий Балтфлотом. В 1913 году он станет самым молодым в истории России полным адмиралом. И умрет в 1915 году, отдав время и силы и маминому делу.

Отзовутся и Александр Васильевич Самсонов, и Алексей Михайлович Щастный, и Викентий Викентьевич Вересаев, и — из Китая уже — Лавр Георгиевич Корнилов, ученый-востоковед, друг Густава. Летом 1917 года русская демократия под вой насмерть перепуганных Корниловым большевистских паханов сделает из генерала "заговорщика". Арестует его. И тем подпишет смертный приговор себе, России и народам её, ввергнув их в кровавую пучину октябрьского переворота, гражданской войны, троцкистско-ленинского террора, сталинщины...

А пока дочь генерала Корнилова Наташа, Машенька, дочь Николая Оттовича, и жена его Мария Михайловна возьмут на себя всю переписку мамы по "братству". А князь Илья Леонидович Татищев — нелегкие заботы по защите.

По множеству вскоре — и неожиданно — возникших причин
это мамино начинание вызвало сопротивление "высоких инстанций"
 
То ли кому-то в военном министерстве или даже в придворной камарилье не понравилось, что инициатива какой-то никому не известной адъюнкторши возбудит "лишний" интерес к работе Скобелевского комитета, не делом занятого. То ли стыдно стало российскому обществу... А может, реакция общества японского или даже австро-венгерского кого-то задела? Ведь мама и туда написала — к своим бывшим подопечным в госпиталях Киото и Нагасаки. А как иначе-то, если к сходням-трапам "Эмпресс оф Джапен" в Йокогаме, когда "Япония прощалась с русскими медиками", съехались сотни её бывших пациентов, чтобы ещё и ещё раз вместе с благодарностью выказать желание всегда быть полезными "доброй сестре Фанни-тян".
 
Вот она и написала им в Японию о том, что писала российским участникам войны. В конце концов, и в Порт-артуре, и в Киото, и в Нагасаки она вместе с другими российскими медиками спасала и русских, и японских солдат, офицеров, матросов! Напомнила всем, чьи адреса хранила, напомнила епископам храмов Кийомицудера-дефа в Киото и Гошинджи в Нагасаки. И быстро получила ответ — очень большую сумму в британских фунтах. Пришли деньги и из Ламберга (Львова) от друзей и коллег по Порт-артуру — врачей Жени Поливняк и Григория Пивеня, Австро-венгрия отозвалась!

Вмешательство доктора Столыпина, обратившегося напрямую к своему близкому родственнику Петру Аркадьевичу, российскому премьеру, а главное, энергичнейший демарш (иначе не назовешь) свитского генерала Маннергейма положили конец попыткам приостановить теперь уже не только мамину инициативу. В 1909 году в Петербурге, в старом здании военного лазарета по Литейному проспекту, состоялось собрание маньчжурцев. Первым выступил Карл Густав Маннергейм. С ходу он предложил "создать нечто подобное неформальной кассе взаимной помощи участников русско-японской войны".
 
По его инициативе, всеми поддержанной, было "приговорено": выходящие по выписке из госпиталей солдаты, матросы и офицеры, "ограниченные в средствах", не могут быть оскорбляемы... вспомоществованием! Поддержка их должна носить характер товарищеской взаимопомощи — дружеского и бескорыстного одолжения. Сразу явилось и название инициативе: "Маньчжурское братство". С этого дня инвалидам-маньчжурцам "братство" оказывало постоянную материальную поддержку и медицинский патронаж, подыскивало им и оплачивало квартиры, содержало их несовершеннолетних чад, а епископаты и клир — сиделок.

Среди излечивавшихся и попадавших в разряд малоимущих, а следовательно, подопечных "братству" было очень много евреев. Сложности их проживания и долечивания в российской столице, нервотрепка из-за приезда к ним на свидания членов их семей были урегулированы "дипломатией" Маннергейма, который напомнил великой княгине Елизавете Федоровне о её христианской ответственности за юдофобство покойного её супруга не только во времена бытности его московским губернатором. Он вынужден был даже решать "проблему" с забоем скота по еврейской религиозной традиции, возникшую ещё до размещения в Балтии воинов-евреев, и решил её через Финляндию.

Воспользовавшись этим, раввинат тотчас взвинтил цены на кошерный забой скота

Тогда Густав, озлясь на попытку еврейского клира обобрать своих же соплеменников-инвалидов, "вчинил" столичному раввинату ультиматум: или суд и каторга за мародерство, или "полное обеспечение инвалидов-eвреев кошерной пищей до излечения"! И великий еврейский поборник рав Довид-тевель Каценеленбоген понял Маннергейма с ходу. И тут же перенес поборы за пределами госпиталей и прочих медицинских учреждений — стал обирать рвущихся быть избранными в правление. Весьма кстати к делам "братства" подключилась Бабушка.

Так "Маньчжурское братство", председателем которого избрана была мама, а руководителями петербургского и московского филиалов, соответственно, Карл Густав Маннергейм и Илья Леонидович Татищев, приступило к работе. И за десятилетие, отпущенное ему провидением, спасло от нищеты и инвалидской безысходности многие тысячи россиян всех наций и вероисповеданий.

В декабре 1917 года оно было разгромлено. Его постоянно обновлявшийся актив — врачи, медсестры, университетская профессура — физически истреблен. Добрый гений всех маминых начинаний Маннергейм отбывает в Финляндию — она наконец обрела свою независимость, и на Карла Густава ложится тяжесть решения сложнейших проблем по созданию государственности Суоми. Казалось, он навсегда отдаляется от дел взорванной России. От его "братства"... Великий труженик Татищев обретается на Урале. У него тягостная роль беспомощного очевидца неумолимо надвигавшейся трагедии Романовых.
 
Навсегда покидая Царское Село, теперь уже бывший император попросил этого любимого им человека не оставлять его семью, преданную и переданную в руки убийц. Кем? Российским дворянством и армейской элитой. Между прочим — тем же Корниловым. Теперь сам Корнилов бьется на Юге в попытках сплотить воедино рождающееся Белое движение. И спасти Россию. Россию он не спасет. Погибнет в 1918 году.
 
Щастный бьется на севере, в Кронштадте, в роли красного командующего Балтийским флотом. Тщится защитить его от уничтожения новой властью. Он откажется выполнить приказ Троцкого затопить корабли (как это было учинено на Черноморском флоте после ухода Колчака). И будет расстрелян. В том же 1918 году будет убит и князь Илья Леонидович Татищев.

Колчак, блистательный полярный исследователь-гидролог, всю жизнь разрывается между любимой наукой и долгом русского патриота. Очень больной человек, обязанности офицера всегда принимает добровольно. Четырежды списанный в тыл после ранений в Порт-артуре начальником маминого лазарета Александром Львовичем Розенбергом и генералом Кондратенко, Колчак неизменно возвращался на двадцать второй форт, артиллерией которого командовал. Много позднее, в 1917-м, поняв тщету усилий сохранить дисциплину и спасти корабли, он вышвыривает за борт принадлежащий ему властный символ командующего Черноморским флотом — золотой палаш (который матросы выловят и попытаются ему вернуть). Эмигрирует. И возвратится, с тем чтобы в 1920 году в навязанной ему — ученому и воину — роли верховного правителя российского государства остановить кровавую смуту. Смуту он не остановит: захваченный ненавидящими Россию восставшими чешскими офицерами, он будет выдан чекистам и расстрелян...

Кутепов. Сашенька... Командир Преображенского полка русской гвардии, он своим приказом распустит эту воинскую часть — первое, любимое детище Петра Великого. Спрячет под гимнастеркой полковое знамя, отныне ставшее священной исторической реликвией разрушенной империи. И, попрощавшись с мамой и отцом моими, на которых легла теперь уже ими самими принятая на себя ответственность за судьбы людей, валявшихся по госпиталям бывшей российской гвардии, Кутепов уходит на Дон.

На Дон уйдет и Петр Врангель. В 1920 году этот скромный генерал из племени великих русских ученых станет главнокомандующим белой армией, а в эмиграции — главой Российского общевойскового союза — РОВС, осуществив прежде, в Республике Крым, мечту Столыпина...

В январе 1918 года чекисты схватят маму и отца. Но уже первого марта по поручению фельдмаршала Эйхгорна в захваченную немцами тюрьму Киева прибудет сам Гренер, начальник штаба германских войск. Для отца, металлурга, по закрытии днепровских заводов занятого размещением бесконечного потока раненых, для мамы, четвертый год пятой её войны склоненной в невыносимом напряжении над оперируемыми людьми, — для них месячная школа кременецкой, а потом и киевской тюрем стала откровением. Она открыла им звериную суть большевистского режима. В сравнении с ним рождественским спектаклем представлялись теперь самые дикие выходки калейдоскопически сменяющихся властей гетмана Скоропадского, Петлюры, Деникина, Махно, бесчисленных крестьянских и просто бандитских формирований...

Кременецкая история

Маме предстояло действовать — в её лазаретах обреталось более девяноста тысяч раненых и тифозных больных. На порядок больше взывало о помощи население города и окрестных селений и колоний. Невероятно, но, кроме мамы, с её именем, спасать этих несчастных было некому! Потому-то родители мои и остались, не ушли с Кутеповым, зная точно, какое будущее ожидает их с приходом большевиков. И вот в марте 1918 года по выходе из киевской тюрьмы родители отправились к себе под Кременец. И здесь впервые мама пережила совершенно не свойственное ей состояние абсолютной беспомощности.
 
Ведь она так надеялась, что в наступившем хаосе и в провоцируемой Москвой анархии — в развале огромной армии — только военные медики с наработанной ими дисциплиной в состоянии организовать выживание хотя бы части брошенных на произвол судьбы обитателей лазаретов и тифозных бараков. Но именно врачи, ещё одетые в "царскую" форму, стали отныне "законной" добычей всех охотников за "москальской" и дворянской кровью — националистов, политиканов, грабителей. Потому не лечить, а защищать от погромов и грабежей медперсонал, нищенское госпитальное имущество, остатки оборудования необходимо было в первую очередь! Значит, конец?..

Нет, оказалось, не конец

..."Протокол" киевской чрезвычайки — единственный известный мне документ, удостоверяющий дату возникновения... "контрреволюционной банды" — общества "Спасение", созданного действенным отчаянием мамы, отца, их единомышленников: "20 февраля 1918 года". Получается, оно было образовано ими ещё в тюрьме?! Да, именно в тюрьме было оно организовано и действует по сей день. Работало оно до осени 1991 года, когда после встречи его устроителей в Японии превратилось в Независимую международную ассоциацию волонтеров для помощи жертвам геноцида и произвола Фонда Стаси Фанни Лизетты ван дер Менке (Редигер) — фонда моей матери...

В апреле в
Кременце родителей моих посетил генерал Гренер. Он поинтересовался положением в медицинских учреждениях. Мама рассказала, что месяц назад у неё проездом был бывший командующий её 5-й армией генерал Александр Зальф. Он сказал: фронт, само государство развалены; решать задачи полевой медицины в её хозяйстве придется ей самой... такое отношение к раненым солдатам не ново — то же услышала она ещё во дни светлого праздника российского народовластия — на стыке февраля-марта 1917 года, когда вместе с отцом и Александром Кутеповым, получившим краткосрочный отпуск для поездки к родным, они добрались до Петрограда.
 
Ни тогдашнему командующему армией Драгомирову, ни тем более самому Керенскому было не до "каких-то" госпиталей и лазаретов. Занятые политическими разборками и дележом синекур на зыбком болоте уже начавшейся смуты, они отказали маме даже в уже выделенных для её учреждений медикаментах и оборудовании! Будто не о судьбе десятков, сотен тысяч русских солдат мама хлопотала. Кутепов, возмущенный полной несостоятельностью военных и гражданских властей Петрограда, вмешался в события. И он встретил то же непонимание, противодействие и остракизм властей. Понял быстро, что не ко двору пришелся. И возвратился в армию, не без приключений, туда, где ждал его обезноживший Дрентельн, чтобы передать Кутепову преображенцев...

Печально: русские власти отказались участвовать в спасении русских. И теперь немец, начальник Генерального штаба германской армии, берется остановить гибель русских раненых, персонала, населения, помочь вылечить, поставить на ноги и отправить по домам хоть толику людей! Что это — очередной генеральский треп? Нет! Тотчас по отбытии Гренера немцы начали завозить медикаменты, госпитальное оборудование и продовольствие, одежду и топливо... Медики глазам своим не верили! Но ведь везли же! Везли! Все же пугающе непонятна была избирательная щедрость немцев: завозили-то именно в мамины госпитали-лазареты! Она видела, что сами немцы свои очень ограниченные ресурсы расходовали экономно. По их рассказам, население дома у них голодало отчаянно. Даже здесь, на Украине, пусть уже без войны, солдатские буттердозы были куда как скромны. Главное же — по Брестскому договору немцы эшелонами вывозили в Германию хлеб и продовольствие, опустошая и без того разоренную войнами, голодающую Украину.

Разгадка необыкновенной щедрости "германских оккупантов" явилась в конце апреля в лице посланца Вильгельма Гренера — Рудольфа Эсбе, военного коменданта. Он представил маме спутников: пастора Августа Баумера и Тона Вяхи — однополчанина и товарища Маннергейма ещё с маньчжурских времен. Густав и Катерина познакомили Вяхи с моей мамой ещё по возвращении её из Японии, в имении художника Варена под Вииппури, когда там гостили и гельсингфорский художник Аксель Галлоен, и очень больной Валентин Александрович Серов, и общий любимец Галлен-Каллела.

Тон рассказал: Карл Густав, списавшись с Катериной, узнал об одиссее мамы и отца в Киеве и, конечно, об их бессилии что-либо предпринять в защиту раненых. Он, как всегда сразу, договорился со своим другом, графом фон Галеном, тогда ещё епископом, в Мюнстере (Вестфалия). Они обратились к протестантским иерархам и пастве в Европе. К ним присоединились меннониты*, помнившие их покойного друга — банкира Абеля Розенфельда, дядьку моей бабушки. Вместе они собрали необходимые средства. Вот тогда германское командование в России и получило распоряжение из Берлина: обеспечить больничные учреждения, патронируемые доктором Стаси Фанни Лизеттой ван дер Менке (Редигер), приобретенными для них ресурсами правительства его величества. Генерал Вильгельм Гренер снова посетил маму, передал ей письмо фон Галена, собранные для её госпиталей деньги и приглашение маме и отцу посетить графа в любое удобное для них время. Тогда родители мои не собрались... Они встретились с будущим кардиналом Клеменсом Августом, графом фон Галеном, только через десять лет...

1918 год. Ноябрь. В Германии революция. В конце декабря немцы покидают Украину, и комендант Эсбе, прощаясь, по распоряжению командования оставляет маме все имущество германских лазаретов. Вскоре командир осадного корпуса Директории Коновалец, друг и однополчанин моего дядьки, принимает её госпитали. Немедленно мама силами своих медиков и добровольцев из гражданских врачей проводит тщательное обследование населения волостей Волыни, поражаемых сыпным тифом и начавшимся голодом. И сразу организует госпитализацию заболевших и ослабленных. Она снова связывается с фон Галеном. И на помощь её сослуживцам лютеранские общины Вестфалии присылают на Волынь десятки медиков-добровольцев. А только что "разделавшийся" с красными Густав переправляет в Кременец группу врачей, прежде служивших в русской армии и владеющих русским языком. Они отобраны доктором Крогнусом, хирургом, с которым мама работала после русско-японской войны. Нет, Карл Густав Маннергейм даже в самое трагическое время для своей родины не забывал о "Маньчжурском братстве"!..

А к славе полевого хирурга, заработанной мамой на "её" войнах, начала прирастать слава народного доктора-спасительницы. Она сама никогда об этом не поминала — не славы искала она, только спешила творить добро, по завету Гааза, её деда. Потому будто не на пылающей земле бедной Украины, а в сферах небесных проходила напряженная жизнь заполненных людьми корпусов и бараков "больничной империи доктора ван дер Менке (Редигер)" — так тогда писали о маме. Будто окруженная сожженными и ограбленными хозяйствами голодающих крестьян, "империя" эта не была забита оставленным немцами бесценным имуществом, редчайшими лекарствами, дорогим оборудованием, вожделенными продуктами питания...
 
До конца гражданской войны мамины медики будут спасать сотни тысяч людей, охраняемые от налетов и погромов лишь трогательной любовью народа и авторитетом уже оставившего любимую свою Украину Евгена Коновальца, скромного полковника и великого радетеля народа украинского, и поддерживаемые активно будущим епископом Каневским и Богуславским Беем Кононом...

Все продается и покупается

...Как будто окончилась гражданская война. Как будто настал долгожданный мир. Как будто успокоилась земля... Ничу-уть! Ни на день не откладывая, власти приступили к чистке страны от "социально вредных", от "социально опасных", от "антисоветских", от "контрреволюционных" "элементов". За решетки тюрем и подвалов, за проволоку повсюду возникавших концлагерей загонялись сотни тысяч граждан: демобилизованных офицеров, отвоевавших мировую войну, чиновников, педагогов, служителей культов, университетских профессоров, медиков, ученых, дворян... Несть им числа... Сразу — и повсеместно — начались расстрелы арестованных.

Эхо массовых убийств в "совдепии" прошёлестело по Европе. Достигло Америки. И там услышано было Армандом Хаммером, деловым человеком. Он пригласил к себе командированного в САСШ Хургина, сотрудника Чичерина. И в короткой беседе сообщил Исаю Яковлевичу, что он, Хаммер, думает "о мудаках в Кремле", "добровольно втаптывающих в навоз горы золота... волею провидения оказавшиеся у них в руках". Хаммер имел право так называть деятелей, которые с первых дней своего хозяйничания в России заглотили закинутую им наживку с крюком, да так, до самой кончины рыболова, ходили на его кукане. Хургин выслушал Хаммера. Согласился с ним. Сообщил о своей беседе Красину.
 
И моментально в стране, отбросившей начисто само понятие "политическое преступление" (против советской власти могут выступать лишь уголовники!), был создан... Политический Красный крест (ПКК). По предложению Ленина на него была посажена Екатерина Павловна Пешкова, одна из жён Горького. В гробах своих перевернулись народовольцы Богданович, Лавров, Засулич, организаторы истинного ПКК, что действовал с 1881-го до разгрома в 1918-м. Потому как до бесславного своего конца в 1937-м "пешковский" ПКК, обосновавшийся в... комплексе Лубянки, на Кузнецком, будет посредником в бизнесе работорговли между Москвой и Хаммером...

В один из маминых приездов в Петроград её разыскала Ниночка Гаген-торн. Мама знала её ещё ребенком, когда училась у её отца, Ивана Эдуардовича, профессора Медико-хирургической академии. Вместе они посетили академика Ольминского, старого маминого знакомого. Вскоре после организации "Маньчжурского братства" Сергей Федорович был представлен маме Николаем Николаевичем Врангелем, другом и коллегой академика по Эрмитажному музею. Мама знала Ольминского человеком чрезвычайно энергичным и жизнерадостным. Сейчас его будто подменили: он удручен, взволнован, потрясен чем-то. И очень ждал маму. Он коротко сообщил о продолжающемся вот уже десять лет разграблении властями эрмитажных коллекций. О превентивных арестах чудом прежде не забранных работников музея, озабоченных противозаконными изъятиями. Вскользь — об исчезновении своих близких и друзей.
 
И неожиданно выкрикнул:

— Вы представляете, Фанни Иосифовна, освобождение моих родственников они ставят в зависимость от выдачи им "скрываемого работниками Эрмитажа местонахождения музейного серебра"! Мало того, они угрожают расстрелом этих людей, если я буду "тянуть и упираться"! Это же бандитизм!
— Кто угрожает вам, Сергей Федорович?
— Все, кто со мной говорит на эту тему.
— А конкретно?
Зиновьев. Даже Луначарский, якобы возмущенный действиями своих партийных товарищей. И сам Калинин, тоже возмущаясь громко и сетуя на самоуправство местной власти... "Однако, входя в их положение из-за чрезвычайных трудностей момента..." Вот так, Фанни Иосифовна.
— Но я-то? Чем могу вам помочь я? У меня с ними ни связей, ни даже отношений никаких... Не складываются наши с ними отношения. Отнюдь...
— Эрмитажу вам не помочь. Но я наслышан от очень надежной публики о ваших делах на Украине. И здесь, после кронштадтских событий 1921-го. Мне кажется, вам необходимо заняться более срочным делом, нежели спасение музейных ценностей. Вам следует спасать живых людей, Фанечка...

И рассказал маме о встречах Хаммер-Хургин-Красин. Подробности их разговоров известны ему из бесед с Бухариным, с которым у Сергея Федоровича складывались дружеские отношения. Хотя, как сказал маме Ольминский, он не исключал, что бухаринское возмущение сродни крокодиловым слезам Калинина и Луначарского, пытавшихся смягчить в его глазах не так факт распродажи раритетов российской Культуры, как начавшуюся торговлю заложниками из дворян и интеллигентов. Временно приостановив расстрелы этих несчастных, их, как когда-то крепостных крестьян, выставляли списками на продажу зарубежным покупателям. И именно Лениным были представлены Хаммеру первые списки распродаваемых заложников и произведений искусств. Возмущенный Бехтерев громко и настойчиво потребовал остановить "работорговлю и грабежи". Сам Ольминский тогда не нашел в себе мужества присоединиться к Бехтереву.

Мама, человек дела, тотчас связалась с Диной Ноевной Заржевской-Барановой, подругой детства, с которой в 1904 году оказалась вместе в Маньчжурии, в Порт-артуре, и в Японии. В 1915 году Дина вышла замуж за известного хирурга Исаака Савельевича Баранова, в годы войны работавшего у мамы. Когда первые скандалы начали трясти ПКК и угроза засвечивания его истинной деятельности стала реальной, главные "гуманитарии" Куличек и Рабинович срочно были отозваны обратно в аппарат ВЧК.
 
С Пешковой остался Михаил Винавер. И она — во спасение собственного лица и "благотворительного" имиджа своей лавочки — бросилась "разбавлять" чекистский состав ПКК людьми с незапятнанной репутацией. Тогда она и пригласила возвратившуюся в Москву чету Барановых. И мама, теперь через Дину Ноевну, точно и всесторонне была осведомлена и о системе работорговли, и о введении практики расстрелов части заложников — изощренном шантаже поэтапного уничтожения наименее защищенных распродаваемых, с "намеком": власти не шутят, и надо срочно добывать валюту для выкупа, а не пытаться "саботировать гуманитарные мероприятия" ПКК...

Задолго до встречи с Ольминским мама не раз возвращалась к кронштадтским событиям 1921 года, завершающие эпизоды которых были ей куда как памятны. Тогда, в середине марта, каратели начали теснить восставших моряков. И мама вместе со своими медиками организовала эвакуацию раненых из корабельных и крепостных лазаретов Котлина. Под прикрытием артиллерии форта Тотлебен, вместе с экипажами "Петропавловска" и "Севастополя" они ушли в Финляндию по льду залива. Финны по-доброму приняли беглецов, а Маннергейм сделал все, чтобы устроить жизнь моряков, многие из которых — участники русско-японской войны — были его "маньчжурскими братьями". Уложив раненых в больницы и госпитали, распрощавшись с коллегами, которые решили остаться в Финляндии, мама 27 марта известными ей путями вернулась домой. И сразу начала поиск возможностей помочь членам "братства", схваченным карателями-чекистами, — положение их было много серьезнее судьбы нынешних заложников: восставших моряков по приказу Троцкого убивали в Петрограде, топили под Архангельском — уничтожали!

Мамины экскурсы в недалекое прошлое и возвращение в настоящее навели родителей моих на мысль о повторении тотлебенского варианта спасения заложников... Только теперь уже без артиллерийской поддержки, без растерянности властей, возможно, без льда под ногами, но уже через наглухо перекрытую границу. И не вооруженных моряков — пусть раненых — надо было вывозить, а стариков и Женщин с детьми. Главное, не самой маме избирать пути спасения массы людей. Тогда кому? Да все тому же Маннергейму — так она решила. И связалась с ним через епископа фон Галена и его украинских друзей...

В подробности кронштадтской эпопеи мамы и беспримерной многолетней операции её и Густава по спасению заложников я посвящен не был: судьба не отпустила для того времени. Нежданный мною приезд её ко мне в тайгу в декабре 1953 года, после двадцати четырех лет разлуки, принес поначалу лишь одно мучительство "новознакомства". Ну а дни, отпущенные нам в ноябре 1954 года, пресеченные Смертью её 4 декабря, стали временем прощания...

Атмосфера 30-х годов не располагала к такого рода воспоминаниям. И потому живущая на птичьих правах Бабушка-лишенка и бесправная Катерина, жалея меня, молчали. Но "технологию" переправки я узнал. Густав Маннергейм организовал "окна" в Финляндию. И с его легкой руки некие люди, собирая беглецов сперва в казармах бывшего царского конвоя в Петергофе, а потом провожая их ночами по какому-то Кексгольмскому тракту с ночевкой в подвале дома священника в Кивинапе. Работал и северный путь — у Алакуртти. Работал путь на юге, за Псковом, — в Эстонию.

Катерина помнила имена проводников: Вяза Ронганен, Хелли и Густав Реди, Тойво Аннонен, Карл Ряннель, Эльвира Кайрамо, Агонен, Вайнио, Кирт, Корнеев, Стебляков, Прянишников, Павло Зозуля, Стефан Левченко. Все, кроме Женщин, моряки. Слава им... За годы "работы" этих подвижников из ада России на Запад ушло более сорока тысяч беглецов. Мало это? Много? Конечно, на фоне истребления россиян — мизер! Но ведь что-то и мама, и Густав успели! Хоть что-то...

"Параллельно" продолжали действовать гуманисты ПКК. Расстреливая и попугивая одних, они активизировали покупательную активность других. Вот что рассказывает на страницах журнала "Родина" (1990, № 4) жена Олега Михайловича Родзянко (внука председателя Государственной думы) Танечка: "Мы из России в 1935 году уехали... У нас одна бабушка в Эстонии и другая в Париже. Они объединились и за 1600 золотых рублей нас выкупили (моя тетя, баронесса Майндорф, хлопотала через Екатерину Павловну Пешкову)..."

Таким манером, через ту же Пешкову, из магаданских лагерей продавали зэков...

Сирота при живых родителях

07 декабря 1902 года в Москве у Екатерины Васильевны и у её Густава родился сын. Они нарекли его Эмилем. Принимали его в доме Благоволиных. Кормилицей ему определена была Вера Фомина, сестра Василисы Ефимовны Корневищевой — Ефимовны. Восприемниками при крещении мальчика были Владимир Михайлович Бехтерев, как я уже поминал — друг Благоволиных, бывший с очередным визитом в Москве, и Тамара Платоновна Карсавина, подруга Екатерины Васильевны, балерина Санкт-петербургского Мариинского театра. Няней, а потом и воспитательницей ребенка была дальняя родственница Екатерины Васильевны Людмила Ренненкампф.

Мать проводила с сыном каждый свободный час. Отец... Он ведь был офицером гвардии и свиты. Все его время заполнено было службой и переездами. Он и дочерей, Анастасию и Соню, увезенных их сбежавшей из Петербурга в Париж матерью, годами не видел... Мотивов вечного отсутствия Густава в обеих столицах было предостаточно. В 1904–1905 годах находился он на войне в Маньчжурии. После совсем небольшого перерыва отбыл в составе группы Генштаба в экспедицию — в Среднюю Азию, Монголию, Тибет и Срединный Китай. Она продолжалась почти два года — с 1906-го по 1908-й.
 
По возвращении с Востока тотчас был направлен в Варшаву. Но как только случалась малейшая возможность — если служба позволяла, — Карл вырывался к сыну и к Катерине. Только ведь военная служба мало чего позволяла. А манкировать ею гвардейский офицер, тем более уже генерал свиты, позволить себе не мог. Навсегда запомнил он урок — "пренеприятнейшее происшествие" дома ещё, в Финляндии, когда его, мальчишку, за дисциплинарную провинность — вообще-то им самим и спровоцированную — "выкинштейнули", по его выражению, из Кадетского корпуса в Гамине...

Подраставший ребенок всех этих, и более серьезных, обстоятельств не понимал. Он хотел видеть отца всегда и рядом. Спонтанные наезды к нему Густава, а затем месяцы — и даже годы — томительнейших ожиданий появления любимого человека терзали впечатлительного мальчика. С возрастом он стал понимать и страдания своей матери, её боль. И постепенно начала нарастать отчужденность от отца.

В 1907 году в имении Ренненкампфов под Дмитровом, куда постоянно наезжала Катерина со своим маленьким сыном, Валентин Александрович Серов написал его портрет. Через год Эмиль позирует и старому другу семьи Гельцер — Михаилу Васильевичу Нестерову. Между прочим, родственнику матери Екатерины Васильевны Гельцер — Катерины Ивановны Блиновой.

На нестеровском полотне мальчик в синем матросском костюмчике. Белые с якорьками полоски по коротким рукавчикам и низу штанишек. Синие туфельки, надетые на белые носочки с синими полосками поверху. Эмиль сидит на поседевших от старости деревянных ступеньках крыльца дома своей кормилицы. Одна ножка мальчика чуть подогнута, другая лежит свободно на приступках. Одной рукой он опирается на ступень, другой держит, будто играя, белую маску...

Потому дотошно рассказываю об изображении мальчика, что мог часами рассматривать его. И мысленно восхищаться мастерством Михаила Васильевича, которого с моего младенчества и потом, когда жил с Бабушкой, часто видел в доме Екатерины Васильевны. И вовсе полюбил сильно и навсегда, поняв уже во время учебы в студии ЦДХ ДВ, что за художник дядя Миша... Сам мальчик на картине попервости меня занимал мало. Я же его никогда не видел. Но маска! Она так гениально придумана была Мастером! А человечек в матроске так многозначительно держал её за завязочку, играя будто... Маска — она мне все сразу объясняла. Маска не оставляла места сомнениям о настроении мальчика. Даже о его судьбе. Она прямо говорила человеческим голосом... Нет, она кричала, спрашивая такое... такое... что наизнанку выворачивало собственную мою сиротством истерзанную душу...

Готовясь — в который-то раз — разглядывать портрет, я садился в кресло, что всегда стояло перед ним. И медленно-медленно поднимал глаза, стараясь не увидеть маску. Точно как в младенчестве, проходя с фрау Элизе мимо дома напротив сада Баумана по Ново-Басманной, старался не увидеть страшного овала над входом... Только как же не увидеть маску, если она — сам центр, сам смысл страшной картины-судьбы? И не деться мне никуда от маски. Как не деться от неё никуда мальчику в матроске...

Серовский портрет Эмиля, как только Валентин Александрович его окончил, забрал отец. Рассказывали, что это полотно долго находилось в Гельсингфорсской студии Альпо Сайло. И что дирижер Каянус пытался всеми правдами и неправдами портрет заполучить. Скульптор Сайло неизменно отвечал на домогательства друга: "Этому серовскому мальчику тут быть!.." Потому, верно, что в его студии — вообще, в доме Сайло — постоянно останавливались Катерина с Густавом и мама с Бабушкой, а года с 1909-го и будущий мой отец. Портрет Эмиля, писанный Нестеровым, постоянно находился в доме Екатерины Васильевны до января 1940 года.

А исчез он после обыска у тетки — жесткого, грубого, в отсутствие хозяйки дома. Подняли Бабушку, Ефимовну, ещё старуху — гостью из Перхушкова. Баба в штатском приказала:

— Снять все с себя! Всё-о-о! Понятно?

Сняли. Баба обыскала всех. После обыска Бабушка бурчала:

— Да что же они Катю-то мучают? Мало им слепоты её, отставки от театра? Или мало терзаний, о которых поминать нельзя?

После моего возвращения в октябре 1954 года я даже следа его на стене не увидел — за шестнадцать лет след исчез. Да, я многого не увидел, не нашел, впервые после долгой разлуки навестив Екатерину Васильевну. В конце войны и после, когда она потеряла зрение, а потом и способность передвигаться без коляски, многое исчезло из её дома, из знаменитой её "малой Третьяковки". Тогда число незнакомых ей визитеров в доме её увеличивалось обратно пропорционально возможностям тетки замечать их и хоть как-то контролировать их целенаправленные действия. Не говоря уже о невозможности отсеять слишком наглых и выпроводить их. Помочь ей в этих суетных делах было уже некому: Василиса Ефимовна умерла в 1942 году, Бабушка вовсе состарилась — к моему возвращению в Москву в 1954 году ей минуло сто семнадцать лет. Немало...

А тогда, в начале века, Катерина озабочена была одним: не навредить карьере Маннергейма и жить так, чтобы как можно меньше любопытных знало о существовании Эмиля. Тем более о том, чей он сын. Потому жизнь Катерины и её мальчика проходила в треугольнике Дмитров-Москва-Мисхор. Строить свое счастье за счет счастья другой, к счастью, Катерине не пришлось: Анастасия Николаевна, супруга Карла Густава, о том позаботилась много раньше, чем Катерина решилась иметь ребенка...

Тут как раз началась подготовка к "Русским сезонам", задуманным Сергеем Павловичем Дягилевым и проводимым им с 1907 года. В 1910 году предстояли дебюты Гельцер. Что делать с Эмилем? Взять его, восьмилетнего, с собою? Невозможно. Но что, если поселить его на предстоящие два года гастролей в Европе? И в том же 1910-м, незадолго до отъезда Катерины, Людмила Ренненкампф и её подруга Миллер отправляются с ним в Швейцарию. Там его определяют в закрытое престижное заведение протестантского толка — в школу—интернат, где воспитанники получают и светское образование, слушая лекции в университетах Германии, Франции, Швеции.

За два года гастролей Катерина и приезжавший в Европу Густав несколько раз виделись с Эмилем в его школе. И были счастливы наблюдать его спокойное, как им казалось, мальчишеское взросление.

Учился Эмиль ровно, без срывов. Мучительно переживая разлуку и молчание родителей в первые годы мировой войны, он задумал начать переписку с помощью... голубиной почты! Только ведь для этого нужны голуби, и они есть — под Дмитровом, в имении Ренненкампфов. Он списался с друзьями в Германии, те поддержали его идею... И вот Эмиль увлекся орнитологией. Воспитатели направили его в Мюнхен. Там он прослушал два курса факультета агрикультуры...

Время шло. За матерью мальчика захлопнулась большевистская мышеловка. Прервалась временно связь и с отцом, возглавившим освободительную войну финнов против агрессии её восточного соседа. В апреле 1918 года связь с отцом восстановилась. Но вот разузнать о матери, тем более передать ей письмо, было вовсе невозможно. А в конце года пришло известие о трагической гибели дяди Миши — Михаила Александровича Романова, случившейся на Урале, в России. Того самого дяди Миши, у которого — и у тети Наташи, и у их детей — он гостил в Небворте, под Лондоном, до самого 1914 года... Возможно, с этой горестной вести началась его мучительная и болезненная любовь к матери, запертой в "русской тюрьме". И... презрение к отцу: "Ты — предатель и трус! Сбежал в Финляндию, бросив беспомощную мать в проклятой России!"

Объяснение с сыном по возвращении Карла Густава из Москвы было трудным. Эмиль наотрез отказался перебраться к отцу в Финляндию. А ведь обстоятельства куда как серьезнее упрямства Эмиля заставляли Карла Густава переживать нежелание сына поселиться у него. Ещё возглавляя Белое движение и выбивая большевиков из Финляндии, он принял меры, чтобы уберечь Эмиля от любых последствий возможной встречи с агентами ЧК в Швейцарии и в Германии. Он-то отлично понимал всю степень опасности, которая нависла бы над сыном и над женой, спохватись чрезвычайка, что в Европе "скрывается" сын главного белогвардейца (единственного реального) — живого и активнейшего противостоятеля большевистскому разбою! Что бы тогда ни предпринимал он в защиту сына вне Финляндии, все было бы незаконно и, конечно, не адекватно опасности. Только у себя в стране мог он надежно уберечь Эмиля и сделать его жизнь спокойной и безопасной. И жизнь жены, если удастся вызволить её из чекистских рук!

Свидание в Большом театре

В 1928 году родители мои руководством акционерного общества "ЦЕЛЛУГАЛ", в московском отделении которого работал отец, приглашены были в Германию. Поездку организовал Клеменс, граф фон Гален, епископ и будущий кардинал, добрый гений "Спасения". У него мама и отец гостили несколько дней. И там, в Мюнстере, он помог родителям моим встретиться с Эмилем, которого они не видели более восемнадцати лет, и с их другом Александром Павловичем Кутеповым после одиннадцати лет разлуки. В Москву мои родители привезли два потрясающих известия для Катерины. Во-первых, она стала бабкой: 4 августа 1927 года в Мюнхене у Эмиля родился сын. По деду его нарекли Карлом Густавом Эмилем-младшим. И во-вторых, сын её Эмиль намерен приехать в Москву и хотя бы издали, тайком повидать свою мать...

На мюнстерской встрече мама и отец мои пытались объяснить Эмилю всю чреватую авантюрность его плана. Не только ситуация, которая тотчас сложится вокруг имени знаменитейшей балерины, как только обнаружится, что у неё есть сын за рубежом, — но сам факт сокрытия этого преступно утаиваемого ею обстоятельства сделает жизнь её невыносимой, сломает несчастную мать, убьет её... Как обязательно искалечит и его собственную жизнь. А если они вызнают, кто его отец?! Тогда — арест и шантаж без конца...

— Но почему отец смог в 1924-м приехать к маме, а я теперь не могу?
— Он воспользовался шоком в Москве из-за Смерти и похорон Ленина!

Все надеялись на его здравый смысл. Но Эмиль все же приехал в Москву. Он понимал: ни повидаться с матерью, ни обнять её он не может. Потому решил только увидеть её. Издали. Из зрительного зала Большого театра. Я никогда не говорил с теткой на эту тему. Конец 30-х годов, когда мы были вместе, к таким разговорам не располагал. Когда мы вновь встретились, во второй половине 50-х годов, мучить её такими воспоминаниями я не мог...

Не берусь представить, чувствовала она, когда уже слепнувшими тогда глазами искала в партере лицо сына... Не видя его... Не имея лишней доли секунды пытаться увидеть... В темном зале... Между пируэтами...

Их страхи и беспокойство Маннергейма усугубила начатая чекистами с убийства Александра Кутепова охота на активных деятелей Белого движения. Эти грозные для него события заставили Карла Густава серьезно позаботиться о безопасности сына и внука. Потому с десяток лет он был спокоен за них. Но в 1939 году Сталин начал штурм линии Маннергейма. И тогда он обращается к бывшему однокашнику Эмиля по факультету агрикультуры в Мюнхене, рейхсфюреру СС Гиммлеру — это именно в его функцию входит охрана жизни граждан Германии. Генрих Гиммлер ответил тотчас, предложив Эмилю с сыном занять апартаменты в особо охраняемом районе Берлина — Далеме, по Рейнбабен-аллее. Эмиль и Карл Густав-младший поселяются там...

Пока происходили эти малозначащие события, началась Вторая мировая война, напрочь разорвавшая связи между Катериной и Эмилем с Карлом-младшим. Прежде, до 1938 года, хоть какие-то ошметки сведений о жизни сына и внука доходили до неё — через обрывки лент кинохроники, переправляемые Карлом неведомыми ей путями, или по "линии" ТАСС и ВОКС.
 
После финских, 1938 года гастролей Давыдовой, которой Катерина бездумно доверилась, назвав ей имя "знакомого — Маннергейма", ВОКС и ТАСС немедля исключили её из абонентов кинохроники. Оставались лишь еженедельные — по пять минут — передачи на коротких волнах, которые по-русски наговаривал сам Карл Густав, а Катерина слушала по модному тогда приемнику СВД-9. Хоть что-то... Во время войны приемники у граждан СССР отобрали. Изредка доходили до Катерины кратенькие, как телеграммы, приветы-анонимки...

Подарок к юбилею

Шёл 1942 год. Приближался юбилей Маннергейма. И самый заветный подарок, который пожелал получить маршал к своему семидесятипятилетию, — увидеть внука, которого любил и который тоже очень любил деда. Но каким образом? Балтика в огне. Проливы заблокированы. Воздух перекрыт. Опасно! Очень опасно! И отпустит ли Карла его отец? Густав все же решился — побеспокоил Гиммлера снова в его штаб-квартире, в восточнопрусском Летцене. И тот снова откликнулся.

4 июня 1942 года в ставку Маннергейма прибыл Гитлер. Незадолго до своего отбытия из восточнопрусского же Растенбурга он распорядился доставить в Финляндию Карла Густава-младшего. Встретились они все у маршала в его штабном поезде, где вместе с генерал-фельдмаршалом Кейтелем и с ещё двумя немцами поздравили счастливого деда...

...О встрече 4 июня 1942 года маршала Маннергейма и рейхсканцлера Гитлера рассказал мне Лейба Абрамович Хентов (он же Ростовский Семен Николаевич, он же Эрнст Генри) — "журналист-интернационалист", в свое время сделавший все для прихода к власти в Германии Национал-социалистической рабочей партии и её Вождя. Но кем был "тот молодой человек лет шестнадцати, представленный Гитлером юбиляру", он не вычислил! Раскрываю эту тети-катеринину тайну "близости
Маннергеймова внука германскому фюреру". Посвятил меня в неё генерал Павел Миронович Синеокий, узнавший подробности от участника встречи фон Белова, офицера ВВС Германии.

Позднее объявился ещё один свидетель её. В конце ноября 1956 года Екатерину Васильевну посетил освободившийся из заключения австриец Хайнц Шенк. Проездом он оказался в Москве. И там обратился за адресом "знаменитой балерины Гельцер" в дирекцию Большого театра: ему, в прошлом музыканту, почитателю балета, необходимо повидать великую танцовщицу. Шенку объяснили, что она давно не на сцене, что ей много лет, что она с трудом передвигается и что, наконец, она слепа, потому никого не принимает. Но Шенк очень просил. Кроме того, совсем недавно прошёл необычайный партийный съезд, после которого бывшему зэку отказать было неудобно. Адрес дали.

Взволнованная Екатерина Васильевна сказала:

— Господин Шенк! Мне, слепой, очень трудно разговаривать с вами, незнакомым человеком. Говорить и не видеть лица — я так не могу... Мой племянник, — она тряхнула мою руку, — много лет провел там, откуда пришли вы. Говорите с ним... Я буду слушать...

Почему Шенк, чего только не натерпевшийся за свои двенадцать лет каторжных лагерей, почему он не бросился напрямик и без промедления в свою прекрасную страну, где его, возможно, ожидали близкие, выжившие в мясорубке войны? зачем он пробился к Гельцер, которую не видел никогда и не знал? Причину этого Шенк объяснил сам:

"С 1941 года я служил в Финляндии, в охранном батальоне СС. 4 июня 1942 года наше подразделение переброшено было в район ставки финского командования. Сказали: в связи с прибытием туда президента Финляндии и самого рейхсканцлера Германии! И ещё из-за недавно случившегося покушения на Гейдриха, начальника службы безопасности рейха. И точно, в тот же день, 4 июня, в ставку приехали президент Рюти и рейхсканцлер Гитлер... Оказалось — чтобы поздравить Маннергейма с семидесятипятилетием. Мы видели начало очень скромного торжества. Оно произошло в лесу перед штабным вагоном. Рейхсканцлер и президент Рюти поздравили Маннергейма. Поднялись в вагон. За ними прошли трое наших генералов и егеря охраны. Мой пост был в тамбуре. Там я и увидел молодого человека, тоже, видно, из егерей... И Гитлер сказал:

Густав! Вам — небольшой подарок! — Подтолкнул юношу к сразу будто засветившемуся Маннергейму. — Ещё раз мои поздравления, маршал!..

Рюти, Гитлер, Кейтель и двое генералов пробыли с Маннергеймом и этим мальчиком остаток дня. После их отбытия нам, немцам, устроили именинный стол, раздали подарки и возвратили в батальон. Вот за столом-то, за трапезой, мы и узнали, что мальчишка в егерской форме — внук маршала от его русской жены, известной балерины Гельцер из Большого театра в Москве. Это все — по секрету — рассказал нам сам повар Маннергейма, когда мы вместе с ним хорошо-о набрались за здоровье именинника.

Проведя долгие годы в советских лагерях, я понял, в какой страшной стране вы живете. И понял, что должна была пережить Женщина, внук которой и сын оказались в Европе. Потому я сказал себе: если выживу, обязательно найду эту несчастную мать и бабушку. И расскажу ей, что видел живым и здоровым — пусть много лет назад, это неважно — её внука. Что парень он хоть куда! Главное, что он в надежных руках своего деда. И если сам рейхсканцлер в разгар войны не забыл привезти его к деду, то сам дед многого стоит. И не только позаботится о внуке, но, если придется, защитит его... Будьте спокойны!"

Какой покой?!
 
Первая реакция Катерины — шок! Потрясение! Её внук — и... Гитлер! Немыслимо!.. Как только я её ни успокаивал, объясняя, что, по-видимому, иной оказии быть не могло. И Гиммлер воспользовался случаем...

— Вот! Ещё и Гиммлер! — рыдала тетка. — Гиммлер и Гитлер! Рядом с моим мальчиком... Какое несчастье!.. Какое несчастье!
— Пусть несчастье с Гитлером и Гиммлером, чем счастье с тем же Хентов-Ростовским-Генри — оборотнем, породившим этих "товарищей"!

Этот мой аргумент почему-то сразу успокоил тетку. Повздыхав с недельку, она как-то сказала мне:

— Бен! Какой внук-то у меня! Весь в деда своего! Жаль-то как: он явится егерем, мальчик мой, а я не увижу его, слепая...

Единственное земное чудо, которое могла подарить ей судьба, — встреча с внуком. Ясноглазый рыцарь и сын ушли навсегда. В 1943 году дом по Рейнбабен-аллее в Берлине, где жили Эмиль с сыном, разрушила бомба. При расчистке завалов Эмиль был тяжко изувечен. Семь лет госпиталей. И Смерть в 1950 году, за месяц до кончины отца.

Густав-младший в Москве

В августе 1957 года Карл Густав-младший решился наконец приехать в Россию. В первый и последний раз встретился он со своей московской бабушкой Екатериной Васильевной Гельцер. В то время меня в столице не было. С февраля я "загорал" в новой ссылке — в Горном Алтае. Причиной её была моя и моего лагерного друга Ивана
Алексахина попытка возбудить уголовное дело о "бакинском этапе". Этап — 110 тысяч заключенных — солдат и офицеров из штрафников сталинского "призыва" 1941–1942 годов — в портах каспийского побережья Кавказа загнан был в сорок три нефтеналивные "посудины". И когда люки барж намертво были закручены проволокой, этап Каспием и Волгой отправили в Безымянлаг под Куйбышев (Самару). За восемь месяцев — с марта по ноябрь 1943 года — к месту назначения доползла сорок одна баржа с... "холодцом" из человечины.

"Разгрузка" этапа — совковыми лопатами, в противогазах — окончилась нашим бунтом и злобной схваткой заключенных с конвоем. Схватка — само собою, остервенелой резней ошалевших вертухаев с захватившими их и вовсе обезумевшими зэками. Прибыли части карателей. От их расправы мы, несколько работяг из кессонщиков, ушли обратно на одну из барж. Там нас нашли десантники Волжской военной флотилии. Они перевели меня с товарищами на свое судно. Позднее прокуратура флотилии этапировала нашу группу в Арктику. И там "потеряла", уведя от расстрела, к которому мы все были заочно приговорены...

И вот теперь мы с Иваном Павловичем Алексахиным по несвойственной обоим наивности приняли ХХ съезд компартии чуть ли не за светлое начало русской демократии. Решились. И попытались возбудить уголовное дело "...по факту массового изуверского убийства советских солдат—штрафников, отстоявших Сталинград, удушением их и голодом в танках нефтеналивных барж...". Попытка обошлась Алексахину инсультом, мне — новой ссылкой и обидной невозможностью встретиться с Карлом, гостившим у своей московской бабушки Катерины. А ведь добрую часть времени он успел провести и в доме моих стариков на Разгуляе.

Встречи с ними были для Карла особенно интересны и дороги. Именно старики были единственным живым связующим звеном его — внука — с безвозвратно ушедшей жизнью его бабушки и деда в России. И с годами эта их, казалось бы, стремительно отлетевшая в небытие жизнь все более и более волновала его воображение. Ведь именно в страшной "Московии" проходила их молодость, несмотря ни на что, по-своему счастливая, даже блистательная. Там их любовь завязалась, расцвела. Но там же мертвой петлей затянулась их трагедия. Оттуда и цепь несчастий потянулась к Эмилю, сыну их, и к нему, Карлу, тоже...

Узнать все, даже самые мельчайшие и пусть малозначащие, подробности о бабушке и деде стремился он страстно. Считая собственную свою жизнь, как, впрочем, и отцовскую, неудачной и интереса не стоящей, все, что касалось его стариков, было ему интересно и волновало его. И когда бабушка стала рассказывать о прошлом Катерины и Густава, он был восхищен и поражен её осведомленностью. И понял: она была, конечно, "подхлестнута" его интересом к её воспоминаниям; она, конечно же, обладала необычно всеохватной и, вовсе уже не по возрасту, острейшей памятью — а возраст-то её был куда как почтенен! И наконец, она поняла, что дожила до часа, когда случилась возможность полностью, до дна освободиться от столетие наполнявшего её груза фактов и впечатлений её времени!

С первых рассказов её отметил он зоркое, старостью не затуманенное фотографическое видение ею мельчайших деталей ушедшего времени, уходящих корнями в девяностые годы ХIХ века. Бабушка почувствовала это. Отсюда — каскады событий и фактов. Отсюда же стремление поделиться ими... И моё сожаление о том, что я "проездил" последний бабушкин рассказ о самых близких мне людях. Отсутствие моё на этом пиру памяти — кара мне, возмездие за затянувшееся молчание моё о "бакинском этапе".
 
Поделом мне...

В начале лета 1958 года от моего коллеги и тогда уже друга Косюшки узнал с опозданием: по просьбе маршала К. А. Мерецкова, верного почитателя Екатерины Васильевны, было сделано все, чтобы тетка моя и её внезапно "воскресший" внук могли спокойно, без сопровождения "мусорняка", побыть вместе все то время, что им обоим предоставлено было его величеством провидением. Я уже знал, что после массовой экзекуции 1953 года в подвалах штаба Московского военного округа жалкие ошметки этого "воинства" и без того вели себя ниже травы, тише воды. Тем не менее я был очень признателен Кириллу Афанасьевичу (тогда ещё не знавшему меня) за его хлопоты.

Карл Густав-младший не раз звонил нам на Алтай от своей бабушки. Мы разговаривали с ним на ещё нормальном, не сжеванном окончательно блатной феней русском языке. Он знал русский язык в совершенстве. "От деда!" — с гордостью объяснил. Почему-то именно чистота его языка особенно поразила меня в этих телефонных разговорах. А ведь с легкой руки "шестидесятников" великий и могучий уже начал стремительно вырождаться в тюремную феню...

Я со своей женой и с двумя малышами вернулся в Москву в марте 1958 года, снова освобожденный Никитой Хрущевым. Тетка Катерина очень старательно пыталась рассказывать нам о встречах с внуком. К несчастью, она была уже тяжко больна. Почти ничего не видела. Даже "егерской формы" своего внука, заочно ею полюбившейся. Но тем не менее она изо всех оставшихся у неё сил старалась передать характер её бесед с Карлом. Это ей почти не удавалось. Тем не менее она почти сумела передать нам его рассказ с подробностями семидесятипятилетнего юбилея маршала.

Чего никак не мог я от неё дознаться, так это хоть каких-нибудь подробностей, намеков даже о занятиях её внука. А ведь именно они, занятия человека или хотя бы его увлечения, есть ключ в его внутренний мир. Потому и пытался прежде всех подробностей его жизни узнать о его профессии или хобби. С младенчества своего я часто слышал о нём. После семилетнего детдомовского небытия вновь стал что-то про него узнавать. И всегда любил его, идеализируя, конечно, и широко раскрывая свое сердце этому близкому мне, но ещё совершенно не узнанному мною человеку.

Катерина бредила: "У меня правнуки Катенька и Рауль! Они вольтижируют на ферме своего бразильского дедушки. Сам же дед — латифундист! Там у него собственный конный завод и даже огромные луга и лес!". Со своей бабушкой и с моими стариками Карл провел около трех недель. Уезжая, он оставил тетке номера телефонов, по которым мы потом звонили ему.

Новознакомство

Во второй раз Карл Густав Эмиль-младший приехал к нам в Москву весной 1963-го. Он тоже клюнул на комедию хрущевской "демократизации" большевистской России. И объяснил это так: дед-мудрец не раз говорил, что опасность исходит не так из Москвы, как от собственной, финской элиты — сплошь агентуры ВЧК-ГПУ-НКВД-МГБ. А в марте, за месяц до его приезда, умерла моя Бабушка.

Получилось, Карл приехал только к нам — ко мне, моей жене Нине, к нашим детям Саше и Фае. Как раз в это самое время Михаил Наумович Гаркави, который был уже совсем плох, "вспомнил": Карл был в Москве в декабре 1962 года на похоронах своей бабушки! Не было его! Все последние дни её жизни, все скорбные дни и ночи по её Смерти мы были рядом с ней. Карла никто из нас не видел. И прятаться от нас не было у него резона, коль он приезжал. Но сомнения остались.

Второй его приезд оставил множество впечатлений. Как от услышанного от него, так и от живого присутствия его в нашем доме. Правда, общаться с ним приходилось урывками: он привязан был к большой группе латиноамериканских кинематографистов. К тому времени мы уже знали, что Карл занимается сценариями в документальном телевидении. Потому сразу возник круг совместных интересов, беседы по которым мне легко было поддерживать: Арктика.

Это было тем более важно, что у нас с Карлом шёл процесс новознакомства. А для людей близких и давно знающих и любящих друг друга, однако же заочно, состояние это мучительно. Во всяком случае, сложно чрезвычайно! Достаточно вспомнить мамы моей и моё "новознакомство" в Ишимбинском зимовье в декабре 1953 года, после двадцати четырех лет разлуки... А с Карлом, которого "знал" я всю свою сознательную жизнь, мы вовсе и не виделись никогда.

Арктика нас моментально связала воедино. Он ею всегда интересовался — житель экваториальной, жаркой зоны земли. Она снилась ему. Учась в школе, он перечитал "гору литературы" о полярных странах и их исследователях. Он, между прочим, прежде меня прочел все, написанное об Александре Васильевиче Колчаке в связи с его участием в экспедиции Толля на Новосибирские острова в 1899–1902 годах. И написанное самим Колчаком он знал куда больше моего. И было очень приятно, волнующе, когда на моё замечание о дружбе мамы с Александром Васильевичем Карл, смеясь, ответил:

— Да я все это в подробностях знаю от деда! Дед же мне очень много рассказывал...

У нас оказались общие знакомые, общие события связывали наших близких. Карл с пристрастием сценариста расспрашивал меня о моих путешествиях по районам Арктики. Интересовался деталями и подробностями собственных моих исследований на просторах этой "скверно оборудованной для жизни" территории Земли. А когда пришлось рассказать ему о моих работах по наледям, я проговорился, что это происходило в ссылке... Тогда и раскрыл я ему наши семейные ГУЛАГовские "тайны"...

Что-то он, конечно, и прежде знал о лагерной судьбе моей семьи. С моих слов наша история как бы вплотную надвинулась на него мрачной глыбищей. Обволоклась страшной реальностью. Предстала во всей своей чудовищности. И как бы подтвердила, как бы материализовала детские, а потом и взрослые его страхи. А они сопровождали всю жизнь его отца и самого Карла!
 
Почему-то особенно остро воспринял он рассказы о моей судьбе. И здесь Карл, как и многие мои друзья и родичи, все узнанное от меня тут же мысленно "примерял на себя". Тем более что собственная его жизнь, как и жизнь его отца после 1918 года, проходила, по сути, в той же ГУЛАГовской ауре. Только как бы в несколько отстраненной от основного массива зоны, зарубежной её "подкомандировке", условно именуемой "Западной Европой" и её "отделениями" — "Германией" или "Финляндией".

— Европа, — как-то сказал Карл, — как, впрочем, и США, уже в самом начале деятельности Гитлера поняла: он олицетворяет возможность избавления от всех, вместе взятых, разрушителей мира. Дед никогда не согласился бы на военное партнерство с Гитлером, если бы не знал, что судьба финнов подвешена так же, как еврейская. Сам плоть от плоти и кровь от крови европейской элиты, он не мог не увидеть ещё до прихода к власти этого харизматика, что европейский истэблишмент заметил его и начал играть с ним в поддавки. Но Гитлер и без этих игр догадывался, чего именно от него ждут. И не только соседи, но и за океаном. Недаром уже в годы войны Юджин Ф. Майер, хозяин правительственной газеты "Вашингтон пост", сам еврей, выступал против любых действий США по спасению европейских евреев! Как, впрочем, и лидер еврейства США Стивен Вайз и Самнер Уэллс, заместитель госсекретаря, "на всякий случай" и в собственных интересах придерживавшие информацию об истреблении евреев в Европе. Да все усилия прессы США направлены были на сокрытие нацистских преступлений — прессы, почти целиком еврейской! Боялись лишь одного: как писал Соммерсет Хилл в "Нью-йорк таймс", чтобы полчища крыс не ринулись спасаться на американский континент!

Колокола звонят не переставая

Монолог Карла

Долгие разговоры с внуком Маннергейма потекли по неожиданному для меня руслу. Этот человек видел историю с другой стороны! Я не стал переписывать его монологи от третьего лица — просто уступаю ему роль автора-рассказчика в некоторых главах.

Абсолютно все можно было предполагать, пытаясь отыскать первооснову лютой ненависти Гитлера к евреям, сдобренную все теми же витгенштейнами, троцкими и компанией. Все абсолютно. Только вспомним прежде: на все тот же риторико-сакраментальный вопрос о причинах смертного приговора, вынесенного евреям, Гитлер ответил, "что это реакция на их чудовищные преступления перед украинским колонистским крестьянством, на жизнь которого они посягнули...".

Скорее всего, смею думать, он имел в виду не "украинское колонистское крестьянство", а лишь собственно меннонитов-фермеров немецко-голландского происхождения. Так или иначе, но страшная судьба этих тружеников "от Бога" потрясла и ужаснула Гитлера. И до него дошёл истинный смысл каннибальских откровений Троцкого, которым прежде, если правду сказать, особого значения он не придавал, воспринимая их как "очередную еврейскую истерию" в попытке привлечь внимание к себе, высунуться, "обозначиться". Оказалось, что все очень серьезно.

То, что евреи-комиссары творили с остатками деникинских формирований, предполагаю, мало его интересовало. Как, впрочем, и "методы", которыми пользовались комиссары-eвреи в показательных бойнях в Крыму. Хотя, конечно, это не могло не возбудить ненависти в любом солдатском сердце. Но казнившие Украину землячки, куны, якиры, беры, гамарники и их соплеменники подняли руку на немецкого колониста-хлебороба — на меннонита! На горстку святых тружеников, по традиции, неукоснительно соблюдаемой вот уже пятое столетие по возникновении их вероучения, не могущих держать в руках оружия даже для спасения собственной жизни и жизни близких!

О, если бы это было моей горячечной фантазией! Если бы это было одним из моих дичайших "открытий" в поисках истинных причин Божественного Возмездия, что обрушилось на головы миллионов "ни в чем не повинных" европейских евреев в годы Второй мировой войны!.. Все было серьезнее — о свидетельстве Мартина Тринкмана рассказал сам Гитлер, привязавшись ко мне, мальчишке, после июньской, 1942 года встречи. И даже признался, что Апокалипсисы Мартина Тринкмана освободили его от последних сомнений...

А было так. 29 декабря 1914 года офицер австрийской армии Мартин Тринкман оказался в русском плену. Пилот и авиамеханик, он за две недели до этого печального происшествия переброшен был в Галицию, вылетел на разведку, потерпел аварию и побился крепко. Чудом остался жив. Отправлен был после полевого лазарета в госпиталь при лагере военнопленных в Киеве, где потерял руку. Он провалялся до августа 1915-го по клиникам. Сбежал. Только не к далекому фронту, а в Закавказье. Там, возле Елисаветполя, столицы одноименной губернии, в голландско-немецкой колонии фермерствовали его родичи Пальмер-туммы, Иоганн и Берта, брат и сестра. Мальчиком, с родителями он дважды гостил у них. Здесь Мартин понемногу оправился от угнетавшего его состояния увечности. Начал помогать хозяевам. Заулыбался. Но вскоре был выдан и арестован. Его отправили в лагерь под Житомир, но долго не держали.
 
И, как инвалида, передали для использования на сельхозработах нойборнскому колонисту Юлиусу Кринке. У гостеприимных хлеборобов проработал Мартин несколько месяцев. И мир вновь воцарился в его страдающей душе. Мало того, пришла любовь. Только коротким было счастье: распоряжением командования все немецкие и голландские колонисты, фронтовой повинности не несущие, обязаны были нести повинность обозную. Каждой семье нужно было направить в распоряжение интендантства грузовой полок — фуру с парой лошадей — и с ними одного члена семьи — возчика. Мартин видел, как тяжко переживала хозяйка, да и сам Юлиус, когда оказалось, что отправиться с обозом должен старший сын — 14 летний Отто, надежда и любимец родителей. Считая, что он — однорукий — лишний едок в приютившей его семье, Мартин предложил себя в качестве сопровождающего мальчишки.
 
Отец и мать Отто воспряли духом. Договорились с военным комендантом. И судьба пленника на время была решена. Собрались быстро. Сын попрощался с родителями. Мартин — с невестой, старшей сестрой Отто Мартой. Сбились в обозную роту — из Нойборна уходило неведомо куда ещё с полсотни фур с конями и возчиками-колонистами. Понемногу успокоился и Юлиус: будет кому приглядеть за конями, да и за чересчур шустрым наследником. Удивительно, но русский комендант отпускает солдата вражеской армии, немца, пусть австрийского, с немецким мальчишкой под честное слово немца-колониста. А сам этот колонист уверен: немецкий военнопленный — бесхитростный, смелый, сильный и... ясноглазый — сохранит и спасет его старшего сына на неведомых и страшных военных дорогах...

В путь отправились в середине сентября 1916 года. Через год где-то случилась заваруха — переворот. Потом пришли на Украину германцы. Только добраться до них, до своих, было невозможно из Закавказья, где и носило в ту пору их обоз. Тут началась новая война — гражданская. Теперь Смерть ходила не где-то там, далеко, на фронте, а рядом, вдоль дорог, по которым они двигались.

В конце 1919-го красные отбили у белых Чернигов, Харьков, Полтаву, Киев и установили на Украине новый режим. Обоз, с которым шли Отто и Мартин, из Бердянска на Азовском море направлен был властью в Большой Токмак. Степными дорогами — шляхами — двинулись они в глубь благодатной земли днепровского левобережья, по благословенной, житной и сытной Таврии к центру расположения богатейших на свете меннонитских колоний. Радоваться надо было... Но чем ближе подходили наши "путешественники" к этому российскому Эльдорадо, тем тяжелее, тем мрачнее становилось у них на душе. Первая на пути колония Геленфельд, славная своими "Золотыми фламандскими" пшеницами, охвачена была огнем. Горело все — дома колонистов, риги, овины, клуни, хлева, конюшни, птичники, свинарники, коптильни... Из огненных вихрей неслись душераздирающие вопли заживо сжигаемых людей... Они пытались вырваться из пожарища, выломиться из припертых кольями дверей, выбраться из прихваченных слегами окон, выбросить детей из пылавших чердаков... Тщетно! Пулеметным огнем с тачанок расстреливали всех, пытавшихся спастись... Загоняли назад — в пламя... Обозников, что кинулись помочь горящим выбраться из огня, свинцовыми очередями скосили тут же, перед изгородями...

Обоз, состоявший из полусотни фур, красноармейцы согнали со шляха. Стреляя вверх, заставили обогнуть ярко горевшую колонию. И задержали. А уже к рассвету, когда огонь сошёл и крики утихли, обыскали, будто в поисках оружия. Еду отобрали всю, хотя обозники видели горы мешков с зерном и снедью, награбленные перед экзекуцией. Потом проверили документы. Комендант проставил на них печать мелитопольской чрезвычайки и подпись: "Моисей Райхман"... Что же, Райхман так Райхман. Всякое может нынче быть в ЧОНах — Частях особого назначения...

Обозу приказали двигаться дальше

И они пошли, сперва вдоль железной дороги Бердянск-Большой Токмак. Видели издали, как горели меннонитские же колонии Вальдхайм, а потом и Гальбштадт. Везде было одно и то же: сжигали дома и службы. И в них жгли загнанных туда людей. Из этих двух колоний в сторону обоза бежало несколько мальчишек. Ночью они подошли, крадучись, к кострам, разожженным фурщиками. Рассказали, что творили с ними ЧОНовские бандиты. Проговорились: управляли казнью и разбоем коменданты-жидки. Из местных, "с Бердянска", один — Генькин Илья. Другой чужак, "с Минска", — Блюменталь. Тоже Илья... Быть и такое может... Блюменталь так Блюменталь. Генькин так Генькин... Одно название — каты!..

К Большому Токмаку — цели их движения — фурщиков не подпустили. Прогнали, сопроводив несколькими ЧОНовцами на тачанках, с южной стороны железной дороги из Верхнего Токмака на Мелитополь, до Молочни. В Молочне, тоже колонии меннонитов, но ещё не сожженной, обозников снова обыскали. Отобрали свеклу, что накопали они ночами на брошенных плантациях. Проверили и отметили документы. И здесь злодействовала шайка из Мелитополя. Хозяйничал в колонии комендант... Илья Гликман... Снова Илья! Дались они им. И опять: Илья так Илья...

При них, ещё не отправив обоз, Гликман отдал команду сгонять мужиков. Отто, Мартин, обозники видели, как из домов ЧОНовские командиры стали выбрасывать мужчин и мальчишек. Колонистов били на ходу арапниками. Требовали что-то. Потом с боем загоняли в овины... Из стоявшего над улицами отчаянного крика с матерщиной обозники поняли одно: колонистов-мужчин пытаются силой мобилизовать в армию. Отсюда ругань, угрозы, битье всех подряд прикладами, стрельба — пока ещё поверх голов... Однако когда обоз отошёл с версту, в ночной темени сразу, во всех концах колонии, загорелись дома... И все тот же страшный вопль множества людей донесся до фурщиков...

Обоз двигался дальше. Теперь уже неизвестно куда и зачем: бердянский груз в Большой Токмак — просоленную, но ещё до засола сгнившую тарань — везли они как уже с месяц ушедшей армии, успевшей забрать у колонистов запасенное ими на будущую зиму. Теперь ЧОНовцы все жгли и жгли меннонитские хозяйства вместе с их хозяевами. Жгли людей, которые по вере своей — всему миру известной — не могли ни убивать, ни воевать, ни даже руками касаться орудий убийства. По строжайше соблюдаемой ими традиции, они могли лишь выращивать лучшие в мире, непревзойденной урожайности и великой биологической ценности твердые сорта пшеницы.
 
Те, что в мире названы "Золотыми фламандскими", а в США и Канаде ещё и по имени главной хлебной провинции бывшего Британского доминиона — "Манитобой". Они "могли лишь" производить лучшую на планете рунную овцу, от которой шерсть — гордость и слава фламандских и голландских поставщиков-крестьян. Богатство Австралии. Величие британских ткачей. Ещё могли они превращать морское дно в знаменитые Нижние Земли — Нидерланды, подсказывая человечеству, как без разбоя, без крови, без Смерти можно мирно "завоевывать" земли и выращивать на них хлеб, выводить скот и строить поселения. И ещё могли они всюду, куда приводила их необходимость жить по традиции предков, превращать гигантские малярийные болота в цветущий рай. Это было и на их прародине. И в вислинском устье Польши — на знаменитых Жулавах. И на северо-востоке Балтии, что теперь зовется Восточной Пруссией. И в низовьях Днепра у Хортицы. И на Риони в Грузии. И в нижнем течении Куры — в Аракской долине Азербайджана...

"...1870 год. Указом Александра II правительство России аннулировало привилегии, полученные приглашенными Екатериной Великой и Потемкиным голландскими и немецкими меннонитами. Были распущены “опекунские конторы”, чем ликвидировалось самоуправление колоний. Насильственно введен был русский язык. Начался набор рекрутов. Это вызвало переселенческое движение из Украины, Поволжья, Кавказа. Значительное число меннонитов эмигрировало в Америку".

08 декабря 1870 года банкир-eврей, купец первой гильдии Абель Розенфельд, финансист великих князей и императорского дома, пытается предупредить Александра II: "...Вы, ваше величество, должны остановить исполнение пагубного акта. Если этого не случится, будут опустошены многими десятилетиями рачительно обихоженные богатейшие в мире земли колонистов-меннонитов на нашем Юге. Россия на долгие годы погрузится в пучину голода и социалистических потрясений..."
 
Запомним эти слова

Немного позднее, когда последствий крушащего Россию царского указа предотвратить было уже нельзя, князь Александр Иванович Барятинский, наместник на Кавказе, написал 12 января 1876 года великому князю Александру Николаевичу, будущему императору Александру III: "...роковая для России ошибка его величества, в затмении, отринула меннонитов-христиан от империи нашей и тем лишила государство хлебной его десницы..."

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона в статье "меннониты" сообщает: "Из России в Северо-американские Соединенные Штаты с 1874 по 1880 год выехало 13 913 колонистов". Запомним и эту цифру.

Книга "Е.И. Ламанский и Государственный Банк России". Её автор, Константин Аполлонович Скальковский, пишет в 1881 году: "...лишенный Манифестом 1861 года своих рабов, российский помещик полагал собственное спасение в незамедлительном разорении или, лучше того, в изгнании с земель государства своего преуспевающего конкурента — колониста-меннонита. Именно под этим давлением Александр II — сам крупнейший в мире землевладелец — скрепил монаршей рукой один из наиболее разорительнейших для России документов... Государство в одночасье потеряло крупнейшую в мире ниву твердых пшениц и мировое первенство хлебной торговли. Оставшиеся колонисты в опасении кар вдесятеро сократили пашню".

"...В 1874 году в США переехали из России немцы-меннониты... С собой они привезли семена озимой твердой пшеницы, и через несколько лет канзасские прерии, засеянные этой пшеницей, сделались подлинной житницей страны, а в некоторые годы — и всего мира..." Это записано в проспекте национальной выставки "Сельское хозяйство США" — официальном документе Государственного Департамента.

И ещё один документ имеет смысл привести, чтобы окончательно стала ясной "цена вопроса", — "Малую советскую энциклопедию" первого издания. В ней, в томе седьмом, на странице 420 сказано, в частности: "...в конце 70-х и в 80-х годах разражается аграрный кризис, явившийся в Российской империи отголоском общеевропейского кризиса и связанный со вступлением на мировой хлебный рынок сильнейшего конкурента прежним поставщикам — САСШ..."
 
А в томе втором, на странице 167, сообщается: "...грандиозный голод вспыхнул в 1891 году, охватив двадцать девять, главным образом восточных и юго-восточных, губерний. В 1892 году голод повторился в центральных и юго-восточных губерниях. В 1897–1898 — почти в тех же районах, в 1901 — в семнадцати губерниях центра, в 1905 — в двадцати двух губерниях... Последующие годы, 1906–1908, протекают тоже как голодные. В 1911–1912 годах голод вспыхнул с новой силой, охватив двадцать губерний с голодающим населением свыше тридцати миллионов человек. Голод сопровождался повальными эпидемиями тифа, цинги и огромной смертностью..."

Вдумаемся

Исходом четырнадцати тысяч немцев-меннонитов — мужчин, Женщин, стариков и детей, — тысячелетняя Россия сброшена была с вершины хлебного Олимпа мира. Сразу оказалась ввергнутой в пучину перманентного голода, социальных потрясений, смут, большевистского рабства. И наконец, в бездну развала. В полном соответствии с прогнозом Абеля
Розенфельда.

Четырнадцать тысяч меннонитов, прибыв в США, создали там новую житницу планеты, тем самым заложив основы процветания этой великой страны. А погружающаяся в кровавое гноище Россия руками своих поработителей добивает последнюю возможность, пусть в будущем, досыта накормить свой несчастный народ... Случайность, спровоцированная бессилием власти? Нет! До мелочей продуманное преступление-расправа над трудолюбием!

...На север наших обозников не пустили. Там, за сожженным Гальбштатом, вот уже месяц продолжалась массовая мобилизационная армейская облава на колонистов и украинских крестьян. Они обогнули горевший Тигернвайде, прошли вблизи пепелища Нейкирха. Здесь их опять окружили. Снова обыскали. Проверили документы. И надо же: подпись нейкирхского комиссара подтвердила уже закравшееся у обозников подозрение. "Шмуэль Гильман"! еврей? Снова еврей?! Но это было ещё не все: налетели ЧОНовцы из спаленного ими несчастного Тигернвейде. И, как заведено у бандитов, повальный обыск с грабежом. "Документы!" И снова... "Макс Эйхенбаум"...

Надо сказать, Мартину и Отто крупно повезло. Отто при отбытии из дому был ещё мальчишкой. Никаких бумаг, удостоверяющих его личность, он не имел. Потому был только вписан в общую ведомость обозников, мобилизуемых армией. Где-то у Моздока, на Кавказе, выдали ему, подросшему в пути, справку взамен удостоверения. Писарь-хохол фамилию Отто переделал на свой, украинский лад — Крынка. А имя и отчество за заботами вовсе не вписал, а заменил инициалами. С Мартином получилось примерно то же самое. Пленного, его вписали в список как местного крестьянина, конечно же, переврав — и переставив местами — фамилию и имя. И стал он по этой канцелярской липе "Мартовым". Это спасло их обоих, когда тигернвейдские чекисты стали выдирать из обозников "немецких шпионов". А их среди фурщиков была добрая половина. Её и увели вместе с лошадьми и телегами... Никто из них домой не вернулся. Но не затерялся, оставив в "бумагах" автограф, комиссар из Тигернвейде — "Эйхенбаум Макс".

В начале марта, совершив огромный круг по левобережью, Мартин и Отто с остатками обоза возвратились в Бердянск. На указанную им дорогу к дому — в Одессу — добрались они только в феврале 1920 года, когда из города ушли войска Деникина. Как добрались — это, говорили впоследствии, не для слабонервных... И только вышли они в степь, увидели — снова, теперь уже на одессщине, — как все те же чекисты или те же ЧОНовцы жгли голландские и немецкие колонии! Горели поселки Люстдорф и Либенталь... А после, когда они обогнули лиман, видны были пожары Лихтенталя, Кульма и Лейпцига...
 
Зачем это делалось? Из-за чего так жестоко казнили красные власти этих ни к каким партиям, движениям и компаниям никогда не принадлежавших тружеников? И почему лишь только огнем, лишь пожарами, лишь сжигая людей живьем?..

Был слух: наказывали за то, что прятали у себя на хуторах
бежавших от красных деникинцев. "Офицеров", конечно
 
Но даже если это было правдой — не гнать же колонистам, которых приютила когда-то Россия, голодных, мерзнущих, бездомных русских солдат — и тех же офицеров — на улицу, как собак! Их, сирых, по всем человеческим законам, сперва следовало напоить и накормить... Да ведь это — по человеческим... Не по большевистским... "Не по жидовским..." Вот когда впервые услыхали Отто и Мартин прямое обвинение в адрес евреев. Всех без исключения! Потому как и здесь, у Одессы, — как, впрочем, и в самом этом городе, — повсюду зверствовала еврейская комиссарщина! Вот Либенталь и Люстдорф горят, а вокруг — чекистский шабаш: оцепления, облавы, отстрел бегущих. И, как везде, проверка документов. И снова: "Либерман" — комиссар Люстдорфа, "Минц" — комиссар Либенталя, "Куперман" — комиссар Кульма, этот везде поспевал назвать себя, раздувался спесью, ставя свою подпись на всякой бумаге...
 
Говорили — евреи и в Лейпциге, и в Лихтентале комиссарят... От разговоров тех теперь было не уйти, даже если не только евреи там командуют. еврей в глазах колониста превращался в мистического палача, а творимое им в колониях Украины — в ритуальное убийство огнем! Тем более был прецедент: шпиономания 1915 года привела к аресту аж самого военного министра Сухомлинова!
 
И казаки живьем сожгли группу евреев, заподозренных в связи с врагом... Весть об этом беспримерном преступлении, совершенном в мало кому известном галицийском местечке, облетела Россию и огненной строкой вписалась в приговор царизму. Но в первую очередь казачеству. Потом историки намекали: сожжение галицийских евреев — причина будущего жесточайшего расказачивания, когда красные каратели Фриновского — уже в "мирное время" — до последнего деда и казачонка вырубали станицы. Жестокость порождала ещё большую ожесточенность, и за тех евреев отмщение настигло и донцов, и терцев, и уральцев, и забайкальцев... Ну а позднее казаки вновь "приступили до жидов"...

На что рассчитывали исполнители и организаторы сожжения колонистов?
 
Чем руководствовался Троцкий, паясничая на тормозной площадке бронепоезда и натравливая внимавшие ему толпы на уничтожение меннонитов — "этих врагов мировой революции!"? Ведь именно в Таврии и под Одессой обозники не раз понуждались выслушивать опостылевший бред этого злобствующего болтуна — "балалаечника", как его величали, — на нескончаемых камланиях. Или надежда у них у всех была на отсутствие памяти у народа? Или уверены были: колонисты, буквально понимающие и исполняющие заповеди, — потому люди порядочные — никогда не напомнят палачам об их преступлении, в том числе ритуальном? (Скорее всего... Только "Закон Возмездия" — "он всегда Закон!", как говаривал мой опекун Иван Степанович Панкратов, профессионально разбиравшийся как в Законе, так и, в особенности, в Возмездии.)

...Жителей "провинившихся" колоний сжигали, скашивая сопротивлявшихся пулеметным огнем, затем, чтобы соседям их, украинцам, неповадно было не только прятать белых, но просто своевольничать и укрывать остатки хлеба, а главное, мужиков от пятнадцати до шестидесяти лет, которых до последнего мели в армию, под знамена того же предреввоенсовета Льва Троцкого. А сам он в это же время, разбрызгивая слюни и размахивая конечностями, блажил с трибуны IX съезда партии: "Что такое Украина? Украина, разъединенная десятком режимов — меньшевиков, социалистов-революционеров — и всеми остальными болезнями болеющая? Мы знаем хорошо, что наши партийные организации на Украине... отражают те же самые болезни. В этом я слишком хорошо убедился на Украине, когда в каком-нибудь городе встречал сколько угодно критики, брюзжания и болтовни, а когда приходилось мобилизовывать на фронт работников, шло пять человек, а дезертировало 95. (Аплодисменты.) Делать уступки этим элементам не приходится и было бы недопустимо".
 
Потому бегство из армии большевистских комиссаров "наказывалось" им "оргвыводами", выговорами и истреблением всех мужчин семьи, ограблением её, отобранием хозяйства и дома и... сиротством выброшенных на улицу малолетних детей...

А он все камлал, брызгаясь и паясничая, выбалтывал вовсе не потаенные, а ко всем обращенные собственные свои задумки превращения страны в огромный концлагерь и изрыгал высокомерно и назидательно: "...карательные меры, от которых мы не уйдем, по отношению к шкурникам и дезертирам (то есть к народам Украины! — В. Д.) — словом, целая сложная система духовных (!) мероприятий, организационных, материальных, премиальных, карательных, репрессивных, которая может в результате своего согласованного систематического применения на основе общего подъема уровня Культуры в стране (где расстрелы — рутинная повседневность и вся сумма аргументов. — В. Д.) в течение ряда лет, десятилетий (разрядка моя. — В. Д.) поднять производительность труда, поднять на такую высоту, на какую никогда, ни при каком другом строе производительность труда не повышалась".
 
На собственной шкуре испытали мы эти планы, воплощенные верным его учеником Сталиным.
 
Но прежде того цену им просчитали тоже умеющие слушать и читать Альфред Розенберг и его друг Адольф Гитлер.

"...Фриденталь обходили поздним вечером. Попали туда по воле каких-то идиотов, гонявших обоз с одного шляха на другой... Была тишина начинавшейся ночи. Звезды горели ярко. И воздух был напоен приближающейся весной...

Колония, разбросанная хуторами-фольварками по степным балкам, спала. Или это только казалось нам? Молчали собаки. Обычный в это время ветер утих. Мир царил на земле. И вдруг тишина взорвалась непередаваемо звонким женским криком... И в крике этом была боль Смерти...

Тотчас прозвучали выстрелы — сперва одиночные, потом залпами. Застрекотали пулеметы... И несколько огненных смерчей поднялось сразу в четырех или в пяти фольварках... Только тогда огнем, поднявшимся будто до неба, высветилась масса войск, обложивших поселение... Однако здесь случилось не как у меннонитов, а как у тех, кто владел оружием: пулеметы заработали и от домиков на хуторах... Голландцы защищались..."

Так рассказывал Мартин, когда приехал с женой к её брату, Отто Кринке, найдя его через пятьдесят лет. И встретившись со мною... Так он начал свой рассказ о подвиге колонистов Фриденталя, полностью сожженного 6 апреля 1920 года большевистскими карателями. В огне погибли почти все его жители, из которых больше половины были дети. А кончил рассказ словами: "Они заплатили за это! Они хорошо заплатили". Вот тогда я понял, что ничто не забывается. И кто это — "они"...

Когда через трое суток огонь сник сам собою, жрать ему было уже нечего — обоз выпустили из оцепления. Мартин ещё подумал: им бы нас расстрелять, свидетелей... Ничего подобного! Они не сомневались в своей правоте, не считали содеянное преступным, были уверены: никто никогда не вспомнит о сожженных хуторах и сгоревших людях.
 
Никто никогда!..

По пути домой — в Жмеринке, Виннице и БердичевеВапнярке их неожиданно погрузили на платформы воинского эшелона) — они видели, что творили на пристанционных площадках китайские "интернационалисты", возглавляемые бандой комиссаров Ионы Якира... Кровь стыла от их ослепляющего воображение профессионализма мясников. Только кровь у Мартина и Отто никак не остывала от профессионализма комиссаров во Фридентале — Хаима Шульмана и Моисея Гельмана, оставивших и свои фамилии в "Обвинительном заключении", в которое по мере движения обоза к дому превратились "бумаги" наших путешественников...

В конце мая 1920 года они наконец добрались до своего Нойборна. Это было чудом — застать живой всю семью и самим остаться в живых после сорокамесячного блуждания по кровавым дорогам гражданской войны. Да, вся семья Кринке была цела. Но какой жизнью жила она теперь! Соседи-украинцы замкнулись, будто улитки в раковинах, и старательно показывали соседям из местечек, что никаких дел с... иностранцами — голландцами-колонистами — не имеют. Но тайно поддерживали с ними добрые старые отношения. Еврейские соседи были открытее, откровенно добрее. Они не боялись контактов с колонистами — комиссарили-то свои, местечковые. Они открыто, не таясь, наведывались к то и дело "раскулачиваемым" голландцам и немцам. А их старики и старухи приносили и возвращали отобранные при обысках вещи. Только все это уже не могло успокоить колонистов...

Налеты продолжались и после возвращения Отто и Мартина. Угнетала настойчивая повторяемость повальных грабежей. Являлись ночами. Лихорадочно, по-собачьи грызясь между собою, перетряхивали, перещупывали барахло. Рассыпали, пересыпая и проглядывая, зерно из ларей: искали ценности. Резали скотину и скопом копались в кишках — искали золото и камни. Ели свежесваренную кровяную колбасу. Пили молоко. Пеняли на эпоху — разрушительницу древних традиций. Благодарили. И по-тихому приглашали стариков хозяев "проехаться с ними — тут, недалеко". Приглашали без угроз и гвалта. Старики обреченно молчали. Молчали и молодые — жизнь не научила их громким излияниям чувств. Тем более что после происходивших полугодом прежде событий в Нойборне грех было жаловаться: тогда ЧОНовцы — тоже под командой евреев-комиссаров — врывались на фольварки. Хозяев — наземь. Дочиста выметали все съестное и молодую скотину. А если кто возмущался — били. Насиловали Женщин. И убивали тут же, если кто сопротивлялся...

Нынче все было не так — без боя, насилий и стрельбы. Тихо
 
Тихо разговаривали. Тихо уводили. Куда? Недалеко. В Гутенский лес, что вблизи одноименной колонии Старая Гута. Там старики не торопясь рыли себе могилы. Активисты, маясь, жгли костерки, если дело было к ночи. Ночи, по весеннему времени, были ещё холодноваты. Беседовали мирно о мирских делах. Когда ямы поспевали, они, по-быстрому взвинтясь, стариков забивали все теми же ломами. Огнестрельного оружия у них не было. Возвратившись в Нойборн, они аккуратно сообщали родственникам казненных, что сдали их этапному конвою ЧОНа. Родственники делали вид, что верили. Верили истинно в то, что час возмездия грянет.

Правду об убийствах в Гутенском лесу узнали в Нойборне от девочек-колонисток из Старой Гуты. Они по лесным вырубкам собирали хворост для топки. И видели, что творят местечковые с нойборнскими и из других колоний стариками. И что главные из катов — ихний активист Самуил Харбаш и Исай Шойхет. А командует ими Берка Штилерман — комиссар из Красностава. И ещё Зенцер Аба. Старшая девочка Мелитта Адлерберг их знала — видела не раз, когда к бабушке бегала в Нойборн...

Нойборн, как и Старую и Новую Гуты, не жгли. Молодых колонистов в армию не брали. Скопом их не расстреливали. И Мартин, понавидавшись творимого большевиками в Таврии и у Одессы, решил: не власти на Украине бесчинствуют, но "сорвавшиеся с вековечной цепи евреи творят месть над народами"! И что вот этого вот разбоя он им не спустит. Как никогда не простит им сотворенного с меннонитами-немцами.
 
Все ж таки еврейские фамилии в дорожных его бумагах и евреи, что окружали Нойборн и время от времени заходили к ним и творили суд и расправу над безвинными людьми, "достали" этого бесхитростного человека с глазами всех святых! А ведь совсем недавно он с гордостью вспоминал, как по-дружески, по-доброму к евреям отнеслись его земляки и сам он — австриец, и германские солдаты, наступавшие в первые годы войны через галицийские и волынские еврейские местечки. Или, по рассказам самих же евреев, как они с немцами по-товарищески относились друг к другу, даже дружили между собой, когда германская оккупационная армия стояла в 1918 году на Украине.
 
Они сами рассказывали: в тот год немцы спасли от свирепствующего голода и страшного тифа тысячи еврейских семей!.. (Мне, между прочим, и этих свидетельств не требовалось. В 1918 году моя мама работала в госпиталях Кременца на той же Волыни. Она говорила: если бы не немцы — "оккупанты", — то десятки тысяч еврейских детей, валявшихся по тифозным карантинным землянкам, никогда бы не излечились и, конечно, не выжили бы... — В. Д.)

И вот теперь, после большевистского переворота 1917 года и после гибели России, евреи, "как взбесившиеся звери, набросились скопом на беззащитных, да ещё и ни в чем не повинных колонистов!". Старики из руссин пытались объяснить совершенно непонятную им жестокость евреев "изначальной... подлостью их иудской натуры"! "По их же писанию, — говорили руссины, — известно, с какой изощренностью вырезали они в библейские времена жителей захваченных ими городов, с каким остервенением разрушали их, как до последнего младенца вырубали население соседних провинций!.."
 
"...И только когда на них находилась сила, когда и их резали победители, они становились тихими. И мирно жили среди других народов. Но только лишь под страхом Большой Дубины и под угрозой расправы! Именно так существовали они тысячи лет. А теперь, за немецкие же деньги разрушив Россию и захватив власть, они снова, как в древности, распоясались..." И "они ещё понатворят дел, если за них как следует не возьмутся и не отобьют охоту грешить...".

Так, такими словами, все записывал и записывал Мартин в свои "бумаги" разговоры со стариками руссинами. И возможно, и эти их откровения возымели свое действие. Но так или иначе, все, что он испытал, чему стал свидетелем в своем обозном "походе" за два моря, что пережил у Одессы и в самом Нойборне, — все это глубоко задело его душу и пробудило в ней доселе дремавшее национальное достоинство.
 
Тем не менее он не испытал никакого злорадства, наблюдая изощренную мерзость каннибальского погрома соседних — вокруг Нойборна — еврейских местечек славными конниками армии Буденного. Они опрометью убегали от преследовавших их поляков. Теряли зарубленными польскими кавалеристами сотни тысяч своих товарищей. И, как полагалось во все времена все на той же Руси, вымещали свой позор и злость на местечковом еврействе. На глазах Мартина удиравшие на восток казаки комдива Апанасенки успели дочиста ограбить, повально изнасиловать Женщин и почти полностью вырубить мужское население старых, битком наполненных "жидовских клоповников"...

Мартин был потрясен увиденным...

Тем не менее он не отступился от своей затеи поведать миру о жестокости комиссаров-eвреев. И твердо решил: он обязан, он должен во что бы то ни стало выбраться из большевистского зверинца к себе в Европу. И там рассказать немцам — гражданам Австрии, Германии, Швейцарии и других стран, где они живут, о том, что вытворяют с немецкими колонистами их еврейские соседи. Как все это удастся ему сделать, он ещё не знал. Как из совдепии переберется на Запад, он не имел представления. К кому он там обратится — тоже. Но все уверял и уверял себя, что сумеет выполнить задуманное.

Пока что он помогал своему будущему тестю. Отремонтировал всю технику, что, по военному времени, отстаивалась по машинным сараям. Устроил водопровод. Перебрал черепицу. Поставил и отладил водяную мельницу. Переложил печи. Все это было непросто делать однорукому инвалиду...

...В начале июня 1920 года Марта и Мартин поженились. Воспользовавшись возвращением домой польских войск, гнавших красных аж до Киева, они добрались с ними до Варшавы. Потом была Вена. Наконец, Линц.

Все пережитое Мартином в его с Отто Кринке "восточном походе" ни на мгновение не оставляло его и в родном Линце. Он не успокаивался, страшные видения не только не стирались временем и спокойным величием окружавших его родных гор, но все ярче проступали сквозь, казалось бы, примиряющую дымку расстояния во времени...

И с обращением к людям было сложно. Репортеры австрийских газет, досыта понасообщавших миру за годы войны об ужасах её, разговаривать с ним не хотели. Книгу написать и издать её? С изданием просто — деньги выложь, и все. Но с написанием... Какой из него, необразованного и однорукого, писатель?!

...Как-то, за завтраком, развернул свежую газету — он редко в них заглядывал, а тут вот развернул. И сразу обратил внимание на подпись под одной из статей: "Адольф Гитлер". Сперва он не подумал, что это может быть тот, что когда-то гонял с ним мяч, а потом оказался товарищем по войне, — земляк. Но что-то подсказало: тот! Именно тот!.. Шёл март 1921 года. Мартин вернулся к газете — ещё не осмеливаясь "лезть со своими проблемами к занятым людям". Он был очень стеснительным человеком — этот инвалид с "глазами всех святых". Но вот, в который раз проглядывая страницы, он вычитал, что этот Адольф Гитлер — возможно, тот самый — ещё и... её редактор! А тут сосед, советчик, Кальтенбруннер-мальчишка:

— С парнем этим повидайся обязательно! — И Мартин послушался Эрнеста.

...Детали их встречи неизвестны мне. Мне о них он ничего не рассказал. На пути из Сибири в Москву — о чем ниже — он только проговорился, брюзжа: "Все поминавшееся нами тогда, на той встрече, было вовсе уж не для ваших ушей... Понятно вам?"

Это ведь именно тогда, в мартовский вечер 1921 года, прозвонил по нас колокол! Но мы, конечно же, не услышали его. Услыхали лет так через двадцать. Только поздно было...

Еврейский вопрос

Я был потрясен рассказом Карла. Но мне предстояло узнать ещё более поразительные факты.

— В 1933 году народ, казалось бы, пришибленный Версалем и навсегда сброшенный с игрового поля Европы, свободным голосованием избирает Гитлера своим Вождём! И тот начинает произносить воинственные речи. Организует потрясающие воображение парады. Возглавляет феерические ночные факельные шествия. И идеей освобождения народа от кровопийц-eвреев превращает "пришибленных" немцев в стальную пружину! Что оставалось "добрым" его соседям? Да не мешать ему. И — не дай Бог — не спугнуть его ненужными шумами и телодвижениями в его стремлении разрешить еврейскую проблему.
 
Что деду-то оставалось делать — военному руководителю маленькой страны, которую во всей этой "игре" просто не заметили? Ждать у моря погоды? Или, преданному жирующей Европой, оказаться вдруг в гордом одиночестве в уже начавшейся новой мировой войне и, следовательно, остаться один на один со Сталиным и разделить судьбу евреев, которых Европа уже выдавала спецслужбам немцев? Незадолго до того солиднейшие банки мира, в большинстве тоже еврейские, почуяв безвыходность своих единокровных братьев, организовали в германии и в зонах её оккупации беспримерную по подлости аферу "приема и сохранения" их ценностей, имущества и вкладов, спасаемых преследуемыми людьми от экспроприации!
 
Дождались в безопасности нейтральных стран и за океаном конца войны и... кончины самих вкладчиков. Удовлетворенно понаблюдали за нюрнбергским спектаклем, где не менее виновные в гибели банковской клиентуры победители играли комедию суда над побежденными дураками, выполнившими за них всю грязную работу "очищения" от евреев. В том числе от тех из них, кто потребовал бы возвращения денег. И что, на этих вот подонков должен был надеяться дед?!

А о судьбе тех, за счет которых вся эта мразь обогатилась, я впервые узнал в 1945 году по пути в Испанию. Один из моих спутников, брат имперского бонзы Штрекенбаха, проговорился невзначай о "диком своеволии Кальтенбруннера".

"Этот тип, — сказал он, — вопреки строжайшему октябрьскому — 1944 года — приказу рейхсфюрера СС Гиммлера, категорически запрещавшего любые акции против евреев во всех тюрьмах и лагерях рейха, тем не менее конфиденциально распорядился ликвидацию продолжать! И теперь из-за этого идиота всех нас отловят и вздернут те, кто, обобрав евреев, выдал их нашим костоломам!"

"Какие “акции”? Какие “ликвидации”?" — пристал я к нему.

Он образно разъяснил какие... Представляешь, Бен, ведь только что, ну недавно совсем, среди защитников Берлина, рядом с которыми и я отбивал русских, сражались евреи — тысячи евреев! В мирное время и в войну все они горбатились в своих мастерских электриками, фотографами, хлеб отличный пекли и сапожничали, автомашины, приемники и часы ремонтировали. От немцев никто их не отличал никогда. Тем более никогда никто не третировал. Только до времени на фронт не брали. Ну а когда пришлось — дрались они отлично. Как все, кто защищал Берлин. Тем более добровольно...

— Добровольно?! Добровольно воевали на стороне своих убийц?!
— А как же на стороне своих убийц воевал русский крестьянин? Большевики уничтожили миллионы русских крестьян! А как за вашего фюрера воевала растерзанная им интеллигенция? А украинцы как воевали? Миллионы их погибли в организованном Сталиным голоде 30-х годов! А азиаты как воевали? Их же целыми областями вырубали ваши каратели аж до 1934 года! А как — тоже под пулеметами в спину — шли "за родину, за Сталина!" на наши танки ваши штрафники? Ведь из тюрем и лагерей выпускали их, чтобы их мясом пытаться остановить наступление немцев!
— Они воевали не за Сталина, а за Россию...
— А немецкие евреи? Из тех, кто оказался на свободе, — они за что воевали?
 
Они за свой фатерлянд дрались — настоящий, не нацистский!
 
Только в спину им никто не стрелял, как вашим. Воевали за свободу! Они же понимали: ненавистный им режим рушится. И сгинет через недели или даже через дни. А режим Сталина ворвется к ним взамен гитлеровского, "освобожденные" им уже знали — куда как более страшный! Наши евреи — люди прагматичные — не могли не прикинуть, что в сложившейся ситуации, когда американцы далеко, куда разумнее в Берлине вместе с "нашими" отбиваться от русских. И пусть погибнуть, но при оружии, свободными! А значит, не в гестапо, не в сталинском плену. Тем более не дожить до "объяснений" с комиссарами из недобитых Сталиным евреев на тему: а вот почему фашисты твои не придушили тебя в газовых камерах? почему фашисты твои живьем тебя не закопали? почему твои фашисты не пустили тебе пулю в лоб? почему ты жив, жидовская морда?
 
Они все зациклены на немецких евреях. Потому что сами не знают, почему ещё живы после пятилеток непрекращающихся сталинских репрессий. И от страха перед ними, от черной зависти перед нами — что мы живем, живем! — живьем готовы нас закопать, попади мы им в лапы! Служат-то они Сталину из-за куда как большего страха, чем перед Гитлером! Или весной 1945-го немецкие евреи не знали тонкостей предстоявшего свидания с вашим режимом? И не прикидывали, что лучше: со "своими", до их конца, или с чужими — до своего? Знали. Прикидывали. Начинали наконец понимать трагизм своего положения. Но почему-то только лишь настоящего, ни в малой степени не догадываясь соотнести его с не такими уж и давними событиями, положение это породившими. А ведь умные евреи — в Германии были и такие — задолго до первой мировой войны сообразили, куда их несет, к примеру, "наступление на высоты культурной жизни" германского общества.

Понимаешь, Бен, когда я вспоминаю о товарищах моих — евреях, вместе со мною отбивавшихся от русских весной 1945 года в Берлине, я догадываюсь, почему они тогда оказались вместе с нами. Пусть не покажется это диким, но причиной тому была их ностальгия по "старой, доброй Германии", где им так спокойно, сытно и вольно жилось. И они, защищая свой фатерлянд от русских, не сомневались: ненавистный нацизм падет и на его руинах снова подымется из пепла та самая "старая и добрая" страна. И начнется все сначала! Или — ещё лучше — продолжится прерванная приходом Гитлера замечательная жизнь...

При этом они забывали, как жили и что делали в той "старой и доброй" Германии. А жили они так и проделывали такое, что даже очень разборчивый на выражение своих мыслей еврейский публицист Хуго Бергман — а почитали его не одни евреи, но и немецкая Германия — предупреждал о надвигающейся на евреев беде. Он писал профессору Карлу Штрумпфу: "Не будучи составной частью германской Культуры, мы — евреи — просто-напросто присвоили себе результаты немецкого культурного прогресса. Потому наиболее активными антисемитами у нас в Германии становятся не только и не столько оголтелые фанатики-расисты, но и серьезные, добропорядочные немцы, прежде хорошо относившиеся к евреям.
 
Они — люди консервативные — чтят свое прошлое. И противятся тому, чтобы евреи присваивали себе плоды этого прогресса. Все это “лишает сна” не одних немцев-юдофобов, но даже многих образованных евреев — участников “культурного штурма”". Позднее сионист Морис Гольдштейн ещё раз напоминает своим соплеменникам, что стремительно нарастающие темпы захвата ими контроля над культурной жизнью Берлина и самой Германии — над прессой, театром, музыкальным миром немцев — означают, по существу, самозваную узурпацию контроля над духовной жизнью нации, которая никогда на это не давала евреям мандата! "Естественно, — пишет Гольдштейн, — такая ситуация для нас смертельно опасна. Ведь литература и искусство Великого Народа — неотъемлемая часть и сокровеннейшее выражение чувства родины, нации и трепетно чтимых исторических традиций! Святыня! И однажды он приступит к её защите".

Пытаясь предотвратить непоправимое, Теодор Лессинг и Гершом Шолем осудили само "право" своих единоверцев "культурными штурмами" вломиться в немецкую душу. "Поймите, — предупредили они, — еврейская “любовь” к немцам безответна! Они никогда не принимали нас и не считали своими. Не было никакой встречи между нашей и германской Культурами. Шёл постоянный процесс нашего самоотречения, унизительной капитуляции, отказа от своей собственной еврейской Культуры..."

Мировая война усугубила положение: под патриотические марши штурмисты и вовсе распоясались, перекинувшись с "Культуры" на политику. И тут как черт из преисподней выскочил Троцкий! В марте 1917 года, перед отъездом из Нью-йорка в Россию, вздыбленную Февралем, он оповещает мировую общественность о том, что "...развитие революционной борьбы и создание революционного рабочего правительства России нанесет смертельный удар Гогенцоллерну, ибо даст могущественный толчок революционному движению германского пролетариата... Война, — вещает этот предрекатель смут и разбоев, — превратила Европу в пороховой погреб социальной революции. Русский пролетариат бросает теперь в этот пороховой склад зажженный факел! И если случится невероятное, — продолжает он, — если консервативная социал-патриотическая организация помешает немецкому пролетариату подняться против своих правящих классов, тогда, разумеется, русский рабочий класс... защитит революцию в Германии с оружием в руках. Революционное рабочее правительство в России будет вести борьбу против Гогенцоллернов, побуждая братский немецкий пролетариат подниматься против общего врага... И дело пойдет не о защите какого-то отечества, а о спасении революции (еврейской, по-видимому) в Германии и перенесении её в следующую страну".

(Услышав это от Карла, а потом прочтя "своими глазами" такое, я ужаснулся: ни один сущий Иуда — тем более евангельский Искариот — так подло и так нагло не подставил "под монастырь" собственный свой народ!)

Для немцев, которые наряду с евреями тоже умели читать, это было уже "не просто" "соревнованием Культур", но неспровоцированным объявлением евреями беспощадной войны немецкому народу и его образу жизни. Но ведь читать умели не одни немцы! вся Европа тоже худо-бедно, но читала. И Гитлер востребован был немедленно! В пожарном порядке! И вопрос, таким образом, решался как бы сам собою...

А пока немецкие евреи жили себе, щекотимые блистательными революционными викториями собственных люксембургов, либкнехтов, левиных, радеков и прочей сарыни, уже было и в Германии споро и энергично нащупывавших, где и что лежит плохо. Ещё не догадываясь, чем это им всем обернется.

Пепел на наши головы

Лет пятнадцать назад, когда докторствовал я в Стэнфорде, в библиотеке Гуверовского института представили меня... Марку Осипычу Рейзену! Для меня было это потрясением — встретить человека, четверть века общавшегося с бабушкой!.. Но я — не о том. Скажи-ка, чем занимался там прима-бас Большого театра, любимец Сталина — и им обласканный Великий Маэстро? Не угадаешь! Четыре занятых им столика ломились под советской "статистикой", справочной зарубежной макулатурой, периодикой аж с "первых дней октября". Что далекий от политики певец — в "окнах" меж концертами — искал в той зловонной куче? оказывается: "по просьбе невыездных друзей" кропал он... сведения о евреях "в революции, в становлении советской власти, в войне".
 
С десяток толстых тетрадей испещрены были их фамилиями и именами. И он, как рассказывали мне, человек предельно спокойный, не сдерживал эмоций гордости "за свой маленький великий народ, сумевший, — сказал, — захватить штурвал гигантского российского судна!". Не поняв при том, что для захвативших штурвал тот был штурвалом "Титаника". Его усилия должны были доказать: русская революция на самом деле была сугубо еврейской. Что евреями была она задумана. евреями совершена. На евреях держится. Забыл, что принесла она русским...

Прошло не так уж и много времени. И вот восьмидесятилетний старик в письме ко мне, запамятовав Стэнфорд и побуждаемый лишь понятной реакцией русских евреев на московский парад васильевских штурмовиков, напрочь отметает басни о приоритете евреев в руководстве государством, полагая саму мысль о том "чистой воды антисемитизмом!".
 
И, апеллируя ко мне, пишет: "Как можно говорить о еврейском засилье во власти, если все правительства большевиков с 1918 года на 97 процентов состояли не из евреев?!" Не иначе эти "97 процентов" диктовали Ленину: "Расстреливать! Расстреливать! Расстреливать!", Зиновьеву — прикончить все непролетарские классы Петрограда, Троцкому — сжечь живьем тысячи хлеборобов-колонистов на Украине и топить в Финском заливе мятежный Кронштадт. Отвратительно!

Время движется неумолимо. В мир приходят новые поколения судей. Они спросят. И не спрятаться нам под трупами миллионов погибших евреев и уж тем более за временную замурованность архивов. И сбежать не выйдет.

Кстати... Хотя... Может, не стоило бы о том вслух... Да ладно! Уверовав в эпоху "революционного подъема", что "вот смотрите, смотрите: мы уже Бога самого за бороду держим!", мы не догадались — на всякий случай, ну мало ли как все это непотребство нам обернется — "разобраться" с архивами "на местах боевой славы". Более того, догадаться не догадались вовсе их не заводить! В конце концов, не оставляет же "медвежатник" кассу, делая благодарственные записи в банковской "книге почетных посетителей". Ну неосторожно пальчиками наследит. Или из гонора — как некогда Парамоныч или Крыж — знак фирменный оставит: на уголок сейфа пописает, предварительно выпотрошив его, — на "счастье".

А на какое счастье, спрашивается, следы оставили наши умники-соплеменники хоть в тех же архивах? Не дай Бог пытать у них: зачем же вы вообще грабежом занялись, разбоем, зачем народ казнили, что, между прочим, поил вас, кормил? Но... хватит! Не то в антисемиты запишут...

И вот — архивы. Для примера — только про "героев-пограничников"

С каких начнем? Да по алфавиту пока — с архангельских. Только прежде чем документы смотреть, подивимся, на что нашего ума хватило и ментальности опять же. Хватило, чтобы подчистить и вычистить учебники истории. А сами архивы на крепкие-прекрепкие замочища замкнуть и до победы мировой революции не отпирать!

По мне, лучше бы того не случилось — такое там открывальщики увидели! А увидели они великое множество на скорую руку — неряшливо потому— сшитых в "дела" решений губернских "троек", из ленинцев пока ещё состоявших, — Ленин ещё жил или только-только помер. И что же в решениях? А вот что: время — декабрь 1919-го. Место действия — Архангельская губерния. Герой повествования — Кацнельсон Залман Борухович, начальник Северного пограничного округа, председатель губернского ЧК и той самой "тройки", "судебного" органа, где все абсолютно решает её председатель!

Члены той "тройки" — доверенные члены коллегии ЧК, долженствующие в нашем случае демонстрировать коллегиальность: Виленчик Вилли Моисеевич и Норинский (Гробман) Нохем Осипович. Результаты — за полтора года "работы" "тройки" — 25 400 смертных приговоров с "немедленным исполнением". Без "тройки" Кацнельсоном расстреляно более 34 200 свезенных из концлагерей Холмогор, Архангельска, Пертоминска, Плясецка, Ельнинка русских солдат, офицеров, генералов и адмиралов. Помянутые концлагеря организованы 9 декабря 1919 года. Организованы задолго до Соловков и ГУЛАГа.

Следующий архив — Петроградская губерния (идем по перечню, о котором ниже). Время — январь 1921 — июль 1922 года. Петроград. Герой — Межеричер Исаак Семенович, начальник Северо-западного пограничного округа, заместитель председателя губернского ЧК, председатель "тройки". Члены "тройки" — Крейг Пинхас Соломонович и Минц Николай (Евзер) Григорьевич (Ерухимович). Результат действий "тройки" — 47 680 смертных приговоров с немедленным исполнением. Сведения по "несудным" расстрелам страшны, но по бумагам расплывчаты.

Далее — Смоленск. Время — январь 1922 — август 1923 года. Герой — Кацнельсон Борис (Берка) Борухович, начальник Западного пограничного округа, председатель губернского ЧК, председатель "тройки". Члены "тройки" — Куц Израиль Яковлевич и Кригсман Моисей Львович. Результат действий "тройки" — 22 734 смертных приговора с немедленным исполнением. О "несудных" казнях сведений нет. Но в ГАОР есть копия донесения заместителя Б. Б. Кацнельсона С. Возницына о расстрелах "белополяков и их пособников из граждан РСФСР". Число — 8 674. Однако в донесении говорится: "...в дополнение к нашим №№ от..." Домысливать нет необходимости.

Баку. Время — март 1921 — январь 1924 года. Герой — Гуревич Владимир (Вольф) Яковлевич, начальник Закавказского пограничного округа, председатель Закавказского ЧК, председатель "тройки". Члены "тройки" — Багиров Мир Джафар и Гнесин Павел Гаврилович (Моисеевич). Результат — 67 452 смертных приговора с немедленным исполнением. "Несудно" расстреляно "более 44 600...".

Ташкент. Время — август 1925 — май 1926 года. Герой — Кацнельсон Израиль Борухович, начальник Туркестанского пограничного округа, председатель ТурЧК, председатель "тройки". Члены "тройки" — Егоров Василий Петрович (и слава Богу!) и Мирзоев Илья Давидович. Результат работы — 77 420 смертных приговоров с немедленным исполнением. (Это за девять-то месяцев! Хотя, конечно, принципы построения схем производительности труда на ниве расстрелов мне недоступны.) О "несудных" убийствах: в бумагах аппарата ЧК их тьма. Сальдо мне попросту не дали сделать — заторопили.

Далее. Благовещенск. Время — март 1923 — март 1925 года. Герой, герой... Гуревич Илья Яковлевич, начальник Забайкальского пограничного округа, председатель Забайкальского ЧК, председатель "тройки". Члены "тройки" — Элькин Моисей Шлемович и Гительман Его (Пинхас) Самуилович. Результат работы — 21 420 смертных приговоров с немедленным исполнением. О "несудных расстрелах" архив молчит. Зато имеется список списанных "посудин" — восемьсот семьдесят наименований или номеров "плавсредств", "угнанных" в "понизовье" с исчерпывающе означенным грузом: "спецконтингент" (так в перечне и в коносаментах!). И до "Бакинского этапа" мы осведомлены были о "моде" "загонять народы в трюма и притапливать"! Более того, география "притапливания" тоже "биномом Ньютона" не была: "притапливали" в понизовьях северных и сибирских рек. Но почему-то именно Амур считался чемпионом по этому виду "спорта". Теперь вот — документы в архиве. Не для того, чтобы выгородить своего соплеменника, поясню: туда, в порт Свободный на Зее, притоке Амура, "спецконтингент" шёл уже приговоренным режимом к Смерти, более того, к определенному её виду — утоплению. Потому сам процесс убийства "притапливанием" вряд ли можно в качестве самодеятельности приписать нашим героям... Они — исполнители.

Наконец, Хабаровск. Время — январь 1923 — ноябрь 1924 года. Герой — Мякотенок Илья Харитонович (Хаимович), начальник Дальневосточного пограничного округа, председатель ДальЧК, председатель "тройки". Члены "тройки" — Лиепа Август Петрович и Гликман Хаим Нусинович. Результат — 5214 смертных приговоров и что-то около трех тысяч "бессудников". Мизерность этих цифр — в мизерности же населения Дальнего Востока тех далеких лет: один человек на квадратные полсотни верст тайги и тундры. Общее число казненных пограничниками в начале 20-х годов по всем семи округам не включает рутинных, в оперативном порядке ведшихся, ликвидаций бесчисленных "нарушителей границ", десятками, возможно, сотнями тысяч пытавшихся бежать из совдепии.

Приведенные цифры нашего еврейского вклада в облагодетельствование россиян одним лишь "пограничным ведомством" — семечки в сравнении с нами же достигнутыми в куда более серьезных ведомствах, в ГУЛАГе например, действовавших на неизмеримо более обширных, чем "пограничная зона", и несравнимо более плотно населенных пространствах нашей родины.

Но они интересны тем, что также раскрывают повсеместно вошедшее в практику формирования аппаратов подавления кагально-семейное начало- обстоятельство, напрямую вытекающее из нашей традиции! Так, в приведенном "пограничном" случае Залман, Берка и Израиль Боруховичи Кацнельсоны — родные братья. Видимо, по случайности они же — братья двоюродные самому начальнику Главного управления погранвойск Российской республики Михаилу (Мордуху) Петровичу (Мордке) Фриновскому (Малкину, обладателю ещё шести воровских кликух в блатном мире Юга России). Случайно Исаак Семенович Межеричер и Вольф Яковлевич Гуревич — мужья Брони и Цили, сестер "Фриновского". А Мякотенок — племянник.

Хотя доброхоты требуют "акцентировать интернационализм товарищей", "абсолютную непричастность их к еврейству и полную отчужденность от своего народа". "Какие они евреи?! Где вы видите в них евреев?!" И самое трогательное, до слез: "Их деятельность вовсе не перечеркивает изначальной чистоты их устремлений и искренней убежденности в правоте!"

"Изначальная чистота их убеждений" раскрылась мне, пацану, через неделю после 4 февраля 1939 года, когда вся эта погран-мишпоха отстреляна была козлобоями "автокомбината" по Варсонофьевскому переулку, дом 9/7, — Евзером Натановичем Песаховичем, Моисеем Ильичом Голдовским, Самуилом Григорьевичем Арановичем. А "сам" Михаил Петрович Фриновский — заодно с наркомом Ежовым и моим почти что приятелем Моисеем Фельдманом, комендантом. Тоже евреем.

Должное отдадим Сталину: высшей пробы юмором обладал вождь народов!

Шмональщики семейных нор бывшего погранначальства — специалисты, весьма привычные ко всему, — диву давались обнаруженному: обрамленным и выдранным уже из рам тысячам полотен великих художников; собраниям блистательных графиков; невиданной красоты и ценности скульптуре бессмертных ваятелей; редчайшим по содержанию и полноте коллекциям монет, орденов, гемм, камней и, конечно, камней драгоценных.

29 марта организована была для высшего руководства страны закрытая "Выставка драгметалла и драгкамней, изъятых у преступников". Заняла она восемь из десяти экспозиционных помещений Музея пограничных войск по Большой Бронной. На другой день после посещения её членами правительства меня завел туда совершенно потерянный (в день расстрела "Миши" мы поставили ему "свечечки" в синагоге по Большому Спасоглинищевскому переулку и в храме Богоявления) Степаныч, зная, кто такой "Фриновский", жалел его, шептал только: "Надо же! Я-то думал, он просто бандюга, а он вором обернулся..."

...Залы ломились от литого старого серебра и "медового" золота. А в одном из них мне стало плохо: увидел знакомые ритуальные канделябры — показалось, из дедова дома...

У меня дыхание перехватило... Я как-то вовсе потерялся... Но успел заметить и нашел силы разглядеть сложенные аккуратными штабельками на металлических столиках слитки золота и платины, "сработанные, — как гласили прислоненные к ним таблички, — из извлеченных у убитых преступников стоматологических протезов...". И несколько рядом расположенных больших стеклянных, как... из-под варенья, круглых банок, до крышек набитых спрессованной массой из... коронок, "мостов" и отдельных "рыжих" зубов...

Видно, их забыли или не успели разобрать и тоже переплавить. Степаныч ничего объяснять не стал. Сам я увиденного не понял. Значимость этих экспонатов дошла до меня аж в 1942 году на Безымянлаге. Тогда, в восточном секторе "тоннелей связи" подземного города под Жигулями, я вновь увидал такие же "стоматологические" изделия. Только не в таре из-под варенья. Ими, как изоляцией, обложены были вскрытые кабели правительственной связи. Охранявшие их чекисты — они же охотники-любители — содрали с них на пули (!) свинцовую оплетку. Заменили её той самой "стоматологией". Укутали плотно тряпками.

Но это все техника

Главные-то в безымянской истории — доноры этих драгоценностей. А были ими сотни тысяч польских граждан Балтии и Приднестровья, в большинстве своем евреи. Схваченные "освободителями" на "освобожденной" территории после сентября 1939 года. Эшелонами свезенных в Безымянлаг под Куйбышев. Расстрелянные там. Уже мертвецов, подвергли процедуре выламывания протезов.

К тому времени, пройдя через руки самарских чекистов, большею частью тоже евреев, я своими глазами насмотрелся на все то, что они проделывают с попавшими в лапы к ним одноверцами.

...Так будем каяться? Вроде бы и "народ Книги" мы. Даже "самый читающий" народ. Только ничего до конца не дочитывающий. Пробавляющийся больше заголовками. И частенько до сути не додумывающий. Ну вот хотя бы превознося сперва до небес, а потом так же эмоционально кляня писанину не раз помянутого Карлом того же Троцкого. А ведь точно: мы так и не вчитались в его бред.

Меж тем именно он принудил Гитлера выйти к Волге. И он же действительно "горящим факелом, брошенным в германскую пороховую бочку", запалил костер, на котором сгорело еврейство Европы...

Монолог Карла

Рассказывал о себе скупо. А при посторонних отделывался пережевыванием событий на своей ферме. Я возвращал его в прошлое напоминаниями о талантливости и воле его деда, позволивших тому трижды — в 1918-м, в 1939–1940-х и во Второй мировой войне — отстоять его маленькую страну.

— Бен! Ещё ребенком я сообразил, что у меня за дед! Даже отец — тебе не представить, как был он зол на деда за бабушкину судьбу — так вот, он по-своему, по-мужски, уважал его. И конечно же, был горд его ролью в судьбе Финляндии. Быть может, тебе неприятно упоминание о Гитлере... Но я навсегда запомнил, что он при одной из наших встреч сказал о дедушке. Я тебе говорил — после июня 1942 года он не раз приглашал меня, когда был на отдыхе. Меня привозили к этому страшному для врагов Германии, но ко мне очень предупредительному человеку. И я погрешу перед истиной, если скажу, что это было мне неприятно... Он был в эти часы и дни мягким, теплым и внимательным собеседником.
 
Более того, я заметил, что он... нежен, что ли, с теми, кого уважал, кого любил. Тем более со своими друзьями молодости, в том числе непутевыми, по его словам. Он умел дружить!.. Так вот, он сказал как-то, что мой дедушка — замечательный человек! Он сумел остаться мальчишкой-уланом даже после соприкосновения в 1917–1918 годах с большевистской мразью! А ведь такое озлобило большинство русских офицеров, "состарило" их. И это его "мальчишество" — та сила, о которую разбились его враги. Из "государственных мужей" он один — в действительности государственный муж! Потому легко и свободно делает свое дело. И времени у него хватает на все. "Я пристально приглядываюсь к нему вот уже двадцать лет, — говорил мне Гитлер. — И приглядываюсь-то с завистью! И все время говорю себе: этот человек поздно родился, ему нужно было жить в век прекрасных дам и рыцарей “без страха и упрека”".

Вот, Бен, таким виделся мой дед этому человеку. Не знаю, понимал ли он, что причины стойкости деда кроются в видениях картинок времен ваших переворотов и восстания в Кронштадте 1921 года. Он ведь на собственной шкуре испытал в 1917-м и увидал своими глазами в 1918-м, что представляет из себя натравленная на народ комиссарской сволочью озверевшая чернь. И тотчас встал на их пути. Встал неколебимо.

...Иногда меня приглашали к нему (это он вновь о Гитлере. — В. Д.) и привозили то в Бергхоф на Оберзальцберге, который он любил и где отдыхал, то в только что отстроенную рейхсканцелярию, где у него были апартаменты. Но и в Берлине, и в Австрии он был очень расположен ко мне. Возможно, эта его теплота, его особая доверительность, постоянно ощущаемая мною, были связаны с мистическим восприятием им моего деда. Сам Гитлер не позволял себе интересоваться деталями жизни моих стариков. Но они волновали его. Думаю теперь, по прошествии стольких лет, не без причин. Ведь и его собственная жизнь была чем-то похожа на жизнь деда, с той лишь разницей, что предназначавшаяся ему Женщина, которую он любил, была рядом, а не за тридевять земель... Я как-то спросил его — это было в его доме на Бергхофе: почему сам он не женится? У него такая милая дама... Он ответил: "Я не умею, как твой дедушка, заниматься сразу двумя важными делами. А семья, в моем понимании, не менее серьезное предприятие, нежели политика! Возможно, даже более серьезное".

Рядом со мною волею провидения оказался человек, поразивший моё воображение. Да — мальчишка! — я был восхищен победами вермахта над "вонючими демократиями". Да, я, завороженный, следил за стремительными рейдами танковых армий Гудериана по России и лис Роммеля в Африке. Но я взрослел быстро. И мне приоткрывались до того мало волновавшие меня его дела, представлявшиеся прежде будничными, не главными. Я уразумел наконец, что не победами его целеустремленной и открытой дипломатии, не разгромом Франции, сладострастно унизившей и растоптавшей мою родину, Гитлер влюбил в себя свой народ. А полюбили его немцы — сломанные разрухой и голодом, "выживавшие" супом из кормовой брюквы, теряющие тридцать восемь младенцев из полусотни рождающихся инвалидов, вымирающие в бескормице сотнями тысяч, — полюбили за его деятельную немецкую человечность.
 
Придя к власти, он немедля занялся трудящимися людьми. Года не прошло — все население страны было накормлено. Через полтора года оно получило работу. Через два года немецкий рабочий по дотированным государством путевкам отдыхал на курортах мира, бесплатными круизами по прибрежным странам награждали лучших работников, за четверть себестоимости продавали им автомобили. А ведь Гитлер не только запретил вторые и ночные смены в промышленности, но и после Сталинграда не дал приоритета военному производству! И Женщин-добровольцев допустил к станкам лишь в конце 1944 года. Он знал своих немцев: они справятся и без чрезвычайных мер!

"Славная смерть" Якова Джугашвили

Монолог Карла

И вот я услышал, что сын Сталина в наших лагерях! И сразу решил с ним встретиться. Поговорить. Ободрить. Быть может, даже чем-то помочь ему в его тяжелейшем положении. Винтер говорил, что сам Сталин отвернулся от него. "Только это ещё не все, — сказал. — Его отец попытается уничтожить сына. И если не принять мер к спасению Якова, сделает свое черное дело сыноубийства с присущими ему коварством и жестокостью, с какими, оказывается, он уничтожил всех без исключения своих родственников, всех близких, всех бывших соседей, товарищей, друзей... Потому власти время от времени переводят его из лагеря в лагерь. А там содержат в особо закрытых зонах и помещениях".

Я бросился в Мюнстер, к дедушкиному другу епископу фон Галену. Гален, человек необыкновенный, почитаемый своими вестфальцами святым и никого и ничего не страшащийся, связался с самим Крюгге, бывшим, как и Винтер, инспектором концлагерей, только самым главным. Тот, через рогатки "нельзя", "не положено", "запрещено", пообещал "показать этого человека". Слово сдержал. Показал. Познакомил... Мы проговорили с Яковом чуть ли не сутки.

Он находился в яме тягчайшей депрессии. И причиной её был не сам факт его пленения и содержания за проволокой, не обстановка "зоны". Содержали его в чистой, ухоженной квартирке рядом с апартаментами коменданта. У него были книги. Даже радиоприемник, вещь, строжайше запрещенная рядовым гражданам. Душ. Стол, о котором прочие пленные могли лишь мечтать... Причиной болезни его был отцовский остракизм.

Ваш Иван Грозный обвинил сына в состоянии помешательства. Ваш Петр Первый осудил сына, получив прямые доказательства его сыновней измены. Сталин предал Якова, чтобы иметь освященное сыновней кровью право обвинить и всех своих рабов.  "Смотрите, — говорил этим подлым поступком ваш "князь" хамства, — смотрите, россияне! Я проклял своего родного сына, сдавшегося врагу. Прокляните и вы своих, сбежавших в плен или только подумывающих сбежать, предав свою социалистическую родину! И знайте: моя кара постигнет их всех!"

Граф Бернадот, швед, деятель Красного Креста, навестил Якова Джугашвили. И, встретившись затем с вашим министром иностранных дел, просил "полномочий Сталина" на вызволение из плена его сына. Не ответил Сталин. Хотя, возможно, в черной его душе и случился мгновенный отблеск чувства. Допускаю даже: где-то в её черной бездонности произошла не видимая никому схватка его бесовского "я" с явившимся вдруг привидением отцовской любви... Но это я так... Важно, что произошло в действительности, а не в моем воображении. В действительности случилось то, что случилось... Ты о Валленберге слышал? Слышал... А тебе известно, из-за чего Сталин убил его? Нет?
 
Так знай: все из-за того же Якова. Валленберг был осведомлен обо всем, что касалось сына советского диктатора. Он встретился с Яковом. Ободрил его. И заверил, что заставит сановного отца достойно решить судьбу сына. С этого дня он стал методически через какие-то свои шпионские каналы запрашивать Сталина об усилиях, безусловно — как Валленберг был уверен, — предпринимаемых отцом для спасения сына. Ему дали понять опасность его предприятия. Но он же заверил человека! А Сталин воспринял действия Валленберга не просто как дерзость какого-то своего разведчика, но как попытку заставить его принять игру продавшегося, скорее всего, и перешедшего на сторону врага провокатора. Игру по дискредитации его в глазах союзников!

Другое дело, агент был не "каким-то" и был ещё очень необходимым. Потому сразу взят не был. Хорошо зная, что его ожидает, Валленберг тем не менее не бежал. И продолжал... спасение евреев. Что же, и он спустился в свою могилу убежденный, что исполнил предназначение... Итак, на предложение Бернадота Сталин не ответил. И снова направил несколько групп головорезов с приказом во что бы то ни стало захватить предателя — живым или мертвым! Конечно, все эти "группы захвата" гестаповцы отлавливали и ликвидировали — хлеб свой они отрабатывали без дураков.
 
Никого к "военнопленному № 1" не подпускали

Епископ фон Гален просил власти направить Якова к нему, в один из вестфальских монастырей, где тот мог бы спокойно ожидать конца войны. Ведь немцы никаких претензий к Джугашвили не имели. Но Гиммлер не дал согласия, утверждая, что спасти сына Сталина можно лишь строжайшей его изоляцией. И заявил, что заинтересован в безопасности его "не менее самого Галена", между прочим, в открытую громившего с амвона и рейхсфюрера, и Гитлера со всем его окружением за жестокость военного режима. В действительности участие Гиммлера в судьбе Якова вовсе не связано было с амбициями хозяина СС. Он был категорически против "впутывания в кавказские дела" сталинского сына, в которые пытался затащить Якова Розенберг, затеяв в июле 1942 года "совещание хозяйственников Грузии" с Багратионом Мухранским во главе. И не допустил встречи пленника с генералом Власовым, "чтобы не марать парня в глазах кремлевского дракона"!

Я сразу понял, что произошло, когда увидал его в последний раз, в самом начале 1943 года. Он опустился. Человек предельно застенчивый, Яша совсем замкнулся. А приехал-то я к нему взволнованно-радостный: предложить погостить у нас в Далеме, строжайше охраняемом берлинском районе! Служба безопасности, правда не без колебаний, отпускала его в сопровождении человека надежнейшего — фельдфебеля Бруно Коха. Кох дважды сопровождал меня к Якову в Заксенхаузен и по-человечески сопереживал несчастному пленнику...

Вскоре, где-то через месяц, Крюгге сообщил о Смерти Якова Джугашвили. Он бросился на проволоку оцепления и был застрелен часовым... Что же, "славная Смерть"... Если Смерть может быть славной...

Позже Крюгге обмолвился, будто бы тело Якова передано было для погребения грузинской общине. Но он ошибался. От графа фон Галена я узнал, что его забрали русские — супруги Шапрон дю Лоре, Алексей Генрихович и Наталья Лавровна, Наташа, дочь Лавра Георгиевича Корнилова, подруга и коллега мамы твоей по "Маньчжурскому братству". Похоронили Якова в Анже, на Луаре... С графом познакомились они в 1928 году в
Мюнстере. При плотнейшей программе маме твоей удалось "заполучить" в Германию и эту пару. Она предчувствовала свою и отца твоего судьбу. И прощалась с прошлым...

Точно знаю: именно после гибели сына Сталина дед, до этого печального происшествия будто бы и не заботившийся о моей с отцом безопасности, предпринял меры по нашей защите, выходившие, как мне казалось, далеко за рамки здравого смысла. Он и у себя учинил тщательнейший обыск. И, помимо всяческих "особых" мер, о которых нам "знать не полагалось", пересмотрел и ощупал каждую бумажку, которую можно было бы принять за письмо или за записку от нас. Очень внимательно он — опять же в который-то раз — переглядел свою весьма обширную коллекцию фотоснимков в поисках "случайно" сохранившихся в ней моих и отца изображений.
 
Он даже — не раз потом рассказывая об этом — внимательнейшим образом, под лупой, исследовал (не очень, правда, многочисленные) групповые фотографии, на которых мог оказаться и я. В тридцатых годах он дважды брал меня с собою на отдых и теперь, перебирая фото былых сафари, выискивал мою рожицу, хотя хорошо знал, что её ни на каких фотографиях быть не может: он ведь не со вчерашнего дня, не со дня Смерти Якова следил за тем, чтобы лица наши на фотографии не попали... Между прочим, я так у деда и не спросил: знал ли он что-то о единственном моем изображении — фотоэтюде 1933 года? Я снял копию для себя. Теперь, надеюсь, она уже никому повредить не сможет...

Однажды, уже в Швейцарии, незадолго до кончины, дед "позволил" себе совершенно не свойственную по отношению к нам выходку — страшно рассвирепел, когда мы с тяжело больным отцом тоже окрысились на деда, выслушав его брюзжания по поводу наших — в далеком прошлом — попыток увильнуть от неназойливого, правда, зато весьма и весьма пристального внимания его друзей. А "друзья" эти охраняли нас почти шестнадцать лет — ночью и днем. Конечно, на рейхсфюрера он надеялся. Но свои были надежней. Да, он все сделал, чтобы обезопасить нашу жизнь. Только цена этому была куда как дорога.
 
Ты подумай: пустые рамочки в семейном альбоме, письма и записки без милых обращений и без вовсе уж дорогих подписей, безделушки на письменном столе, происхождение которых никто не должен узнать... Самое дорогое, самое светлое, что есть у человека, тем более лишенного общения с теми, кто изображен на фото, кто писал письма и записки, кто выбирал и пересылал сувениры... Не с пожизненной ли тюрьмой можно сравнить такую муку?.. Только добровольную: все, что от близких, должно быть скрываемо; скрываемы должны быть и они сами; само их существование должно быть укрыто ото всех. Даже от тех, кому, казалось бы, вполне можно было довериться... А тут ещё непомерный, неподъемный груз вечной — днем и ночью — тревоги за жизнь сына и внука! Постоянное ожидание нападения и всего, чем оно чревато, когда источник угрозы невидим и беспощаден... Дед обложен был как медведь в берлоге! Помянем же, Бен, добрым словом и этим вином дедушку моего незабвенного!

“Чегоизволителем” никогда не был!"

Монолог Карла

В 1941–1942 годах, при очередной попытке Сталина уничтожить Финляндию, она напринимала тьму ринувшихся в неё перебежчиков. Пленных откармливали, отмывали и переправляли в лагеря. И выводили на работы, обычные для самих финнов. Где-то в середине 1942 года из массы пленных выделили всех евреев, перевели их в отдельные зоны и предоставили там работу на предприятиях промышленности. Здесь их стали посещать наши, финские, евреи, задумавшие облегчить плен своим единоверцам. Началось это тогда же — летом 1942 года...

И эту историю с евреями-военнопленными у нас знаю я не понаслышке — вся она известна мне "из первых рук". У меня были приятели и просто хорошие знакомые, побывавшие у нас в плену. И как это было — я знаю. Наши евреи, чудаки право, не сомневались, что ваши евреи ещё верят в своего Бога, как до сегодня "верят" в интернационализм своего дорогого товарища Сталина — самого нежного друга всех сынов Авраама.

Война окончилась для них в 1944 году. Слинять этим патриотам на Запад не получилось. Приходилось возвращаться на свою любимую родину, в горячие объятья нетерпеливо поджидавших их... евреев из СМЕРШа. Тепло приветствуя блудных сыновей отечества, СМЕРШовцы отирали скупые слезы умиления. Возвращенцы — обильные сопли счастья. Делились — наперебой и шумно — с "ребятами из органов" душераздирающими подробностями перенесенного ими в кромешном аду белофинских лагерей Смерти, откуда их вызволил дорогой товарищ Сталин, спасибо ему! Ребята, что из органов, вежливо слушали страшные рассказы возвращенцев. Ужасались. И когда слезы и сопли у собеседников повысыхали, задали возвратившимся героям несколько вопросов. Как, например, они оказались в плену у финнов? Или вот — что они там поделывали? Наконец, как и за сколько продали родину? За какую, значит, цену?..

После разминочного мордобоя на первый вопрос ответ был такой: оказались у финнов только лишь после тягчайшего ранения или по контузии, вследствие навалившегося затем беспамятства (советский военнослужащий попасть в плен в сознании не может — не должен, даже очутившись, как это бывало, в трех— или даже четырехмиллионных "котлах"!).

Со вторым вопросом было куда проще. "Юденратов", на немецкий манер, у финнов не имелось — брезговали финны такими институциями. Все же Маннергейм был когда-то если не гусаром, то чистым уланом. Что вообще-то одно и то же. И штучки по трудоустройству азефов-малиновских в его полиции у него не проходили. Оттого ответ на второй вопрос был легким: вкалывали, вкалывали; круглосуточно притом; как каторжные; да ещё под бичами и прикладами белофинских фашистов-изуверов; в глубоких шахтах; без кормежки, ну, без приличной...

Сложнее было с ответом на третий вопрос. На самом деле продать свою любимую родину и в мыслях у них не было... но и как было её продать, если покупателей не имелось? Не шёл покупатель. Не налетал. Не наваливался...

— "Не наваливался", говорите? "Не налетал"?.. Та-ак... Ну а если мы вас, пас-скуд, с-сапогами, да по поч-чкам, да по р-ребрам?! А-а? "Не налетал"? Мы вам кузькину мать пока-ажем!

...Показали, конечно. Как пообещали. В лучшем виде — "с-сапогами!".

Потом — Особое совещание. Заочно — "катушками" — безразмерные сроки.
И Воркута, Ухта, Усть-вымь, Печора...

В 1956-м или даже в 1957 году, кто из бывших военнопленных бедолаг ещё был жив в советских несмертельных истребительно-трудовых лагерях, тех "освободили" — выпустили из малых зон в Большое оцепление — в СССР. И предупредили строго-настрого — но по-хорошему, — чтобы молчали. Чтоб ни-ни! Ни про наши, ни тем более — и Боже упаси — про ихние, финские, лагеря!..

Молчали. Куда деться-то? И только... в самых-самых распротайных и презаповедных снах вспоминали, как "мучились" в финском плену. Как в теплых и светлых бараках своих принимали дорогих гостей — финских евреев. Как гужевались щедрыми их приношениями по многочисленным еврейским (и не еврейским) праздникам, количество которых постоянно увеличивалось по мере их надобности. И как спокойненько, ничуть не торопя неумолимое время, приближающее стремительно встречу с ребятами из СМЕРШа, поживали себе в своих "еврейских" зонах и блоках, учрежденных незабвенным дедушкой, наслаждаясь первозданной тишиной северных финских лесов. Кайфовали безбедно, но уже зная, уже прослышав, как в эти же самые благословенные для них дни и ночи союзники их финских спасителей свозят со всей Европы в польскую глубинную нежить — но отнюдь не на Мадагаскар — их несчастных соплеменников...

Годы пролетели. Холодная война началась. И вашими мальбруками скомандовано было бывшим военнопленным писать в прессу "возмущенные" письма, раскрывающие звериный облик империализма. И замелькали в газетах "воспоминания" сидельцев немецких, японских и финских концлагерей времен давно прогремевшей войны. Помню, где-то в начале 1965 года налетел я на исповедь в ваших "Известиях" какого-то Либермана-бухгалтера, три года отсидевшего в лагере у Лахти. Порядочный — по всему — человек написал: плен есть плен — не Железноводские Минеральные... Да, тяжело было, что не в рядах непобедимой и легендарной, а в зоне за финскими часовыми... Обидно... Понятно было, что Либерман, как и такой же "писатель" в "Огоньке" Елисеев, из колхозников, пытаются финнов не позорить. Во всяком случае, ни в чем их не виноватить.
 
Тем более претензий к финнам у них никаких: да, пленили; да, держали в лагерях; да, выводили на работы — и в котельные, где кочегарами — на самых тяжелых постах — бабы-финки; и на лесоповал, где вальщиками все те же бабы и девочки-подростки... Но ведь и кормили не прелой пшенкой, как в красной армии, да ещё и лечили всех по-людски — в гражданских клиниках и больничках... Да, было тяжело. Но ведь война, плен!
 
А между строк у обоих вопило: не они же к нам пришли, мы же сами к ним вломились! И не единожды!.. Такими "письмами в газету" и журнальными очерками о финском плене пестрела пресса. Все они относились к различным периодам взаимоотношений страны советов с Финской республикой. От побоища, учиненного "белофинном" Маннергеймом собственным своим и пришлым — из коммунистической России — куусиненам; через Северную войну 1939–1940 годов на Карельском перешейке, где "непобедимая и легендарная" (с тем же Куусиненом за пазухой) получила по зубам все от того же Маннергейма на "линии" его имени.

А "писатели" все писали. В раздражительном тоне, с ожесточением на невозможность написать "всю правду" выдержаны были повествования всех полутора десятков "писем в газету", что пописывали сидельцы финских лагерей 1939-1940 годов парой десятилетий позднее. Разительнейше отличались от них "свидетельства" пленных советских евреев во Второй мировой войне. У этих обида была на финнов особенная: "попрали их свободу!", угнетали "барачной атмосферой" и "однообразным питанием". Всеобязательно — это сквозит со страниц всех "воспоминаний-жалоб" — "унижали советского человека физическим трудом"! Писали-то опять же те же Гербсты, Рохлины, Броневицкие, Котлярские, Гринберги, Ураны — (или Урманы—) Урмансоны в полной убежденности, что физический труд не для них... Если только не в ГУЛАГе. Потому "советского человека" зацепили они напрасно: проще и честнее написать бы "нашего человека"... В смысле вашего... Извини...
 
(Распечатывая откровения Карла, я проверял все им сказанное по источникам, если такие наличествовали в природе. И вовсе не потому, что не доверял ему, а по натуре — я же исследователь и имею обыкновение подвергать сомнению каждый мною лично не прощупанный факт. Не поленился и тут: съездил на Левобережную. Сошлось все: Маркус Гербст "отличился" в "Московской правде", Лев Котлярский — в "Водном транспорте", Рохлин Лев — в "Венгерском обозрении" (эвон куда заставили человека написать!), Давид Уран-Урмансон — в "Комсомольской правде"...)

В качестве "гневного обвинения" белофиннам во всех опусах — о "растоптанном достоинстве советских бойцов и командиров... самим фактом... содержания... их за проволокой"! Понял, дядюшка? Это — о радетелях и защитниках свободы и независимости Финляндии, пытавшихся "отстоять" её — к счастью, безуспешно — аж в трех войнах!

Меж тем время напомнило и о долге победителей перед жертвами союза СССР-Германия. Перед населением немецким — перед миллионами стариков, Женщин, детей рейха, живьем сожженных в результате налетов на его мегаполисы в 1943-1945 годах десятков тысяч английских и американских бомбардировщиков. Перед жителями Токио и десятков других огромных и перенаселенных японских городов, задолго до Нагасаки и Хиросимы превращенных американцами в погребальные костры, — истинные Холокосты и Шоа!

Напоминальщикам напомнили: победителей не судят!

И немедленно — в который-то раз — возобновился "поиск", где бы чего бы ещё поотгрызть у побежденных!..

С ходу отпала Япония, потребовав международного расследования гибели её населения. Ну, с немцами — с этими проще: виноватые во всем, они законодательно начали компенсацию пострадавшим от их рук. С попытками ободрать чешских, словацких, французских, итальянских и прочих фашистов не выгорело: они или в победители махнули, или стали аж дважды демократами.

Вот тут снова о финнах вспомнили: "Друзья Германии!", "Союзники Гитлера!". Что особенно возмущало: с евреями у финнов получилось почему-то не по-правильному, не как у всех нормальных людей! Не по-человечески как-то! Подумать только: еврейская община Финляндии как вошла в войну, так и вышла из неё — невредимой и процветающей! Надо ж так!

Единственное место в Европе, где евреи жили себе, поживали, добра наживали, и даже свободно — по службе (!) — с немецкими коллегами якшались. Как же это дикое обстоятельство пропустить и финнам не нагадить! Тем более если нагадить можно без опаски и безнаказанно. И вновь всплыла из нетей легенда о "депортации евреев из Финляндии". И за развернувшейся провокационной кампанией против финнов снова оседлана была байка о "тайне" организации "еврейских зон" в лагерях военнопленных. И угрозы: "Разберемся! Докопаемся! А нет — мы прессу поднимем..."

"Собирание евреев" Маннергеймом

...Вновь прерву Карла

Сказанное выше — это не домысел его, но слова конгрессмена Мокли, друга моих родичей в США. И произнес он их — и не однажды — во время наших с ним бесед в доме моего племянника Женни Ахтер в Гетесборге, в штате Мериленд. Он "залетал" туда ночами, чтобы пообщаться с нами — с сестрой и братом близких его друзей и... избирателей.

Мысль ободрать "этих финнов" захватила его. Сам ли он был автором идеи? Или подхватил её у постоянных искателей "где и что плохо лежит"? Не знаю. Но ухватился за неё с хорошо знакомой мне нахрапистостью и напористостью. Я почувствовал это сразу, ещё во время поездок по своим родичам там, в Америке. И по приезде в начале декабря в Москву тотчас налетел на свежайшие публикации в советской прессе, не оставившие никаких сомнений в том, что кампания "по обдиранию" уже организована и стремительно набирает темпы. Сердцевиной этой новейшей антифинской провокации стало всплывшее из свидетельств бывших военнопленных-eвреев в Финляндии упоминание о существовании в 1942–1944 годах еврейских лагерных зон. Они действительно были — эти зоны. Их организовали в начале или в середине 1942 года. Зачем? С какой целью? Кто? Это требовалось срочно прояснить!

"Правильный" ответ на вопросы обернулся бы для теряющего избирателей конгрессмена Мокли свежим электоратом! И потому авторы "страшной" сенсации уже пригвождают "финских нацистов" глубокомысленным утверждением: "Эти зоны организованы были лишь с одной целью — собрать в них военнопленных евреев и выдать их немцам!" Не очень понятно, правда, зачем было устраивать мороку с организацией "еврейских" зон для "последующей выдачи евреев Германии". Ведь за взятых в плен, в том числе за евреев, финны в "амбарных книгах" у своих советских оппонентов не расписывались. И каких-то четыреста или даже триста плененных ими евреев — о чем разговор?! — всего и нужно было согнать в ближний лесочек и "поостудить", как практиковалось "белофиннами" в 1918 году по отношению к излишне, не по северному климату, разгоряченным кровью мародерам — российским ли, своим ли, еврейским. Лес кругом — шлепай не хочу! — так нет же, "еврейские зоны создавались Маннергеймом, чтобы отобранных передавать немцам"! Но передали-то всего восьмерых подонков. "Но евреев! евреев!!!"

— Я с порога отметаю эту подлую дискриминационную философию: немца-эсэсовца передавать русской охранке следует непременно, а комиссара-подонка — немцам, потому что еврей.
— Боже упаси! — перебил меня Карл. — Наш добрый знакомый Ионас Якобсон — глава еврейской общины Финляндии в годы войны и даже коллега деда по правительству — просил старика позволить финским евреям шефство над евреями советскими, из военнопленных. Тогда-то и узнал маршал о плененных евреях. Замысел он, конечно же, одобрил, предупредив о возможных сложностях: евреям община поможет, а неевреям? Тотчас обида, зависть, юдофобская реакция...

"Она и без того цветет, — остудил деда Якобсон, — мордуют евреев. Свои".
"Вот видите. Потому, если опекать одних евреев, соберем-ка их в отдельные зоны. Я распоряжусь, и с Богом!.."

Распорядился

Опыт "собирания евреев" был у него с 1909 года: по просьбе твоей мамы он выделил для солдат из евреев отдельные палаты в Балтийских госпиталях и даже лазарет в Вииппури, чтобы уберечь их от "улицы", неравнодушной к ним из-за событий 1908 года в восставших Финляндии и Балтии. Если всерьез: не понимаю, почему дед фактически укрыл от возмездия в этих зонах и преступников-eвреев, до пленения успевших в роли "советизаторов" залить кровью Восточную Польшу и Прибалтику? Это непорядочно!

В связи с назойливыми попытками провоцировать "прогрессивную общественность Запада" на осуждение правительства Финляндии за "планы передачи евреев-военнопленных" германским спецслужбам я вспомнил слова старого приятеля дедушки. Он сказал: Сталин не мог примириться с тем, что Финляндия вышла из грязной войны чистой! Никто не посмел предъявить ей обвинений! В том числе в... военном альянсе с Германией, которая де-юре была её союзницею. И если бы досада его возникла лишь в 1944 году...

Россию с 1918 года бесила возможность подобного альянса. Но, придя к власти, Сталин понял, что финские здравомыслящие политики никогда не ориентировались на Германию — ни в месяцы большевистской экспансии в начале 1918 года, ни тем более после прихода к власти в Берлине национал-социалистов. И здесь первое слово принадлежало Карлу Густаву Маннергейму.
 
Сталин же, после своих "успехов" в Эстонии, Латвии и Литве, закусил удила (ему, как выражаются теперь историки, изменило чувство реального). И принялся за провокации — потребовал ультимативно "незамедлительно вывести войска подальше (!) от советской границы на Карельском перешейке — на 20-25 километров..." Он был уверен: стоит ему предъявить ультиматум и тем более начать боевые действия, как шантажируемый им мой дед сразу поднимет руки.
 
Чтобы сломать деда, Куусинен подписал у Молотова... "Договор о взаимопомощи и дружбе между СССР и..." какой-то никому не известной "Финляндской демократической республикой...". 14 декабря 1939 года СССР вышвырнули из Лиги Наций, на что Сталин заявил, что "это нелепое решение... вызывает ироническую улыбку и способно лишь оскандалить его незадачливых авторов". Но не до улыбок оказалось: советские войска ввязались в тяжелые бои с мастерски выстроенной обороной маленькой страны, с которой ничего не могли поделать три армии, выдвинувшиеся из глубин огромного государства...
 
Руководство СССР перед фактом мужественного и блестяще проводившегося сопротивления финской армии самым банальным образом растерялось: не сталинское "вперед!" взяло вверх, а приказ Маннергейма — "Так держать!". Если говорить просто — в никому не нужной и только по капризу и недомыслию начавшейся войне Сталин получил по морде. Именно Сталин! С головою ввязавшись в тяжкие бои, он, считая войну с "какой-то Финляндией" делом скоротечным и предрешенным, не позаботился "поставить о начале её в известность... своего начальника Генштаба Бориса Михайловича Шапошникова"! Мозг армии!

— "Не позаботился"... Ты не прав, Карл; Шапошников был категорическим противником любых недружественных акций против страны, в которой Карл Густав Маннергейм занимал высшие государственные посты. Густав был старым другом Бориса Михайловича ещё со времени до Первой мировой войны. Шапошников уважал Маннергейма. Он даже тайно благоволил ему. Потому, узнав о боевых действиях в Финляндии, он с юга — из санатория — бросился в Москву, где совершенно растерянные подчиненные тут же посвятили его в подробности позорнейшего поражения "непобедимой и легендарной".

"Потрясенный, — рассказывал мне Мерецков, — хватаясь за голову, бегал он по кабинету, восклицая и повторяя одно и то же: “Боже! Что наделали! Ай-ай-ай! Осрамились на весь свет! Почему меня не послушали?! Почему даже не пре-ду-пре-дили? Боже! Ай-ай-ай!..”"

"Охи" Шапошникова — слово в слово — передал мне и бывший его сослуживец, генштабист Виктор Павлович Новобранец (Новик). И сетовал: "Да, Борису Михайловичу было чему ужасаться. Невежды и трусливые подхалимы ввязались в войну, не сообщив ему, человеку, которого — одного из всех своих приближенных — диктатор слушал! Сталин... сорвался. Сломя голову ринулся на финские скалы! Волком набросился он на легкую, казалось, добычу. Сам взялся заведовать войной, назначив себя членом военного совета фронта. И, не чуя беды, в сорокапятиградусные морозы погнал по-летнему одетую массу войск на дибазовые форты и стальные доты скальных крепостей Карельского перешейка. Погнал, вооруженную допотопными винтовками против автоматических орудий бронекомплексов. Погнал, потчуя — хорошо, если раз в сутки — ячменным кондером с каменно-мерзлым дрянным хлебом и снежком взамен воды...

"Через двадцать с лишком лет после того Мерецков, командовавший тогда одной из трех армий, на мой вопрос о его постыдной роли "Чего изволите" при рябом подонке зарычал зверем, завопил истерически: "Молча-а-ать!!! И не сметь спрашивать, мальчишка сопливый! Я, чтоб ты знал, “чегоизволителем” никогда не был и спорить изволил... И спор мой — мать-распромать — аукнулся мне Лубянкою да Сухановкой, ребер ломкой с... саньем на лицо! Вот так..."

Маннергейм–Сталин: противостояние

Продолжавшаяся сто четверо суток война 1939–1940 годов закончилась вроде бы "благополучно". Подтянутая из пяти военных округов тяжелая крепостная артиллерия, за три месяца непрерывного шквального огня покидав на "линию Маннергейма" четырехгодичный резерв снарядов, таки протаранила где-то проходы в каменно-бетонных завалах. И замолкла, обессилев. Сталин тоже выдохся, не поколебав финнов и не прорвавшись в Северную Европу. По его прихоти Россия, в который раз, снова пораскидала по белым снегам три с половиной сотни тысяч русских своих сыновей. Но вот самый страшный итог финской "кампании": Гитлер подивился скандальному поражению своего советского союзничка. И решил, что незадачливая лавочка на востоке вполне созрела для 22 июня 1941-го.

Сейчас же шёл уже 1944 год. Из шведской столицы — известие: эти чертовы финны согласны на выход из войны! Но по-мирному. Силой заставить их капитулировать не позволит Маннергейм. Снова не позволит! Однако предварительное согласие на мирные переговоры дает, отчего не дать: он-то землю Финляндии отстоял! Но взвился Ристо Рюти, давний Маннергеймов ревнователь. 26 июня 1944 года он заявил, что без консультаций с Гитлером разговаривать с Россией не станет и любые контакты с противником осудит! Он не знал, по-видимому, что Гитлер ещё не закрыл проблему "окончательного решения еврейского вопроса" и потому будет против прекращения военных действий, пока в Европе ещё остаются евреи.

Сталин вовсе остервенел! Той же ночью началась очередная — неизвестно, какая по счету, — "крупномасштабная операция" все на том же непробиваемом Карельском перешейке, который русские не могли взять аж с 1918 года! И снова — как в 1941–1943-х, и, конечно же, как в 1939–1940 годах — она окончилась новым обиднейшим конфузом. А как иначе-то, если немцы терпят поражения на всех фронтах завершающейся победой союзников беспримерной в истории войны, а Финляндия — эта "мелочь на Севере" — имеет наглость противостоять!

Финны выдержали паузу. Обождали, пока их гигантский восточный сосед опомнился и сообразил, что они с ним сделали. И, "идя навстречу пожеланиям" его — так и так жить с ним рядом, судьба! — 4 сентября 1944 года приняли советские поправки к финским условиям прекращения войны, если правду сказать, порядком финнам поднадоевшей. Сталину не было необходимости объяснять самому себе, что ему вновь набили... физиономию. И снова сделал это Маннергейм. И хам опять отыгрался на своих маршалах, а заодно — на тетке Катерине, устроив у неё очередной грубый обыск, так возмутивший Бабушку.
 
Но собственноручно написанное им резюме по поводу "финской виктории" выдержано было в достаточно спокойном тоне: "...Ставка Верховного Главкома считает, что последняя операция... Карельского фронта закончилась неудачно... из-за негодной организации руководства и управления войсками... отмечает засоренность фронтового аппарата бездеятельными и неспособными людьми..."
 
Вот так! Разделаться с Маннергеймом за "каких-то"... четверть века не получилось. Потому интересна телеграммная переписка Жданова со Сталиным в самом начале 1945 года, после того, как Маннергейм в третий раз набил физиономию большевизму, в третий раз отстоял свободу и независимость своей страны.

"...Сегодня, 18 января, был у Маннергейма. Встреча происходила один на один и продолжалась около двух часов. Маннергейм согласился, что после многих лет вражды между СССР и Финляндией, видимо, наступило время произвести ревизию отношений между нашими странами... Он выразил согласие сотрудничества в береговой обороне. На суше предпочитает защищать свою страну сам... Андрей Жданов".

Сталин ответил: "...вначале надо попытаться восстановить дипломатические отношения (это без мирного-то договора с принуждением к капитуляции! С воюющей против него страной! — В. Д.). И не раздражать Маннергейма (Союзника Гитлера! В 1944-м, победительном году! — В. Д.) радикальными предложениями. Выясните только его позицию (!!! — В. Д.). Иосиф Сталин".

Стойкость и силу, оказалось, уважал даже сам дьявол, заговорив наконец с маршалом Финляндии человеческими словами. Вот что значит хорошо, по-доброму набитая физиономия! А позиция Маннергейма? Она всегда оставалась одной и той же: только силой отвечать на все попытки террористов сталинско-гитлеровского толка замахиваться на свободу и независимость страны, за которую он несет ответственность.
 
Повторяю это многократно и настойчиво потому, что, не задумай Европа руками Гитлера избавиться от евреев и примени она силу против агрессоров после первой их попытки вторжения в Польшу и Прибалтику — Вторая мировая война не состоялась бы. Поразительно, но это понимал только Маннергейм. Снова — и в который раз — Маннергейм! Потому финны глубоко его уважали и беззаветно любили. Потому в 1944 году избрали президентом.
А в 1944-м он сказал им: "Хватит!" И уехал к больному сыну в Лозанну...

Исповедь уходящего

Монолог Карла

...Пришли мы к Аликанте, в Испанию. Не сразу отошёл от плавания: субмарина забита была нами, беглецами, до отказа. Наверху, когда всплыли, штормило. И мы ещё сутки блевали хором. Нас встречали, моих сопровождающих и меня. Привели в порядок. Дали отдохнуть. Отвезли в Толедо. Там, снова в монастыре, с неделю мы отсыпались. Потом меня водили по городу невероятной красоты...

Монахи нас понемногу отмыли от блевотного запаха, откормили, отстирали, отгладили. Представили своему кардиналу — милому старику. На другой день после приема препроводили в Мадрид. И там... неожиданно подали Каудильо. Он очень тепло принял меня. Сказал, что давно и хорошо знает деда. И тут же связался с ним по телефону. Дед сказал, что рад нашей встрече. Но тут же добавил, что категорически против вмешательства в мои дела кого бы то ни было — даже такого доброго и отзывчивого человека, как сам Франко. Потому, сказал он, что я ни в чем не виновен и свободен поэтому в выборе места проживания и вообще своего места в жизни. И что прятаться от кого-либо мне не пристало. Потому я должен немедленно возвратиться в Германию, предстать перед комиссией по денацификации и реабилитировать, если это необходимо, доброе имя Маннергеймов, которое могу замарать своими экстравагантными приключениями. Приговор деда я выслушал — сам не свой. Каудильо же посмеялся. Положил трубку. Сказал: дед говорить с тобою не будет, пока ты не исполнишь его совета. И попытался успокоить меня, предположив, что комиссия вполне может обождать, тем более работы у неё хватит и без меня. И предложил пока что прийти в себя...

Приходил я в себя с полгода — путешествовал по Испании и Португалии. Меня возили и по корридам, после чего я на эти кровавые спектакли смотреть не могу. Показали Испанию времен Колумба... В феврале 1946 года я приехал в Лозанну к отцу. Жил, по сути, в его госпитале. Жалко его было непередаваемо — во что болезнь превратила моего несчастного "старика"! Каким он стал за полтора года, что мы с ним не виделись. Я ухаживал за ним, отгоняя сиделок, ревнуя их к нему. И был счастлив, что он рядом со мною. Я ведь все, абсолютно все помнил: как он ходил за мною, маленьким, заменяя мне маму, как играл со мною, как гулял — издерганный с детства, вечно от кого-то скрываемый, постоянно настороженный, всегда ожидающий беды...

Отец, который все знал о моих скитаниях, тоже был сторонником дедушкиной идеи комиссии. Пока я околачивался по Испании, дед приезжал к нему. И они говорили обо мне, оба озабоченные моей судьбой и, конечно же, моими планами. А они-то и не прибавляли им спокойствия, и не только за моё будущее, но, как думали они, и за моё сегодняшнее психическое здоровье. В общем, я решился. И, понимая, что действую вопреки собственной Совести, двинулся в Германию, на весьма нечистую Голгофу. Друзей там у меня уже не было. Они или все погибли, или обретались в русском плену, или бежали, как я. Только один близкий человек ещё оставался у меня на родине — дедушкин друг граф фон Гален.
 
Я добрался до Мюнстера — это в Вестфалии. Разыскал церковь святого Ламберта... Словом, нашел его, теперь уже кардинала. Но на пороге его дома меня задержал британский патруль — у меня, после испанского отдыха, был очень независимый для немца вид и, главное, необыкновенная для германского подданного свежая физиономия — вокруг-то бледные, изможденные лица... Привез в комендатуру. На допросе я рассказал о последних днях в Берлине. О том, кто дед и бабушка, промолчал. Ввалился сам комендант. Стал на меня орать: "Ты — немецкий нацист! Ты с оружием в руках сопротивлялся союзным войскам! За решетку тебя, беглеца!.."

Ну, посадили меня под замок
 
Но сразу прихожане кардинала, видевшие сцену у его дома, доложили ему. И хотя в эти дни дедушкин друг уже стоял у края могилы, вмешаться он, однако же, успел: пригласил коменданта, отчитал его, говорили. Так или иначе, меня выгнали с условием — незамедлительно исчезнуть из Мюнстера. Было это в двадцатых числах марта 1946-го. Первого апреля я было собрался к деду в Финляндию. Но он успел сообщить, что более не президент. Снова побаливает. И встретились мы лишь только в самом конце 1947 года в стокгольмской больнице. А потом уже в деревушке под Монтре, вблизи Лозанны, где нас ожидал мой больной отец.

Только теперь я понял: доконали деда не больной желудок и даже не его послевоенные заботы. Их бы он как-нибудь пережил. Но вот в декабре 1950 года умирает папа... И его Смерти дед действительно не перенес — ушел в январе следующего...

Что мне оставалось делать? Как жить — одному на всем белом свете? Единственный родной человек — бабушка Катя... Мне трудно передать состояние, в котором я тогда находился. Представляешь, я пошёл в ваше посольство — просить визу... Мне кажется, я правильно сделал — я был ещё в своем уме, что не проговорился, к кому рвусь в Москву. Я затаился, чтобы не выдать большевистским ищейкам моих новых швейцарских знакомых, чтобы, не дай Бог, не раскрыть им имя моей девушки, с которой познакомился в Испании и которую уже считал своей невестой! Тем более я страшился подвести бабушку Катю! Мысль о том, что могу ей хоть чем-то навредить, истязала меня... В каком-то советском культурном центре, назвавшись балетоманом, я просмотрел все проспекты Большого театра, которые издавал ваш "Интурист". Но не только изображения, но и имени бабушки в них не обнаружил, гадая, почему о ней — прима-балерине — нет ни строки в её святилище.
 
А я так надеялся, что она ещё на сцене, что играет ещё, забыв начисто об уже почтеннейшем возрасте её и даже о том, что она давно слепа и почти парализована! До меня тогда только начал доходить смысл беспокойства отца и деда о моей психике... Но я был ещё весь в эйфории надежд, что, как когда-то отец, сам побываю в Москве и увижу свою бабушку хоть из зала! Теперь мне оставалось только плюнуть на Сталина, приехать в Москву и кинуться к ногам бабушки, столько пережившей, такое перенесшей из-за нас... Слава Богу, нашлись добрые люди — отговорили меня... И я потому дожил до времени, когда смог увидеть бабушку... Будем закругляться, как любил говорить дед.

Все, о чем позволяю себе распространяться перед тобою, "лицом заинтересованным", это ещё и потуги мои ответить на твой вопрос о причине, почему я не в Финляндии, "где деда так любили"; почему не тянет меня на родину дедушки, которую он сам все же любил; почему я "в ту сторону смотреть не хочу" и потому там меня никто не знает. Тебе я скажу правду — мне излить её надо, проклятую, а больше некому её выплеснуть, кроме тебя
 
Очень обидную правду. Оказалось, Бен, что, кроме жены и детей — когда вырастут, — есть в мире лишь один человек, который доподлинно знает и искренне любит моих стариков. Это ты. Но, мой родной, видимся мы с тобою в последний раз. Вообще-то так не прощаются, не расстаются... Но есть такое, о чём даже тебе я рассказать не могу. Итак, почему я "отвернулся от Финляндии"? Я, конечно, и не думал от неё отворачиваться. Это она от меня отвернулась. Именно она! Мужественно защищаясь от врага, она не сумела защитить ни отца, ни меня — маленького. И дед, в постоянном страхе за наши жизни, должен был вечно опасаться даже самого близкого, десятилетиями проверенного окружения, как оказалось, в любую минуту могущего предать человека, отдававшего всего себя их же безопасности!
 
Невероятно, но так было. Когда у власти в Финляндии стоял дед, он не только защитил финнов от Сталина. Но совершил невероятное — сумел утлое суденышко маленькой страны невредимым провести меж Сциллой воюющих с Германией "союзных" стран и Харибдой Гитлера, отбивавшегося от них — тоже не святых воителей Господних. Кто ещё смог бы такое сделать? Кто, если, вынужденный провокациями Сталина на "союзничество" с Германией, он с честью вышел из войны, никому не позволив опорочить достоинства своей родины!
 
Сегодня Карла Густава Маннергейма нет. И его гордая, независимая Финляндия, клюнув на лесть сладкоголосых большевистских сирен, превратилась в... саттелита сталинистов, а многие её высшие государственные мужи — в агентов НКВД! Значит, дед опасался за нас не напрасно! Он знал, кем окружен ещё со времен передачи чекистам эстафеты романовских разведок до безудержного разгула в Финляндии агентуры НКВДМГБ, и потому сделал все, чтобы об отце и обо мне не знали самые близкие ему его сподвижники, чтобы о нас не узнал мой финский народ!
 
Я внимательно следил за хроникой разоблачений советской агентуры в Финляндии. И понял, почему дед оберегал нас, зачем столько сил тратил на то, чтобы о нас никто никогда и нигде не поминал. Что же мне было делать в Финляндии, если даже мой собственный дед расписался в несостоятельности! Тяжко говорить, но я возненавидел дедову родину...

Я проговорился, что, отправляясь в Германию, на ту злосчастную денацификационную комиссию, действовал вопреки собственной Совести. Было именно так! Я поступил бессовестно — согласился предстать перед чиновниками американской, британской, французской и, что более омерзительно, русской администраций, исполняющих роли судий праведных в постыдном спектакле "очищения Германии от мерзости нацизма". Перед гражданами государств, этих нацистов вскормивших!
 
Эти "праведники" забыли, что представляют режимы, которые вооружили Германию, позволили ей оккупировать Европу и передали на заклание немецким социалистам всех своих евреев. При этом "забыв" самое главное: что партнер их по войне Сталин сотворил с собственным народом и с народами стран, оккупированных им с молчаливого согласия, если не одобрения, тех же Соединенных Штатов и Британии с Францией...
 
Я тоже сделал вид, что "забыл" все это. Или "не знал". Ответил на их ублюдочные вопросы. И "очистился"... Хватит и того, что однажды — сам! — изнасиловал свою Совесть...

...Я вот сетую — и не однажды — на "забывчивость" союзников Сталина, "не заметивших" миллионов погубленных им россиян и европейцев, на то, что из-за этой "удивительной" их близорукости скамья подсудимых в Нюрнберге оказалась по меньшей мере на две трети незанятой. А ведь все просто: союзники и не предполагали судить самих себя! Сам посуди: собрались руководители четырех держав-победителей в Лондоне 08 августа 1945 года и решили организовать... — ты только подумай — "преследование и наказание главных военных преступников европейских держав “Оси”, создав “Международный военный трибунал”"!
 
А сами преступления определили таким образом: "преступления против мира", вчиняемые тем, кто ответствен за развязывание войны (это они-то, подготовившие и развязавшие войну!), "военные преступления" — нарушение законов и обычаев войны, и, наконец, "преступления против человечности" — против мирного населения, — и это тоже они, сжегшие миллионы ни в чем не повинных граждан разрушенных немецких и японских городов!

Но ведь никаким "международным" трибунал этот не был. В нём заседали только победители! А был он судилищем, исключавшим всякую и любую ответственность их самих за преступления, вину за которые они предъявили побежденным. Не зря же генеральный прокурор США Роберт Джексон на одном из июльских заседаний 1945 года бросил: "Этот трибунал является продолжением военных усилий союзных наций" (!).
 
Вот тебе и ответ. А ведь он однозначно исключал любую апелляцию к первопричинам! Британский историк Ирвинг пишет: "Уважаемые юристы во всем мире стыдились нюрнбергской процедуры... Судья Роберт Джексон, американский председатель со стороны обвинения, испытывал те же чувства... Вскоре после того, как Трумэн поручил Джексону руководить американскими судьями в Нюрнберге, стало известно об американских планах атомных бомбардировок. Это плохо вязалось с задачей, порученной Джексону: преследовать других за такие же действия..."
 
Про сталинские "художества" говорить нечего.

Но я — о провокаторах и мерзавцах, тоже избежавших Нюрнбергского суда. Об этой публике я не просто наслышан: на моей "заветной" полке в одном из моих книжных шкафов подобралась солидная компания авторов и их героев по этой части... И никаким доброхотам их теперь не отмыть! Среди них — народ солидный: Черчилль, например; авторы второстепенные: Клифтон Фадиман с подголосками; провокаторы попроще, но тоже, и с удовольствием, подкинувшие дровишек в костер Второй мировой войны. И, объективно, в Большой Погром еврейства Европы.

Так, 16 мая 1940 года Черчилль доверительно нашептал Полю Рейно:
 
"Мы уморим Германию голодом, мы разрушим её города, мы сожжем её урожаи и её леса". Июль 1944 года. Черчилльгенералу Имею, своему начальству Генерального штаба: "Я хотел бы, чтобы вы самым серьезным образом поразмыслили над вопросом об удушающих газах... Бессмысленно принимать во внимание в этом деле мораль, в то время как весь мир применял их во время прошлой войны, и никаких протестов со стороны моралистов или церкви не было. С другой стороны, в эту эпоху бомбежка открытых городов считалась запрещенной; сегодня весь мир практикует её как само собой разумеющуюся вещь. Речь идет просто о моде, сравнимой с эволюцией длины юбок у Женщин... Я хотел бы, чтобы вы хладнокровно изучили вопрос, во что обойдется применение удушающих газов... Не надо связывать себе руки глупыми принципами... Мы могли бы наводнить газами города Рура и другие города Германии, так что большинству их населения требовалась бы постоянная медицинская помощь... Может пройти несколько недель или даже месяцев, прежде чем я потребую от вас наводнить Германию удушающими газами. Если мы это сделаем, то будем действовать напрямик. В ожидании этого я хотел бы, чтобы этот вопрос был хладнокровно изучен толковыми людьми, а не группой унылых псалмопевцев в униформе, каких встречаешь там и сям".
 
Но Черчилля не судили в Нюрнберге.

Издатель "Нью-йоркер" Клифтон Фидиман заклинал американских писателей "...возбуждать жгучую ненависть ко всем немцам, а не только к нацистским руководителям". "Единственный способ убедить немцев — это убивать их. Но и тогда, я думаю, они не поймут". Развивая расистскую концепцию, он писал: "Нынешняя нацистская агрессия не дело кучки бандитов, а конечное выражение глубочайших инстинктов немецкого народа. Гитлер — это воплощение сил, более мощных, чем он сам. Ереси, которую он проповедует, две тысячи лет! Что это за ересь? Ни больше и ни меньше чем бунт против западной цивилизации, который начался с Арминия... Масштабы этой войны предстают тогда с наибольшей ясностью".

Но ведь абсолютно в том же вот уже две тысячи лет обвиняют и вас, евреев!
"Великий гуманист" Хемингуэй — тот и вовсе разошёлся: "Единственным окончательным решением будет стерилизация их всех в хирургическом смысле!"
 
И он не предстал перед судом. Хотя призывал к геноциду

Ау-у! Ау, дорогие ревнители чистоты еврейской крови! И вы бы — гуманисты — всех как есть кастрировали бы. Но руки коротки. Потому пока обходитесь паллиативом этого радикального способа лишения "ваших" гоев способности размножаться — запретили им бракосочетание в вашем "самом демократическом государстве" на палестинском пляже! А нацист я, но не Жаботинский, который ещё в 1934 году писал: "Наши еврейские интересы требуют окончательного уничтожения Германии". Меж тем вслед за посылом "убивать всех немцев" этот ваш козел-провокатор, он же ваш обер-интеллектуал, по вашей же табели о рангах призвал доблестных солдат Красной Армии: "Насилуйте гордых немецких Женщин! Пусть и они будут вашей законной добычей!"

И вот я выбрал страну. Прекрасную, Бен! Родину моей жены. Мы, после знакомства в Испании, несколько лет прожили в Европе. В Швейцарии. Моё решение поселиться в Бразилии фактически предвосхитил земляк. Он опекал нас с отцом ещё с Далема, с 1939 года. Окруженный русскими Берлин оставили мы вместе. Вместе добрались до Швейцарии. Там расстались, договорившись, что не потеряемся. Он вынужден был скрываться. И только шестью годами позже он нашел меня в Лозанне, где мы с женой лепились к родным могилам...

После Италии он с подругой навестил нас и в Ресифа. Гостил с месяц на ранчо. Поездил с тестем по провинции — приглядывал с ним, где бы купить землю. Под Порту-Эсперансо приобрел небольшое поместье. И прожил в нём до сердечного приступа — как раз за четыре года до этой нашей с тобой встречи. А тогда часто к нам наезжал. Гостил подолгу... Вспомнил о нём потому, что известно, с какой настойчивостью, даже помпой, его искали после войны. Очень надеялись найти. Даже "уже вот-вот" находили.

Но отловили никому не известного Эйхмана — мелкого чиновника, раздули его в "главного жидодава" рейха, чуть ли не в начальника Гитлера по еврейскому вопросу. И списали на него все грехи истинных специалистов "по евреям", да ещё утерлись решением немцев считать срок давности за убийства тех лет пятнадцатью годами. И хорошо, если только утерлись. Боюсь, что не утерлись, а продали память об уничтоженных и само возмездие за те же "зеленые"...

А его искали. Только напрасно! Был он профессиональным Сыщиком — асом Сыска! Где им было ловить его, наперед знавшего каждый их ход? Мы лишь почитывали или по телеку поглядывали — иногда с ним вместе — небылицы о его "перемещениях" по свету с перевоплощениями и измысливаемыми "подробностями". Незадолго до его кончины смотрели даже ваш шпионский сериал, в котором его сыграл обаятельнейший актер! Только перед экраном сидел не симпатяга Сыщик, каким показали его русские, а скотовод-профессионал. опять же прирожденный — от Бога, — потомственный скотовод. По виду. По ухватке. Каким был на самом деле — с крестьянского своего детства. Я сам, и не раз, наблюдал, как вынюхивающие его ищейки — из Европы и наши — ни на миг не задерживали взгляда на его худом, красном от загара и ветра лице... бразильского крестьянина, ничем не отличавшемся от физиономии баварского крестьянина, и удалялись восвояси в палестины более цивилизованные — искать под фонарем.

И ещё — и это главное! Он ни на миг не ощущал себя ущемленным необходимостью прозябать черт те где — в той же глухомани бескрайней сельвы. Он счастлив был, что на старости лет вновь оказался как бы в родном баварском фольварке, откуда ушел когда-то в город. Вернулся в мир своего деревенского детства, в природу. И радуется каждому мигу жизни.

Конечно же, узнав о процессе над Эйхманом и подивившись художествам его организаторов, он убедился, что никто больше всерьез искать его не станет: интересанты получили свои сребреники и поуспокоились. Тем спокойней будет теперь ему и таким, как он... В философии которых ловцы и не попытались разобраться до начала поисков. Сам-то он, когда Сыском занимался, он же потому как спелые орехи вскрывал — и уже в самом начале большой войны отловил и задавил огромную сеть разведки союзников, — что был великим психологом и даже философом! И искал причины. Причины, Бен, причины! Он немцем был — значит, никогда ничего не делал задом наперед.

— Часом... ты не о...
— О нём. О нём, Бен... Важно, из-за чего вспомнил: человека разыскивало "правосудие", и не пытавшееся "искать" палачей лейпцигов и хиросим, палачей твоей России... Пропади они пропадом!..

...Долгими и разнообразными были наши разговоры с внуком маршала Густава Маннергейма. Но это была наша последняя встреча...

Москва. Январь 1924 года

Январская ночь лютовала невиданным даже для Москвы морозом! Дома, мертво стывшие вагоны трамваев, заснеженные штоки негорящих фонарей, извозчичьи клячи под попонами, люди — все куржавело студеным инеем...

Очередь к Ленину тянулась, петляя по центру города, от Остоженки... Замирала на часы у Манежа, когда в неё втирали вереницы гостей из разных стран... Катерина и Густав — люди уже не молодые — бегали отогреваться в Охотный ряд, к красноармейским кострам. Когда дошли и их впустили в свежесрубленный мавзолей, где лежал покойный, Катерина закоченела, застыла... Густав и в шинель свою кутал её, и ноги ей оттирал...

Кое-как, на последнем пределе, прошла-проплыла она мимо гроба, поддерживаемая мужем... А как дальше шла, как выходила из зала — уже не помнила... Через заслоны, через рогатки, через бесчисленные заставы её отнесли — рядом совсем — к ней в дом у Александровского сада... Только здесь ей могли оказать помощь кремлевские врачи, "прикрепленные" к ней... Только здесь она могла быть — болезнь её вызвала панику в дирекции театра: она должна была участвовать в траурных церемониях-пантомимах для все тех же коминтерновцев, и администраторы дежурили в её квартире...

Густав метался по особняку в Доброслободском... Места себе не находил: все, абсолютно все рушилось из-за Катиной болезни! А недуг разгорался пожаром: двустороннее воспаление легких, осложнение на и без того слабые почки её, беспамятство из-за страшенной температуры.

Дважды, вырвавшись из-под маминого "караула", Густав приходит к Катерине... Она никого не узнает... Пылает лоб... Пылает лицо... Руки, перебирая и потягивая одеяло, как будто в предсмертной агонии, словно ледяные... Только здесь, около Катерины, он начинает понимать, что ему не увезти её... Сколько слез пролил этот железный человек у постели своей любви, Катеньки своей, знают только он и мама...

Ни Бабушка, ни мама после её четвертьвековой Голгофы не рассказывали мне о последних часах Густава у постели Катерины... Никто не знал, оставляет ли он её на время или навсегда...

...Моисей Соломонович Наппельбаум, никогда прежде Маннергейма не видевший и спросонья не узнавший его (хотя бы по портретам в той же "Ниве"), так и не догадался, кого фотографировал. Много чего повидавший в жизни, он был смущен, когда в 1955 году я рассказал ему, кого он принимал в своей студии лютой январской ночью 1924 года...

Чтиво

 
www.pseudology.org