Валентин Исаакович Рабинович
Незнакомка
1910. Валентин Исаакович Рабинович. Стихотворение "Незнакомка". Автограф Александра Блока
1910. Валентин Исаакович Рабинович. Стихотворение "Незнакомка". Автограф Александра БлокаОдно стихотворение попадает в десятку нашего сердца, другое – лишь в край мишени, третье и вовсе уходит в молоко, не оставляя в душе ни малейшего следа. Почему?

Из чего состоит стихотворение? Из смысла слов. Из их звучания. Из судьбы автора. Из судьбы читателя или слушателя. Из его настроения в данный момент. Из окружающих читателя или слушателя существ, предметов, звуков, запахов – вообще среды, в которую он погружен.
 
Из некой результирующей все это функции, частично или полностью совпадающей по своей фазе и амплитуде с аналогичной результирующей автора в момент создания этого стихотворения.

Вероятно, именно это совпадение, это попадание в резонанс, и вызывает всплеск ответного чувства. А эта многосложность стихотворения, этот синергический резонансный эффект и представляется нам поэтическим волшебством, отличающим подлинную поэзию от версификаторства.

Однако до тех пор, пока теория поэзии не сможет выразить поэтическое творение на языке математики, остается вероятность того, что, кроме всего перечисленного, оно содержит еще нечто воистину волшебное, мистическое, вселенское. Ничего ненаучного в таком предположении нет.
 
Ведь даже по сегодняшним, вне всякого сомнения крайне неполным знаниям о Вселенной, она представляет собой некую целостную систему, в которой все предметы и явления, подчиняясь единым законам, взаимодействуют друг с другом с помощью физических полей, в конечном счете составляющих некое единое поле.
 
Более того, сама по себе наша Вселенная, скорее всего, есть всего только часть какой-то Сверхвселенной, объединенной какими-то пока еще не познанными человечеством законами природы. И следовательно, в настоящих стихах, сколько бы их ни выпаривать, всегда останется потусторонний флюид, ответственный за волшебство, заставляющее трепетать наши сердца.

2

Незнакомку Александра Блока я встретил впервые у Красных ворот. Мне только что исполнилось двенадцать лет. Самих Красных ворот, поставленных некогда на Земляном валу, превратившемся позже в Садовое кольцо, у перекрестья дорог, одна из которых вела в Тверь, другая – во Владимир, третья – в Орду, уже не существовало.
 
Их разрушили несколькими годами ранее на моих глазах одновременно с Сухаревой башней, построенной из такого же темно-красного кирпича на пересечении Садового кольца с трактом, ведущим в Сергиев Посад и далее в Ярославль.

Но кое-что из драгоценной московской старины оставалось еще неразрушенным. По одну сторону Садового кольца, неподалеку от места, где еще недавно возвышалась трехстворчатая арка Красных ворот, красовался Юсуповский дворец, роскошный, как и все дворцы бывших владык Казанского царства, облицованный яркозеленым изразцом и снежнобелым камнем.
 
Площадь Красных ворот в Москве. Слева дом, где родился Лермонтов М.Ю.  Литография по рисунку Д. СтруковаА с противоположной стороны Садового кольца, на углу Каланчевской улицы, получившей свое название по высившейся на ней розовой башне пожарной каланчи, стоял небольшой двухэтажный дом, покрытый невзрачной серой штукатуркой, некогда принадлежавший богатой и знатной дворянке Арсеньевой, память о которой дошла до нас благодаря тому счастливому обстоятельству, что в этом ее московском доме за сто с небольшим лет до моего появления на свет божий родился ее внук, нареченный Михаилом и ставший вторым после Пушкина великим поэтом России.

Во времена моего детства первый этаж Арсеньевского дома был заколочен по причине ветхости, а на втором этаже располагалась детская библиотека-читальня, носившая имя Лермонтова. На дом книги в ней не выдавали, но мне было там читать даже лучше, чем дома, особенно зимой, когда в обложенных изразцами высоких, до потолка, голландских печах уютно потрескивали дрова. Иногда из топки вырывалась струйка сизого дыма, распространяя по читальному залу запах горящей смолы.
 
Народу в Лермонтовской библиотеке бывало обычно немного. Большинство школьников нашего района предпочитало гораздо более обширную и богатую книгами, к тому же, выдававшимися на дом, Тургеневскую библиотеку – она находилась в большом красивом особняке, расположенном в пятнадцати минутах ходьбы от Красных ворот, возле Сретенского бульвара. В девятнадцатом столетии это здание принадлежало Ивану Сергеевичу Тургеневу.

Сейчас ни той, ни другой библиотеки не существует, потому что не существуют дома, в которых они располагались.

3
 
Дом, некогда принадлежавший автору “Записок охотника”, “Дворянского гнезда”, “Отцов и детей”, других шедевров русской прозы, был снесен по приказу Брежнева и его московского гауляйтера Гришина, поскольку стоял на пути предполагаемого Новокировского проспекта, который, по придуманному еще при Сталине проекту, должен был соединить центр Москвы с площадью трех вокзалов. Проспект не построили, но дом Тургенева разрушили.

А дом, в котором родился Лермонтов, разрушила бомба, сброшенная с немецкого бомбардировщика во время одного из налетов гитлеровской авиации на Москву.

Но лет за семь-восемь до этого печального события “Лермонтовка” была еще цела, и наткнувшись в школьной хрестоматии по русской литературе на поразившие меня строчки:

Ветер принес издалека
Песни весенней намек
Где-то светло и глубоко
Неба открылся клочек

Крамской И.Н. Незнакомкая в тот же вечер помчался в свою любимую библиотеку, принял из рук старушки-библиотекарши толстый синий том с надписью “Александр Блок. Поэмы и стихотворения” и погрузился в него с головой.

Почти ничего не понимая, разве что отдельные слова, я прочел “Прекрасную даму” и “Балаганчик”, почти все понимая, но с холодным сердцем – “Двенадцать” и “Скифы”.
 
И вдруг мурашки побежали у меня по коже, под ложечкой засосало, и сердце поплыло куда-то далеко-далеко.
 
Уже не отдельные слова, и даже не фразы и строчки, уже не просто смысл, не просто ритм, не просто созвучия, но все вместе, а еще запах смолы и тепло, текущие от печки, возле которой я сидел, потрескивание дров, горящих в ней, звонки трамвая, доносящиеся с Каланчевки и Садового кольца, и я сам, – все-все стало подниматься куда-то ввысь, прочь от обыденной жизни…

…И странной близостью закованный
Гляжу за черную вуаль
Я вижу берег очарованный
И очарованную даль

И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу…

Это было великое открытие. Жизнь не сводится к той видимости, той слышимости, той ощутимости, которые дают нам глаза, уши, руки. За непрозрачной завесой повседневности скрываются бесконечное счастье и бесконечная печаль.

Конечно, тогда, в тринадцать лет, так формулировать я не мог, но это не помешало мне внезапно ощутить мир и себя в нем именно так. Незнакомка дала мне силы во всех не замедливших последовать житейских передрягах не соблазниться мишурой, не погрязнуть в пошлом состязании за крохи пирога, остаться самим собой, сохранить свою принадлежность к Природе.

Должно быть, за мою верность ей Незнакомка наградила меня вторым рандеву.

4

Новой встрече с ней, я был обязан человеку, которого за долгие годы знакомства с ним ни за что не мог бы предугадать в этой роли. Ольга Григорьевна Раздольская, дальняя родственница моей тещи Татьяны Александровны Погорелко, большую часть своего времени проводила в ее квартире, сидя в кресле с иголкой и ниткой либо спицами, либо вязальным крючком, которые беспрестанно и как бы сами собой двигались в ее узловатых подагрических руках.
 
Татьяна Александровна и ее дочь Мара, моя жена, звали ее Кулей. Прозвища издавна были приняты в семьях русских дворян. Марину двоюродную сестру Евгению все звали Джаной, Мариного дядю Константина – Кокой, одну из теток – Лёкой, да и по литературе известно – Стива Облонский.

Штопанье и вязанье, как и обеды и нескончаемые чаи в нашем доме, служили Куле главным средством существования. Получаемых ею четырнадцати рублей пенсии едва хватало на оплату жилья, на трамвай, на чулки, и еще на леденцы, без которых она не могла жить. Когда-то, по словам Татьяны Александровны, у Кули были муж, известный Петербургский адвокат, и сын, студент Петербургского университета. Но потом обоих не стало.
 
Правда, в отличие от мужа, сын, после двухлетнего отсутствия, вернулся неожиданно в родной дом – худой, как щепка, с каким-то странным, отсутствующим взглядом. Вернувшись, он никогда не выходил на улицу, сидел в чулане и ни с кем не говорил, только писал что-то карандашом в лежавшую на коленях толстую тетрадь, которую никому не показывал.
 
Тем не менее, через полгода за ним пришли двое мужчин в черных кепках, черных драповых пальто и хромовых блестящих сапогах, униформе людей из Большого Дома на Литейном проспекте, и без долгих объяснений забрали его с собой. С тех пор и до конца своей жизни Куля ничего о нем не знала, и через некоторое время после второго его исчезновения перебралась, от греха подальше, в Москву.

Во время войны, когда Марина семья находилась в эвакуации на Урале, Куля тоже “эвакуировалась”. Ее взяла к себе в Сенеж старая, еще по Петербургу, приятельница, вдова медицинской знаменитости, лечившей Ленина и получившей от властей за это охранную грамоту на свою подмосковную усадьбу. Усадьба эта была одной из тех летних резиденций, что еще в конце девятнадцатого века завела себе в бывшем Клинском уезде ученая столичная элита. Рядом находилось Боблово – именье Менделеева, чуть подальше – именье ректора Петербургского университета Бекетова, отчима Александра Блока.

Всю войну, вторую на своем веку мировую войну, Куля прожила у своей старинной подруги, кормясь огородом и козьим молоком от собственной козы. А когда война кончилась, снова вернулась в Москву и заняла свое кресло в нашем доме. Правда, чем дальше, тем реже стала она у нас появляться, и сама становясь все меньше, все сморщенней, все ближе к глазам поднося свою штопку или вязанье.
 
Занятый своими собственными делами, своим журналом, своими книгами, своими дочерьми, своей женой, я как-то упустил момент, когда Куля исчезла совсем. Напомнил о ней неожиданный телефонный звонок. Звонила незнакомая женщина, отрекомендовавшаяся соседкой Ольги Григорьевны по коммунальной квартире – и попросила Мару приехать.

Вернувшись, расстроенная Мара рассказала мне и Татьяне Александровне, к тому времени уже малоподъемной, что Куля одряхлела и совсем потеряла память. Оставляет зажженными газовые конфорки на кухне, не может самостоятельно покупать продукты, перестала убирать свою комнату – в ней полно тараканов. Соседи ее не обижают, но очень от нее устали и просят помощи.

Несколько лет Мара каждую неделю ездила к Куле. Готовила, убирала, мыла, стирала. По три-четыре раза в год Кулю по “Скорой” отправляли в больницу. Когда она, наконец, умерла, Мара предложила Кулиным соседям взять из ее комнаты все, что они захотят. А перед тем, как в последний раз запереть комнату и отнести ключи в ЖЭК, попросила меня съездить туда и поглядеть, не стоит ли нам забрать на дачу что-нибудь из мебели, не представившей интереса для соседей.

5

Старый обшарпанный двухэтажный флигель на Полянке. Темная, с окном в крохотный дворик, малюсенькая комнатка. Темный, давно не крашенный дощатый пол. Пожелтевшие от старости обои. Продавленный крохотный диванчик. Венский стул с обломанной спинкой. Ореховый комодик с покоробленной фанеровкой.
 
Я выдвинул ящики. Два из них были пусты – видимо, лежавшее там тряпье соседи забрали как макулатуру и отнесли в приемный пункт, выдававший в обмен подписку на дефицитные в те годы приключенческие романы Александра Дюма.
 
Зато в третьем ящике лежала пожелтевшая, частично покоробившаяся, но все равно, и в таком неприглядном виде любезная сердцу любого российского библиофила книга – первое издание поэмы Александра Блока “Двенадцать” с обложкой и иллюстрациями знаменитого русского художника Юрия Анненкова. Петроград. Год одна тысяча девятьсот восемнадцатый.

Честное слово, руки у меня дрожали, когда я вытаскивал ее из выдвинутого наполовину – полностью открываться он не хотел – ящика. Десятки раз я видел эту обложку в учебниках и хрестоматиях, в музейных и выставочных витринах, в самых разных изданиях сочинений Блока – и вот впервые держу ее в руках.

Обложка была словно кем-то изъедена, особенно края, они стали коричневыми. Я принялся осторожно переворачивать страницы, чтобы убедиться в их сохранности и, перевернув пять или шесть, вдруг увидел вложенный между ними листок, явно вырванный из какой-то тетради или альбома.
 
Я вынул его и не поверил своим глазам: четкий, каллиграфический блоковский почерк, памятный мне по десяткам автографов поэта, помещенным в его книгах, удостоверял, на этот раз не всех и каждого, а лично меня в том, что…

…По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух…
……………………………………………….
…Дыша духами и туманами
Она садится у окна…
……………………………………………….
…И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу…
……………………………………………….
…В моей душе лежит сокровище,
И ключ доверен только мне…

6

Через несколько лет я рассказал о своей находке известному московскому литературоведу и коллекционеру Зильберштейну И.С. Он сказал, что ему на глаза ни один автограф Незнакомки никогда не попадался и что я должен обязательно подготовить публикацию в очередной том “Литературного наследства”.
 
Но я этого не сделал. “Литературное наследство” – издание научное, там нужны точные сведения, апробированные знатоками. Где такие сведения взять? Или просто так, все, как есть, рассказать составителям ближайшего тома и передать им фотокопию моей Незнакомки ?

Над этими вопросами я думал довольно долго, пока не наступили времена Горбачевской перестройки, а затем крушения Советского Союза. Всех вокруг охватил дух коммерции, и прежде не имевшее цены личное имущество стало видеться собственниками в новом свете.

Нет, я не собирался обменивать мое сокровище на рубли или доллары, однако атрибутировать автограф с самоличной подписью Александра Блока, величайшего русского поэта XX столетия, мне захотелось. Конечно, не доверять своим глазам и своему чувству, свидетельствующим о подлинности документа, я не мог.
 
Но на всякий случай почему бы не запастись официальным подтверждением? На какой случай? На этот вопрос ответить я бы не смог. Может быть, дело было просто в привычке держать в полном порядке свой архив. Но может быть, где-то в глубинах подсознания таилась предательская мыслишка о продаже Незнакомки –“в случае чего”. В каждом человеке нет-нет, да и возникает Иуда.

В общем, я сделал хорошую ксерокопию Блоковского автографа и понес ее в главную библиотеку страны, тогда еще продолжавшую носить имя основателя советского государства, в отдел редких рукописей.

Единственная имевшаяся в отделе специалистка по Блоку, ведавшая Блоковским фондом, сказала мне, что автографов Незнакомки она никогда ранее не встречала, что принесенный мною автограф, судя по почерку, написан поэтом в последние годы его жизни.
 
И попросила принести оригинал – для окончательной апробации и оценки его стоимости. “Вы ведь не собираетесь оставлять такую ценность себе, для хранения нужны особые условия, у нас они есть”, – добавила она. Мы договорились о следующей встрече. Но следующей встречи не состоялось. Помешали хасиды.

Как раз в то время [17 февраля 1991 года] чуть ли не в каждой передаче телевизионных новостей стали показывать странных людей в длиннополых черных пальто, широкополых черных шляпах, с черными бородами во все лицо – как на портретах Карла Маркса. Люди эти размахивали руками и кричали что-то неразборчивое.
 
Книги ШнеерсонаДиктор пояснял, что это сторонники хасидского гуру – Любавического ребе Шнеерсона, требующие от руководства “Ленинки” возвратить принадлежащие этому хасидскому папе книги.
 
Читатели Ленинской библиотеки никогда этих книг на иврите не видели и никакого интереса к ним не проявляли, а для хасидов Любавического толка они – величайшая святыня.

Тогда я еще ничего о Любавических ребе и их последователях, одной из знаменательных фундаменталистских религиозных организаций XX века, не знал. Но почувствовал, что с “Ленинкой” теперь иметь дело опасно. И с передачей туда моей святыни решил повременить.

7

Вот уж чего я воистину никогда и никак не мог предположить, так это, что когда-нибудь стану скупым рыцарем!.. Она лежит в конверте из плотной черной бумаги – чтоб ни один луч света не причинил ей ущерба. Но раз в год, весной, я позволяю ей выйти на свежий воздух.

И веют древними поверьями ее упругие шелка
И шляпа с траурными перьями
И в кольцах узкая рука

И странной близостью закованный, гляжу за черную вуаль
Я вижу берег очарованный и очарованную даль
И перья страуса склоненные в моем качаются мозгу
И очи синие, бездонные цветут на дальнем берегу

В моей душе лежит сокровище – и ключ доверен только мне…
 
Источник

Александр Блок

Оглавление

www.pseudology.org