| |
"Советская Россия", М, 1989 год
|
Алексей Иванович Аджубей |
Те десять лет
Рядом со Сталиным.
Окончание
|
Университет. Мы — журналисты
В 1987 году уже в поредевшей компании старых товарищей отметили мы
35-летие первого выпуска факультета журналистики МГУ. Жизнь разбросала
нас по городам и весям, а многим, увы, не пришлось дожить до этого дня.
Когда сейчас спрашивают о первых послевоенных годах и при этом говорят:
"Вам, конечно, было тяжело!"— я отвечаю совсем не так, как того ожидают.
"Нет,— говорю я,— нет! Хотя не скажешь, что то время было простым и
легким, все-таки преобладало ощущение счастья. Мы представляли
значимость дела, которому собирались служить, хотели как можно лучше и
активнее проявить себя. Эти цели перекрывали все остальное в жизни тех
лет".
Никто из нас не отважится назвать Московский университет нашего времени
островом вольности, как никто не ставит слишком высоко образование,
которое мы тогда формально получили. Филологи не прочли доброй половины
книг лучших русских писателей, историки западной литературы не знали
имен многих литераторов "оттуда".
Журналистам мало что говорилось о
мировой прессе. Зато мы зубрили латынь и распевали при сдаче экзаменов
по древнегреческой литературе: "С ужасом в город вбежав, трояне, как
олени младые..." — в усладу нашему милейшему старцу профессору Радцигу.
На всю жизнь мы усвоили правила самообразования и наверстывали упущенное
в университетских программах с большим упорством.
На экзаменах, стоя перед черной доской, на которой по заданию профессора
Галкиной-Федорук (она читала курс истории русского языка) были написаны
длинные сложные фразы, не каждый мог быстро определить, где подлежащее и
где сказуемое, и Евдокия Михайловна только крякала от досады.
Галкина-Федорук не занижала оценок за пробелы в школьных знаниях, ведь
между школой и университетом у большинства был фронт, и у всех — война, а
приглашала обычно прийти к ней домой, подзубрив предварительно
элементарные правила. Принимая дома, сообщала, за каким из двух огромных
сдвинутых столов работает она, а за каким её муж — историк, в ту пору
проректор МГУ. При особом расположении Евдокия Михайловна доставала
баночку с вареньем, наливала чаю и с ехидцей спрашивала: "А знаешь ли
ты, милый товарищ, что перед "а", "но", "да" ставятся запятые и что "бы",
"ли", "же" пищутся отдельно?" Чаще всего домашний экзамен
оканчивался благополучно.
Евдокии Михайловне нелегко дались "университеты", она начинала с самой
черной работы, была даже грузчицей и уже взрослым человеком осваивала
азы грамматики. Сам Рабле мог бы позавидовать сочности и яркости её
речевых оборотов, когда она читала лекции о вульгарных словах и
выражениях в русском языке. "А ну-ка, заприте двери",— обращалась она к
старосте курса... Быть может, оттого, что мы слушали эти дерзкие и
откровенные лекции Галкиной-Федорук, никто из нас не сквернословил.
Нравы в пору нашей молодости были довольно строгие. В те годы все
окрашивала Великая Победа.
Она рождала чувство братства, единения. Мы были уверены в том, что
лучшее впереди, что все нам по плечу, что человеку не страшен никакой
черт. Наверно, это ощущение счастливого будущего шло и от неведения,
незнания многого...
Мы не были, конечно, такими уж простодушными бодрячками, Кое-что
все-таки настораживало. К примеру, в 1949 году был арестован доцент
Пинский — он прекрасно читал историю западной литературы XVIII—XIX
веков. Стали "исчезать" с биологического факультета не только
преподаватели, но и студенты. После августовской сессии ВАСХНИЛ в 1948
году для всех факультетов был введен курс мичуринской биологии —
студенты называли его "лысенкоедение". В Коммунистическую аудиторию,
самую большую в университете, однажды явился профессор Презент, главный
сподвижник Лысенко, и сообщил, что познакомит с новым важным учением. Он
читал лекции зло и как-то надменно, будто поучал, своих поверженных
противников.
Думаю, что многие студенты-биологи относились к новому учению без
почтения, хотя явно выражать это было опасно. Филологи играли на этих
лекциях в "морской бой", поскольку их не интересовали проблемы
межвидовой борьбы, влияния среды на наследственные признаки и т.д.
Однажды Презент соскочил с кафедры и, подлетев к моему соседу Авениру
Захарову, выхватил у него листочек с квадратиками "морского боя". "Чем
вы занимаетесь, студент,— закричал он, размахивая перед носом Авенира
бумажкой,— чем?!" Захаров, небольшого роста, плотный, как боровичок, в
полинявшем бушлате, поскольку служил в войну на торпедных катерах,
спокойно принял бумажку из рук Презента и проговорил: "Профессор, вы
разговариваете со старшиной первой статьи советского Военно-Морского
Флота, па-пра-шу не кричать. "Морской бой", в который я сейчас играю,
моё профессиональное занятие, оно меня успокаивает и помогает вникать в
вашу чересчур сложную лекцию!"
Как ни странно, Презент сник и поспешно вернулся на кафедру. Через
минуту ему была передана записка: "Не может ли профессор порекомендовать
способ скрещивания клопа и светлячка — это облегчит нашу жизнь на
Стромынке?"
Нас, филологов, главные события ждали, однако, впереди
9 мая 1950 года в "Правде" была опубликована статья грузинского
языковеда Арнольда Степановича Чикобавы о некоторых вопросах советского
языкознания. Статья эта занимала всю специально для неё
предназначавшуюся вкладку и сопровождалась предисловием от редакции, где
сообщалось, что открывается свободная дискуссия по проблемам
языкознания, направленная на преодоление застоя в этой важной области
науки.
Через много лет редактор "Правды" той поры Л. Ф. Ильичев рассказал мне,
как появилось это сочинение в газете.
Неожиданно его пригласил Сталин на свою "ближнюю дачу" в
Волынское и
показал плотную стопку листов, исписанных четким почерком. Усадив за
стол, сказал, что один его знакомый из провинции прислал статью. Пусть
редактор прочтет её сейчас и скажет, стоит ли печатать. Редактор
понимал, что просто так, из желания посоветоваться, Сталин не стал бы
вызывать его. Решение уже принято, нужна лишь видимость его одобрения.
Сталин неслышно ходил по комнате, время от времени наклонялся к столу,
брал один из карандашей, лежавших аккуратной кучкой, наклонялся над
плечом редактора и вносил какую-нибудь мелкую поправку: ставил запятую,
снимал лишний союз... Не знаю, как уж там давалось редактору чтение этой
весьма специальной статьи, что смог понять он в языковедческом споре
Чикобавы с Марром, наверное, его больше занимал Сталин, мерно шагавший
за спиной. Ни вопросов, ни замечаний. Молчание. И даже когда Сталин
останавливался и почему-то трогал пальцем редеющую макушку редактора,
оглядываться не хотелось.
Шутливый тон этого рассказа (чего не случается, дескать, с газетчиками)
никак не вяжется с дальнейшими событиями. Как только статья Чикобавы
была напечатана, пошли еженедельные вкладки в "Правде". Дискуссия
полыхала вовсю, и студенты-филологи поняли, что её огонь подпалит и нас,
грешных. Мы учились по Н. Я. Марру, и учили нас его твердые
последователи. Деканом факультета был тогда Николай Сергеевич Чемоданов,
ярый маррист, жесткий человек, читавший лекции сложно, нисколько не
заботясь о том, как их воспринимают студенты. На его экзаменах
слабонервные девицы, загнанные в угол неожиданными и малопонятными
вопросами, падали в обморок. Нас взволновало свое: не придется ли
пересдавать экзамены?
В отличие от сессии ВАСХНИЛ, где Лысенко и его приспешники сразу же
начали громить "вейсманистов-морганистов", буквально затаптывать своих
оппонентов, открыто переводить научный спор в политическое русло,
языковедческая дискуссия сперва была достаточно демократичной.
На Чикобаву резко ополчилась целая группа ученых. Языковеды-марристы
чувствовали себя в полной безопасности,
так как за ними были не только авторитет
Марра, чья точка зрения считалась официально признанной, но и
позиция директора Института языка и мышления Академии наук СССР
академика Ивана Ивановича
Мещанинова. Он был первым языковедом,
удостоенным звания Героя Социалистического Труда.
Ученые мужи сначала не поняли, где, в чьем кабинете, из чьих рук были
получены странички, которые они так лихо отвергали. В дискуссию вступили
те, кто разделял точку зрения Чикобавы. Теория Марра о том, что язык
есть
Надстройка над Базисом, начала рушиться. Студентов особенно
взбудоражили статьи молодого ученого нашего факультета Бориса
Александровича Серебренникова. Он был в ту пору то ли аспирантом, то ли
едва успел защитить кандидатскую. Серебренников всегда держался
принципиально, независимо, не скрывал отрицательного отношения к
построениям Марра. Он был учеником известного лингвиста академика В. В.
Виноградова. Академика убрали с факультета, а его ученика ломали на
собраниях, семинарах, ученых советах и в конце концов исключили из
партии. Студенты считали это несправедливым и обрадовались, когда
увидели публикацию Серебренникова в "Правде".
Он отстаивал свою
точку зрения
Борис Александрович теперь академик, один из крупнейших советских
лингвистов. Его принципиальная позиция, весь последующий путь в науке —
пример достоинства и верности своим убеждениям. Для многих студентов той
поры это был хороший урок, как можно и должно отстаивать свои взгляды.
Статья Сталина "Относительно марксизма в языкознании", опубликованная в
"Правде" 20 июня 1950 года, расставила все точки над
ё. Поверженные
каялись, победители торжествовали.
Держу в руках брошюрку, экстренно выпущенную издательством "Правда" с
материалами дискуссии, в том числе с ответом Сталина, как было сказано,
группе товарищей из молодежи, обратившейся к нему "с предложением высказать свое мнение в печати по вопросам языкознания, особенно
в части, касающейся
марксизма в языкознании". Вновь читаю строки,
которые некогда приходилось заучивать наизусть.
[Специфика актёрского ремесла - в акте коммуникации
воспроизводить заученное, не
понимания сути, и "чувств никаких не изведав"
- FV].
Сталин писал: "Дискуссия выяснила прежде всего, что в органах
языкознания, как в центре, так и в республиках, господствовал режим, не
свойственный науке и людям науки. Малейшая
критика положения дел в
советском языкознании, даже самые робкие попытки критики так называемого
"нового учения" в языкознании преследовались и пресекались со стороны
руководящих кругов языкознания. За критическое отношение к наследству Н.
Я. Марра, за малейшее неодобрение учения Н. Я. Марра снимались с постов
или снижались по должности ценные работники и исследователи в области
языкознания. Деятели языкознания выдвигались на ответственные должности
не по деловому признаку, а по признаку безоговорочного признания учения
Н. Я. Марра.
Общепризнанно, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без
борьбы мнений, без свободы критики... Создалась замкнутая группа
непогрешимых руководителей, которая, обезопасив себя от всякой возможной
критики, стала самовольничать и бесчинствовать... Если бы я не был
убежден в честности товарища
Мещанинова и других деятелей языкознания, я
бы сказал, что подобное поведение равносильно вредительству".
Кто не согласится с чеканной мыслью Сталина о том, как должна
развиваться наука? Но как нам теперь не поразиться его фарисейству.
Будто и не было трагедии великого труженика Николая Ивановича Вавилова и
десятков его коллег. Будто не было заушательской, разносной, а точнее
сказать доносной, критики со стороны Лысенко. Будто не преследовали тех,
кто сомневался в открытии О. Лепешинекой, которая, не выходя из своей
квартиры, "разгадала" великую тайну происхождения живого из неживой
материи. Она же, кстати, обосновала возможность омоложения содовыми
ваннами. В ту пору в аптеках исчез порошок, употреблявшийся ранее как
средство от изжоги.
За всем этим — постоянное стремление взвинчивать, предельно накалять
общественную атмосферу. Какой-то театр абсурда, нечто за гранью
логики... Теперь, спустя тридцать с лишним лет, это представляется
сценами из инфернального мира. А мы-то жили в мире реальном и, если
говорить о нас в массе, верили всему, о чем читали
в газетах и слышали на собраниях. Или, быть может, принимали на веру.
Самоотстранение от сложных процессов общественного бытия было не только
защитной реакцией — оно постоянно культивировалось: "Не лезь не в свое
дело", "Наверху виднее", "Что, тебе больше других надо?" Психология эта
укреплялась в сознании многих.
Это уже после XX съезда партии стало понятнее, зачем так долго и так
настойчиво вырабатывалась система низведения личности до положения
"винтика",— ведь проще иметь дело с политическими младенцами.
Когда буря языковедческих дискуссий миновала, мой товарищ по факультету
Виталий Костомаров вздохнул с облегчением. Ему, правда, влепили строгий
выговор с занесением в учетную карточку — он что-то не так сказал на
языковедческом семинаре,— но из комсомола не исключили. Чуть позже
Костомарова, как идеологически нестойкого, не утвердили на общественную
должность машинистки в стенную газету "Комсомолия". Встретившись
недавно, мы посмеялись, конечно, над бдительностью своих сокурсников.
Виталий сохранил листок многотиражной газеты "Московский университет",
где в небольшой заметке студент-журналист А. Аджубей утверждал, что
должность машинистки может быть предоставлена В. Костомарову, ибо
является чисто технической. После этой заметки я был отстранен от
прохождения по Красной площади в студенческой спортивной колонне МГУ и
назначен на праздничные дни дежурить по факультету. Виталий Григорьевич
Костомаров теперь директор Института русского языка имени А. С.
Пушкина...
Строилось новое здание МГУ на Ленинских горах, его открыли через два
года после окончания наших занятий — в 1954-м. Темпы возведения были
рекордными и для нынешнего времени: всего шесть лет. Колючая проволока,
сторожевые вышки, высокие заборы, которые окружали огромную строительную
площадку, отъединяли нас, копавших во время воскресников траншеи для
укладки труб, переносивших кирпич, убиравших территорию под будущие
цветники, от "зеков" (странное дело, до сих пор в университете есть зона
"А", зона "Б" и так далее), которые выполняли более тяжелую работу, но
это не смущало и не пугало нас. По нашим тогдашним представлениям, за
проволокой шло перевоспитание трудом, который мы, вольные, считали тем
главным, что лежит в
основе человеческого достоинства. О многих километрах колючей проволоки
на холодных северных землях, о миллионах погибших — расстрелянных,
умерших от голода, цинги — никто тогда не вспоминал, об этом не говорили
и не писали. И если кто-то знал и думал — то только про себя.
Нашим трудом было ученье
Нас не посылали копать картошку, перебирать
овощи на базах. Учиться хорошо и отлично считалось исполнением долга и
проявлением общественной сознательности.
Ребята, получавшие Сталинские стипендии, вызывали уважение.
В конце 1950 года я проходил практику в газете "Комсомольская правда". В
военно-спортивном отделе, которым заведовал Борис Иванов, получил первое
журналистское задание — написать о стрелковых соревнованиях на
стрельбище "Динамо" в Мытищах. Участники соревнований расположились в
белых вылинявших палатках, а выходя на линию огня, палили по таким же
простеньким мишеням, какие висели в стрелковом клубе МГУ. Записав все
данные о соревнованиях и победителях, я ринулся в редакцию и к вечеру
отдал Борису Иванову свое сочинение. "Пойдет",— сказал он, проглядев
страничку.
Утром я не отыскал заметку на последней полосе, где обычно печатали
спортивную информацию. Прибежав в редакцию, робко постучал в кабинет
Бориса Иванова. Он тиснул мою руку и сказал: "Старик, поздравляю
с
первой публикацией",— наклонился к столу и отчеркнул на газетной полосе
крошечный, пять строк, столбик, набранных петитом в подбор с другой
информацией. Больше всего я жалел об утере заголовка "Белые палатки,
беглый огонь". Но зато меня приятно кольнуло по-доброму сказанное "старик"... В
"Комсомолке" тех лет это кое-что значило.
Борис Иванов выложил передо мной пачку писем читателей в редакцию и
послал неподражаемо элегантным жестом прощальный привет. Дневная норма
для литературных сотрудников была тогда — обработать сорок писем. Я не
успевал. День за днем стопка писем росла. Росла и моя тревога: не
справляюсь. Рабочий день растягивался до раннего утра. Я начал понимать,
как делается газета. Хаотичное мельтешение людей, беготня к дежурному
или главному редактору, ворохи оттисков с
пометками "отделу информации", "свежей голове", крики по местному
телефону снизу, от верстальных столов: "Сократите хвост
Семушкину", "Рубаните
Чачина" и
т.д. Газетные полосы, как известно, не резиновые, и
многие статьи приходилось сокращать.
Через какое-то время я стал разгребать почту увереннее и даже готовил
подборки писем. Таких подборок становилось все больше, и все больше
писем отсылали на мой стол и "зав", и "зам", и даже старший по возрасту,
а следовательно, и по положению литературный сотрудник. Роптать не
приходилось — практика. За усердие стали чаще давать и репортерские
задания.
Как-то само собой получилось, что, когда практика окончилась, я
продолжал бегать в "Комсомолку". Однажды Борис Иванов предложил
поступить на постоянную работу в отдел. Предвидя вопросы, он разрешил их
с убедительной простотой: "Да что ты, не сумеешь окончить университет,
работая у нас? Проблем не будет, главный сказал, что сможет договориться
насчет свободного посещения лекций (ни заочного, ни вечернего отделений
тогда не существовало). И вот в 1951 году я стал "вольноопределяющимся"
студентом МГУ и штатным сотрудником "Комсомольской правды". Здесь, не
перескакивая ни через одну служебную ступеньку, и довелось пройти весь
путь "от" и "до".
Вспоминая "Комсомолку", многие её бывшие сотрудники называют газету
родным домом, дружной семьёй, где все были братьями и сестрами. Важнее,
мне кажется, другое. Во-первых, ценился и вырабатывался профессионализм,
во-вторых, уже в самом начале 50-х больше, чем в других газетах,
допускались свобода мнений, спор,
поощрялась острая тема. Там
приветствовали тех, кто любил письма, шёл к теме от реальных историй, от
обращения к раздумьям читателя, от факта жизни, а не от схем, какими
заполнялись тогда страницы многих газет.
Однако и плата за честь работать в таком замечательном коллективе была
высокой. Все интересы — в газете. Все время — газете. (Это без
преувеличений: рабочий день длился не менее 12, а часто и 14 часов).
Командировки — хоть на край света — по первому слову редакции. А главное
— надо было непрерывно снабжать газету находками, отыскивать необычное.
Чтобы "вставить фитиль" коллегам из другого издания. "Старик,— слышалось
в таком случае в комнате отдела, в лифте, в коридоре, в столовой,— главный одобрил — еду, лечу, встречаюсь..." Как легенды
передавались истории о корифеях "Комсомолки", которые добывали материалы
в самых невероятных обстоятельствах. Семен Нариньяни, блестящий
фельетонист, в 1934 году во время первого физкультурного парада
прорвался на Красной площади к Максиму Горькому и с его помощью получил
по нескольку строк впечатлений о празднике от всех членов Политбюро,
включая Сталина. Когда Нариньяни доложил об этом редактору, тот не
поверил. Но тут раздался звонок из высокого секретариата, и к сказанному
на Красной площади было добавлено ещё несколько строк.
Читатель нынешней "Комсомольской правды" вряд ли увидит газету начала
50-х, разве что в библиотеке или музее. Тридцать с лишним лет миновало с
той поры. Если бы по какой-то странной случайности в его почтовом ящике
оказалась та, "наша", "Комсомолка", он, молодой человек конца XX века,
наверное, удивился бы и, чего доброго, пожалел бы и прежних читателей, и
тех, кто делал газету. "Комсомольская правда" 50-х годов была куда как
скромнее, если хотите, проще, суше, чем нынешняя. Две-три маленькие
фотографии на четырех страницах, а чаще и без фотографий (на "украшательство" существовал строгий лимит),
"слепые" колонки статей,
небольшие заголовки, никаких броских аншлагов, минимум рисунков,
карикатур — каждый сантиметр площади для дела. Засушивало газету обилие
официальных протокольных заметок. Телетайп категорично отстукивал, куда
их ставить. "В правый верхний угол второй полосы", "В левый нижний угол
третьей полосы"... Случалось, что на "угол" претендовали сразу три
материала, и тогда Победу одерживало ведомство рангом выше.
Ночь напролет перевёрстывалась "Комсомолка". Терявшие силы и терпение
метранпажи Матвеич или Степаныч (они верстали ещё дореволюционную газету
"Копейка") охрипшими голосами кляли дежурных по номеру и "верхнюю"
редакцию. Оба они были милейшими, добрыми людьми, кладезем всевозможных
баек о газетах и газетчиках, и мы относились к ним с великим почтением.
Нервотрепка была скорее общим стилем ночной редакции. Газета, выбившись
из графика, выходила днем, а то и вечером. В другие города она попадала
через несколько суток. Фототелеграфа не существовало, матрицы везли на
аэродромы и к поездам, которые, в свою очередь, либо не могли ждать
газету, либо сами опаздывали. Как было объяснить читателям, что
сообщение о завтраке в честь господина Н. дошло до нас к позднему ужину?
Чиновники многочисленных ведомств мало
считались с газетами, как, впрочем, и с газетчиками
Листаю подшивки "Комсомолки". Выветрился запах типографской краски.
Желтизна поползла по страницам. Когда белый мех начинает желтеть,
скорняки говорят, что он умирает. Как бы ни изменили цвет газетные
полосы, цена их только возрастает.
Мы любили свою газету, делали все, чтобы она была другом и советчиком
читателя. Впрочем, если быть откровенным, приходилось "подниматься на
котурны" чаще, чем хотелось. Именно в те годы утвердились такие
выражения, как "битва за хлеб", "битва за металл". Они шли, конечно, от
жизни, ибо бились люди за многое и Победы давались тяжело.
При всех издержках этого "вечного боя", когда покой и не снился, он
кое-что давал характеру и натуре человека.
Совсем недавно мой друг, как раз из таких, кто знает, как даются
журналистам строки, пришёл на родной факультет в МГУ, чтобы встретиться
со старшекурсниками. В его газете намечались две вакансии, и он хотел
подыскать среди выпускников подходящих кандидатов. Мой друг — фантазер
и, чтобы дать каждому равный шанс, предложил студентам написать две-три
странички на "вольную тему", отметить девизом, а во втором, запечатанном
конверте, сообщить фамилию. Газета, в которой он работал,— одна из самых
боевых, попасть туда журналисту — все равно что актеру выдержать конкурс
у Ефремова. Через месяц, как и было условлено, он вновь пришёл на
факультет. В деканате узнал, что никто из выпускников не пожелал
участвовать в конкурсе.
Уверен, в наши студенческие годы ни один не отказался бы. Должно быть,
наше отношение к профессии было более трепетным. Если будущий журналист
проявляет безразличие к своей собственной судьбе, вряд ли его взволнует
судьба чужая. А может, причина в ином?
В "Комсомолке" авторитет
главного редактора был непререкаем. Ум, широта
интересов, острота взгляда снискали Горюнову всеобщее уважение. Дмитрий
Петрович был строг, почти официален, молодежь побаивалась его гнева,
который, впрочем, не возникал без причины. Все
знали, что "главный" не злопамятен, способен, если ошибся, изменить свою
точку зрения. Он радовался удаче каждого сотрудника — опытного и
начинающего, готов был поддержать в трудную минуту, даже если по
каким-то обстоятельствам это давалось тяжело. Однажды Борис Иванов,
заведующий военно-спортивным отделом, написал для газеты большой
материал о канадском хоккее. На "Комсомолку", допустившую пропаганду "космополитизма" (в ту пору такое обвинение могло обернуться как
угодно), обрушил гнев сам К. Е. Ворошилов. Канадский хоккей показался
ему подозрительным. Почему "канадский"? Низкопоклонство! Газета сразу же
стала ратовать за русский хоккей, однако это уже не ослабило нападок.
По поводу канадского хоккея Горюнова непрерывно куда-то вызывали, он
возвращался злой, резкий, коридор пустел — никто не желал попадаться на
глаза редактору в такую минуту. Затем Борис Иванов был вызван к
главному, вся редакция волновалась за него. Мы так и не узнали, какие и
с кем Дмитрий Петрович вёл переговоры, но канадский хоккей вместе с
Борисом Ивановым реабилитировали; велели, правда, именовать игру
"хоккеем с шайбой".
В 1957 году Горюнов попрощался с "Комсомолкой", перешел в "Правду",
потом много лет смело, энергично вёл ТАСС. Внезапно, а все внезапное
по-своему закономерно, Дмитрия Петровича назначили послом в Кению, затем
в Марокко. Держали там долго, больше десяти лет, додержали до пенсии и
вывели прекрасного журналиста на "заслуженный отдых". В ту пору Брежнев
нередко отправлял в длительную командировку за границу "строптивых".
Горюнов не был покладистым и не спешил говорить вслед за "слышу" — "слушаюсь". Многие
"вышедшие" из "Комсомолки" журналисты считают его
своим учителем, в том числе и по этой причине.
Вспоминаю свою первую заграничную поездку
Июньским вечером 1952 года после дежурства позвонил главный редактор,
сказал, что завтра я должен быть в международном отделе ЦК
ВЛКСМ,
предстоит заграничная командировка. В ту пору такое поручение считалось
особенно ответственным, журналисты редко бывали за рубежом, впрочем, как
и все советские граждане,— международного туризма не существовало и в
помине.
В Железном занавесе редко открывалась маленькая дверь, и через
неё
выпускали очень немногих.
В международном отделе я встретился с Петром
Машеровым, тогда первым
секретарем ЦК комсомола Белоруссии. (Позже он стал первым секретарем ЦК
партии республики, кандидатом в члены Политбюро и трагически погиб в
автомобильной катастрофе). Путь наш лежал в Австрию, где готовился
общенациональный слет молодежи в защиту мира. Выслушав соответствующие
наставления, мы засели за подготовку речей, которые предстояло
произносить. Первый секретарь ЦК ВЛКСМ Николай Александрович Михайлов
принимал нас чуть ли не ежедневно, и уже сам этот факт говорил о
серьезности поручения, Машеров, высокий, стройный, рассудительный и
спокойный, волновался, по-видимому, как и я, но не подавал виду. Герой
Советского Союза, партизан, подпольщик, он "гасил" все страхи наших
многочисленных консультантов одной фразой: "Да пусть они меня сами
боятся..." Наконец Михайлов, заставив ещё раз продекламировать ему наши
речи, дал "добро" на отъезд.
Вечером на даче я сказал Никите Сергеевичу, что завтра уезжаю в Австрию.
К удивлению, Хрущёв выразил явное неудовольствие и более чем строго
начал выспрашивать, "как", "зачем", "почему". После длинной паузы
проговорил: "Смотрите, чтобы все было в порядке, а если что — держитесь
как подобает...".
Трудно сказать, что он имел в виду, говоря "держитесь как подобает", но
эти слова долго не давали покоя.
В Вене нам повсюду мерещились агенты ЦРУ, и, если прохожий разглядывал
нас долго, Петр Миронович, едва шевеля губами и не оборачивая головы,
шептал: "Это шпик, запоминай его, Алексей, заметаем следы".
Неожиданным
оказался другой вариант "преследования". Возвращаясь после встреч с
молодыми коммунистами и социалистами, мы находили в номере гостиницы
антисоветские листовки, брошюры и даже книги. Решили относить "добро" в
советскую часть Контрольной комиссии (мирный договор с Австрией ещё не
был подписан, и страна делилась на оккупационные зоны), но там
посоветовали вываливать вечером подброшенное за дверью номера и туда же
выставлять ботинки для чистки. Бумажный мусор мы выносили, а ботинки не
выставляли. Нам казалось, что советским людям не пристало унижать
служащих гостиницы подобной работой. Ботинки мы чистили сами.
Держу в руках "Комсомолку". Номер за 17 июля 1952 года. Отчет о нашей
поездке: "Десять дней в Австрии".
Прошло столько лет, а я все помню...
Сторож отворяет тяжелые ворота, и мы выходим на безлюдную площадь.
Тяжелые гранитные плиты выложены на века. Старик ведет нас за собой.
Справа и слева странные здания. Они мертвы. В них нет людей. Наш
провожатый — узник Маутхаузена. Его освободили советские солдаты, и он
остался сторожить бывшую тюрьму, ему некуда деться. Ветер кружит пыльную
поземку у стен бараков. Ещё одно серое здание. Металл на печах, в
которых сжигали живых и мертвых, свеж, не покрылся патиной. Включи
рубильник, и печи заработают. С 1938 по 1945 год здесь превратили в
пепел 122 766 человек. Беру ручку — считаю. 3 255 рабочих дней
истребления. По тридцать шесть человек в сутки. Без выходных —
непрерывно.
Те, кто делал это, жили здесь же. Спускались с холма и пили холодное
пиво в увитых зеленью ресторанчиках. В отпуск уезжали к семье, детям.
15 января 1953 года в "Комсомольской правде" появилась передовая статья
"Быть зорким и бдительным". За три дня до этого меня вызвал заместитель
главного редактора Отар Давидович Гоцеридзе, усадил за стол, запер дверь
кабинета и, протянув небольшую папку, сказал: "На, прочти, запомни, что
здесь сказано, а потом пиши передовую. Сообщение будет завтра, а
передовая нужна к вечеру. Читай, читай, потом обсудим".
Он занялся своими делами, а я начал просматривать странички из папки, и
у меня зарябило в глазах. Врач кремлевской больницы Лидия Федоровна
Тимашук раскрыла банду врачей-вредителей, убийц и шпионов, повинных в
гибели ряда видных деятелей партии и государства и готовивших
ещё более
злодейские акты. Сообщалось, что они залечили до смерти Жданова и
Щербакова. Среди врачей-убийц — профессора Вовси, Виноградов, Коган,
Фельдман, начальник лечсанупра Кремля Егоров и другие. Академики,
доктора наук, медицинские светила, допущенные в святая святых — Кремль!
Вчитываясь в строки сообщения, я содрогался. Мой личный опыт общения с
врачами был равен нулю, однако встречались знакомые имена. Одним из
первых был назван Владимир Никитич Виноградов, крупнейший терапевт,
блестящий диагност.
Он не раз бывал в доме Хрущёва, лечил Нину Петровну, оставался по
приглашению хозяев обедать, рассказывал анекдоты из медицинской
практики.
И этот Виноградов, доброжелательный, как говорили, много лет наблюдавший
за здоровьем Сталина,— шпион и убийца! У нас с женой только что, 21
декабря 1952 года, в день рождения Сталина, появился первенец — Никита;
Рада ещё лежала в родильном доме на улице Веснина, в том самом, из
"врат" которого вышли в свет многие сыновья, дочери, внуки и внучки
партийных и советских руководителей — "правительственные дети", как
говорили сотрудники роддома.
Читая документы, я невольно думал о Раде и малыше
Виноградов запомнился ещё и потому, что он густо пересыпал свои фразы
непонятным словечком "куцо". "Прихожу вчера домой, куцо, а ветер раскрыл
окно, все бумаги, куцо, на полу..." Это словечко, похожее на "кацо",
каким-то странным образом шло Владимиру Никитичу.
"Куцо"— стучало в висках, наверное, я выглядел ошалелым. Гоцеридзе
покачал головой и со значением сказал: "Вот так-то. Ты все понял? Нужна
передовая. Материалы, которыми следует пользоваться, перечитай
серьезно". Он встал, открыл дверь кабинета, протянул ключ: "Запрись,
чтобы не мешали. Когда напишешь статью, отдашь мне". Он не прибавил "только мне", но это было само собой понятно.
В той передовой были такие строки: "Выступая на февральско-мартовском
Пленуме ЦК ВКП(б) в 1937 году, товарищ Сталин говорил: "Спрашивается,
почему буржуазные государства должны относиться к Советскому
социалистическому государству более мягко и более добрососедски, чем к
однотипным буржуазным государствам? Почему они должны засылать в тылы
Советского Союза меньше шпионов, вредителей, диверсантов и убийц, чем
засылают их в тылы родственных им буржуазных государств? Откуда вы это
взяли?"
В бумагах, которые я получил, эту цитату особо рекомендовалось
использовать. Передовую напечатали. На редакционной летучке, где
оцениваются и разбираются номера газеты за прошедшую неделю, о ней не
было сказано ни слова. Такие темы не критиковались. Не стану утверждать,
что тон передовой был более спокойным, чем в других газетах. Концовка
призывала молодежь к зоркости и бдительности. Единственное, что отличало
передовую,— в ней не перечислялись имена врачей. Теперь данное
обстоятельство можно поставить себе в заслугу. Но малого стоит такая
заслуга. Стыд перевешивает все оправдания.
Через много лет Светлана Сталина напишет, что после ареста врачей
её
отец отказался от услуг медиков, начал выбирать лекарства сам, капал в
мензурку йод от склероза. Ещё бы, как он мог пустить в дом людей вроде
Виноградова, который пользовал его двадцать лет, которому он поверял
интимные стороны своей жизни, рассказывал о болях душевных и телесных, а
презренный убийца исподволь готовил ему страшную кончину?!
Врач для больного как священник для верующего. Если лгут священники,— а
это Сталин знал, ибо сам мог стать священником,— почему не могут
лгать
врачи? Почему буржуазные государства "должны засылать в тылы Советского
Союза меньше шпионов, вредителей, диверсантов и убийц, чем засылают их в
тылы родственных им буржуазных государств? Откуда вы это взяли?".
Я понимал, что срочное поручение объяснялось по крайней мере двумя
причинами: во-первых, у меня должны были найтись особо гневные слова —
как-никак, и мою семью могли отравить; во-вторых, таким заданием
оказывалось доверие. Зять Хрущёва был подходящей фигурой.
В первый же свободный час я поспешил к жене в родильный дом, и там мы
шепотом обсудили страшное известие. Сидела в комнате и молоденькая
медицинская сестра Галя Семенникова. Её больше всего поразило, что в
списке значился начальник лечсанупра Кремля Егоров. У него только что в
этом родильном доме появился на свет сын. "Господи,— причитала Галя,
заливаясь слезами,— такая милая, красивая женщина, такой хорошенький
мальчик, что с ними теперь будет? И что надо было этому извергу, ведь
все уже есть, все есть..."
Это искреннее сопереживание и гнев задели меня больше, чем строки
собственной передовой.
Мы дружим с Галиной Семенниковой и её семьёй тридцать пять лет. Галина
Анатольевна стала хорошим врачом. Нет-нет да и вспоминаем мы тот
разговор на улице Веснина, радуемся, что мальчик, родившийся перед
арестом отца, не нес всю жизнь тяжелый крест сына "врага народа". Да
только ли этот мальчик?! Много позже известный офтальмолог Святослав
Федоров, тоже сын "врага народа", скажет мне: "Если бы не XX съезд, мы все оказались бы на
обочинах жизненных дорог".
Ненависть к врачам-убийцам набирала силу.
азеты публиковали отклики
трудящихся, клеймивших шпионов и извергов. Был опубликован Указ о
награждении Тимашук орденом Ленина "за помощь, оказанную правительству в
деле разоблачения врачей-убийц". Нашлось немалое число желающих занести
и своего районного доктора в шпионы и вредители. Матери с ужасом
вспоминали, что лечили своих детей у того или иного из обвиненных.
Больные требовали, чтобы в аптеках установили более строгий контроль за
приготовлением лекарств.
В доме Хрущёвых арест врачей не комментировался, хотя естественно
предположить — никого не оставил равнодушным. Никита Сергеевич
предпочитал лечиться сам. Иногда он приезжал с работы днем, и его ждала
горячая ванна. Таким нехитрым, но проверенным способом ему удавалось
снимать почечные колики.
Он по-прежнему много ездил по области, бывал в колхозах, на строительных
площадках, где шло сооружение первых заводов железобетонных конструкций.
В городе катастрофически не хватало жилья, сотни тысяч людей жили в
подвалах и коммуналках — в жутких условиях. Если поездка намечалась на
воскресенье, он приглашал Раду и меня — младшие ещё не доросли.
Затрудняюсь сказать, почему он нас брал с собой: журналистику в ту пору
не считал серьезным занятием и уж тем более не ждал от нас никаких
"публикаций". Просто Никита Сергеевич не терпел одиночества. Любил,
чтобы кто-то был рядом. Он засиживался в МК допоздна. Начальник его
охраны обычно звонил мне в газету и спрашивал: "Ну как, вышла в свет
наша дорогая "Комсомолочка"?" Если позволяли обстоятельства, присылал за
мной "хвостовую" машину (членов Президиума ЦК сопровождала машина
охраны), и я, случалось, долго ждал у подъезда МК, пока выйдет Хрущёв и
мы поедем на дачу, в Усово. Он предпочитал жить там, а не в
переполненной городской квартире. Его тянуло на природу. Как бы поздно
он ни приезжал, обязательно гулял 15—20 минут, а утром быстрым шагом
пробегал по дорожкам свои полтора-два километра. Это позволяло ему
выдерживать огромную нагрузку, а в городе возможности погулять не было.
Во время ночных возвращений с Никитой Сергеевичем никаких деловых
разговоров не велось, и более чем наивен тот, кто предполагает, что они вообще возможны домашних
обстоятельствах. Ехали обычно молча. Хрущёв не спрашивал меня, как шло
дежурство в газете, а я не задавал вопросов о его рабочем дне.
Утром в воскресенье Никита Сергеевич обычно просил прочитать ему
театральный репертуар и почти всегда выбирал что-нибудь знакомое.
Младшие члены семьи стали ходить с отцом в театр чуть позже, а в начале
50-х эта повинность лежала на нас с женой. Я не оговорился: именно
повинность. Никита Сергеевич чаще всего выбирал МХАТ, хотя все спектакли
видел не один раз. "Горячее сердце", наверное, раз десять, не меньше, и
мы вместе с ним. Соглашался на любую оперу в Большом, а к балету
относился равнодушно. Правда, ходил на балетные спектакли, если
танцевала Уланова или кто-нибудь из известных балерин.
Любил он Театр имени Моссовета, считал его своим, московским. Юрий
Александрович Завадский во время антракта непременно приглашался в ложу
на чай. Они вспоминали многих актеров той поры, когда Хрущёв в начале и
в середине 30-х только начинал в Москве. Однако, если Завадский втягивал
Хрущёва в деловые разговоры, в оценку спектакля, Никита Сергеевич
отшучивался: "Вы же видите, я не собираюсь уходить со второго акта.— И
добавлял после паузы:— Хотя, может быть, и хочется. Зачем обижать
актеров...".
В ту пору он не считал себя судьей ни в театральных делах, ни в кино, ни
в литературе. Правда, в машине мог обронить: "Ерунда какая-то". Но не
больше. Он не принимал бытовые спектакли, не любил "копания в грязном
белье".
В его привязанностях особое место занимал документальный кинематограф.
Киножурналы, посвященные науке, строительству, сельскому хозяйству,
просматривал непременно. Если в просмотровом зале были помощники, он
поручал им собрать дополнительные сведения о тех или иных новинках
техники, изобретениях, интересных людях. Увы, не всегда то, что
пропагандировалось на экране, существовало на самом деле. "Кинолипа"
страшно раздражала Хрущёва, он воспринимал вранье как личную обиду.
Во время московских гастролей Киевского оперного театра актеры бывали на
даче у Никиты Сергеевича. Вместе с ними он пел народные русские и
украинские песни. Шло своеобразное музыкальное соревнование (голоса у Хрущёва не было) на знание песен редких, фольклорных. К чести
украинских певцов, они почти всегда подхватывали слова самых "забытых"
песен и припевок. Хрущёв родился в курской деревне, долго ходил в
подпасках, много, конечно, слышал в детстве южных русских народных
напевов; рядом располагались украинские села. Любила петь, как
рассказывали, и его мать, Ксения Ивановна; на деревенский лад она
говорила не "петь", а "кричать" песню.
Перебирая сейчас в памяти черты характера Никиты Сергеевича, думая о
том, что больше всего он ценил в людях, прихожу к выводу — деловитость,
профессионализм, трудовое достоинство. Хрущёв уважал тех, кто энергично
строит жизнь, не без гордости вспоминал, что в лучшие свои рабочие годы
в Донбассе получал 30 рублей золотом. Слесарь должен был обладать
высокой квалификацией, чтобы его труд так высоко оплачивали. Однажды
исполнилась мечта молодого Хрущёва. Он подкопил денег на покупку пальто.
Приехал в Юзовку, пришёл в магазин. "Подскочил приказчик,— рассказывал
Никита Сергеевич,— спрашивает: "Чего изволите?" Я ему про пальто, он тут
же достает, поглаживает один рукав, другой. "Какое желаете, правое или
левое?" Я пощупал материал, поколебался и ткнул пальцем — правое.
Продавец посмеивается. Оказалось, рукава от одного пальто". Хрущёв не
раз приводил этот пример на разных совещаниях, когда речь шла о
торговле, заканчивал обычно шутливой сентенцией: "Вот так умели
торговать дореволюционные приказчики. Наш советский продавец не будет
морочить голову покупателю, он ему говорит: сам выбирай".
Хрущёв не был призван на военную службу в годы первой мировой войны,
шахтеров в армию не брали. Жизнь в Донбассе становилась все тяжелее,
вспыхивали забастовки, появились в шахтерских поселках казачьи сотни. К
этому времени Хрущёв уже определил свои позиции. В годы гражданской
войны он был комиссаром при политотделе 9-й армии на Южном фронте. Эта
армия входила в состав Первой Конной. Уже в ту пору Хрущёв знал
Ворошилова и Буденного. Чаще других он вспоминал комиссара
Фурманова.
Помню, во время визита Никиты Сергеевича в Соединенные Штаты Америки на
приёме в Лос-Анджелесе среди хозяев оказался сын купца из
Ростова-на-Дону.
Семью купца вышвырнули из этого города как раз те
части, где
служил Никита Сергеевич, и она оказалась в Америке. Когда это
выяснилось, произошла некоторая заминка, а затем Хрущёв, забыв о
"протокольных приличиях", заявил, что не желает ни есть, ни пить рядом с
"контрой", что он приехал встречаться с настоящими американцами, а не с
беляками. Сына "беляка" куда-то оттеснили, рядом с Никитой Сергеевичем
посадили "настоящего американца". Инцидент дипломатично замяли. Хрущёв
нисколько не жалел о сказанном. Немало было случаев, когда Никита
Сергеевич эпатировал общественное мнение, но люди, видевшие его в таких
обстоятельствах, замечали, что за кажущейся несдержанностью проглядывал
тонкий, а иногда и лукавый расчет.
Бог знает, каких только "штрихов к портрету" Хрущёва не добавляют! Я
прежде всего смотрю на год выпуска таких свидетельств — это многое
объясняет. Хрущёв, естественно, не был ангелом. Не был он и холодным
политиком, не прятал взрывной сущности натуры. Особенно его раздражало
пренебрежение делом и тем более притупление идеологической бдительности,
как он её понимал. Тут он бывал резким, и, случалось, никакие аргументы
не могли заставить его изменить оценку человека или решение.
Теперь часто отыскиваются примеры ошибок Хрущёва, его необъективности и
даже самоотрицания в подходах к тому принципиальному развитию событий,
которое нарастало в обществе благодаря его стараниям. Но что было, то
было. Хрущёву не раз говорили, что Владимир Дудинцев в романе
"Не хлебом
единым" написал как раз о тех негативных явлениях, которые он, Хрущёв,
критикует,— это не изменило отрицательного отношения к книге.
Непостижимо! Когда скульптор Эрнст
Неизвестный задумывал памятник Н.С.
Хрущёву на Новодевичьем кладбище, он соединил в
нём белый и черный
камень. Ломаная черно-белая линия надгробия — зримое подтверждение того,
что в этом сплетении есть правда о любом человеке, кроме разве что
Христа.
Известно, что провозглашение истин — занятие более легкое, чем их поиск.
Хрущёв любил рассказывать анекдот о споре двух военных — полковника и
генерала. Когда полковник, как говорится, припер генерала к стенке, и у
того иссякли все аргументы для возражений, он сделал шаг вперед и
гаркнул: "Полковник, не забывайтесь!"
Каждому, думаю, приходилось
оказываться в положении либо полковника, либо генерала.
Нас долго отучали от демократичного сопоставления точек зрения. Трубим
или помалкиваем. Заметьте, чем выше уровень обсуждающих ту или иную
проблему, чем выше положение тех, кто участвует в этом обсуждении, тем
реже и глуше звучит неординарное мнение. Я разговорился на эту тему с
Никитой Сергеевичем, когда он был уже на пенсии. Спросил, считает ли он
нормальным, что на сессиях Верховных Советов, на партийных съездах никто
никому не возражает, не вспыхивают споры, полемика. Разве то или иное
решение так уж бесспорно? Что случится, если оно будет принято не
единогласно? И разве не честнее сказать о своём несогласии или особом
мнении, чем создавать видимость единодушия?
Хрущёв долго молчал. Мы успели пройти почти километр по дорожке, а он не
отвечал. Подумалось, что не хочет продолжения разговора, и я не стал
повторять вопрос. И вдруг Никита Сергеевич сказал: "партия у нас уже
старая, многое в ней сложилось накрепко, не сдвинешь...".
А вот ведь сдвинулось. Мне кажется, Хрущёва порадовали бы революционные
перемены, которые во все большей мере определяют нашу жизнь. Мы
отыскиваем истину в сложнейших вопросах идеологического, экономического,
хозяйственного строительства, не боясь разных подходов. Уходит в прошлое
генеральское "Не забывайтесь!".
Холодная весна
Весна 1953 года была холодной, оттепели ещё не согнали снег с
подмосковных полей, в лесу лежали не тронутые солнцем сугробы. Жена с
сыном жили на даче Хрущёва. Рада вставала ранним утром и обычно
спрашивала у домашней работницы, когда вернулся отец, стоит ли ждать его
к завтраку. В тот день Никита Сергеевич приехал после 12 ночи, но через
два часа его вызвали снова, и он ещё не возвращался. Всякое тогда
приходило на ум при таких внезапных отъездах. На следующее утро радио
передало правительственное сообщение о болезни Председателя Совета
Министров Союза ССР, Секретаря Центрального Комитета КПСС товарища
Иосифа Виссарионовича Сталина. В среду, 4 марта, это сообщение было
опубликовано. "Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза и Совет Министров Союза ССР сообщаю о постигшем нашу
партию и наш народ несчастье — тяжелой болезни товарища И. В. Сталина.
В ночь на 2 марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве в
своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для
жизни области мозга. Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич
правой руки и ноги. Наступила потеря речи. Появились тяжелые нарушения
деятельности сердца и дыхания".
Бюллетени о состоянии здоровья Сталина публиковались до 16 часов 5
марта. Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза,
Совет Министров Союза ССР и Президиум Верховного Совета СССР известили,
что 5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался
Председатель Совета Министров Союза ССР и Секретарь Центрального
Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф Виссарионович
Сталин. Тут же печаталось медицинское заключение о болезни и смерти И. В.
Сталина, сообщение комиссии по организации похорон. Гроб с телом Сталина
установили в Колонном зале Дома союзов. Председателем комиссии по
организации похорон назначили Хрущёва Н. С, в
неё вошли Каганович Л. М.,
Шверник Н. М., Василевский А. М., Пегов Н. М., Артемьев Н. А., Яснов М.
А.
Хрущёв возглавил комиссию по похоронам, но это вовсе не означало, что
ему предстоит занять первый пост в партии. Гроб у изголовья несли
Маленков и Берия. На траурном митинге выступали Маленков, Молотов и
Берия. Все эти
протокольные тонкости говорили о расстановке сил. Явно
обозначился триумвират — Маленков, Берия, Молотов.
В день похорон, 9 марта, на мраморном фронтоне Мавзолея Ленина появилось
ещё одно имя: Сталин.
Медленно уходил траур. Дело было даже не в том, что боль утраты
испытывали миллионы людей. Определяло атмосферу всеобщее беспокойство,
чувство незащищенности, своего рода сиротства. Для большинства с именем
Сталина связывалось особое место нашего государства на мировой арене,
уверенность в преодолении трудностей, препятствий, бед. "Он все сможет,
найдет единственно верное решение". Так привыкли считать, так думали,
таким утвердился феномен этой личности — выше бога, ближе отца и матери,
единственный в своём роде.
В один из первых дней, когда открылось посещение
Мавзолея, сотрудники "Комсомольской правды" прошли к двум застекленным
гробам, стоявшим почти рядом. Звезды на погонах отражались в массивных
прозрачных стеклах, от чего саркофаг Сталина был более заметным, как бы
притенил тот, в котором лежал Ленин. Это сложное, остро кольнувшее меня
ощущение тут же ушло, но потом вновь вернулось...
Смерть Сталина не могла не поставить перед его преемниками вопроса о
том, как жить и действовать дальше. Никита Сергеевич вспоминал, что в
последние годы (может быть, месяцы жизни) Сталин говаривал: "Останетесь
без меня — погибнете... Вот Ленин написал завещание и перессорил нас
всех".
Почему Хрущёв вспомнил эти слова, что стояло за ними?
Предупреждал ли кого-то Сталин или в какие-то минуты реальнее
представлял истинное положение дел в стране и, оглядывая свой жизненный
путь, в чем-то раскаивался?.. В отчуждении к детям, в том, что после
самоубийства жены он не пощадил даже тех её родственников, к которым
когда-то питал симпатию. Отчего он говорил: "Погибнете"?Любые размышления тут могут строиться лишь на догадках. Многое в жизни
Сталина было окружено тайной.
Все дни траура мы практически не уходили из "Комсомольской правды".
Звонили нашим авторам, просили написать посмертные стихи или заметку в
газету, готовили подборки писем: Траурные дни слились в один —
бесконечный, без отсчета времени. По очереди мы пробивались ко входу в
Колонный зал и брали там интервью. Запах цветов, принесенных к гробу
Сталина, наполнял сырой весенний воздух. Даже теперь, через десятилетия,
когда прохожу возле Дома союзов, он нет-нет да и возвращается вновь,
запах тех цветов.
Земные заботы отодвинули печаль
Надо было печь хлеб, водить поезда,
выпускать газеты. Через месяц после кончины вождя, точнее, 3 апреля 1953
года, в редакцию поступило известие, о котором мгновенно заговорили.
Когда газета ушла в киоски, сообщение это стало обсуждаться всюду и
всеми.
"Оттуда" нельзя было передать никакого указания. Гнев мертвых не пугает
живых. Врачи, которых всего несколько месяцев назад, в январе, объявили
шпионами и убийцами, оказались невиновны. "Комсомолка" гудела от голосов посетителей — читателей, авторов,
тех, кто всегда спешит в газету, к истоку новостей. И всех волновало не
только само это потрясающее сообщение, но и то, что с непременной
логикой из него вытекало: Тимашук — авантюристка и доносчица. Но ведь её
"разоблачения" кому-то были нужны? Она была награждена орденом Ленина "за помощь, оказанную правительству". Теперь справедливость
восторжествовала. Люди радовались за незнакомых медиков, радовались, что
это освобождало от страха и подозрительности, жизнь представлялась
лучше, чище, чем всего двенадцать недель назад. Однако отмена ложных
обвинений воспринималась куда шире и значительнее. За фактом признания
ошибки стояла тяжелая, стыдная, но правда!
Арест организаторов провокации с врачами воспринимался как справедливое
возмездие. Однако в общественном сознании не могли не возникать все
новые и новые вопросы. Помнили Ягоду и Ежова, множество их
"сподвижников". И прежде их арестовывали, судили и казнили. Эти люди,
сделав свое дело, исчезали, чтобы дать место другим. Сколько раз это
могло повторяться? Ведь не только мы, газетчики, прятали глаза от стыда:
сегодня писали одно, а завтра другое, но и миллионы людей, которых
сзывали на митинги клеймить и негодовать.
В марте 1954 года в Москву вернулся Г. К.
Жуков. Его назначили первым
заместителем министра обороны (министром был Н. А. Булганин). С 1946
года Жуков по приказу Сталина командовал войсками Одесского, а затем
Уральского военных округов. Возвращение Жукова из
Свердловска тоже
кое-что значило. Георгий Константинович сразу же добился реабилитации
группы военных, арестованных уже после войны. В Москву вернулись маршалы
авиации А. А. Новиков и Г. А. Ворожейкин, адмиралы В. А. Алфузов и Г. А.
Степанов. Они, конечно, не молчали. Бывший секретарь ЦК ВЛКСМ Мильчаков,
отсидев полный срок в лагерях, добился встречи с Никитой Сергеевичем.
Моя жена дружила с Аллой Кузнецовой, женой Серго, сына Анастаса
Ивановича Микояна. Умная, мягкая, сдержанная молодая женщина тяжело
переживала арест своего отца, а затем матери, Зинаиды Дмитриевны.
Кузнецов был репрессирован в 1949 году по так называемому
"ленинградскому делу". Во время войны Алексей Александрович и его семья
все 900 дней блокады были в Ленинграде. Однажды Рада решилась спросить у Никиты Сергеевича о судьбе Кузнецова.
Он промолчал.
Через несколько дней, гуляя с ней по дачным лесным
дорожкам, сказал коротко: "Передай Алле, что Алексея Александровича нет
в живых".
Вся семья Микояна — он сам, его жена Ашхен Лазаревна, братья Серго с
удивительным тактом, подчеркнутым вниманием относились к семье
Кузнецова, помогали Алле, её сестрам и брату, когда были арестованы
родители. Они делали все, не таясь, хотя знали, что ведут себя
рискованно. Многие, увы, отказывались и от более близких родственников,
а случалось, от отцов и матерей.
Алла Кузнецова долго и тяжело болела — сказывались блокадные дни. Она
умерла 6 ноября 1957 года. Вернувшаяся за год до этого из ссылки Зинаида
Дмитриевна на много лет пережила старшую дочь.
Неожиданно в газету хлынул поток писем-жалоб: многие города и области
страны наводнили банды уголовников, рецидивистов. Люди боялись выходить
из дома, требовали усилить патрулирование ночных улиц и парков. Это было
последствием амнистии, объявленной после смерти Сталина. Со странной
поспешностью прощение даровали отпетым, потерявшим человеческий облик
преступникам. Чуть позже стало понятным, что на самом деле скрывалось за
сим "актом милосердия"...
В июле 1953 года я был далеко от дома, в Шанхае —
комсомольская
делегация участвовала в работе съезда Народно-Демократического Союза
молодежи Китая, а затем поехала по стране. В ту пору наши отношения
ничем не были омрачены. Песня "Москва — Пекин" звучала повсюду с
неподдельным энтузиазмом. Последняя ночь в Шанхае выдалась
тревожной.
Нас разбудил настойчивый стук в дверь. Сбивчиво, как бы с извинениями,
хозяева сообщали о передаче японского радио: танки на улицах Москвы,
идут аресты, говорят, что убит в перестрелке Берия. Утром мы связались с
советским посольством в Пекине. Посол Василий Васильевич Кузнецов
успокоил, сказал, что поездку по стране надо продолжать и что при
встрече даст разъяснения. В тот же день румынские друзья, наводившие
справки в своём посольстве, сообщили, что об отмене Бухарестского
фестиваля молодежи и студентов речи нет, он состоится вовремя, в
августе. Уже в Шанхае нам стало известно, что Берия арестован и что
танки действительно стояли на некоторых улицах и
площадях Москвы.
О том, как и что происходило,
я узнал только вернувшись
из Китая...
Несколько раз я видел Берия вблизи. Слышал его выступление на
торжественном заседании, посвященном 34-й годовщине Октябрьской
революции. Говорил он хорошо, почти без акцента, четко и властно. Умело
держал паузы, вскидывал голову, дожидаясь аплодисментов. Доклад ему
составили нестандартно.
Внешне Берия — располневший, с одутловатым обрюзгшим лицом — был похож
на рядового "совслужащего" 30-х годов. Шляпа обвислыми полями налезал на
уши, плащ или пальто сидели на нём мешковато. Но за ординарной
внешностью скрывалась натура беспринципная, хитрая и безжалостная. Берия
боялись все, и был отчего. Случилось в ту пору в моей жизни несколько
странных событий, значение которых я понял позже. Моя мать шила платья
жене Берия. Нина Теймуразовна, агрохимик, кандидат наук, ценила талант и
деловитость матери, отсутствие навязчивой услужливости. Как-то Нина
Теймуразовна обронила с ноткой сожаления: "Зачем Алеша вошел в семью
Хрущёва?" Мать расстроилась. Мы Радой только что поженились и были,
конечно, обескуражены; тем более что из
МГБ Никите Сергеевичу передали
анонимку — в ней описывалась наша "болтовня" по поводу "красивой жизни"
в семье Хрущёвых. Никита Сергеевич дал нам прочесть анонимку, но не
комментировал её.
Два наших приятеля-однокурсника были однажды на даче Хрущёва. Казалось
диким, но сочинить эту несусветную чепуху могли вроде бы только они. В
анонимке приводились подробности обстановки, детали семейных
взаимоотношений, о которых никто другой знать не мог. Через много лет
Никита Сергеевич рассказал, каким образом эта анонимка попала в папку
"семья Хрущёва". Мы с матерью тогда жили в коммунальной квартире. К
нашей соседке, муж которой был арестован в 1937 году, пришёл некий
гражданин. Он и продиктовал донос, предупредив, чтобы
женщина не
болтала, если не хочет разделить судьбу мужа.
"Под колпаком" были не только квартиры, дома и семьи высших
руководителей партии, правительства, вообще всех, кто интересовал Берия,
но и служебные кабинеты. Однажды ночью в приемной МК партии появились
высокие чины из ведомства Берия и потребовали от дежурившего секретаря
В.
Пивоварова ключи от кабинета Хрущёва. На вопрос, с какой целью, грубо ответили, что необходимо
проверить надежность сейфов и телефонных аппаратов, добавив, что
секретарь не имеет права интересоваться подробностями их обязанностей —
не его дело. Пивоваров наотрез отказался впустить ночных посетителей в
кабинет, пригрозил вызвать хозяина. И хотя на него обрушился поток
ругани, кабинет он не открыл.
Удивительное дело, но ночное происшествие не имело последствий.
Пивоваров доложил о нём Хрущёву, а тот, видимо, решил смолчать.
После возвращения Никиты Сергеевича в 1949 году в Москву Берия стремился
сблизиться с Хрущёвым, завоевать его расположение. Случалось, поздней
ночью поджидал его на шоссе по дороге на дачу, чтобы побеседовать. Если
я возвращался с Никитой Сергеевичем, то приходилось пересаживаться в
машину грозного человека. Усатый шофер даже головы не поворачивал в мою
сторону. Сидел неподвижно, как сфинкс, и казалось, машина движется сама
по себе. Пассажиры первой машины беседовали. Мне оставалось разглядывать
стволы берез, мелькавших по обочинам Успенского шоссе. Березовые рощи в
том районе Подмосковья — такие фотогеничные, их много раз снимали в
разных фильмах... Однажды я не выдержал и спросил шофера, можно ли
закурить. Он не удостоил меня ответом, Но как-то выразил запрещение.
Может быть, движением офицерского погона с майорской звездочкой? И в
самом деле, грешно было курить в автомобиле, пахнувшем свежей кожей.
По рассказам Хрущёва, в дни, когда мучительно умирал Сталин, Берия
перестал сдерживать свои истинные чувства. Злобно ругал Сталина, никого
не стесняясь, а когда тот на миг приходил в сознание, бросался к нему,
целовал руки, лебезил. Едва наступил конец, Берия, не подойдя даже к
плачущей дочери умершего, тут же умчался из
Волынского, чтобы первым
оповестить друзей и приспешников. "Я сказал тогда Булганину,— говорил
Никита Сергеевич,— как только Берия дорвется до власти, он истребит всех
нас, он все начнет по новому кругу..."
Берия давно уже заигрывал с теми, кого считал нужным нейтрализовать,
усыплял бдительность тех, кто относился настороженно к его персоне,
ставил на руководящие должности в органах внутренних дел своих людей,
начал вмешиваться в дела обкомов партии, покрикивать на тех секретарей,
которые требовали указаний ЦК и не хотели подчиняться распоряжениям
бериевского
аппарата. Первый секретарь Львовского обкома партии Зиновий Тимофеевич
Сердюк доложил Хрущёву, что в ответ на его,
Сердюка, возражения Берия
крикнул в телефонную трубку: "Да я тебя в лагерную пыль сотру!"
Хитрый ход придумал Берия с амнистией после смерти Сталина. Она касалась
больших групп заключенных. Берия беспокоило, что он уже не властен
автоматически продлевать сроки заключения тем, кто был отправлен в
лагеря в годы массовых репрессий, и своё отбыл. Они возвращались по домам
и требовали восстановления справедливости. А Берия было крайне
необходимо вновь отправить в ссылку неугодных, задержать оставшихся там.
Тогда-то и начали выпускать уголовников и рецидивистов. Они тут же
принялись за старое. Недовольство и нестабильность могли дать Берия шанс
вернуться к прежни методам.
Нина Петровна как-то рассказывала о поездке Хрущёва летом 1952 года на
Кавказ. Отдыхал там и Берия. Он, конечно, приехал к Хрущёву. Пригласил
посмотреть Абхазию. Поднялись на перевал, устроили завтрак на смотровой
площадке неподалеку от Сухуми. Синее море, золотая долина внизу. Берия
раскинул руки и проговорил: "Какой простор, Никита. Давай построим здесь
наш дома, будем дышать горным воздухом, проживем сто лет, как старики в
этой долине". Никита Сергеевич спросил: "А стариков куда денем?" Спросил
как бы вскользь, без упрека. Берия тут же, не задумываясь, ответил: "А
переселим куда-нибудь..."
Проверял ли Берия настроения Хрущёва? Или хотел в свой срок обвинить в
безнравственности, настроить против него абхазцев? Нина Петровна
рассказывала, что Никита Сергеевич вернулся домой взбешенный.
На чем основано моё убеждение в том, что именно Хрущёв принял твердое
решение обезвредить Берия, не дать ему возможности захватить власть? Не
только на рассказах самого Никиты Сергеевича, который, когда эти
тревожные недели миновали, не раз вспоминал, что и как происходило; хотя
это и важное свидетельство. Не могли не видеть близкие, что перед самым
арестом Берия Никита Сергеевич вдруг появлялся на даче в разгар рабочего
дня и к нему в разные часы приезжали Молотов, Ворошилов, Маленков,
Булганин, Микоян. Обычно Никита Сергеевич надолго уходил с приехавшим
товарищем к реке.
Рассказывал Хрущёв и о реакции на его предложение.
Все высказывались за арест. Важно было согласие Маленкова и Молотова —
позиция первого беспокоила Никиту Сергеевича. За многие годы Маленков и
Берия притерлись друг к другу. Но Маленков был тверд, сказал, что
объявит на заседании Президиума ЦК об аресте Берия. Никита Сергеевич
вспомнил, что, когда он начал разговор с Ворошиловым, тот поначалу стал
расхваливать Берия. Когда же выслушал Никиту Сергеевича, расплакался.
Он-де считал Хрущёва чуть ли не другом Берия, видел, как тот обхаживает
Никиту Сергеевича, и просто боялся за себя. Ворошилов готов был сам
арестовать этого авантюриста.
Есть ещё одно обстоятельство, которое важно своими последствиями. Хрущёв
после смерти Сталина не был избран Первым секретарем ЦК. Как член
Президиума ЦК Хрущёв возглавлял работу секретариата, однако в центре
политического руководства страной стояли Маленков, Берия, Молотов. Они
возглавляли и Совет Министров СССР.
К кому стремились старые коммунисты, большевики-ленинцы, вырвавшиеся из
ссылок? Где, у кого рассчитывали найти понимание, поддержку, а главное,
опору в своих убеждениях? У Маленкова, Молотова, которые работали рядом
с Берия? Люди пробивались в ЦК. Там сосредоточивались чрезвычайно важные
сведения, и Хрущёв из первых уст узнавал подробности гибели многих
коммунистов, в том числе и многих товарищей, которых знал лично.
Понимал, конечно, что может его ожидать при аресте Берия. Необходимо
было проявить максимум выдержки до самого последнего момента.
Осведомители Берия могли проникнуть всюду. Хрущёв
пошёл на более
рискованный шаг. Ещё по Украине он знал Серова, заместителя Берия.
Видимо, объяснился и с ним. Серов сдержал слово, и бериевских
сторонников в МГБ изолировали. Оставляю в стороне мотивы, по которым он
это делал, во всяком случае, важная часть рискованной операции была им
выполнена.
Существенно было и то, что Никита Сергеевич получил полную поддержку
армии.
На одном из заседаний Президиума ЦК, после того как Берия высказали все,
что о нём думают, Маленков нажал кнопку звонка. Вошла группа военных.
Маршал Жуков и генерал Москаленко объявили Берия, что он арестован.
Берия рванул руку к портфелю, лежавшему на подоконнике. Хрущёв выбил
портфель, думал, что там оружие. Портфель оказался пустым.
Состоявшийся Пленум ЦК вывел Берия из своего состава, исключил из
партии. Его лишили наград и званий, он стал подследственным. охрана
Берия, даже не увидела, как хозяина увезли в штаб Московского военного
округа, где Берия под усиленной охраной должен был дожидаться суда и
приговора.
Танки вернулись в свои части
Не только личную смелость проявили в те дни Хрущёв и другие. Это —
рубежный для нашей истории поворот.
Каких только небылиц не рассеяла по миру пресса! Утверждалось даже, что
"Берия убит без суда и следствия прямо в автомобиле".
В те же дни наши газеты сообщили об образовании Специального судебного
присутствия Верховного Суда СССР в составе: Председателя — маршала
Советского Союза И. С. Конева, членов — председателя Всесоюзного
Центрального Совета Профессиональных Союзов Н. М.
Шверника, первого
заместителя председателя Верховного Суда СССР Е. Л.
Зейдина, генерала
армии К. С. Москаленко, секретаря Московского областного комитета КПСС
Н. А. Михайлова, председателя Совета профессиональных союзов Грузии М.
И. Кучава, председателя московского городского суда Л. А. Громова,
первого заместителя министра внутренних дел СССР К. Ф.
Лунева.
Следствие продолжалось несколько месяцев. Судебный процесс проходил при
закрытых дверях.
Руки Берия обагрены кровью тысяч невинных. В Азербайджане и Грузии он
планомерно уничтожал всех, кто так или иначе мог знать о его связях с
мусаватистами, подробности его биографии, путь наверх через трупы видных
деятелей партии в Закавказье. Перебравшись в Москву, вначале в качестве
заместителя Ежова, а затем и полновластного хозяина
НКВД, он стал рьяным
исполнителем и организатором массовых репрессий 1937-1939 и всех
последующих годов. Он знал, что это угодно Сталину.
В конце декабря Специальное судебное присутствие Верховного Суда СССР,
изучив представленные Прокуратурой СССР материалы и заслушав обвиняемых,
приговорило Берия Л. П. как врага народа и партии и его главных
подручных к высшей мере наказания — расстрелу. 23 декабря 1953 года
приговор был приведен в исполнение. Берия успел отправить письмо в ЦК
Хрущёву. Он просил о пощаде, просил дать возможность искупить вину в
каких угодно каторжных условиях...
Наступит когда-нибудь время, и десятки томов дела
Берия будут преданы огласке. Не берусь утверждать, как скоро это
произойдет. Уж слишком многое легло в это дело — подноготная массовых
репрессий, которые потрясали страну ещё с конца 20-х годов.
Когда Берия понял, что дни его сочтены, что суд будет безжалостным, а
он, опытный на сей счёт человек, понял это довольно скоро, молчать и
запираться стало бессмысленным.
Логика вела его к единственной цели:
связать свои действия со Сталиным и другими. Разделить вину на всех.
По-своему он имел на это право — ему нечего было терять и незачем
выгораживать других. Молотов, Маленков, Каганович, Ворошилов, Микоян, Булганин да и Хрущёв —
разве они не обнимались с ним, не лебезили, не похлопывали дружески по
плечу, отводя от себя возможную грозу? Разве не знали, что он обыскивает
их кабинеты, что не без его участия их жены, дети, дальние и близкие
родственники сидят в тюрьмах, отбывают сроки в ссылках, как заложники?
Хрущёв рассказывал, что уже в годы войны Сталина явно раздражало
присутствие на даче, в Волынском, "шашлычных полковников", тех, кто
поджаривал для него на костре кусочки баранины. Зло поглядывая в их
сторону, Сталин каждый раз задавал один и тот же вопрос: "Откуда мясо?"
Ему отвечали: с базы. "База, база,— раздражался Сталин.— Где нашли такой
город — База, где он расположен?!".
Замолкал, довольный тем, что унизил своих сатрапов.
В самом начале 50-х услужливые полковники внезапно исчезли, а на их
месте появились новые, назначенные уже без ведома Берия. Правда, Сталин
подозревал и своих собственных выдвиженцев-охранников, тоже считал их
доносчиками.
Уже перед самой кончиной Сталин отдал распоряжение: ввести в состав
органов госбезопасности группу молодых партийцев.
Двух из них я хорошо знал. Николай Месяцев и Василий Зайчиков получили в
органах высокие генеральские звания и должности следователей по особо
важным делам. Ни тот ни другой не рассказывали мне, какие особые дела
приходилось им вести, но Месяцев как-то поделился такой подробностью. Во
время визита к Сталину он докладывал ему нечто секретное. Они шли по
парковой дорожке, а впереди двигался охранник. Вдруг Сталин резко дернул
Месяцева за рукав. "Придержи шаг,— сказал он,— этот тип нас
подслушивает.— Он кивнул в сторону охранника: — Бериевский шпик. Если их
боюсь я, как же другие?!"
В то время, когда шёл суд над Берия, я рассказал Хрущёву об этом
эпизоде. Никита Сергеевич посчитал его важным, и Месяцев выступил на
судебном заседании в качестве свидетеля.
Сталин боялся Берия? Невероятно! Думаю, что все-таки это была игра. Как
говорится, роковая. Оба зорко наблюдали друг за другом, и каждый ждал
своего часа.
Сталинские застолья в Волынском вёл обычно Берия. Хозяин стола на
грузинский лад назначил его постоянным тамадой, именуя прокурором.
Тамада-прокурор выполнял свою роль с явным удовольствием: кого-то
заставлял выпить завышенную норму спиртного, кого-то с издевкой
поддразнивал... Сталин зорко наблюдал за реакцией и не вмешивался в дела
тамады, проверяя покорность гостей.
Светлана Сталина описала эти застолья у отца, уж она-то знала, как они
проходят. И Хрущёв изредка делился своими воспоминаниями на этот
счёт,
рассказывал, с каким сладострастием унижал Берия в присутствии Сталина
многих участников обедов и ужинов.
Случалось, после трапезы начиналось "веселье"
Сталин подходил к
радиоле, ставил пластинку. Любил русские и грузинские песни. Первым
пускался в пляс Микоян и все танцевал на манер лезгинки — и русскую "барыню", и украинский гопак. Притоптывали и другие — Ворошилов,
Каганович, Булганин, Маленков.
Сталин тоже передвигал ногами и руками. "А я сидел сиднем,— вспоминал
Хрущёв.— Не потому, что не хотел, настроение было хорошее, а просто не
умел передвигать ногами, а то пошёл бы в пляс". Появлялась Светлана,
отец и её заставлял плясать. Если отказывалась, мог грубо потащить в
круг: "Танцуй!"
Когда затевался такой общий хоровод и общее пение, Хрущёв, как
говорится, не портил компанию, а вот на требование Берия выпить лишнего
или запеть соло — отнекивался. "Я отказывался, а Сталин поглядывал на
меня и на Берия, ждал, чем все это кончится,— говорил Хрущёв.—
Берия видел, что я не сдамся, и отставал от меня, чувствовал, что
Сталину нравится моё упрямство...".
По логике тогдашней жизни у Берия был единственный шанс уцелеть —
пережить вождя. Проживи Сталин дольше, он непременно уничтожил бы Берия.
Как поступил уже с Ягодой и Ежовым. Близился час, когда Берия должен был
стать козлом отпущения. И все, что сотворил
Сталин с собственным народом и партией, пало бы на голову его первого
подручного — тамады-прокурора.
Бериевский особняк находился на углу Садово-Триумфальной и улицы
Качалова, неподалеку от высотного здания на площади Восстания.
Собственно, на Садовое кольцо и на улицу Качалова выходит высокий
каменный забор, из-за которого даже не видно приземистого дома. Проходя
мимо забора, москвичи прибавляли шаг и помалкивали. В те времена каждого
провожал тяжелый взгляд наружных охранников.
Однажды, в 47-м году, я был там на помолвке сына Берия — Серго. Он
женился на красавице Марфе Пешковой, внучке Алексея Максимовича
Горького. И Марфа, и жених держали себя за столом сдержанно, да и гости
не слишком веселились. Пожалуй, только Дарья Пешкова, младшая сестра
Марфы, студентка театрального училища имени Щукина, чувствовала себя
раскованно.
Чуть позже в этом же доме поселилась любовница Берия — семнадцатилетняя
Л., родившая ему дочь. Нина Теймуразовна терпела её присутствие —
видимо, иного выхода не было. Рассказывали, что мать Л. устроила Берия
скандал, отхлестала его по щекам, а он стерпел. Не знаю, было ли так на
самом деле, однако девица чувствовала себя в особняке прекрасно, и мама,
видимо, тоже смирилась.
Я часто встречаю её, теперь уже немолодую, но до сих пор обворожительную
блондинку, и всякий раз думаю: вполне соединимы любовь и злодейство.
Когда Берия расстреляли, Серго и Нина Теймуразовна написали письмо
Хрущёву. Оно тронуло Никиту Сергеевича. Он поверил Серго и Нине
Теймуразовне. Они писали, что случившееся — закономерно. Они не знали,
конечно, многого, но они видели, что этот человек катится в пропасть и
что в ту же пропасть они вынуждены были катиться вместе с ним.
Через какое-то время произошла детективная история — отголосок недавних
лет,— ставшая известной узкому кругу лиц.
Николай Александрович Булганин, в ту пору Председатель Совета Министров
СССР, вернулся со службы домой, и его жена, Елена Михайловна,
обрадованно сказала: "Коля, мы выиграли 100 000 рублей". Надо же такому
случиться: Председатель Совета Министров выигрывает самую крупную сумму, которая разыгрывалась в займах! Николай
Александрович позвонил на службу и приказал привезти ему облигации
данного займа. У Елены Михайловны были записаны только номера и серии
облигаций, а сами они хранились в сейфе служебного кабинета. Однако,
когда проверили облигации, той, которая значилась в газете счастливой, в
пачке не оказалось.
Булганин тут же позвонил Хрущёву и рассказал о странной пропаже. Никита
Сергеевич порекомендовал сообщить по всем сберегательным кассам, чтобы
задержать предъявителя. Через несколько дней в сберкассу на улице
Горького явилась женщина. Её поздравили с выигрышем, сказали, что
день-два уйдет на экспертизу, так положено, а затем ей выплатят деньги.
Назначили срок, когда прийти. Когда женщина явилась, её задержали. Она
призналась, кто дал ей облигацию, назвала фамилию, имя и отчество
человека. Тут же было установлено, что это помощник Маленкова. Но как
она попала к нему? Скоро все прояснилось. После ареста Берия именно
помощнику Маленкова поручили составить опись всех предметов, хранящихся
в многочисленных сейфах. Работа заняла у него не один месяц. Чего только
не было в тех сейфах: косметика, отрезы тканей, драгоценности, рулоны
картин выдающихся мастеров живописи, конфискованные в свое время у
арестованных, оружие. Один из сейфов был туго набит облигациями.
Помощник Маленкова признался, что, когда он переписывал час за часом,
день за днем тысячи облигаций, его черт попутал. Несколько пачек
бериевских, то есть теперь уже как бы ничьих, облигаций он сунул себе в
карман. Одна из них и оказалась выигрышной.
Но одновременно и дважды уворованной
Читатель, вероятно, помнит, как однажды бериевские молодчики хотели
проверить ночью кабинет Хрущёва, но его секретарь не пустил их туда.
Подобные визиты в другие кабинеты проходили более гладко. Бериевские
охранники, проверявшие телефоны, сейфы и кабинеты членов Политбюро ЦК
партии, конфисковывали для своего хозяина из этих сейфов все, что
попадало под руку, в том числе пачки облигаций.
Такие вот "игры" происходили в сталинском окружении.
Я хорошо запомнил странную фразу, брошенную однажды Ворошиловым на даче
в Крыму, когда там отдыхал Хрущёв.
Было это летом 1958 или 1959 года. Ворошилов приехал в предвечерье,
погуляли, полюбовались закатом, сели ужинать. Ворошилов, как это с ним
случалось, проглотил лишнюю рюмку горилки с перцем — он весьма жаловал
забористый украинский напиток. Лицо покраснело, так и казалось, что его
хватит апоплексический удар. И вдруг он положил руку на плечо Никиты
Сергеевича, склонил к нему голову и жалостливым, просительным тоном
сказал: "Никита, не надо больше крови..." Все поняли, о чьей крови он
говорит. Отчего-то беспокоила Климента Ефремовича казнь человека,
которого он ненавидел! В деле Берия могли быть страницы, не украшавшие
самого Ворошилова.
Доклад Хрущёва о Сталине на XX съезде партии зачитывался на собраниях
трудящихся. Я слушал его много раз, читал, когда бывал за границей,— там
его издали довольно быстро. В докладе приводится телеграмма, проясняющая
отношение Сталина к пыткам заключенных. Я запомнил
её наизусть и на всю
жизнь. "ЦК ВКП(б) проясняет, что применение методов физического
воздействия в практике НКВД, начиная с 1937 года, было разрешено ЦК
ВКП(б)... Известно, что все буржуазные разведки применяют методы
физического воздействия против представителей социалистического
пролетариата и притом применяют эти методы в самой отвратительной форме.
Возникает вопрос — почему социалистические органы государственной
безопасности должны быть более гуманными по отношению к бешеным агентам
буржуазии и заклятым врагам рабочего класса и колхозников?
ЦК ВКП(б) считает, что методы физического воздействия должны, как
исключение, применяться по отношению к известным и отъявленным врагам
народа и рассматриваться в этом случае как допустимый и правильный
метод. 20 января 1939 года".
Бросилось в глаза поразительное созвучие с теми "руководящими"
документами, на которых я должен был основываться, когда в 1953 году
писал в "Комсомольской правде" передовую статью о бдительности в связи с
арестом врачей. Удивительное стилистическое и смысловое повторение.
Аргументы маньяка. Телеграмма была разослана в 1938 году, после
ликвидации Ежова; тогда считалось, что репрессии пошли на убыль.
В октябре 1941 фашистские войска стояли под Москвой. На счёту был каждый
солдат и каждый командир. Центральный аппарат НКВД эвакуировался в
Куйбышев. Туда же отправляли и подследственных. Над Москвой
стлался едкий дым, летели черные хлопья сжигаемых документов, но этот
список не подлежал утрате. Журналист Аркадий Ваксберг разыскал его в
архивах. Документ потрясает своей жестокостью и бессмысленностью. В нём
поименованы 25 человек. Выдающиеся военачальники, так необходимые
обороне Москвы: помощник начальника Генерального штаба дважды Герой
Советского Союза генерал-лейтенант авиации Я. В. Смушкевич, начальник
управления ПВО Герой Советского Союза генерал-полковник Г. М. Штерн,
заместитель наркома обороны Герой Советского Союза генерал-лейтенант
авиации П. В. Рычагов, заместитель наркома обороны, командующий войсками
Прибалтийского военного округа генерал-полковник А. Д. Локтионов,
заместитель начальника Главного артиллерийского управления НКО СССР Г.
К. Савченко, начальник этого управления С. О. Склизков, начальник
военно-воздушной академии генерал-лейтенант Ф. К. Арженухин, заместитель
начальника управления вооружений Главного управления ВВС И. Ф. Сакриер,
Герой Советского Союза генерал-майор авиации И. И. Проскуров,
артиллерийский конструктор Я. Г. Таубин, и многие другие.
Что ожидало этих людей?
"Акт. Куйбышев. 1941 год, октября 28 дня, мы, нижеподписавшиеся,
согласно предписанию Народного комиссара внутренних дел СССР,
генерального комиссара государственной безопасности тов. Берия Л. П. от
18 октября 1941 года за № 2756/Б, привели в исполнение приговор о ВМН
(высшая мера наказания) — расстрел в отношении следующих 20 человек
осужденных..." Среди расстрелянных — Г. М. Штерн, А. Д. Локтионов, Я. В.
Смушкевич, Г. К. Савченко, П. В. Рычагов, И. Ф. Сакриер и другие...
Они погибли в бериевских застенках.
А под Москвой в эти дни чаша весов замерла. Маршал Г. К. Жуков, когда
его спросили о самом памятном и
тревожном сражении войны, ответил, что
это битва под Москвой — там проходил роковой рубеж.
Ворошилову было что вспомнить во время суда над Берия.
Есть в деле Берия ещё одна страшная история. Она связана с Николаем
Ивановичем
Вавиловым1, замечательным ученым, генетиком, которого при
жизни называли гением. Вавилова арестовали летом 1940 года в то время,
когда он объезжал земли солнечной Буковины. Арестовали прямо в дороге.
Остановили запыленный автомобиль и пересадили в другой, который увез его
навсегда.
_____________
1 Книги о Вавилове С. Резника "Николай Вавилов" и "Дорога на эшафот"
см. в Библиотеке Александра Белоусенко (Д.Т).
За день до этого Николай Иванович написал письмо сыну. Последнее.
Несколько вполне спокойных строк о том, как он познает философию Карпат,
как трудно с передвижением. Скоро он надеялся быть дома.
Это не сбылось. Лысенко и его приспешники перевели научный спор о
генетике в политическое русло. Сталин, которому всюду мерещились шпионы,
приказал арестовать Вавилова. Особое совещание проштамповало приговор:
"смертная казнь".
Потянулись страшные месяцы в Бутырской тюрьме. Вавилов писал Берия, но
не получал ответа. И вот однажды, уже в сентябре 1941 года, Нина
Теймуразовна обратилась к мужу с просьбой принять академика
Прянишникова. Она была его ученицей — агрохимиком, кандидатом наук,
понимала, конечно, какой дикой несправедливостью было осуждение
Вавилова.
Берия встретился с академиком. Свидетели тех лет рассказывали, что
Прянишников вернулся с приёма подавленным. Берия ничего не пообещал.
Правда, Вавилова вызвали на новую серию допросов, но тут
подошёл октябрь
1941 года. Фашисты стояли у стен Москвы. Вавилова спешно этапировали в
Саратов. Начальник тамошней тюрьмы сказал заключенному, что никаких
указаний на его счёт не получал, приговор остается в силе...
Почти два года в ожидании смерти. Он пишет новые письма, и в них одна
мольба — дайте работать. Все без ответа. Направляет просьбу о
помиловании Калинину. Он так и не узнает, что Всесоюзный староста
"выпросил" его голову у Сталина. Смертную казнь заменили на
двадцатилетнее заключение. Но до узника весть эта не дошла. В январе
1943 года Вавилов умирает от болезней и истощения. Неизвестно, где его
могила. Лишь много позже, уже после XX съезда, на Саратовском кладбище
обозначат плитой условное место его захоронения.
Трагически пересеклись на саратовской земле линии жизни и смерти Николая
Ивановича. Сюда, в этот город, в 1920 году он написал письмо Елене
Ивановне Барулиной, своей будущей жене. В нём есть пронзительные строки:
"Милая Лена, сегодня приехал в Москву и получил твое первое письмо. Оно
было мне так нужно... Для того, чтобы любовь была крепка и сильна, надо
знать друг друга, понимать.
Мне хочется многое сделать. Ты пойдешь вместе, и я счастлив иметь самого
милого близкого друга. Иногда, как теперь, я чувствую, что смогу сделать
что-нибудь. Счастье дает мне силу. И я давно не был так счастлив. Твой
Н. В."
Елена Ивановна разрешила опубликовать это письмо только после её смерти.
Я был одним из тех, кто читал эти строки в оригинале, спустя почти
семьдесят лет после того, как они были написаны.
Елена Ивановна эвакуировалась с сыном в Саратов в 1941 году. Из окна их
комнаты была видна тюрьма.
"Мать не могла простить себе,— рассказывает Юрий Николаевич,— как сердце
не подсказало ей, что Николай Иванович рядом..."
Когда Ленинград освободили от блокады, мать и сын вернулись в этот
город. Им помог добраться туда Сергей Иванович Вавилов, родной брат
Николая Ивановича. Через некоторое время Сталин санкционировал избрание
С.И. Вавилова, видного физика, на пост президента Академии наук СССР.
Тот согласился. Ничего не спросил о брате. Смирился.
В 1948 году в адрес нашей академии пришло письмо из Англии от Генри Г.
Дойла, занимавшего пост Президента Королевского общества Великобритании
в 1940-1945 годах. Он сообщал о своём отказе от звания почетного
иностранного члена Академии наук СССР, так как Королевское общество не
получило никаких сведений о Н.И. Вавилове. В Англии стало известно, что
он пал жертвой беззакония.
После казни Берия моя мать очень жалела Нину Теймуразовну. Та когда-то
спросила Нину Матвеевну: "У вас одевались жена Ягоды, жена Ежова, многие
другие женщины, разделившие судьбу мужей. Теперь вы выбираете наряды для
меня. Не страшно ли вам?".
Мать смолчала. Она не любила таких разговоров. Я знаю, что она
радовалась тому, что Нина Теймуразовна и её сын Серго получили
возможность спокойно жить и работать.
Содержание
www.pseudology.org
|
|