| |
Неприкосновенный запас, № 4(78), 2011
|
Григорий
Моносович Фрейдин |
Форма Содержания: Одесса-мама
Исаака Бабеля[1]
гипертекстовая версия |
Города бывают
умышленные и
неумышленные
Федор Достоевский
Как когда-то Петербург врезался в сознание молодого Достоевского и определил
морфологию его воображения, а вместе с этим и образ России в
интеллигентском
сознании, так и Одесса оформила художественное зрение Исаака Бабеля, а его
творчество ввело "Одессу" в оборот мифологий Русской советской Культуры. Без
"Одессы" Бабеля мифологическая карта советской Цивилизации непредставима.
Способствовали этому как
дореволюционная репутация Одессы
("тот ещё город" — новый, не совсем Русский, пограничный, с
преступными нравами и
завидными
банковскими процентами), так и высокий удельный вес одесской диаспоры среди
культурной элиты СССР: Валентин Катаев, Илья Ильф и Евгений Петров, Юрий
Олеша,
Корней Чуковский, Эдуард Багрицкий, Леонид Утесов, Давид Ойстрах, Святослав Рихтер, директор
Мосфильма Софья
Соколовская, Вера Инбер, и, с небольшой
натяжкой, её родич Лев Троцкий, познавший науку в одесском училище св. Павла, и
многие другие.
Именно с "Одесских рассказов", этой оборотной стороны "Конармии" (писались и
публиковались они одновременно), и началось противоречивое восхождение Бабеля на Олимп Русской советской Литературы. Причем Бабель, в отличие от многих собратьев
по перу, имел хождение и за пределами СССР, особенно в среде левой
интеллигенции.
Спрос на "Конармию" за границей делал Бабеля как бы "золотым червонцем" советской Культуры,
Писателем, который котировался по мировым стандартам, что и
помогло ему сохранить свою репутацию, несмотря на "молчание", как сам Бабель и
его критики называли его фактический, хоть и с исключениями, уход из
художественной Литературы в середине 1930-х годов. Однако в той отдельно взятой
стране, где строился Социализм, "конвертируемый" Бабель воспринимался как фигура
двусмысленная и пограничная — и в этом отношении аналогичная его родному городу.
Русский писатель
еврейского происхождения, "француз" (как хитро и с глубоким,
многоэтажным смыслом окрестил его Виктор Шкловский), "Русский Мопассан", с фактически сквозной
еврейской тематикой, Бабель задавал тон в явном, но чаще
подспудном диалоге 1920-1930-х годов о понятиях "национальное" и "Социалистическое".
Сам же этот диалог был не чем иным, как советской итерацией старой российской контроверзы
славянофилов и западников, которая в свою очередь была отголоском
обиды отсталых немцев на преуспевших в науке и индустрии французов и англичан.
Русская обида шла по немецким следам, и только
Герцену удалось её
перегнать в
самый передовой в Европе "Русский Социализм", строить который выпало на долю
Иосифа Сталина.
Для Бабеля, по убеждениям — толстовца с левым уклоном ("Начало", 1937), как и
для его покровителя и "предтечи" Максима Горького ("Одесса. Мои листки", 1916), вопрос
о "третьего пути" России не
стоял вообще, а Социализм означал Форму
Содержание[2] европейской Культуры
("как это делалось в Европе"). Иными словами,
Социализм был понятием, которое определенным образом членило мир и тем самым
утверждало необходимость замены Русской "сохи", дикой как по Форме, так и по
Содержанию, на "плуг" Модернизации, европейского просвещения и гуманизма,
очищенный от грязи стяжательства (как понимался тогда капитализм — паразит на
теле научно-технического и социального прогресса человечества).
Казалось бы, просто, но вот загвоздка: с одной стороны, "народ" на плуг смотрел
с подозрением и ломал его при первом случае, как мужики Константина Левина
ломали английскую веялку, а с другой, — как Бабель, так и Горький не могли
смириться с варварством большевистского подхода к исторической задаче
европеизации России. В этом, собственно, и заключалась неприязнь к
большевикам
горьковской "Новой жизни", где Бабель работал вплоть до
её закрытия летом 1918
года, и позиция эта, в принципе, оставалась для обоих неизменной всю жизнь[3].
Однако, в отличие от самого Горького и многих западноевропейских сторонников
Социализма (Ромена Ролана, а в начале 1930-х и
Андре Жида), для Бабеля, судя по
"Конармейскому дневнику", да и по самой "Конармии", Социализм в
марксистском
понимании был вообще утопической затеей. Где Бабель отдавал должное
большевикам,
так это в их способности "встряхнуть" отсталую "Рассею". В "Конармейском дневнике" есть, например, такая запись:
"Раздраженный — я не перестаю негодовать,
грязь, апатия, безнадежность Русской жизни невыносимы, здесь Революция что-то
сделает"[4].
В 1920-е годы в среде Попутчиков, коим Бабель и
слыл, скептическое отношение к
собственно Социалистической сущности Русской Революции было в порядке вещей.
Попутчикам было по пути с большевиками только до станции "Модернизация", а в "остановку в Коммуне" они
верили не больше, чем в молочную речку с кисельными
берегами. Лишь Великий перелом 1928 года вынудил их попридержать язык за зубами,
по крайней мере, в печати, хотя сам Бабель все же ухитрялся высказывать свое
скептическое отношение к Социализму даже в начале 1930-х. В одном из своих
рассказов о коллективизации ("Гапа Гужва", 1931) он поставил вопрос о Социализме
с
лесковской остротой:
"— Судья, — сказала Гапа, — что с Блядями будет?..
Осмоловский поднял лицо, обтянутое рябоватым огнем.
— Выведутся.
— Житье будет Блядям или нет?
— Будет, — сказал судья, — только другое, лучшее".
Здесь сказано всё: при Социализме "Бляди", порочные, "выведутся" (будут
уничтожены, ибо только бракованный человеческий материал может быть Блядью при
Социализме), но "житье Блядям" в том потустороннем мире будет "другое, лучшее". Так Левша когда-то подковал английскую механическую блоху, только она после
этого прыгать перестала — и в определенном смысле "вывелась". Недаром Сталин,
прочитав "Гапу Гужву" в "Новом мире" (1931. № 10), назвал её автора "вертлявым"
и предпочтение отдал
шолоховской "Поднятой целине"
Сын предпринимателя, человек с опытом коммерческой деятельности, коммерсант по
образованию, дипломированный экономист и недоучившийся юрист, автор "Конармии" и таких рассказов, как
"Сказка про бабу", "Король", "История моей голубятни", "Иван-да-Марья", "Дорога",
"Улица Данте", Бабель с одержимостью разыгрывал в своей по-флоберовски
отточенной прозе момент, когда вулканическая сила
народной стихии, иными словами,
угнетенное Цивилизацией "Содержание", взрывает бронированную
"Форму" дисциплинированной и могущественной западной Цивилизации — эту, по выражению
Макса
Вебера, "железную клетку разума".
Однако Бабель, впервые познавший силу
народной стихии во время
погрома в
Николаеве в 1905 году, а потом с головой
ОКУнувшись в неё во время польского похода, был скорее ближе к Зигмунду
Фрейду и его книге "Неудобство Культуры"
("Das Unbehagen in der Kultur", 1930), чем к Бахтину тех лет, склонному
идеализировать народный лад. Как и у
Фрейда, у автора "Конармии" и "Одесских рассказов" безоговорочная победа стихии предрекала не
"второе рождение", "очищение", "обновление" — как это было в Русской, склонной к апокалиптическим построениям
мысли, — а хаос и смерть; в то время как победа "Культуры", то есть современной
дисциплинированной Цивилизации, будь то капитализм, Социализм или фашизм, —
обескровленную жизнь-смерть.
Мало ещё оцененный рассказ Бабеля "Иван-да-Марья" (1932) ярко рисует эту дилемму
современной Культуры, когда традиционные, живучие устои входят в конфликт с
дисциплиной Модернизации. Капитан пароходика Коростелев — широкая Русская, то
есть "национальная по Форме и Содержанию", Душа, потратившая горючее на поиски
самогона, — сталкивается с социалистическим Содержанием в виде Макеева,
"командира сотни у Чапаева". Развязка происходит "при свидетелях" —
немецких
колонистах Поволжья, трудолюбивых протестантах-меннонитах ("протестантская этика"
Вебера!):
"Макеев вскочил, завертелся и выпустил из маузера все патроны. Выстрелы
прозвучали торопливо. Коростелев ещё что-то хотел сказать, но не успел, вздохнул
и упал на колени. Он опустился к ободьям, к колесам тачанки, лицо его
разлетелось, молочные пластинки черепа прилипли к ободьям. Макеев, пригнувшись,
выдергивал из обоймы последний застрявший патрон".
Здесь есть все: и колесо истории, и прилипшие к нему "молочные пластинки черепа"
"широкой Русской Души",
не пожелавшей сковать себя железной дисциплиной,
необходимой для Модернизации, и зерно, наработанное немцами-колонистами, которое
должно спасти от голодной смерти революционный Петроград. В этом, как и в других
рассказах Бабеля, вспышка прозрения высвечивает не только ключевое противоречие
Русской "Социалистической" Революции или, в отраженной Форме, парадокс "Великого перелома" и коллективизации, но и смысл характерных для ХХ века потрясений: будь
то зверства военного времени, или классовой борьбы на европейском континенте,
или зверства, вызванные столкновением "третьего" и "первого" мира, как у Конрада
в "Сердце тьмы" или у
Андре Жида в его "Путешествии в Конго" и "Возвращении из
Чада".
"Национальное" и "Социалистическое" сталинской бинарной формулировки[5]
обменивались
валентностью под пером Бабеля и скорее напоминали дихотомию
Горького ("Две Души", 1915), чем диалектику Сталина.
Национальное, будь то сама
Россия или её окраины (вплоть до местечек "Конармии"), представлялось
необузданным, противоречащим Модернизации началом, а европейское — силой
дисциплинированной Культуры и Цивилизации. В их столкновении и заключался как
эстетический, так и философский эффект прозы Бабеля: озарение от
молниеносной
разрядки человеческой страсти, восставшей на
Порядок и заключенной в Форму — в
этом гений Бабеля — отточенного до совершенства рассказа.
Этим эстетическим и философским секретом Бабель обязан прежде всего Одессе (а уж
потом —
Флоберу и
Мопассану, Толстому и
Чехову,
Шолом-Алейхему и Горькому). Как
факт творчества и биографии Бабеля "европеянка" Одесса позволяет глубже оценить
его сольную арию в разноголосице дискуссий о путях и судьбах России, об
отношении "национального" и "Социалистического", Русского и европейского,
еврейского и Русского, urbis et orbis.
Одесса
"Для того чтобы быть литератором, — как когда-то заметил Юрий Олеша, — надо
родиться в Одессе". Уроженец
Елизаветграда, но одессит
до мозга костей, он
иногда сомневался в своем таланте. А Бабель действительно родился в Одессе, на
Молдованке (в последнем сомневался Валентин Катаев, знавший Бабеля как сына
преуспевающего коммерсанта). Однако первые одиннадцать лет он провел в Николаеве,
куда отец увез семью нарабатывать капитал, а в Одессе прожил не больше пяти с
половиной лет, с 1906-го по лето 1911 года (потом только наезжал). Поклонник
бабелевского таланта, Лев Троцкий, проучившийся в Одессе с 1889-го по 1896 год,
одесситом
себя не считал, хотя имел на то не меньше оснований. А Бабель
определенно отождествлял себя всю жизнь именно с Одессой. И дело здесь не
кончалось обычной сентиментальной привязанностью к "малой родине", "почве" или "корням". Это особая архитектоника города оставляла глубокий отпечаток в сознании
выкормышей Одессы-мамы.
Временами Бабель, казалось, был просто влюблен в Одессу. Оказавшись в эвакуации
в Саратове в 1915 году, он начал один из своих первых рассказов с панегирика "родному городу", обыгрывая смысл эпитета
"родной" и известное прозвище города "Одесса-мама":
"Я до сих пор помню, чувствую и люблю его; чувствую так, как мы чувствуем запах
матери, запах ласки, слов и улыбки; люблю потому, что в нём я рос, был счастлив,
грустен и мечтателен, страстно, неповторимо мечтателен. Шёл я всегда по главной
улице, там было больше всего людей" ("Детство. У бабушки").
По дороге из школы (Преображенская, 8) в квартиру бабушки (Тираспольская, 12),
где ему предстояло делать уроки, этот подросток задерживался сначала у
ювелирного магазина, потом у театральных афиш (одесситы, и Бабель в их числе,
были заядлыми театралами), а уж останавливался он — нет, не у какого-то
памятника одесской Архитектуры (которых было немало на его пути), — а на углу
Дерибасовской, у витрины магазина мадам Розали, чтобы разглядеть "бледно-розовые
корсеты с длинными волнистыми подвязками".
Отметим этот автопортрет Бабеля-подростка, "снимок", сделанный двадцатилетним
начинающим автором: мальчик, застывший у витрины магазина дамского нижнего белья.
Характерный автопортрет для того, кого буденовцы упрекали: мол, вместо того,
чтобы их прославлять, он только и делает, что заглядывает "под юбку Революции".
Бабель приехал в Одессу в возрасте одиннадцати лет, в декабре 1905 года, едва, а
быть может, и вообще ещё не оправившись от
погрома в Николаеве, где прошло его
детство. Я попробую раздвинуть рамку и представить, как Одесса могла
сформировать его мировоззрение — в буквальном, этимологическом, смысле слова,
или, как сказал бы
фрейдист, подсознательное его культурного мышления, или, если
воспользоваться словарем семиотики, Форму
Содержания его искусства.
Одесса — (тоже) самый умышленный город
Одесса — город компактный, но не менее умышленный, чем его августейший старший
брат Петербург. Оба были созданы
ex nihilo благодаря "умыслу" самодержца в эпоху Просвещения и по рациональному плану. Однако, если городская геометрия
Петербурга призвана была воплотить идею, ratio, имперской власти, величие её
авторитета и мощь её силы, то "умысел" Одессы состоял в идее буржуазного,
цивильного города (civitas), центра предпринимательства, коммерции,
промышленности и, особенно, международной торговли. Её первыми губернаторами
были французы на службе у российской короны: Дон Жозеф де Рибас, Дюк де Ришелье,
граф Ланжерон (первым планировщиком был голландец Франц де
Воланд), а их
преемником — знаменитый государственный муж, граф Михаил Воронцов, в правление
которого Одесса была
свободным портом. Это они задали тон Одессе как городу с
бурной общественной, в том числе и прежде всего, коммерческой деятельностью,
хотя не отставала и Культура — пресса, школы, театральная жизнь, клубы.
В свою очередь первые архитекторы Одессы — итальянцы братья Франческо и Джованни Фрапполли, Франческо Боффо, Джорджио Торичелли, Александр Дигби и другие —
заложили основу, определившую стилевую "грамматику" города как неоклассический ампир. И, хотя город строился по правилам и "лекалам" Петербурга, итальянские
архитекторы сознательно — или бессознательно — придали Архитектуре Одессы
элементы родной для них южной Италии — как современные (Неаполь, Рим), так и
древние (Древний Рим, незадолго до этого раскопанные Геркуланум и Помпеи, к
которым восходят одесские дворики)[6].
Благодаря архитектурному воображению,
заложенному в возведенных зданиях и ансамблях первой трети ХIХ века, Одесса
приобрела итальянский "акцент", не свойственный российской городской Архитектуре,
и с легкостью вошла в роль и образ "свободного порта" (porto franco), "открытого города" и чуть ли не города-государства на манер средневековой Генуи (мечта
"пикейных жилетов"
Ильфа и
Петрова).
Сорок лет существования в режиме свободного порта (1819-1859) вместе с
предприимчивостью населения — состоявшего из переселенцев как из самой России,
то есть русских, украинцев,
молдаван, евреев черты оседлости, так и из
имигрантов из Греции, Италии, Франции, Германии, Англии, австрийской
Польши (поляков
и евреев) — надолго закрепили за Одессой репутацию оборотливого
города-космополита. А открытие Новороссийского университета в 1865 году
обеспечило ей положение культурного и научного центра всей Новороссии, несмотря
на то, что губернский центр продолжал находиться в
Херсоне.
Экономический бум, начавшийся в Одессе в пореформенное время, стал постепенно
стихать после убийства Александра II в марте 1881 года, а отношение к Одессе в
правительственных кругах сменилось на подозрительное. Космополитичная,
оборотливая, в социальном отношении передовая, а в политическом — хорошо
осведомленная и, следовательно, прогрессивная; кроме того, на четверть, а позже
на треть еврейская, Одесса стала расцениваться Петербургом как чужой, если не
сказать враждебный, город.
Такой город ни в коем случае не заслуживал
государственных капиталовложений в инфраструктуру. И все же, несмотря на то, что
Петербург предпочитал делать ставки на развитие Николаева и
Херсона,
портов-конкурентов Одессы (в том числе за счёт строительства железных дорог),
город не пал Духом и, невзирая даже на экономический спад начала ХХ века,
продолжал развиваться и расти большими темпами: в период 1881-1905 годов его
население более чем удвоилось: с 226 000 до полумиллиона жителей[7].
Одесса настолько стремительно шла в гору, что Юрий Олеша, вспоминая город своего
детства и юности и размышляя о Европе, отметил в дневнике 1930 года, как далеко
вперед ушла Одесса начала века по сравнению с империей в целом.
"Одесса, — писал
он, — уже была в путешествии. Как бы оторванная от материка, она находилась уже
во власти моря и матросов".
Иначе складывались дела империи:
"В то же время материк… — это и была в моём воображении Россия […] И если знаком
моего города являлся матрос, терявший в путешествиях и общении с миром
национальные признаки, — черный, дёгтелицый матрос, — то знаком России был
обер-кондуктор — сама Национальность, — в круглой барашковой шапке, в черных
суконных шароварах, выпущенных на сапожки, с окладистой бородой, с мешками у
глаз, каким-то боковым сходством связанный с Пантелеймоновским подворьем [монастырь,
выходящий на Вокзальную, бывш. Тюремную, площадь], с попами, с портретом
Александра III".
Иными словами, Одесса шла вперед под парусами на
Запад, в Европу, в будущее,
оставляя Россию с её "обер-кондуктором" позади[8].
Если подойти к Одессе с моря, со стороны порта, то город, раскинувшийся на плато
и как бы нависающий над портом, легко представить гигантским кораблем. Но образ
и метафора Олеши помимо зрительной ассоциации в смысловом плане содержали
характерную для одесских писателей полемику, острие которой было направлено
против "восточной", "обидчивой" ориентации российской элиты, от
славянофилов до
Владимира Соловьева ("ex oriente lux") и вторивших ему антизападников, от чьего
имени Александр Блок вещал в "Скифах": "Да, скифы мы, да, азиаты мы".
Даже "увидевший Рим" Осип Мандельштам сумел вычитать у
Катулла ("Слово и
Культура", 1922) предвестие революционного скифства — перемещение оси истории с
Запада на Восток, в революционную Россию: "Ad claras asiae volemus urbes". Можно представить, как гимназический
латинист и
отличник, бывший католик Юрий Олеша, переписал бы эту строчку. Для него, как и
для Бабеля, будущее России маячило на
Западе, а Одесса была в авангарде этого
похода: "Аd claras europae volemus urbes!". "Белеет парус одинокий" вторил
своему другу Олеше Валентин Катаев.
Все дело было в координатах, географических и культурных. Одесса стояла на
юго-западном краю Российской империи, её буржуазный,
космополитический Дух,
воплощенный в неоклассической средиземноморской Архитектуре и планировке, по
которой, как по палубе корабля в непогоду, прокатывались волны революционных
беспорядков и преступности, стал определяющим для Исаака Бабеля и его
современников — писателей "юго-запада", от Владимира Жаботинского и Корнея Чуковского в старшем поколении до
"молодых" Юрия Олеши, Ильи
Ильфа, Евгения Петрова, Валентина
Катаева и других.
***
Квартира зубного врача, тёти Кати Швехвель (девичья фамилия матери), где
поселился под её присмотром одиннадцатилетний Исаак Бабель, стояла во дворе на
Тираспольской 12. До Молдованки, где родился Бабель и прожили три поколения
семьи его матери, было всего три квартала, но разделяла их социальная пропасть в
виде Старопортофранковской улицы, которая когда-то служила границей между
процветающим porto franco и бедными одесскими пригородами, входящими в
"охраняемый обер-кондуктором материк" (Олеша). Даже сегодня (по крайней мере, в
2006 году) контраст между тем, что находится по одну сторону
Старопортофранковской и по другую, бросается в глаза. Перейдя
Старопортофранковскую, вы покидаете благоустроенную "Европу" и попадаете в
"третий мир": какой-то расползающийся, глубоко провинциальный поселок городского
типа, где царит сводящая скулы скука…
Начав свою жизнь по ту сторону Старопортофранковской, Швехвели и Бабели, как
принято говорить, преодолели социально-культурный барьер и обосновались недалеко
от центра города. Одесса приняла их, как она принимала многих переселенцев —
искателей счастья, готовых воспользоваться экономическими, культурными и
социальными возможностями, которыми так щедро была наделена Одесса, не взиравшая,
по крайней мере по сравнению с "материком", ни на религиозные, ни на какие бы то
ни было другие различия.
В начале XX века Тираспольская слыла кварталом врачей и фармацевтов. Из двадцати
трех врачей, проживавших на этой улице в 1914 году, трое, в том числе тетя Катя,
квартировались в доме 12[9]. Оттуда было рукой подать до Преображенской, главной
улицы Одессы, и Соборной площади с
её сквером, раскинувшимся вдоль двух
кварталов от угла Тираспольской до угла Дерибасовской. На углу Преображенской и
Дерибасовской высился храм потребительской Революции
рубежа веков, недавно открытый Пассаж
Менделевича, со стеклянной крышей-плафоном и необычным
скульптурным фасадом над входом.
Тех, кто шел в Пассаж с Дерибасовской с задранной вверх головой, приветствовала
"парочка богов": полуобнаженная и, как говорили в то время в Одессе,
одновременно прикладывая округленные кисти рук к груди, "хорошо образованная", Фортуна, присевшая на борт корабля, а рядом с ней — сидящий верхом на паровозе
плутоватый Меркурий со своим жезлом-кадуцеем — покровитель торговли в частности
и оборотистости вообще. Пассаж был усеян пухленькими Меркуриями, что создавало
определенный резонанс с гербом-кадуцеем на
околыше школьной фуражки Исаака
Бабеля, ученика Одесского коммерческого училища имени Николая I.
Соборная площадь, просторная, обсаженная деревьями, с огромными клумбами и
газоном, была одним из самых излюбленных мест для прогулок респектабельных
граждан, парочек, нянь с их бесценными подопечными, а после наступления сумерек
— мужчин, вышедших, как у
Блока, "на лов" женской или мужской живности или
поспешающих испытать счастья на биллиарде в кофейне
Либмана, как это со вкусом
описал Лев Славин в несправедливо не замеченном романе "Наследник" (1930).
Кофейня занимала первые два этажа в доме
Либмана, пятиэтажном здании, достаточно
импозантном, чтобы украсить один из парижских бульваров, — не хватало только
карниза под углом 45 градусов, чтобы улица цветком распускалась к небу, как того
требовали правила Османа.
Когда Бабель проходил по дороге в школу мимо дома
Либмана зимой 1906-го, витрины
кофейни могли быть ещё забиты фанерой после того, как анархисты-безмотивники (были
такие) забросали её бомбами в декабре 1905 года. Да и Соборная площадь, как он
мог заметить, носила ещё следы революционных беспорядков, когда после объявления
чрезвычайного положения, войска разбили лагерь под стенами неоклассического
Спасо-Преображенского кафедрального собора с его гигантской
ампирной колокольней.
Спроектированный в конце XVIII столетия в неоклассическом стиле собор строился и
перестраивался чуть ли не на протяжении всего XIX века. Со временем у него
появились три овальных купола, три нефа, ряд греческих портиков и колокольня
высотой 72 метра (на метр выше Спасской башни со звездой и лишь на девять метров
ниже Ивана Великого). К моменту завершения его строительства в 1903 году собор
стал одним из крупнейших в России.
Когда Бабель увидел его впервые
одиннадцатилетним мальчиком, архитектурный ансамбль собора должен был предстать
перед ним головокружительным нагромождением повторяющихся гигантских
геометрических объемов и Форм, готовых множиться до бесконечности, не будь
поставлен им предел восклицательным знаком памятника генерал-губернатору Новороссии, графу Михаилу
Воронцову. В полтора человеческих роста (3,3 метра),
попирая пятиметровый постамент, обнесенный чугунными тумбами с цепями, в
небрежно накинутой мантии, но при всех регалиях, генерал-губернатор "золотого
века" Одессы завершал это архитектурное приношение во славу истории города и
её
средиземноморской Архитектуры.
Строительный бум конце XIX века, который наводнил центр Одессы доходными домами,
обогатил Архитектуру города бурным
эклектизмом (главным образом, необарокко,
модерн), и все же первоначальный неоклассический импульс, смягченный "южно-итальянским акцентом" одесских зодчих, остался главенствующим в
архитектурной панораме города. Порукой тому служил Спасо-Преображенский собор.
По идее, как кафедральный он всем своим ансамблем должен был отражать
официальную идеологию Российской империи — православие, самодержавие, народность,
— но в том смысле, какой придавало этой уваровской формулировке самодержавие в
период реакции и роста Русского национализма ("народности"), он явно не подходил
для такой задачи.
Чтобы оценить его как архитектурную ставку Одессы на
рационализм эпохи Просвещения, достаточно одного взгляда на построенный
фактически одновременно в Санкт-Петербурге храм Спаса-на-крови (1883-1907). Эта
архитектурная "цитата" московского Василия Блаженного всем своим "византийским" видом протестует против западноевропейского,
"модернизаторского" питерского барокко и
ампира.
Многочисленные греческие портики Спасо-Преображенского собора, классическая
гармоничность пропорции всего ансамбля как бы овеществляли в глазах горожан
идеалы классических Греции и
Рима в том понимании, какое XX век унаследовал от
XVIII. Это были умеренность, рационализм, верховенство закона, гражданство,
вплоть до "Греческого проекта" Екатерины Великой. В соответствии с последним
Одессе была отведена роль плацдарма европейской Цивилизации на юго-востоке
Европы, через который она должна была осуществить возрождение древней Эллады и
её освобождение от ига ислама и Османской империи[10].
Сам Бабель, недавно
оперившийся автор двух рассказов, опубликованных в горьковской "Летописи" (1916.
№ 11), напомнил современникам-петербуржцам об этой миссии в своем манифесте "Одесса"
("Журнал журналов". 1916. № 51). Вполне осознавший себя как
Русский
еврейский писатель, он бросал вызов петербургской литературной традиции и
Петербургу от имени своего родного города.
"Старая история. И скоро об этой
старой истории надоест читать. Да и уже надоело", — так отмахивался он от
этнографического реализма Русской прозы начала века, предлагая взамен
провинциальной дикости, туманов и холода картину купающегося в мопассановском
солнце чудного города, что раскинулся там, где южные степи Новороссии обрываются
над морем:
"Думается мне: потянутся Русские люди на юг, к морю и солнцу. Потянутся — это,
впрочем, ошибка. Тянутся уже много столетий. В неистребимом стремлении к степям,
даже, м.б., "к кресту на Святой Софии" таятся важнейшие пути для России".
Но, даже если вывести "греческий проект" и "крест Святой Софии" за скобки,
отсутствие стилизованных "русских" архитектурных мотивов в ансамбле
Спасо-Преображенского собора, как и вообще их редкость в Одессе, служила
материальным подтверждением
космополитической,
этнически разношерстной и
многоконфессиональной сущности Одессы. Благодаря ей двадцатидвухлетнему студенту
юридического факультета петроградского Психоневрологического института хватило
Духу, чтобы призывать нелёгкую на подъём Российскую империю последовать в
проекте Модернизации за одиноко белеющим парусом насквозь буржуазной и
"полуеврейской" (на самом деле лишь на одну треть) Одессы.
В школу!
Занятия в школе возобновились для Бабеля в январе 1906 года. К осени
разбогатевшее в Николаеве семейство, наконец, переезжает в Одессу, а вскоре
после этого занимает просторную квартиру с камином в новом (1890 года) доходном
доме на углу Ришельевской и Жуковского. Тираспольская 12 и Ришельевская 17 были
недалеко друг от друга, и на протяжении последующих пяти лет Бабель ходил в
школу мимо Соборной площади.
Одесское коммерческое училище имени Николая I (ОКУ)
располагалось на Преображенской, 8, приблизительно в километре от обеих квартир,
а само
ОКУ — в двух шагах или, отдавая дань тому времени, на расстоянии
ружейного выстрела от Новороссийского университета и его студенческой массы,
пребывающей в состоянии революционного кипения.
От школы было рукой подать и до Потемкинской лестницы, а если по ней сбежать, —
до портовых кварталов, одесского "низа", чьи заведения и обитатели обслуживали
моряков, портовых грузчиков, босяков и других охотников до контрабанды и
портовых удовольствий. Эта подноготная царившей поверх лестницы Цивилизации,
которую венчал памятник Дюку де Ришелье в римской тоге и с Меркурием на
постаменте, манила к себе будущего автора "Одесских рассказов" и "Конармии", несмотря на риск
"ни за что ни про что в общей свалке быть избитым"[11]. В
1920 году то же
писательское любопытство приведет его в Первую конную Буденного.
Шагая по Преображенской, которая рассекала город по диагонали, соединяя
городское кладбище и знаменитый Привоз с самыми фешенебельными приморскими
кварталами Одессы, а за ними с самим портом, Бабель проходил Соборную площадь с
памятником
Воронцову и, замедляя шаги на углу Дерибасовской у
Пассажа
Менделевича, чтобы полюбоваться на Содержание витрин, продолжал путь, отмечая
для себя место очередного террористического акта (убивали полицейских и "левых" депутатов Думы), очередного налета переодетых в полицейских бандитов (Одесса
славилась бандитскими маскарадами и вообще разного рода фальшивками) или
демонстраций черносотенных хоругвеносцев (одесский градоначальник Толамчев был
по собственному признанию "всей Душой черносотенец"). Революционный террор (даже
в печке
ОКУ как-то взорвалась бомба), стычки черносотенцев с набиравшей опыт
еврейской самообороной (погром 1905 года был последним в истории Одессы),
бандитские налеты, забастовки, эпидемии были самыми громкими делами тех лет, как,
впрочем, и гастроли столичных и зарубежных театров, звезд сцены и экрана, и
такие новшества, как кинематограф, футбол, авто- и велогонки, едва ещё
оперившееся воздухоплавание и электрический трамвай.
"Из лавок, людей, воздуха, театральных афиш я составлял мой родной город", — писал Бабель в 1915 году, а подсознательно, можно добавить, эта наполненная
разнородным материалом картина города обрамлялась одесской архитектурной
эклектикой, встающей перед ним шаг за шагом на пути в школу — от
ампира до
неогреческого, неоренессанса,
модерна и
боз-ара.
Бабель был художником подноготного Цивилизации, но подноготное это не могло
существовать без фасадов, скрывающих человеческую наготу. Вместе с тем, фасад
как форма определенным образом членил Содержание, то есть был не просто Формой,
а Формой
Содержания и тем самым предопределял Форму того, что скрывается за
фасадом. Аналогичное происходит в рассказах Бабеля: та подноготная, которую
вскрывает автор, уже предопределена Цивилизацией, которой она себя
противопоставляет. А автор, в свою очередь, служит посредником между фасадом
Цивилизации и её подноготной, иначе сказать, между материальной реальностью
города, воплощенной в Архитектуре и планировке, и его неуловимой атмосферой, "воздухом", как бы испарениями тела, заключенного в футляр Цивилизации.
Примечательным в этом отношении было здание
ОКУ на Преображенской. "Школа, — вспоминал однокашник Бабеля, — занимала большое трехэтажное здание с просторными
классами, залами, кабинетами, лабораториями. При училище были большой двор, сад
и даже своя церковь"[12]. Добавим: во дворе была ещё и колокольня, а сама школа
была известна своим церковным хором[13]. Занимала школа целый квартал (сейчас
там расположен Одесский национальный экономический университет). Воздвигнута она была в 1877
году известным в Одессе и достаточно плодовитым зодчим, выходцем из
Польши
Феликсом Гонсяровским. Заказ свой он выполнил в стиле итальянского
Ренессанса,
дав Форму идее заказчиков, для которых процветание, "возрождение" России и
города, было неотделимо от познания Культуры современного мира, естественных
наук и экономической деятельности.
Программа
ОКУ, если не считать отсутствия латыни и греческого, превышала курс
гимназии, поскольку включала в себя естественные науки и иностранные языки (французский,
немецкий, английский), не говоря о таких сугубо практических дисциплинах, как "товароведение, бухгалтерия, коммерческое исчисление, законоведение и
политическая экономия" (Берков). Как бы то ни было, в годы после первой Русской
Революции Бабель по-своему толковал свою alma mater.
Ни Киевский коммерческий институт, где он проучился четыре года (1911-1915) и получил диплом кандидата, ни юридический факультет Психоневрологического
института в
Петрограде, где он числился больше года (1916-1917), не оставили и
следа в его творчестве. Напротив, "незабываемому"
ОКУ он посвятил чуть ли не
половину своей куцей автобиографии (1924). Он помянул добрым словом учителя
французского, вдохновившего его на первые литературные опыты, и подчеркнул
смешанный состав училища ("сыновья иностранных купцов, дети
еврейских маклеров,
сановитые поляки, старообрядцы и много великовозрастных биллиардистов"). Но
главное, "на переменах мы уходили, бывало, в порт на эстакаду, или в греческие
кофейни играть на биллиарде, или на Молдованку [sic!] пить в погребах дешевое
бессарабское вино". Длинные же были в
ОКУ перемены, если их хватало на то, чтобы
ученикам
ОКУ открылся и городской низ!
Когда Бабель впервые приблизился к зданию школы в январе 1906 года, вид
ОКУ
должен был произвести на него ошеломляющее впечатление как своей грандиозностью,
так и с трудом поддающейся осмыслению Архитектурой. Над небольшой дверью,
ведущей внутрь училища, высился классический фасад с тремя огромными
венецианским окнами, колоннами и пилястрами с капителями ионического ордера,
поддерживающими антаблемент с золотыми буквами названия училища. Задрав голову,
Бабель увидел и завершающий весь этот ансамбль треугольный фронтон с тимпаном,
украшенным потерянными к нашему времени фигурами, взамен которых сегодня
протянулись две малозначительные гирлянды.
В нишах по обе стороны входа,
возвышаясь над ним, стояли богини-покровительницы
ОКУ: Афина в шлеме и с копьем
и Церера-Деметра с колосьями и рогом изобилия. Со временем ученики
ОКУ должны
были усвоить связь между Афиной, воплощающей городскую Культуру и знания, и
Деметрой, богиней плодородия, — и особенно зерновых, от экспорта которых
зависели щедроты, сыпавшиеся на Одессу как из рога изобилия. Собственно,
ОКУ и
готовило их посредничать между этими двумя богинями.
Таким аполлоническим приветствием встречало
ОКУ своих учеников, отшагавших по
улицам прекрасной цивилизованной Одессы, где чувствовали себя одинаково дома и
еврейские буржуа, и "черносотенная городская дума" ("Одесса. Мои листки", 1916),
и фурии Революции, а вместе с ними билиардисты, певицы кафе-шантанов,
велосипедист и воздухоплаватель Сергей Уточкин, кинозвезда Вера Холодная и
приехавшие на гастроли в Одессу Федор Шаляпин, Вера Комиссаржевская, Энрико Карузо и хорошо запомнившийся Бабелю сицилианский трагик, гений
народной драмы
Ди Грассо, способный в порыве страсти перелететь через сцену и тут же перегрызть
сопернику глотку ("Ди Грассо", 1937).
Можно представить, с каким трепетом одиннадцатилетний мальчик, беженец из
Николаева, поднимался по ступеням своей новой школы! Одно только обстоятельство
могло его успокоить. Как и его бывшее Коммерческое училище имени графа Витте,
ОКУ было в ведении не Министерства народного просвещения, а Министерства
промышленности и торговли, что позволяло Бабелю сохранить Форму с коричневыми
пуговицами и главное — фуражку с кокардой из
кадуцея и крылышек Меркурия. Теперь
и в городе, и в новой школе он был среди своих.
Так начиналась одесская жизнь Исаака Бабеля, выпестованного Одессой в
гениального и отчасти плутоватого посредника Русской советской Литературы —
посредника-меркурианца[14] между строем и стихией, насилием и
пацифизмом,
Россией и
Западом,
еврейским и Русским, варварством и Цивилизацией, традицией и
современностью, Национальной Формой и социалистическим Содержанием, а в период
Народного фронта 1930-х — между СССР и антифашистской
интеллигенцией Франции.
Одесса обязана ему своим мифом — мифом просвещенного, по-европейски нарядного и,
благодаря еврейской закваске, оборотистого, плутоватого и немного опереточного
южного полюса России. А сам Бабель Одессе-маме был обязан Формой — Формой,
определившей Содержание, Формой
Содержания вообще.
_________
1) Настоящее эссе представляет переработанную для "НЗ" главу критической
биографии Исаака Бабеля "A Jew on Horseback: Isaac Babel and His World"
(Stanford University Press), которую я готовлю к печати в 2012 году. В работе
использованы наиболее авторитетные издания Бабеля: Бабель И. Сочинения: В 2 т. /
Сост. А.Н. Пирожкова, коммент. С.Н.
Поварцова. М.: Художественная Литература:
1990; Он же. Собрание сочинений: В 4 т. / Сост. и коммент. И.Н. Сухих. М.: Время,
2006; Он же. Петербург 1918 / Под ред. Э. Зихера. Анн Арбор: Ардис, 1989.
2) О такой семиотике повествования, см., например: Chatman S. Story and
Discourse: Narrative Structure in Fiction and Film. Ithaca, 1979. Р. 17 и след.
3) Горький настоял на том, чтобы оставить нетронутой свою полемику с
Лениным о несвоевременности Социалистической Революции в советском переиздании его
некролога Ленину в 1930 году: "Что написано пером — не вырубишь топором", —
недвусмысленно и иронично объяснил Горький свой отказ от самоцензуры,
перечеркнувший его реверанс цензору о его якобы с тех пор изменившихся взглядах.
4) Конармейский дневник. Запись от 28 июля 1920 года.
5) Определение новой Культуры как
"Национальной по Форме и Социалистической по
Содержанию" прозвучало впервые в речи Сталина. См.: Сталин И.В. О политических
задачах университета народов Востока. Речь на собрании студентов КУТВ. 18 мая
1925 г. // Сталин И.В. Сочинения. М.: Государственное издательство политической
Литературы, 1952. Т. 7. С. 137-138. — Примеч. ред.
6) Пилявский В. Архитектура Одессы: стиль и время. Литературно-историческое эссе.
Одесса: Optimum, 2010. С. 11 и след.; Он же: Здания, сооружения, памятники
Одессы и их зодчие. Справочник. Одесса: Оптимум, 2010.
7) Здесь я, в основном, опираюсь на академические монографии: Herlihy P. Odessa:
A History, 1794-1914. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1986 (рус.
перев.: Херлихи П. Одесса. История. 1794-1914. Одесса: Optimum, 2007);
Zipperstein S. The Jews of Odessa: A Cultural History, 1794-1881. Stanford:
Stanford University Press, 1985 (рус. перев.: Ципперштейн С.
Евреи Одессы.
История Культуры 1794-1881. М.: Гешарим, 1995); Weinberg R. The Revolution of
1905 in Odessa: Blood on the Steps. Bloomington: Indiana University Press, 1993;
Sylvester R.P. Tales of Old Odessa: Crime and Civility in a City of Thieves.
DeKalb: Northern Illinois University Press, 2005. Отдельно хотелось бы отметить
уникальный сборник с богатейшим видовым материалом и первоклассными статьями
Патриции Херлихи и неутомимых краеведов-историков Одессы Олега Губаря и
Александра Розенбойма: Iljine N.V. (Ed.). Odessa Memories. Seattle; London:
University of Washington Press, 2003.
8) Олеша Ю. Книга прощания. М.: Вагриус, 1999. С. 48. В предыдущей записи читаем:
"Быть может, если бы я жил в Европе, то мне и не нужно было бы мечтать о будущем?"
(с. 45).
9) Нетребский В. Деловые люди старой Одессы. Краеведческие очерки. Книга первая.
Одесса: Инга, 2003. С. 68.
10) Зорин А. Кормя двуглавого орла: Литература и государственная идеология
России в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М.: Новое литературное
обозрение, 2005. С. 31—64 (глава "Русские как греки: "Греческий проект"
Екатерины II и Русская ода 1760-1770-х годов").
11) Берков М.Н. Мы были знакомы с детства // Воспоминания о Бабеле / Сост. А.Н.
Пирожкова, Н.Н. Юргенева. М.: Книжная палата, 1989. С. 207.
12) Там же.
13) Михальченко В. Церковь им. Александра Невского при Коммерческом училище //
Одесские известия. 2002. 27 ноября (www.odessaonline.com.ua/go.php?dir=culture&m2=6&m3=canku.
10.08.2011).
14) Ср.: Слезкин Ю. Эра Меркурия. Евреи в современном мире. М.: Новое
литературное обозрение, 2005.
---------------------------
Источник
index
www.pseudology.org
|
|