Leopold Haimson - Леопольд Хеймсон

Меньшевизм и эволюция российской интеллигенции

Leopold Haimson - Леопольд ХеймсонВ I960-1965 гг. по совместному приглашению группы старейшин меньшевизма и ряда специалистов по российской и советской истории, работавших в различных американских университетах, я руководил осуществлением проекта по истории меньшевизма. Импульс к этой работе был Дан в 1959 г. самими старейшинами меньшевистской партии, а именно, если говорить более точно, десятью членами их последнего сплоченного коллектива, который все еще функционировал в Нью-Йорке и 40 лет спустя после их эмиграции.

Шестеро из них - Григорий Аронсон, Давид Даллин, Лидия Дан, Борис Двинов, Борис Николаевский и Соломон Шварц - были оставшимися в живых представителями Заграничной Делегации РСДРП, основанной Юлием Мартовым и его политическими сторонниками вскоре после их высылки из Советской России декретом Верховного Совета в 1922 года.

Эта группа продолжала действовать как политический организм без каких-либо перерывов, с представительством в Рабочем Социалистическом Интернационале, сначала в Берлине вплоть до прихода Гитлера к власти, а затем в Париже до весны 1940 г., когда Германия оккупировала Францию. Другие три члена этой группы - Лео Ланде, Борис Шапир и Симон Волин - были старейшинами меньшевистского Союза Молодежи, который продолжал подпольное существование в Советской России и контакты с меньшевистской Заграничной Делегацией до середины 20-х годов.

Большая часть из этих оставшихся в живых меньшевиков были активными авторами «Социалистического вестника», журнала, основанного Заграничной Делегацией сразу после своего образования, причем журнал выходил даже после того, как Делегация в 1940 г. была распущена. Когда осуществлялся наш проект, журнал все еще выходил в Нью-Йорке, распространяя свои политические идеи, реагируя на события четырех бурных и мучительных десятилетий, на приход к власти Гитлера и Сталина, на террор каждого из них, на бойню Второй мировой войны. Эта эпоха отметила жизнь большинства из авторов журнала последовательными переселениями - сначала в Германию, затем во Францию и в конечном счете в Соединенные Штаты.

Эти девять пожилых, но неукротимых мужчин и женщин (Лидии Дан, матриарху группы, тогда уже было под восемьдесят, а трем старейшинам меньшевистского Союза Молодежи далеко за шестьдесят) решили в качестве последней крупной акции своего коллективного существования написать историю своей партии. В самом деле, примерно за два года до того, как этот проект был фактически начат, они сообща набросали контур такой истории, закрепив за каждым те главы, которые должен тот написать. Они даже обратились, по своей собственной инициативе, за поддержкой со стороны фонда и лишь затем после того, как их первоначальная просьба была отвергнута, - к симпатизировавшим им членам Американского академического общества.

Я пребывал в блаженном неведении обо всех обстоятельствах, когда начал сближаться с этими старейшинами меньшевизма для того, чтобы руководить задуманным ими делом. Они бесхитростно сообщили мне, что пришли к выводу, что история меньшевизма должна быть написана и что они теперь обращаются к нам для того, чтобы воплотить эту идею в жизнь. Описанный мною фон событий может дать некоторое представление о проблемах и возможностях, с которыми мы столкнулись при подготовке нашего исследовательского наброска, и о той психологической атмосфере, в которой наш проект в конце концов был начат.

Прежде всего, несмотря на свой почтенный возраст, увядающее здоровье (ряд участников умерли до окончания срока проекта), испытания и горести, через которые им пришлось пройти, оставшиеся в живых меньшевики вряд ли могут быть названы «отбросами истории», если употребить этот грубый и неточный термин, когда-то использованный Троцким (еще до того, как он, если использовать его собственное выражение, стал одним из таких «отбросов»). Действительно, из всех составляющих групп замечательно жизнерадостной и стойкой волны эмиграции российской интеллигенции, уехавшей из России после 1917 г., они зарекомендовали себя, как видно, в качестве самых сильных, по меньшей мере в том, что касалось их способности продолжать существовать в качестве коллективного политического организма.

В некоторой степени эта исключительная жизнеспособность коренилась, бесспорно, в их политических идеях и позициях

Ибо, по крайней мере частично, члены этой группы придерживались марксистской идеологии и политической ценностной шкалы, связанной с ней; их идеализация рабочего класса, но наряду с этим детерминистская вера в конечную действенность индустриализации и модернизации в течение многих лет внушали им уверенность в будущность Советской России, даже несмотря на их отрицательное отношение к ее современным правителям. Но, вероятно, еще более важным является то обстоятельство, что концепции, политический язык и ценностная шкала, которую они вынесли из этой идеологии, позволили им легче, чем какой-либо другой группе из среды российских эмигрантов, установить контакт с определенными интеллектуальными и политическими кругами западных стран, где они поселились, а также с международным социалистическим движением в целом. Некоторым из них удалось усвоить особо отличительные культурные характеристики своего нового окружения.

Однако даже те из них, кто не проявил к этим культурным характеристикам достаточного интереса и склонности, находили в них нечто такое, что давало им интеллектуальную и эмоциональную пищу. В самом деле, наиболее яркой чертой всех этих представителей меньшевистской эмиграции был их космополитизм, который проявлялся не только в политических идеалах и ценностях, но также и в культуре, в языке, в стиле жизни. Дома у них все постоянно напоминало об этом: книги и журналы, которыми были завалены не только письменные столы, но и пол; различные темы, которые при этом обсуждались; многие языки, на которых это делалось; большинство из них были до мозга костей представителями подлинно европейской, чтобы не сказать универсальной, культуры, которая уже находилась на стадии вымирания, но сохранившимися живыми экземплярами которой они тем не менее были.

Другая, менее явная черта их коллективной психологии, которая также объясняет их потрясающую интеллектуальную жизненность и упорную самонадеянность, пронесенные через все превратности существования в качестве эмигрантов, заключалась в том, что им было что сказать и они сохранили коллективную способность сказать свое собственное слово. Это был какой-то врожденный и вросший внутрь «семейный» дух, приверженность к своему клану, которая отчасти противоречила их космополитизму, а также открытость, которая как бы предполагалась в качестве условия, озаряя все эти качества. клановость уходила своими корнями в кружки и «дух кружковщины», который играл большую роль в жизни представителей российской интеллигенции в годы их становления в гимназии и в университете, а также в менее акцентированной форме позднее, в годы совершеннолетия. Более, чем какая-либо другая интеллигенция, меньшевики пронесли через все перипетии своей жизни духовные образцы социальных отношений и организации, которые напоминали стороннему наблюдателю скорее модель существования обширных семей, религиозных кланов или же религиозных сект, чем образ политической партии современного типа.

В своих интервью, посвященных годам ее становления (1890-е гг.), а также искровскому периоду своей революционной карьеры, Лидия Дан постоянно говорила об эмоциональной близости и интеллектуальном комфорте, которые она получала от чувства причастности к столь обширной семье или клану, даже если видела в нем и его отрицательные аспекты, в частности, элитарность, сектанство, нетерпимость, проявлению которых это чувство сопричастности и способствовало. Она также отмечает, что она и ее товарищи непоправимо потеряли это чувство сопричастности, принадлежности к столь обширной семье, когда революция 1905 года внезапно выбросила их из жизни в подполье, где им приходилось вступать в соприкосновение с другими партиями, которые пышным цветом расцвели на тогдашней политической арене, а также с еще более не поддававшимися контролю массами русского народа.

По общему признанию, это драматическое изменение обстоятельств пошатнуло их веру в свою способность контролировать события

Но все же ее замечания несколько преувеличивают радикальность того разрыва, который эти изменения привнесли в их основополагающие ценностные ориентации и в их взаимоотношения. Сама Лидия Осиповна вспоминает, что, когда она и ее муж, Федор Дан, возвратились в Петербург осенью 1905 года, они сразу же, вместе с братьями Л.О. Даном, Ю.О.Мартовым, С.О. Ежовым и В.О. Левицким (называю их по их партийным кличкам), а также несколькими товарищами по партии и личными друзьями направились в просторную квартиру семьи Цедербаумов, в которой все еще жили ее родители, как если бы хотели воскресить в этих стенах тот круг братьев и сестер, друзей и товарищей, который царил вокруг нее и ее брата Юлия Осиповича в волшебные дни их юности.

Из этой квартиры, пропитавшись царившим там духом кружковщины, ее обитатели направлялись в октябрьские дни 1905 г. на бесчисленные фракционные и редакционные собрания, а также на сессии Петербургского Совета; и именно в эту квартиру они возвращались, когда день, а чаще ночь были на исходе. Здесь они позже предавались размышлениям, анализируя причины краха их великих революционных надежд, а также думая об ответственности, которую они несли за него как индивидуально, так и коллективно. И именно здесь они в конце 1906 - начале 1907 гг. все чаще пытались коллективно определить политическую линию партии, а также совладать с политическим поведением меньшевистской фракции, включая грузинских депутатов, в Государственной Думе. И после долгих лет ссылки или депортации, которые большинству из них пришлось пережить после переворота 3 июня 1907 г., Цедербаумы и их клан инстинктивно тяготели к подобной же квартире в Петрограде 1917 г., еще раз пытаясь воскресить интеллектуальное единство и эмоциональные связи такого кружка.

Эта тронутая налетом беспорядка квартира, которую Цедербаумы занимали в 1917 г., представляет для историка, изучающего данный период, источник огромного, однако не могущего быть целиком удовлетворенным любопытства. Ибо, несмотря на острые идеологические разногласия, которые теперь их разделяли, а также тот факт, что они теперь возглавляли оппозиционные друг другу политические фракции в меньшевистской партии и в органах демократических Советов, боровшихся за проведение своей политики и за судьбу революции, Мартову и Дану как-то удавалось совместно сосуществовать в этой квартире - вместе с Лидией Осиповной, сестрой Мартова и женой Дана, помогавшей и тому, и другому, а также с несколькими своими товарищами по партии, включая Бориса Николаевского, место для проживания которого было найдено в комнатах, отдававшихся обычно в таких квартирах прислуге.

Из этой квартиры они направлялись на различные и находившиеся в конфликте между собой фракционные собрания (Мартов ходил на собрания меньшевиков-интернационалистов, а Дан - на собрания революционных оборонцев), а также на ночные заседания Петроградского Совета, где неутомимо и беспощадно нападали на позиции друг друга. Они обычно возвращались в эту квартиру ранним утром, часто в сопровождении Церетели и других ключевых политических фигур, чтобы продолжить свои споры (будучи не в состоянии убедить друг друга и все еще неспособные их закончить) за чаем и закусками, которые готовила для них Лидия Осиповна.

Мало, слишком мало из приводившихся здесь аргументов было потом когда-либо облечено в письменную форму

Равным образом мало что могло быть реально восстановлено последующими воспоминаниями Лидии Осиповны или Николаевский, когда я побуждал их припомнить суть этих споров во время проводившихся нами интервью. Однако ожившая в их воспоминаниях атмосфера подтверждает то впечатление, что, несмотря на остроту конфликтов и драматические, а в конечном счете и трагические условия, в которых они имели место, духу кружка в той или иной мере все же удалось выжить в стенах этой петроградской квартиры. Этим духом объясняется, почти в столь же большой мере, как и конечным оборотом событий, которому предшествовали шедшие друг за другом конфликты, быстрый и личностный - возможно даже подсознательный - характер процесса примирения между лидерами двух фракций внутри меньшевистской партии после того, как власть взяли большевики.

В самом деле, анализируя психологическую и социальную структуру коллективного опыта меньшевиков, трудно удержаться от впечатления, что на протяжении всей своей истории руководство меньшевистской партии сохраняло характер серии кланов, которые объединялись и тяготели друг к другу, хотя периодически, в ряде случаев окончательно, и раскалывались. В особенности это относится к клану, представляемому Цедербаумами и их непосредственным окружением, как, вероятно, к наиболее животворному интеллектуальному и духовному центру партии. Это видно и на примере параллельных кланов грузинских социал-демократов, а также другой, менее стабильной, психологической констеляции, представлявшейся кружками, тяготевшими к П.Б. Аксельроду и А.Н. Потресову и их литературным сподвижникам на правом меньшевистском фланге. Некоторые индивидуальности, такие как Ираклий Церетели и, на свой собственный манер, Георгий Денике и Борис Николаевский, служили своего рода ненадежными мостиками, связующими эти часто находившиеся в стадии вражды кружки.

Допуск на принадлежность к одному из этих кланов требовал много большего, чем широкий консенсус по политической программе и по вопросам стратегии и тактики, что характеризует политические партии современного дня. Там же требовалось не больше и не меньше, чем ассимиляция и вбирание в себя определенных моделей коллективного поведения, т.е. общих для их круга лексикона, ритуала дискуссии и принятия решений, системы эталонов и оценок, касающихся всех основных аспектов общественной, а зачастую и личной жизни - иначе говоря, всего того, что могло быть усвоено только путем совместного опыта.

На этой почве часто рождались анекдоты, почти карикатуры, касавшиеся стилизованных образцов поведения, где психологические черты, которые я описал, выступали весьма отчетливо; особенно это относилось ко времени эмиграции.

Я приведу здесь лишь два из них, рассказанные мне с тонким юмором одним из участвовавших

Первый анекдот (в свое время он вошел в протоколы одного из заседаний Заграничной Делегации в середине 20-х годов) - полусерьезная резолюция, предложенная находившейся в меньшинстве группой практиков и публицистов правого крыла меньшевиков в конце чрезвычайно длинного и вызывавшего уже раздражение монолога представителя ее интернационалистского большинства. Резолюция предлагала запретить слово «диалектический» по меньшей мере на три года в дискуссиях, проводившихся в рамках Заграничной Делегации. Другим примером был ответ Ю.О. Мартова (доминирующей фигуры в Делегации вплоть до его смерти в 1923 г.) на просьбу молодого преданного участника меньшевистского клуба в Берлине принять его в меньшевистскую партию. «В эмиграции не вступают в партию!» - ответствовал Мартов. Как если бы, в самом деле, кто-либо мог стать членом меньшевистской партии, в особенности в то время, посредством акта личного выбора, а не диктата истории или, выражаясь более точно, веса накопленного опыта.

Эти упругие и жизнерадостные интеллектуальные категории, этот взгляд на мир - отличительные черты внутреннего круга меньшевистской партии, как и столь же не унывающий и упругий кружковый дух, как и клановые социальные отношения. Они сильно их поддерживали, но не всегда служили хорошую службу, когда обстоятельства ставили их в центр весьма оживленной и быстро менявшейся политической сцены. Меньшевики продолжали питаться догматическими, а зачастую и сектантскими представлениями, что часто приводило их к неправильному пониманию направления движения событий; равным образом их герметически закрытый для других язык и характерный стиль общественного поведения привели к тому, что многие из них (в частности, те представители интернационалистского крыла партии, кто провел самые длительные и самые беспрерывные фазы в эмиграции) отталкивали даже тех, кого они хотели обратить в свою веру.

В этой связи характерно впечатление, которое, судя по воспоминаниям Денике, произвели Мартов и его небольшая группа меньшевиков-интернационалистов на большинство делегатов объединительного съезда меньшевистской партии в августе 1917 г. В этот решающий момент Мартов и его последователи (многие из которых только что возвратились в Россию после долгих лет пребывания в эмиграция) оттолкнули многих представителей провинциальных партийных организаций, которые раньше не имели никаких с ними трений, не только сутью своих аргументов, но и странным чуждым языком, на котором они были произнесены, а также еще более странными одеяниями и манерами: на головах у них были широкополые шляпы, а выступая, они периодически испускали истерические возгласы. В этих условиях многие провинциальные делегаты, включая самого Денике, очень легко отвергли призывы Мартова и его товарищей, как исходящие от парижских «кафейников», совершенно далеких от российской реальности.

Еще важнее то, что, как можно прийти к выводу, в некоторые решающие периоды когерентность и упругость их взгляда на мир мешала многим ведущим меньшевикам смоделировать - а в некоторых случаях даже стремиться к тому, чтобы смоделировать, - политические реальности. Догматизм их взгляда на мир застилал им глаза, и даже если они и признавали наличие своенравного хода событий, то слишком быстро и легко у них были готовы рациональные объяснения политического регресса, вызывавшие при этом часто иллюзорную надежду, что все эти отступления будто бы будут исправлены законами истории. Дело обстояло так, что в некоторых критических ситуациях этот их догматизм калечил саму способность действовать или же повторно действовать с политической точки зрения.

Их взгляд на мир, их этический кодекс и интеллектуальная зашоренность были для них более самоценными, чем обладание и сохранение власти

Это, как мне кажется, по меньшей мере частично относится к Мартову в1917 г. - к его тогдашним оценкам ситуации, возможно, самым прозорливым из всех других оценок среди меньшевистских лидеров, - а вероятно, и к большинству из его оппонентов революционного оборончества в партии, которые столь устрашили Денике отсутствием даже самой попытки справиться с политическими реальностями, когда Денике посетил их в атмосфере «сумасшедшего дома», который представляла собой столица.

В Мартове эти психологические черты (приложимо к, вероятно, не имевшим решений противоречиям 1917 г.) - включая упрямую приверженность принципам, в которых он был убежден, - обретали величественное, а на деле трагическое качество. В некоторых фигурах меньшей политической значимости, которых я узнал и полюбил во время осуществления нашего проекта, те же самые черты, не менее трогательные, часто принимали нелепый и трагикомический характер.

Когда я пишу эти строки, я думаю прежде всего о Соломоне Шварце, меньшевистском практике и публицисте значительного опыта и размаха, который в период 1905 - 1917 гг. вложил всю свою энергию в строительство массового европейского рабочего движения на русской почве. Когда я однажды попросил Шварца обрисовать картину рабочего Санкт-Петербурга накануне Первой мировой войны и, в частности, тогдашнюю эволюцию Санкт-Петербургского Союза металлистов (журнал этой организации он издавал летом и осенью 1913 г., пока большевики не захватили контроль над этим Союзом), его ответ сфокусировался (до такой степени, что он не затрагивал больше ни один другой сюжет) на кампании по социальному страхованию, которую он проводил в течение этого периода, стремясь соединить привлекшие внимание меньшевиков принципы инициативы с независимой деятельностью рабочего класса.

Подобным же образом, когда я попросил Шварца реконструировать, прежде всего через призму Октября 1917 г. (когда он был вице-министром труда), дни, непосредственно предшествовавшие взятию власти большевиками, его мысль опять упрямо зациклилась на законодательстве по социальному страхованию, набросками которого он занимался в ночь, когда большевики брали власть, все еще стараясь правдоподобно объяснить в своих заготовках принципы рабочей самопомощи и самоуправления.

А когда весной 1918 г. Шварц обратился к рабочим Путиловских заводов, сделав это по требованию лидеров меньшевистского правого крыла, стремившихся организовать движение уполномоченных с целью бросить вызов доминирующему положению большевиков в Советах, он произнес перед своей горячей, но все больше приходившей в замешательство рабочей аудиторией страстную речь, кульминировавшую в священной (для него) фразе: «Вперед к капитализму!». (Мне вряд ли следует добавлять, что шварцевская концепция «капиталистического развития», как и большинство других, носивших земной характер вопросов, стойко оставалась в высшей степени категорией абстрактной).

Конечно, шварцевское упрямство и политическая невинность казались идиосинкразией даже многим из его товарищей

Но в менее чистом виде некоторые из составляющих, способствовавшие росту этих качеств, были в самом деле характерны для той политической культуры, в которой он был сформирован и оставался абсорбированным. Эти атрибуты меньшевистской политической культуры могут нам объяснить, во всяком случае частично, ту модель, которую большевизм (первоначально произраставший из той же самой политической почвы, что и меньшевизм, и тем не менее ставший во многих отношениях его психологической, а равным образом и политической противоположностью) все более и более интенсивно формировал. Данным своим замечанием я имею в виду не только стремление к власти, которое явно олицетворял Ленин, или же политический оппортунизм, в котором меньшевики столь же часто и резко его обвиняли. Более значимой для проблемы сравнения меньшевизма и большевизма как политических культур, которые я стремлюсь обрисовать, была концепция революционной партии, которую Ленин уже набросал накануне разрыва между большевиками и меньшевиками и к которой, по разному ее акцентируя, периодически возвращался.

Я имею в виду образ партии как армии профессиональных революционеров, ведомой идеологическим центром, дающим «партийную линию», которой нужно следовать сквозь все подверженные изменениям перипетии политической конъюнктуры, - образ, впервые обрисованный Лениным в работе «Что делать?» Этот организационный центр партии, в свою очередь, должен был диктовать расстановку людей и размещение ресурсов, необходимых для выполнения его стратегических планов, на тех местах, где они могли понадобиться, вне зависимости от местных или частных интересов, а также предпочтений. Эта армия должна была стать столь же централизованной и дисциплинированной, насколько кружки раннего времени были разбросаны и нестабильны.

При этом отношения внутри рядов партии должны были быть столь же обезличенными и подчиненными выполнению революционных задач, определяемых из центра, сколь раннеизначальные отношения были проникнуты духом «кружковщины» и «семейных» отношений. Величие этого организованного видения, качества революционного аскетизма и самоотверженности, а также ясность, внешняя рациональность - такие характеристики ленинских политических оценок, и в особенности стратегия и тактика, которые он из них выводил, - казались в огромной степени привлекательными многим будущим меньшевикам в течение искровского периода, когда этот взгляд был впервые отчетливо выражен, и даже в 1905 г., пока революция казалась близкой. Стоит, пожалуй, напомнить, что многие из будущих меньшевиков, в особенности из среды тех, кто в конечном счете взял на себя организационные обязанности практиков меньшевистской партии (включая и таких как будущие сотрудники нашего проекта, вроде Георгия Денике и Соломона Шварца) де-факто были большевиками в 1905 г. В самом деле, необходимо точно констатировать, что меньшевизм стал в действительности принимать модель особого политического движения и, в особенности, политической культуры лишь после коллапса великих революционных надежд 1905 г. и жесточайшей критики и самокритики, которые этот революционный максимализм породил в меньшевистском лагере.

Развивая далее этот тезис, отметим, что в кристаллизацию меньшевистской политической культуры и в процесс демаркации меньшевизма от большевизма внес свой вклад целый ряд факторов. Это была прежде всего критика Ленина и его последователей за их упорство в революционных ожиданиях и осуществление соответствующих этим ожиданиям стратегии и тактики вплоть до Столыпинского переворота июня 1907 г. Наряду с этим шли все более громкие обличения безжалостности политического ближнего боя, отличавшей Ленина в преследовании этих максималистских целей, целей, которые казались меньшевикам все более отдаленными от политической реальности. А в течение периода относительной политической стабильности, который последовал за Столыпинским переворотом, сюда примешалось еще все возраставшее чувство отвращения, навеянное деятельностью находившегося в состоянии измождения революционного подполья.

Но самым важным из всего этого и еще более усиливавшим отвращение, вызываемое теперь гниющими остатками жизни в подполье, была все возраставшая привлекательность, связанная с разнообразными возможностями жизни «на поверхности», которые эта эра, несмотря на все суровые политические ограничения, предоставляла по меньшей мере членам меньшевистского движения, остававшимся в России

Для меньшевистских практиков появились видимые возможности создать массовое европеизированное рабочее движение, а также заняться обучением и воспитанием нового поколения рабочей интеллигенции (слишком легко рисовавшейся меньшевикам в духе их собственных представлений), которая возглавила бы это движение. Для меньшевистских публицистов открылась возможность отчетливого выражения своих позиций, хотя порой и слегка замаскированных с помощью эзоповского языка, в существовавших легальных журналах и газетах, в конечном счете и в легальной рабочей прессе. Что касается всей партии как таковой, то возможности политической агитации здесь возрастали вследствие присутствия меньшевистских депутатов в Государственной Думе и охраняемой законом неприкосновенности их личности как вне Таврического Дворца, так и в его стенах. Равным образом, как об этом свидетельствует Денике, существовала и непреодолимая и неотразимая привлекательность, исходившая от богатой и многообразной культурной жизни того периода; если говорить более глобально, молодые люди, ранее втянутые в революционное подполье, все более и более склонялись к мыслям о необходимости получения серьезного образования, а в конечном счете к выходу на стезю профессиональной карьеры, к заботам о нормальной жизни.

Когда мы интервьюировали тех старейшин меньшевизма, которые ранее исповедовали большевизм, относительно источников их расхождения и конечного разрыва с Лениным и его последователями, всегда неизменно возникали вопросы индивидуальной и групповой морали. Их ответы также создавали впечатление (как раз когда шла речь о непосредственных следствиях 1905 г., который был в некоторых отношениях более решающим в процессе их самодефиниции, чем годы юности), что именно в этот период большевизм, а также жизнь в подполье и кодекс профессионального революционера, с которыми большевизм идентифицировался в их глазах, начал казаться им не только аморальным, но и анормальным; анормальным - в его патологиях, но, что было более существенным, - и в его субординации всех других соображений, пристрастий, интересов и отношений достижению революционных целей. Этот психологический разрыв был неизбежно более резким и более драматичным среди тех меньшевиков, которые в течение этих лет оставались в России, чем среди тех, кто предпочел или был вынужден провести большую часть этого времени в эмиграции, что в конечном счете привело к возникновению различий в психологической ориентации и политических воззрениях, не полностью осознанных вплоть до 1917 г. Даже и в более замкнутых кругах меньшевистской эмиграции этот разрыв, и в частности отрицание преобладающего характера профессионального революционера, проявился как чрезвычайно важная составляющая в кристаллизации более стабильных моделей коллективной жизни и интеллектуальных и моральных ценностей, которые стали отличать меньшевистскую политическую культуру.

Большевики также претерпели значительную психологическую эволюцию в рассматриваемый период; в самом деле, кризис личности в их среде был в некоторых отношениях еще более мучительным и более драматическим, поскольку Ленин и те, кто остались верны ему, а также новые последователи, которых ему удалось привлечь, также искали пути приспособления к новым условиям российской политической жизни путем использования «легальных» возможностей для мобилизации массового революционного движения. В процессе этого поиска они были вынуждены разойтись с теми из их собственных рядов, кто их критиковал, по меньшей мере в начальный период, от имени «подлинного» большевизма, для того, чтобы принять и провести в жизнь свои новые тактические установки. Как большевизм, так и меньшевизм позднее подверглись огромным изменениям и разделениям, в особенности в период революции 1917 г., когда они стали массовыми партиями и каждой из них пришлось примерить на свои плечи ответственность власти. И все же каждое из этих движений, или, если выражаться точнее, их внутренних кружков, несло в себе совершенно особые политические ориентации по отношению к этим беспрецедентным проблемам и возможностям.

Принимая во внимание текучесть большевистского руководства в эти годы, а также психологическое доминирующее влияние Ленина (для которого не было полновесного противовеса в меньшевистской партии, о чем достаточно точно свидетельствует тот прием, который Мартов получил на августовском объединительном съезде), вряд ли можно говорить, во всяком случае если речь идет о 1917 г., о последовательной, когерентной большевистской политической культуре. Но именно потому, что и доминирующее влияние Ленина, и тиски образа революционного подполья продолжали оказывать влияние на внутренние круги большевиков, большинство из них привнесло в тигель 1917 г. уже выработавшийся характерный политический стиль.

Он характеризовался идентификацией революционной борьбы со стремлением к политической власти, последовательной
готовностью к тактической гибкости, постоянным акцентом на массовой политической мобилизации и организации, а также
сознательным акцентом на твердости, самодисциплине и экономии усилий

Даже будучи замаранными, эти черты запечатлелись в ленинском наброске 1903 г. об армии профессиональных революционеров, а их отпечаток воздействовал на многих его последователей, у которых жизнь в подполье перемежалась с периодами депортации и административных ссылок. Отдавая дань уважения кругам меньшевистской партии в 1917 г., говорить об их политической культуре в данном случае можно с большей долей уверенности, причем некоторые черты этой политической культуры я уже обозначил, а к некоторым еще вернусь. Как я уже отмечал, эта политическая культура не всегда служила меньшевикам хорошую службу в те периоды, когда они находились в центре политической сцены. Но с гораздо большей долей определенности можно сказать, что по меньшей мере в течение двух десятилетий их последней, приходящейся на период после 1921 г. эмиграции, она наделяла и поддерживала их в качестве коллективной общности замечательной жизненной силой.

Ко времени, когда был начат наш проект, те старейшины меньшевистского движения, которые работали с нами, все еще излучали в той или иной мере эту жизненную силу. И все же их решение предпринять проект по меньшей степени подразумевало то самопризнание, что их время как политического движения уже позади или, во всяком случае, подходит к концу.

Это самопризнание, а также то заключение, которое было выведено отсюда старейшинами меньшевистского движения, подвело их к той мысли, что настало время обозреть опыт их партии не в качестве вечного настоящего, но в качестве опыта исторического, причем этот вывод частично имел своей подосновой как коррозию плоти, вызывающуюся болезнями и старческим возрастом, так и уменьшение и истощение их рядов, причем последним таким примером была смерть Федора Дана, столь многие годы бывшего доминирующей фигурой среди меньшевиков-интернационалистов, которые со времени взятия большевиками власти составляли наиболее видную и сплоченную группу партии. На признание этого обстоятельства повлияли и некоторые сильные психологические удары, которым члены меньшевистской эмиграции, и в особенности внутренний круг интернационалистов, подверглись еще задолго до смерти Дана в середине 50-х годов. Два из них должны быть поименованы, дабы показать масштаб и необратимость потерь, которые они нанесли до той поры упругому и жизнерадостному взгляду на мир, который насыщал и держал меньшевистскую эмиграцию в состоянии их замечательного коллективного духа.

Первым ударом было разрушительное воздействие на них изменений в Советской России в течение 30-х годов

Вопрос состоял не в том, что меньшевики были неспособны быть в курсе этих изменений. Напротив, в их журнале, а также в ряде других публикаций предлагались насыщенные необычайно хорошей информацией сообщения о многих из этих событий, широко трактовались политические и экономические процессы эры Сталина. Эти сообщения представляются более надежными, чем многие из сообщений тогдашних западных обозревателей.

Достаточно назвать, к примеру, «Письмо к старому большевику» Николаевский, увековечивающее на страницах «Социалистического вестника» взгляды Бухарина, в самый канун его ареста и процесса над ним, на тогдашнее развитие событий в Советском Союзе и роль в них Сталина. Было немало и иных, более научных по своему духу индивидуальных исследованиях событий в Советском Союзе; большая часть из них была опубликована (после их переселения в США) Давидом Даллиным, Борисом Николаевским и Соломоном Шварцем (я упоминаю здесь лишь тех членов большевистской эмиграции, которые имели отношение к нашему проекту).

И все же, несмотря на солидную сумму информации, наличествующую в этих произведениях, меньшевистская эмиграция показала себя неспособной, причем неспособной, будучи рассматриваема как коллектив, вывести из своей среды что-то достаточно существенное в смысле интерпретации событий, что могло бы заставить объединиться в оценках даже членов внутреннего круга меньшевиков-интернационалистов. Под вопрос ставились не только различия в мнениях относительно того, что же на самом деле происходит, но более фундаментальная проблема, выразившаяся в неспособности просто-напросто понять смысл происходящего.

В самом деле, наиболее угнетающим моментом в осмыслении меньшевиками таких, скажем, процессов, как коллективизация и «великие чистки», которые они начали осознавать в качестве бойни, было не только то, что они внушали им ужас и отвращение, но также и то, что меньшевики казались лишенными возможности объяснить их с точки зрения рациональной, по меньшей мере в категориях им привычных.

До этого времени, хотя, по общему их признанию, и с великими трудностями, члены меньшевистской эмиграции и в особенности их интернационалистский круг, чувствовали себя в состоянии коллективно постигнуть и интерпретировать основные процессы, свидетелями которых они были со времени 1917 г.: военный коммунизм, НЭП, великую депрессию, стремительное восхождение фашизма, победу Сталина (лишь в самом начале) над его политическими оппонентами и первый этап проведения пятилеток.

Но этого уже нельзя сказать о конце 30-х годов

Даже интернационалисты оказались неспособными сформулировать убедительные интерпретации развития событий в сталинской России на основе дефиниций законов истории, из которых они выводили свои понятия причины и следствия, на основе образов исторического прецедента, в особенности прошлых революционных событий, в которых находили воплощения эти понятия или которые модифицировали эти понятия; более того, они оказались неспособными убедительно интерпретировать вышеназванные события даже на основе более широких построений, которые их взгляд на мир давал для систематизации их эмпирических данных. Капитализм, социализм, не говоря уже о термидорианской реакции, сочетавшей революцию и контрреволюцию (контрреволюцию, непременно, со стороны правого крыла, подобно тому как концепция реакции в современном европейском опыте обязательно сочеталась у них с капитализмом), более не могли казаться подходящими для того, чтобы понять смысл процесса коллективизации, насильственной индустриализации, не говоря уже о «великих чистках» и их политических и социальных последствиях, в той мере, в какой модель нового советского общества и государства могла быть различима к концу десятилетия.

Ни эти конструкции, ни своеобразные оттенки экономического детерминизма и чувства революционной динамики (в значительной мере осмысленной на примере Французской Революции), которые большинство публицистов применяло к развитию событий в Советском Союзе, не могли реально объяснить примат политики над экономикой, который эти события наглядно продемонстрировали, ни огромную роль личности (на этот раз личности, которая внушала им столь мало уважения) и чрезвычайно большой элемент деспотизма, который эта личность внесла в российскую политику.

Конечно, некоторые меньшевистские публицисты этого периода пытались изобрести новые конструкции или же счистить ржавчину со старых построений в надежде разрешить тот ребус, который предложило им развитие этих событий. Однако, эти построения, такие как концепция государственного капитализма или даже созданная в эмбриональном виде концепция тоталитаризма, которую некоторые нащупывали в своих построениях, сеяли еще большую интеллектуальную растерянность в их рядах, ибо их собственная идеология даже более сопротивлялась своему усовершенствованию, чем тот советский опыт, который, как они думали, она призвана объяснить.

Перед началом Второй мировой войны ход событий сталинской эры - гораздо более, чем какие-либо иные события 30-х годов - ускорил крупный интеллектуальный, моральный и политический кризис в меньшевистской эмиграции, который, как оказалось, стал неразрешимым. Даже внутри маленького и доселе чрезвычайно единого кружка меньшевиков-интернационалистов, которые доминировали в Заграничной Делегации с момента ее основания, группа прежних последователей Федора Дана, включая Бориса Николаевский и Давида Даллина, все более напористо и прямо бросала вызов тем догмам, которые Дан все еще упрямо пытался применить к интерпретации советского опыта. Возникшие вопросы не могли быть более похоронены или же прикрыты макияжем; равным образом Заграничная Делегация не могла вновь возродиться в качестве политической единицы после того, как ее старейшины переехали в Соединенные Штаты

Конфронтация между идеологией и реальностью была слишком жестокой, интеллектуальные и моральные страсти,
которые она развязала, - слишком сильными, чтобы даже внешняя реставрация единства стала возможной

В этом контексте работа Дана «Происхождение большевизма», опубликованная после его приезда в США, представляла собой не только идеологическое завещание, но равным образом и политическую лебединую песню. Ибо базовые темы, выведенные в заключающей части этой знаменательной книги, а именно: интерпретация эволюции большевизма как почти неизбежного продукта имплантации марксизма на русскую почву и его привитие к русской революционной традиции, а в особенности тот полный надежд взгляд, которого Дан все же придерживался, разбирая социальные и экономические изменения в Советском Союзе, не были приняты даже былыми последователями Дана, в качестве развития его собственных более ранних идей, не говоря уже о разумном выражении того взгляда на мир, который они когда-то разделяли все вместе.

Во всяком случае, к тому времени, когда появилась книга, этот взгляд на мир, а также общий опыт и взаимные привязанности, которые его поддерживали, подверглись второму, еще более непосредственному психологическому удару. Этот последний шел со стороны соприкосновения меньшевиков с новой волной советской эмиграции, или, если выражаться более точно, с теми ее представителями, которые приехали на американскую землю в первый послевоенный период. Поначалу ряд меньшевистских старейшин, включая, как видно, и Дана, приветствовал этих первых представителей послевоенной советской эмиграции (которые приехали в США из частей оккупированной Германией Европы, освобожденной впоследствии западными войсками) со значительной долей подозрительности.

Они предполагали, что над некоторыми из них витает тень возможного сотрудничества с нацистами; но, если говорить в более общем плане, в полной враждебности эмигрантов советскому режиму меньшевистские старейшины уловили и отрицание социалистических идеалов и ценностей в том виде, в каком они их сами понимали и нежно любили. Однако многие представители меньшевистской общины, включая Бориса Николаевский, а также некоторых других представителей Заграничной Делегации, были гораздо более восприимчивы к новым эмигрантам, стараясь найти в них мост по направлению к России, от которой они были столь жестоко отвергнуты, и, возможно, даже рекрутировать их для своего движения, ибо это могло бы придать ему обновленную политическую живость.

Большинство меньшевистских старейшин, однако, было глубоко разочаровано этим соприкосновением

На поверке были не только различия в политических оттенках, но и глубокие различия в политических идеалах и ценностях, что быстро выявилось в результате происшедшего соприкосновения; столкновение выяснило и то, что между характером и жизненным стилем этих двух генераций российской эмиграции, сформированных столь радикально различным историческим опытом, пролегла бездна. Большинство меньшевистских старейшин обнаружило в новой советской эмиграции прагматизм, материализм, а также то, что показалось им отсутствием критической оценки, если не интеллектуальной и моральной ответственности, что они считали непостижимым и в конечном счете неприемлемым. Большинство же из вновь пришедших, установив контакт с меньшевистскими эмигрантами (как выяснилось, этих эмигрантов было значительно меньше, чем они ожидали), вскоре пришло к выводу, что они имеют дело с сектой стариков и старух, цепляющихся за старомодный и явно уже дискредитировавший себя набор политических догм и ценностей, не связанных с современной им действительностью. За малыми исключениями, представители двух генераций, вовлеченных в это соприкосновение, вышли из него чужаками; и каждая группа быстро пошла своим собственным путем, причем новым советским эмигрантам обычно принадлежала инициатива.

Этот опыт, вероятно, оставлял в душах старейшин меньшевистской эмиграции более глубокие шрамы, нежели споры 30-х годов о Советской России и ее будущности, ибо он в гораздо большей степени затронул их собственное чувство уместности. К тому же этот опыт, бесспорно, способствовал началу осуществления нашего проекта; он не только позволил старейшинам меньшевизма понять, что их дни в качестве политического движения уже позади (и, возможно, послужил психологической предпосылкой для вывода, что пришло время написать свою историю), но он также помог сгладить прошлые фракционные различия, убедив их всех (некоторые поначалу шли на это неохотно) присоединиться к нашему коллективному делу.

Одним из самых больших разочарований опыта проведения интервью явилась невозможность получить от наших информантов детальные и живые рассказы об их участии в революции 1917 г. (Интервью Денике были самым большим исключением по причинам, к которым я еще вернусь). Мы оказались неспособными получить от них воспоминания достаточной глубины в смысле фактических деталей или же достаточной свежести и спонтанности тона, даже если речь шла о событиях, в которых они участвовали в качестве центральных фигур; более того, мы не смогли даже получить хотя бы рудиментарную реконструкцию их собственной повседневной деятельности в этой революции. Некоторые информанты выказали себя способными дать лишь такие воспоминания о своей деятельности, которые укладывались в обычные модели (подобно шварцевским воспоминаниям о законодательстве в области социального страхования, проект которого он все еще продолжал набрасывать в ту ночь, когда большевики брали власть, или же некоторым описаниям Лидии Дан относительно продолжавшихся всю ночь заседаний в петроградской квартире Дана). Однако как только они оставляли в стороне эти мало интересные точки-ориентиры, их воспоминания, как правило становились туманными и хаотическими, подобно фрагментам, вынутым из какого-либо крупного остова или участка; создавалось впечатление, что само время взорвалось или приостановилось в своем течении в эти месяцы.

Я часто размышлял в тот период, когда осуществлялся наш проект да и потом, стараясь понять источники этих провалов в памяти, столь резко контрастировавших с той живостью, с которой большинство наших информантов вспоминало свой опыт 1905 г. Этот контраст, как я полагаю, не может быть приписан целиком большей живости воспоминаний юности (хотя, несмотря на ту выдающуюся роль, которую некоторые из них играли в 1905 г., большинство из наших информантов было тогда очень молодо) или тому, что исход революции 1917 г. нанес их политической и личной жизни гораздо более иссушающее и необратимое поражение.

Вероятно, более правдоподобно предположить, что большинство из них в результате революции 1917 г. потерпело не просто поражение,
но такое поражение, которое не вписывалось ни в один из установленных ими наборов ссылочных эталонов, а потому это был опыт,
который не мог быть интегрирован памятью и запечатлен ею

Впечатление, что большинство наших информантов воспроизводило этот опыт в ряде случаев совершенно подсознательно, создавалось потому, что почти с самого начала они храбро пытались овладеть ситуацией того хаоса, который последовательно захлестывал их. Не было сказано ничего о том опыте, который был бы близким или же лежал в русле их ожиданий и надежд (и это несмотря на их частые попытки наклеить на него обычные ярлыки); ничего не говорилось о друзьях и противниках, источниках основной угрозы, о поведении различного рода коллективных актеров, включая сюда и промышленных рабочих, которых они столь упорно стремились вести за собой, ни о том, чьи интересы они стремились представлять. Даже исход, финальный исход всего, в их глазах не имел никакого смысла, не имел исторической рациональности, даже с точки зрения ретроспективы (по меньшей мере в категориях их понимания законов истории).

В самом деле, как, используя их понятийный язык, можно было понять или даже классифицировать захват власти большевиками в Октябре? С их точки зрения, это не была революция, ибо Россия уже имела опыт такой революции в феврале, а условия для другой, социалистической, революции были явно незрелыми. Нельзя было назвать, во всяком случае с точки зрения любой привычной для меньшевиков терминологии, данную революцию и контрреволюцией. Подлинная контрреволюция, по их мнению, могла идти только справа, со стороны сил реакции, а каковы бы ни были их грехи, большевиков (и в особенности рабочий класс, который они несомненно затянули в свой кильватер) нельзя было классифицировать в качестве таковой силы.

Поэтому меньшевики и большинство их былых союзников по левому крылу настаивали на том, чтобы назвать Октябрь «переворотом»; причем удалось большевикам взять в свои руки бразды правления путем извлечения выгоды из полной дезинтеграции, которую страна и революция познали в условиях невыносимых тягот, навязанных войной. Действительно, большинство из них рассматривали Октябрьскую революцию, по меньшей мере в то время, в качестве безумного акта, который лишь мог ввергнуть в неизбежную гражданскую войну, приведя в конечном счете к столь же неизбежной и на этот раз настоящей контрреволюции правого крыла.

С точки зрения этой перспективы весь процесс, который вел к этому бессмысленному исходу, мог быть объяснен тогда (и позднее) лишь в смутном варианте, вызван в воспоминаниях и понят как водоворот, который в конечном счете захлестнул все лучшие попытки меньшевиков его контролировать. А из той деятельности, которую наши информанты вели до того, как они были затоплены морем хаоса, они могли припомнить лишь фрагменты, причем обрамление, в котором протекала эта деятельность, принимало в их воспоминаниях неестественно высокопарное, двумерное качество застывших описаний или же туманных снов. Казалось, что применявшиеся к ним первоначально ярлыки обнаружили себя вдруг как совершенно неподходящие или неубедительные даже на время; все, как в настоящем живом кошмаре, где ужасная действительность разверзлась бездной.

Воспоминания наших информантов о революционном опыте 1905 г. представляли всему этому резкий контраст

Этот опыт тоже окончился неудачей, однако само поражение воспринималось тогда лишь как отсрочка неизбежного исхода. Более того, это поражение было от хорошо знакомого врага и по причине, которая могла быть понята (хотя и с трудом принята) и объяснена в рациональных категориях, в частности, в категориях термидорианской реакции, по-видимому, ускоренной излишествами самой революции. Все это хорошо вписывалось в категории исторических уроков, которые наши информанты считали себя обязанными извлекать из революционного прошлого: революции 1848 г., Парижской Коммуны и, в особенности, из уроков Великой Французской Революции 1789 г., которые большинство из них изучало в дни своей юности, когда они впервые попытались примерить ту историческую роль, которую они будут играть в процессе свершения своей революционной карьеры.

Это отнюдь не означает, что 1905 г. не возымел разрушительного действия на некоторые их прикидки и не ускорил важных политических переоценок. Ведь фактически, именно став обладателями этого опыта, некоторые наши информанты отреклись от большевизма и вверили себя меньшевистскому делу. Но они, однако, сумели свершить эти изменения в ориентации без какой-либо серьезной интеллектуальной сложности или психологического нажима, причем не только потому, что это первое поражение пришлось на годы, когда они были молоды, но также и потому, что тогдашние изменения не навязали им даже подобия травмы, сопоставимой с той, с которой они в конце концов столкнулись в 1917 г. С тех пор наши информанты все еще могли с живостью вспоминать, хотя со времени свершения событий прошло много лет, свои собственные «революционные излишества», связанные с их первым революционным опытом.

Три информанта, о которых пойдет речь далее - Л.Дан, Г.Дени-ке, Б.Николаевский, - никоим образом не свободны от описанных выше сжатий в памяти. Тем не менее, в течение ряда лет я предпринимал настойчивые усилия по записи исторических жизнеописаний каждого из них, ибо был убежден, что каждый из них привнес в этот процесс реконструкции недюжинные качества интеллекта и темперамента, не говоря уже о том исключительном личном и политическом фоне, на котором разворачивался этот процесс реконструкции.

Я начну с описания их человеческих качеств, которые бросились в глаза с самого начала

Все три информанта глубоко сопереживали событиям, о которых рассказывали и непосредственными участниками которых были; даже после многих лет они были полностью поглощены своими рассказами об этих событиях, в то же самое время равным образом их повествование, перемежаемое нотками иронии, обретало качества трезвого беспристрастного взгляда со стороны, а также подлинной философской глубины. У каждого из них эта независимость и беспристрастность суждений проистекала отчасти из глубоко вошедших в плоть и кровь личных черт. Все трое, но в особенности Лидия Дан, были решительными противниками всяких выражений сентиментальности, самообмана или же эмоциональных излишеств, в особенности когда они выступали в качестве исторических наблюдателей. К тому же эти общие для них психологические черты были усилены некоторыми особыми качествами, тесно связанными и проистекавшими из той роли, которую каждый из них играл в течение своих политических рейсов.

Независимый характер суждений Лидии Дан проистекал частично и из женского взгляда на события политического мира, в котором доминировали мужчины, а также из того факта, что после своей второй эмиграции в Западную Европу (после Столыпинского переворота 3 июня 1907 г.) она во все большей и большей степени находилась на периферии политических конфликтов, которые периодически раскалывали российскую социал-демократию.

Видимо, из-за такой психологической дистанцированности в ее описаниях этих событий не хватает остроты и глубины деталей. В то же время ее воспоминания более ранних лет, а именно о годах детства и ранней юности, о начале карьеры как профессионального революционера в конце 90-х годов и искровского периода, отличаются небывалой свежестью и непосредственностью. Воспоминания Лидии Дан о событиях, свидетелем которых она была, среды, в которую она попала, исторических фигурах, которые встречала и с которыми работала в этот начальный период (причем речь шла как об ее собственной жизни, так и о жизни и развитии российской социал-демократии), были не только волшебно не тронутыми, но также и совершенно неразрушенными последующими политическими делениями и конфликтами.

У Георгия Денике и Бориса Николаевский способность к независимости суждений повышалась склонностью каждого из этих информантов поступать так, как если бы они были историками самих себя. Оба они привнесли в наше интервью глубину исторических познаний, утонченность и мудрость, интеллектуальную самодисциплину, сформированную в них более ранними опытами подобных исторических реконструкций. Денике начал свою карьеру в качестве профессионального историка сначала в Казанском Университете, а затем в Московском Университете. Николаевский посвятил немало времени своей взрослой жизни, в особенности в период эмиграции, работе в качестве неформального историка и архивиста меньшевистской партии, а также других революционных групп. Так, в период своего пребывания в эмиграции он записал воспоминания некоторых ключевых участников предреволюционной политической жизни, как теперь я в свою очередь пытался описывать его собственную жизнь[1].

Но еще более важной чертой, чем эти качества, объясняющие богатство и фактуру этих трех историй жизни [...] было то, что все они взаимодополняли друг друга: различия в угле видения, которые привнесли эти три информанта, несла на себе не только история меньшевизма, но равным образом и те более широкие круги, где принимали законченные очертания идеи и позиции российской интеллигенции. Эта взаимодополняемость видения, отразившаяся, в частности, в их воспоминаниях детства и юности, была в большой мере связана с ареалом социального фона каждого из них. Из-за различий семейного происхождения каждый из них представлял собой прототип одного из ведущих социальных и психологических элементов того культурного перешивочного котла, откуда выходила интеллигенция, столь молекулярного и разделенного перегородками во многих других отношениях российского общества.

Георгий Денике по отцовской линии был выходцем из семьи провинциального дворянства, составлявшего, по меньшей мере, до великих реформ 60-х гг. XIX в. наиболее важный источник пополнения того, что в конечном счете стало российской интеллигенцией. Как уже часто отмечалось, сыновья служилого дворянства, из которого государство обычно укомплектовывало офицерский корпус и свою бюрократию высшего ранга, привнесли в свою жизнь заботы и занятия (даже в том случае, если они отказывались служить).

То чувство «служилости», а также чувство своего предназначения и избранности для того, чтобы вести за собой людей

Начиная с восстания декабристов в 1825 г., весь XIX век и в особенности к концу его, это чувство обычно перерастало в них самих в коллективный собирательный образ (по меньшей мере в потенции) альтернативного политического руководства по отношению к руководству, сформированному автократией и ее официальными слугами. В представлениях об истоках и роли российской интеллигенции, которые укоренились в радикальных кругах к концу XIX в., чувство служилости, а также предназначение вести за собой воспринимались как перемещенные от государственной власти к погруженным во мрак массам народа.

Историческая миссия интеллигенции также автоматически идентифицировалась с миссией быть вождем народа или же, по меньшей мере, возглавлять составлявшие его группы, стремясь к освобождению от государства и социальной структуры привилегий, а также от несправедливостей, с которыми они неразрывно были связаны. Через много времени после окончания в начале 80-х годов XIX в. классической эры российского народничества эта героизированная версия генезиса интеллигенции продолжала вдохновлять молодежь, которая мало-помалу присоединялась к различного рода радикальным кругам, с их чувствами, связанными с неудовлетворенностью существующим строем, с представлениями о правом и неправом, а также о героических типах поведения, призванных восстановить добро и покарать зло.

Наследие российского народничества давало также некие «священные тексты», из которых молодежь, в высшей степени сознательно формулируя свои взгляды на мир, черпала концепции естественных и исторических законов, которыми она собиралась руководствоваться в своих усилиях по созданию нового мира свободы и сотрудничества. Действительно, наследие российского народничества, а также проявления традиции гражданских свобод в российской литературе XIX в. очень часто фигурируют в ранних воспоминаниях Лидии Дан и Бориса Николаевский, при упоминаниях о тех произведениях, которые они читали, и о личностях, которые они обсуждали, когда пытались сформулировать свои политические и социальные позиции, а также жизненные пути, по которым они хотели бы пройти.

Хотя даже на рубеже веков все еще продолжали иметь давящее воздействие героические картины революционной традиции интеллигенции, в это время появилась, в особенности в среде некоторых элементов либерального дворянства, альтернативная дефиниция ее характера и роли. Эта точка зрения представляла интеллигенцию как интеллектуальную и моральную элиту общества, общества образованного и тем самым привилегированного, так называемого цензового общества.

К концу 70-х годов XIX в. это альтернативное представление об интеллигенции уже прочно вошло в широкое общественное
употребление, причем не только в речах ораторов различных течений в либеральных, а позднее и радикальных кругах, но
даже в выступлениях ряда государственных официальных лиц

Само появление этого представления основывалось на предпосылке, что в российской жизни идет развитие гражданского общества, которое перекрывает частные и антагонистические интересы традиционных сословий и что это появление зарождающегося гражданского общества представляет в конечном счете потенциальный «общественный интерес», который на законных основаниях может служить противовесом суперординаторной власти государства.

Так, среди тех, кто начал осознавать себя в качестве представителей либеральной интеллигенции, понятие службы, а также предназначения вести за собой, изначально коренившееся в характере российского служилого дворянства, было перенесено с государства на существующее или должное потенциально существовать гражданское общество. В противоположность своим отцам, которые желали действовать в качестве «государственных деятелей», служа при этом трансцендентному «государственному интересу», их дети, ставшие составной частью новой либеральной интеллигенции, начали ощущать себя «общественными деятелями», действующими в интересах становящегося все более законным и трансцендентным «общественного дела».

В конце 70-х - начале 80-х гг. появился образ развивающегося гражданского общества с его собственным набором общих ценностей и принципов порядка, которые могли быть противопоставлены нависавшей над ними структуре государства; это общество все еще в значительной степени ощущало, что оно отделено самим образованным общественным мнением и официальными кругами от масс народа глубокой культурной бездной, чтобы не сказать базовым различием в интересах. Однако попытки, хотя и вялые, и в конечном счете неудачные, установить политическую коалицию между либералами и радикальными кругами интеллигенции с целью завоевания политической свободы уже зримо отразили появление, даже среди радикалов, конвергенции интересов определенных элементов привилегированного общества и погруженных во мрак масс народа.

Хотя масса энергии, инвестированной в усилия по созданию такой коалиции, была временно рассеяна в период десятилетия реакции, последовавшей за убийством Александра II в 1881 г., продолжавшееся распространение термина интеллигенция с целью обозначения как радикального, так и либерального крыла интеллектуальной элиты явно свидетельствовало о том, что надежды на такую конвергенцию не были полностью оставлены. Действительно, даже в период этого, как видно, неблагодатного десятилетия видение общей роли различных составляющих групп интеллигенции проявлялось все более отчетливо (хотя пока и сдержанно) в доктрине «малых дел», куда должны внести свой вклад все слои интеллигенции, «любящие народ», с целью достижения постепенных, но тем не менее заметных улучшений в культурных и материальных условиях народной жизни.

К концу 90-х годов XIX в. и в особенности в годы, непосредственно предшествующие революции 1905 г., когда Георгий Денике вбирал в себя идеи и позиции, которые в конце концов привели его в революционное движение, политическая ситуация резко изменилась. С драматической быстротой среди различных либеральных и радикальных слоев образованного общества возникло массовое оппозиционное движение, причем его развитие покоилось на гораздо более честолюбивом и по видимости более существенном образе «общенациональной борьбы», направленной на свержение абсолютизма и завоевание политической свободы

Все радикальные, а равным образом и либеральные политические фракции и партии присоединились ныне к этой цели,
по меньшей мере на первой стадии «программы-минимум», для выполнения которой они стремились мобилизовать массы,
интересы которых, как они считали, представляют

Конечно, входившими в коалицию радикальными фракциями отсрочка их конечных решающих революционных целей, которую предполагал этот консенсус, рассматривалась как временная. Модель нации, которая могла родиться в конечном счете, по их мнению, должна была определиться в результате той борьбы, которая продолжится после свержения автократии, а также заодно диктатом законов истории, на которые эти политические группировки столь самоуверенно полагались. Но, несмотря на эту оговорку, возникший консенсус относительно непосредственных политических целей, которые нужно было достигнуть в этой «общенациональной борьбе против абсолютизма», и его перевод в область стратегии и тактики различных как радикальных, так и либеральных кругов интеллигенции отражали слияние концепций «общества» и «народа», разделявших радикалов и либералов в течение большей части народнической эры.

В самом деле, разумное объяснение для лидирующей роли интеллигенции, которую та должна была взять на себя в «общенациональной борьбе», заключалось в том, что она должна была играть роль «повивальной бабки» в рождении этой новой политической нации. Помочь ей в достижении политической зрелости, самодеятельности и коллективной организации различных групп, интересы которых, как ей казалось, интеллигенция представляет, мобилизуя их при этом на завоевание политических свобод, что в конечном счете сделает ее способной проявлять свое собственное сознание и волю. Эта картина динамики «общенациональной борьбы» и особой роли, которую призвана сыграть в ней интеллигенция, конечно, все еще отражала чувство лидерства, трансцендирующее все индивидуальные, групповые и фракционные интересы, которые потомки служилого дворянства, первоначально характеризовавшие себя в качестве представителей интеллигенции, ввели в коллективную репрезентацию своей группы.

После 1905 г. эта концепция «общенациональной борьбы», базировавшаяся на консенсусе между либералами и радикалами подвергалась значительной деформации, поскольку различные фракции, входившие в коалицию, порицали друг друга за свои политические неудачи. Радикалы (включая меньшевиков) жестоко критиковали либералов за их политическую робость и оппортунизм; либералы, в свою очередь, клеймили радикалов за их Догматизм и революционные излишества.

И все же эта концепция оказалась живучей на протяжении последующей эволюции интеллигенции и
фактически играла значительную роль в кристаллизации меньшевистской политической культуры

Меньшевизм дистанцировался от большевизма в эти годы по двум взаимосвязанным пакетам политических проблем. Первый касался уместности коалиций с либеральными партиями и парламентскими группами в политическом обрамлении, созданном новыми российскими представительными институтами. Этот вопрос изначально возник во время выборов во Вторую Думу, как результат желания меньшевиков рассмотреть электоральные соглашения с кадетами, когда эти последние сочли необходимым предвосхитить выборы реакционных «черносотенных» кандидатов.

Однако он всплыл на поверхность после Столыпинского переворота по поводу формирования тактических союзов в Думе между социал-демократическими депутатами и депутатами кадетской и прогрессистской фракций, причем в наиболее драматическом виде накануне войны, когда оппозиционное большинство, опирающееся на такую либерально-радикальную оппозицию, замаячило на горизонте.

Второй доктринальный конфликт между меньшевиками и большевиками после 1905 г. касался использования существующих «легальных возможностей» для создания открытой широкой рабочей партии и рабочего движения. Накануне войны, когда большевики принялись эксплуатировать подобные «легальные возможности», дебаты начали фокусироваться на более низменных сюжетах: будут ли «открытые» рабочие организации служить инструментом для революционного подполья в достижении той революционной перспективы, которая была намечена Лениным и его последователями («всеобщая политическая стачка», ведущая к «вооруженному восстанию», кульминирующему в установлении «твердого демократического режима»), или же они будут оставлены ради достижения более скромных целей, для которых на первый взгляд были организованы, и будут служить средством вовлечения в орбиту в интересах либеральной интеллигенции, которая в конце концов возьмет на себя руководство европеизированных рабочей партии и рабочего движения на российской почве.

Два вопроса тесно переплетались между собой как с точки зрения доктринальной, так и с точки зрения политической

Они были связаны доктринально, поскольку оба в конечном счете поднимали проблему о том, будет ли Россия в ближайшем будущем продолжать идти по стезе «буржуазной» фазы политического и общественного развития, которая неизбежно будет проходить даже при эвентуальной революции в структуре институтов, в основном сопоставимых с уже функционирующими в Западной Европе. Они были связаны и политически, поскольку если это была единственная реалистическая перспектива, то коалиции с «буржуазными» партиями и фракциями становились полностью оправданными, частично для того, чтобы достичь подобной институционной структуры в течение более длительного периода, а в течение ближайшего периода защитить и расширить существующую с законодательной точки зрения неприкосновенность открытых рабочих организаций против деспотических репрессивных актов.

К кануну Первой мировой войны эти вопросы становились все настоятельнее из-за все более отчаянных усилий со стороны некоторых умеренных и либеральных парламентских групп с целью мобилизации оппозиционного большинства для использования бюджетных прав Думы, чтобы противодействовать правительственным нарушениям существующих законных гарантий, и мобилизации общественного мнения перед лицом все активнее муссировавшихся слухов о грозящем перевороте.

Как свидетельствуют воспоминания Георгия Денике о его пребывании в Казани накануне войны, представители радикальной и экс-радикальной интеллигенции, жившие в эти годы в провинциальных городах, включая меньшевиков и нефракционных социал-демократов, понимали эти проблемы совсем не так, как те, которые действовали в столице и в эмиграции. Суровое политическое давление, которому представители интеллигенции были подвергнуты в провинциальной России, злоупотребления провинциальных бюрократов, слабость местных партийных организаций и отсутствие политически мобилизованных и боевитых масс - все это способствовало менее фанатичному и идеологически «взвешенному» политическому климату.

Различные элементы либеральной и радикальной интеллигенции естественно тяготели друг к другу, не только при проведении в жизнь «малых дел» с целью привнесения маргинальных улучшений в культурных, социальных и экономических условиях, но также и при использовании всех возможностей политического действия путем участия в выборах в местные и общегосударственные органы и публицистической деятельности в «прогрессивных» газетах и журналах.

Однако лежавший в основе вопрос о том, должны ли те, кто отождествляет себя с социалистами, считать себя (хотя бы и с ограничениями) членами или же глашатаями возникающей нации, вставал и среди меньшевистских активистов в столице и в эмиграции и после начала Первой мировой войны. Угроза военного поражения России от рук Центральных держав внезапно приобрела угрожающие размеры вследствие неудач поздней весны-лета 1915 г., что сделало всеобщую полную мобилизацию необходимой, чтобы избежать военного поражения.

В этих условиях вопрос о том, делают ли группы российской социал-демократии какую-либо политическую ставку
на эту мобилизацию (а также на каких условиях и в каких границах), приобретал огромную значимость

Меньшевистские депутаты были в Государственной Думе одной из тех немногих парламентских групп отдельных воюющих стран, которые проголосовали против военных кредитов, когда сразу же после начала войны Дума собралась на свою краткую сессию с целью обсуждения этого вопроса. (Все большевистские депутаты были к тому времени арестованы и высланы в административную ссылку). И даже здесь точно так же, как это имело место среди других европейских социалистических партий, в кругах российской социал-демократии (как и в среде всей радикальной интеллигенции) открылись глубокие трещины между интернационалистскими и оборонческими группами различных оттенков.

Среди оборонческих групп, представленных в РСДРП, позиции ранжировались, начиная от прямой поддержки военных действий (Плеханов и небольшая группа его сотрудников по публикации журнала «Единство»), до едва отличной по тональности позиции (Потресов и те меньшевистские публицисты, которые присоединились к нему для публикации альманаха «Самозащита»), до даже более компетентной, более вариантной и гибкой политики, выражавшейся теми меньшевиками-практиками открытого рабочего движения, которые были связаны с рабочими группами военно-промышленных комитетов, возникших в конце 1915-начале 1916 гг. И даже в таком виде, в основе своей, в этих ранних проявлениях оборончества и революционного оборончества лежало стремление, или, если выражаться более точно, непреодолимый импульс, со стороны различных социал-демократических кругов отождествлять себя (перед лицом опасности поражения России и его последствий для ее дальнейших судеб) с концепцией национального интереса, по меньшей мере потенциально государственного интереса, причем большая часть общегосударственных интересов должна была быть отделяема от интересов того режима, который тогда находился у власти.

Свержение самодержавия в феврале-марте 1917 г. и полный коллапс большей части той институционной структуры, на которой оно покоилось, в значительной степени облегчали выражение и легитимизацию открытой оборонческой позиции. Теперь можно было утверждать, что поддержка ведения войны отождествлялась с защитой, а фактически - со спасением как страны, так и революции. Революционное оборонческое крыло меньшевистской партии стало настаивать на том, что все «жизненные силы нации» - рабочие и крестьяне, а также «прогрессивная буржуазия» и «демократическая» несоциалистическая интеллигенция - должны быть мобилизованы для этой цели. Такая формула служила идеологическим оправданием конечного отказа от эксперимента двоевластия и формирования коалиционного правительства.

В самой столице этот процесс определения и самоопределения занял месяцы мучительных дебатов,
сопровождавшихся условиями, оговорками и политическими неясностями

Но в большинстве провинциальных городов, как показывают нам воспоминания Денике, этот процесс протекал гораздо быстрее, чтобы не сказать автоматически, как если бы перед лицом существовавших реальностей не представлялся какой-либо иной выход из положения. Для большинства как радикальных, так и либеральных представителей провинциальной интеллигенции мир - подлинный мир этих провинциальных городков и окружавшей их сельской местности - теперь четко состоял из глубоко разделенных небольших социальных групп, а именно: рабочих, ремесленников, лавочников, гарнизонов все более и более раздраженных солдат, а также островков образованного общества, окруженных большими массами крестьян. И единственной группой, по их мнению, способной навести мосты между этими разнообразными устремлениями в хаосе, вызванном коллапсом старого режима, была интеллигенция.

Конечно, это чувство неизбежности коалиции и свое собственное лидерство в ней, которое Денике разделял теперь со многими другими радикалами и некогда бывшими радикальными представителями провинциальной интеллигенции, отражало не только оценку современных политических и социальных реалий, но также чувство своей предназначенности для лидерства. В самом деле все обстояло так, как если бы с коллапсом автократии эти потомки служилого дворянства, внесшие столь большой вклад в формирование интеллигенции и в осознание ею своей политической миссии, достигли, хотя бы и на краткий миг, конечной формулировки смысла этой миссии, которую они и другие представители интеллигенции теперь столь отчетливо выражали, создавая и возглавляя то новое национальное государство, которое они собирались построить на руинах старого порядка.

***

Борис Николаевский, выходец из семи поколений деревенских священников Центральной и Европейской России, представляет собой яркий пример той роли, которую играла другая группа российского общества, поповичи (потомки представителей православного духовенства и выпускников ее духовных академий и семинарий), в развитии интеллигенции. Появление на культурной сцене таких разночинцев - представителей интеллигенции, вышедших из других чинов и сословий, - в огромной степени усилило в интеллектуальном и политическом климате, порожденном освобождением крестьян в 1861 г., чувство долга перед народом и по отношению к нему, что составляло важный элемент российского народничества, и даже в характере «любивших народ» либеральных и радикальных кругов интеллигенции.

Немедленность исполнения и чувство неотложности, с которыми эта группа связывала характер своего долга по отношению к народу, хорошо видны из тех воспоминаний, которые Николаевский вынес из своего детства. Главным для него было непоколебимое убеждение в том, что «что-то нужно делать», чтобы привнести «больше справедливости» в жизнь крестьян своего родного селения.

Появление разночинцев как основной составляющей группы интеллигенции также добавило элементов законности к ее претензиям на общенациональное лидерство: интеллигенция теперь могла требовать не только для народа, но также от имени народа, что в еще большей степени давало ей право поднять свой голос за его чаяния и нужды. К 1905 г. этот коллективный образ интеллигенции был усилен прибавлением к ее рядам значительного числа «интеллигентов» и «полуинтеллигентов», вышедших из различных подчиненных и низших социально-экономических групп городской и сельской России: техников, ремесленников, квалифицированных рабочих, сельских учителей, фельдшеров и ветеринаров; и во все больших размерах студентов средних и специальных технических школ, которые к тому времени были основаны, чтобы обеспечить подготовку представителей различных ремесел и для черновой работы.

Выходцы из этих низших сословий и социально-экономических групп, как видно, добавили значительный вес к претензиям интеллигенции представлять собою некастовую, несословную, неклассовую группу, трансцендирующую резкие противоречия интересов и ценностей, отделяющие другие группы в национальной жизни, включая сюда непреодолимые барьеры между «цензовым обществом» и массой народа. Как показал опыт 1905 г., в особенности в период бурных и оптимистичных месяцев, приведших к изданию Октябрьского манифеста, они сильно усилили способность интеллигенции воодушевлять различные группы населения как в городской, так и в сельской России на «общенациональную борьбу против абсолютизма» не только в силу разнородного социального происхождения ее членов, но также из-за возможностей контактов между различными стратами населения, которые их профессиональные занятия им позволяли. Однако опыт 1905 г. также продемонстрировал, - именно по мере того, как шел вперед процесс политической и социальной мобилизации, - хрупкость претензий интеллигенции примирить различия интересов и ценностей социальных групп, которые она собиралась возглавлять в «общенациональной борьбе».

Фактически хрупкость «общенациональной» коалиции была видна с самого начала - в самих
политических конструкциях, которые использовались для ее описания

По мысли различных радикальных и либеральных кругов интеллигенции, «общенациональная борьба» должна была вестись во имя «демократии» и за «демократические» цели. Но какое отношение имела «демократия» к привилегированному «цензовому» обществу, а «демократические» цели - к институционной структуре, которую надлежало создать для политической нации, возникшей после свержения самодержавия? Различия по этим вопросам с неизбежностью всплыли на поверхность в ходе революции 1905 г., раскалывая ряды либеральной и радикальной интеллигенции, включая и социал-демократов.

Также неизбежно они возникли в период революции 1917 г. между меньшевиками-интернационалистами, которые находились в оппозиции к коалиционному правительству с «буржуазией» (сначала во имя «двоевластия», а со временем во имя «общедемократического» правительства, откуда «буржуазные» партии должны были быть исключены), и революционным оборонческим крылом меньшевисткой партии, которое вплоть до Октября продолжало поддерживать коалицию всех «жизненных сил нации», включая «прогрессивные элементы буржуазии». Но даже и до 1905 г. эта проблема уже вставала во множестве вариантов в программных дебатах интеллигенции относительно «минимальных» целей, к которым необходимо было стремиться в «общенациональной борьбе», и об отношении этих программ-«минимум» к конечным социалистическим целям ее радикальных фракций.

Воспоминания Николаевский контрастируют в данном случае с воспоминаниями Георгия Денике, показывают, что, прячась в глубине этих идеологических и политических конфликтов, в особенности в сельской России, существовали стойкие социальные различия между либеральными и «демократическими» представителями, полная значимость которых выявилась в ходе революции. Николаевский вспоминает, что социальные различия проявлялись даже в начале века, в процессе присоединения к студенческим кружкам, куда он вступил в годы учебы в гимназии.

Отличительной чертой этих кружков было то, что их члены были «демократическими» как по социальному происхождению, так и по политическим и социальным позициям, почти автоматически исключавшим из своей среды отпрысков благородных фамилий. Этот процесс естественного отбора явно указывал (что опыт революции 1905 г. в достаточной мере подтвердил) на стойкие социальные и психологические масштабы конфликта между разночинцами и коренными либеральными представителями интеллигенции (в основном, дворянского происхождения), первоначально проявившегося в 60-х и 70-х годах, когда провинциальные разночинцы, в большинстве своем выходцы из семей духовенства и духовных семинарий, появились на российской интеллектуальной сцене.

Воспоминания Николаевский также ярчайшим образом показывают, как укрепление поповичей в огромной степени усилило две основные характеристики коллективного сознания и самосознания. Первая заключалась в интенсивных занятиях нравственными вопросами и моральными ценностями и усилиях систематического применения их как в индивидуальном поведении, так и в политических и социальных программах; поповичи придали этому занятию квазирелигиозное качество. Но столь же важной (во всяком случае причудливо переплетавшейся с чувством моральной настоятельности) была и вторая, интеллектуальная, потребность найти субституты «космологии» (концепции вселенной, и принципам и законам, которые ею управляют), данной традициями русского православия. Увеличение поповичей в рядах интеллигенции поэтому сильно акцентировало или по меньшей мере сделало более самосознательной и утонченной связь между этими интеллектуальными и моральными занятиями, уже к тому времени глубоко внедренную в традиционную русскую культуру.

Оно усилило, в особенности среди народников (но не только среди них), идеализацию двойного значения
слова «правда» - и в значении истина, и в значении справедливость - и даже в более широком плане - в
двойном значении слов сознание и сознательность

Эти две концепции слились в видении интеллигенцией своего назначения быть вождем и в ее чувстве, что эта миссия должна включать как в массе народа, так и в своих собственных рядах задачу «просвещения», интеллектуальные и моральные параметры которого были неразрывно связаны. В самом деле, для генерации «реалистов», среди которых поповичи выступали в качестве основной силы, категорическим императивом стало то, что их этические взгляды и программы, в которых они воплощались, коренились в «реалистическом» понимании «научных» законов. Их идеалы, их видение будущего, будучи, как видно, не в ладах с тогдашними политическими и социальными реалиями, основывались на еще более «базовых», трансцендентных «реалиях», определяемых законами природы и истории.

Интеллектуальные и моральные императивы, отчетливо выраженные писателями-«реалистами» 60-х годов XIX в., стали к 90-м гг. XIX в. составной частью наследия как народнического, так и марксистского лагеря интеллигенции. Однако народники и неонародники с самого начала внесли в это общее наследство субъективистский оттенок; они предначертали в абрисе политических идеалов и программ значительную долю автономии человеческому сознанию и сознательности, уловив к тому же в динамике исторического развития значительную долю «неопределенности». Напротив, российские марксисты внесли в это общее интеллектуальное наследие, в особенности в 90-е гг. XIX в., противоположный акцент - на определяющую роль «объективных» факторов, настаивая на том, что стратегия и тактика российского революционного движения строго согласуется с «объективными» законами исторического развития.

Примечательно, в какой мере на российских марксистов, и в особенности на тех из них, кто вел свое происхождение из сравнительно низких «демократических» провинциальных слоев, оказали влияние в их ранние годы произведения реалистов 60-х гг.; причем они продолжали и далее разделять их наиболее основные интеллектуальные и в особенности моральные позиции, даже переводя их на язык совершенно иных политических и социальных программ. Николаевский подчеркивает в своих воспоминаниях то глубокое впечатление, которое произведения реалистов, и в особенности Писарева, произвели на него во время учебы в гимназии, когда он пытался прочесть в местной публичной библиотеке столь много из этих работ, сколько он мог. Еще более впечатляющими являются отзвуки 60-х в его описаниях интеллектуальных и моральных импульсов, которые привели его в революционное движение, а позднее в социал-демократию.

«Справедливость значила для нас больше, чем что-либо еще»

В этой фразе Николаевский суммирует основную мысль членов «демократических» кругов, когда он присоединился к ним в гимназические годы. С ранних лет своей жизни он сочетал эту тревожащую его мысль с огромной интеллектуальной любознательностью и потребностью создать для себя новую «научную» космогонию. Даже в детстве он глубоко интересовался естественными науками и науками о природе, астрономией, геологией, ботаникой. Эта увлеченность превосходила даже его увлеченность историей. С той поры «примитивный реализм» поколения 60-х гг. XIX в. очень импонировал ему, а произведения Писарева, даже те, которые касалась литературы и истории, впечатляли его «здравостью» своего «рационалистического подхода».

Именно слияние интеллектуальных и моральных императивов, столь характерное для взгляда на мир реалистов 60-х гг. XIX в., в конце концов привлекло Николаевский к марксизму. марксизм, в особенности теория трудовой стоимости, означала для него вливание «гуманизма в социальные науки». Он почти сразу же отождествил эту концепцию с западными моделями, в особенности с опытом германской социал-демократии. Ему казалось «серьезным с интеллектуальной точки зрения» и зарекомендовавшим себя исключительно успешным создать гуманное общество, развивая массовое движение. Действительно, разнообразную образовательную деятельность, которую с этой целью проводила германская социал-демократия - «развитие и просвещение» - должно было осуществлять, на его взгляд, и российское революционное движение.

В огромной степени именно этот акцент на воспитательную роль, которую должна играть российская социал-демократия в строительстве массового движения на европейский, в частности на германский манер, привел Николаевский в конце концов к меньшевизму. Но изначальная дефиниция этой роли и лежащих в ее основе интеллектуальных и моральных императивов может быть определенно связана с вкладом, сделанным реалистами 60-х гг. и, в частности, поповичами из их среды.

***

Столь же зримо напоминают нам мемуары Лидии Дан и о решающем вкладе в «менталитет» интеллигенции и в чувство самосознания, сделанном представителями различных нерусских, неправославных, национальных и религиозных меньшинств империи. Магнетическая привлекательность, которую российская интеллигенция конца XIX в. оказывала на интеллектуальные элиты этих меньшинств, в великой степени усилила ее притязания трансцендировать конфликтующие частные интересы и ценности других социальных групп, чтобы тем самым надеть на себя мантию политического лидерства и службизма, несомых дворянством империи, по праву своих мультинациональных и мультирелигиозных основ. Действительно, даже сравнивая ее положение с положением интеллигенции других обществ Восточной и Центральной Европы, российская интеллигенция выказала выдающуюся готовность ассимилировать выходцев из других национальных меньшинств и, в особенности, представителей их наиболее образованной и социально мобильной страты. К рубежу веков эти выходцы в свою очередь внесли большой вклад в моделирование психологических оценок других представителей интеллигенции.

Воспоминания Лидии Дан дают нам драматические образцы того вклада, который был сделан в идеи и позиции, выкристаллизовавшиеся к концу века в российской социал-демократии, со стороны выходцев из более ассимилированных представителей еврейской культурной элиты. Прежде всего, и в первую очередь, я имею в виду акцент на разум как на единственный оправданный способ познания и, в частности, акцент на создание ясного, всеохватного, интеллектуально последовательного взгляда на мир, которым можно было бы руководствоваться для понимания всех аспектов реальной действительности, и создание определенного набора критериев, которыми следует руководствоваться, т.е. выработку кода-языка для всех форм политических, социальных и моральных действий.

Потребность в таком взгляде на мир - как на руководство в познании и действии - стала к рубежу веков общей характеристикой интеллигенции; однако акцент на рациональность и на интеллектуализацию были особенно важны в моделировании концепции сознания и самосознания, над созданием которой трудились представители социал-демократической интеллигенции и олицетворением которой на русской почве они себя считали. Выходцы из среды еврейской культурной элиты внесли даже еще более значительный вклад в акцентацию требования объективности и реализма, при недоверии ко всем «субъективным» или же романтическим импульсам, которые к концу 90-х годов XIX в. стали основным предметом упоминания со стороны «ортодоксальных» социал-демократов в их конфликтах с неонародниками и с возникающими либеральными течениями интеллигенции.

В частности, еврейские представители «ортодоксальных» социал-демократических кругов в значительной степени усилили два дополнительных аспекта этого упора на рационализм и объективность. Первый был связан с глубокими инстинктивными сомнениями, при формулировании политических и социальных программ, в необходимости какого-либо позитивного по тону акцента на характерные «автохтонные» черты российского политического, социального и культурного развития. Это отрицание распространялось не только на наследие самодержавия и полукрепостничества, но также и на исконные институты, нравы и ценности российского крестьянства.

Обратной стороной этого отбрасывания любого позитивного по своему характеру упоминания о российской самобытности
было глубокое западничество, а именно идеализация западных образцов развития в качестве модели для подражания
в непосредственном российском будущем

Конечно, оба акцента уже всплывали на поверхность в доктринальных догматах, четко выраженных в конце 80-х - начале 90-х гг. XIX в. основателями русского марксизма в их дебатах о русском народничестве. Они отразились в их настойчивом акцентировании универсальности законов, управляющих российским развитием, и потому упоре, как на аксиому, на то, что «буржуазной революции» (которая даст России возможность присоединиться к историческому пути, уже пройденному западными нациями) должен был обязательно предшествовать значительный исторический отрезок, отделяющий эвентуальный приход социализма.

Эти детерминистские тезисы с их решительно выраженными «западническим» и «антиславянофильским» акцентами все более триумфально звучали в высказываниях молодежи, присоединившейся к рядам социал-демократии на российской почве. И именно потому, что эти темы оказались столь важными в моделировании российского марксизма в его конфликтах с российским народничеством в 80-90-х гг. XIX в., они стали играть решающую роль и после 1905 г. при демаркации меньшевистского движения от большевизма. В этом процессе представители еврейской интеллектуальной элиты играли первостепенную роль.

Вышедшие из их среды публицисты, включая брата Лидии Дан, Ю.О. Мартова, ее мужа Федора Дана и многих других, были двигателями формулирования концепции «буржуазной революции», к которой меньшевики возвратились после 1905 г. (хотя они и раскололись после начала войны и особенно в 1917 г. относительно ее точной интерпретации). Эти публицисты и многие евреи-практики меньшевистского движения играли центральную роль в своих усилиях по созданию подмостков для массового европеизированного рабочего движения на российской земле, используя для этой цели возможности «открытой» легальной работы.

Тактический и организационный стиль, который все больше и больше отличал эти усилия, отражал отчасти детерминистскую веру в исторический процесс, однажды начавшийся и обретший свою собственную динамику, а также веру в то, что такая динамика была в конечном итоге для развития массового движения более важна, чем планы, стратегия, тактика и организационные наброски любой подпольной партии.

Однако равно важным был акцент, ставившийся на воспитании и просвещении как на основных задачах, преследуемых
меньшевистской партией в формировании настоящей рабочей интеллигенции, которая должна фактически состояться
как минимум до падения царизма, предсказанного законами истории

Можно найти еще одно дополнительное измерение этих воспоминаний, в частности, в тех перспективах видения, которые все информанты соответственно привносят в развитие меньшевизма. Вклад каждого из трех информантов в развитие меньшевизма, а тем самым и социал-демократии в целом, в зависимости от дат их рождения (Лидия Дан родилась в 1878 г., Борис Николаевский и Георгий Денике в 1887 г.), характерен для последовательно приходивших «политических» поколений.

Модели, которые характеризовали развитие меньшевизма и большевизма, вряд ли можно обрисовать только с точки зрения перспектив развертывания, хотя и происходивших извилисто, долговременных процессов изменений. Можно рассмотреть при этом воздействие определенной менявшейся исторической конъюнктуры, а также отдельных исторических событий. Если мы представим развитие меньшевизма в виде исторических, чтобы не сказать геологических слоев, сложившихся из разных политических генераций, то при этом Лидия Дан - пример вклада, сделанного теми представителями социал-демократической интеллигенции 90-х гг. ХIХ в., которые свершили свой выбор скорее в пользу меньшевизма, чем большевизма, когда раскол двух фракций на II съезде партии в 1903 году вынудил их, хотя во многих случаях без особой охоты, решиться на такой выбор.

Борис Николаевский представляет собой пример роли, сыгранной, в особенности в предвоенный период, теми, кто вошел в движение во время или сразу после революции 1905 г., а Георгий Денике иллюстрирует собой, еще более ярко, эвентуальный вклад, сделанный в этот шедший по спирали процесс самодефиниции теми представителями социал-демократической интеллигенции, которые после многих лет поисков, в конечном счете столкнувшись с самой революцией 1917 г., сделали свой выбор в пользу меньшевизма.

С точки зрения этой перспективы основная тема, появившаяся в воспоминаниях Лидии Дан о ее юности и которая настойчиво повторяется в ее характеристиках самой себя, ее братьев и сестер, а также других представителей ее круга (зачастую в виде пародии, но еще чаще, чем она это осознавала сама, в тех замечаниях, которые ее невольно поражали), - это настоящий культ рационализма, который был одной из характерных черт молодого поколения социал-демократической интеллигенции первой половины 90-х гг. ХIХ в. Лидия Дан по существу объясняет причину ее тяги к марксизму, который, выражаясь ее словами, был для них «путем разума».

Ища объяснения тяги к этому «пути» молодого поколения 90-х гг. ХIХ в., и в особенности к концепциям «сознательности и самосознательности», важно вспомнить, что эти концепции оттачивались в интеллектуальном и психологическом климате, созданном голодом 1891 г., в противоположность тем идеалам и позициям, которые отличали два основные потока интеллигентского общественного мнения в предшествовавшее десятилетие (легальное народничество и либерализм «малых дел»).

Рассказы, циркулировавшие во время голода и эпидемии холеры, последовавших за нападками на докторов и фельдшеров,
которые хотели делать прививки, сводились, в частности, к тому, что крестьяне в свое оправдание ссылались на страх, что доктора их отравят

Подобные истории в глазах более молодого поколения марксистской интеллигенции свидетельствовали не только о коллапсе народнической идеологии, но и о ее идеализированном образе российского крестьянства, как равным образом и о банкротстве тех стилей поведения, с помощью которых в период большей части 80-х гг. ХIХ в. адепты как легального народничества, так и либерализма «малых дел» пытались выразить свою «любовь к народу». В этой связи, вспоминает Лидия Дан, для студента стало «почти неприличным» не стать марксистом; к тому же атмосфера голода породила у новых юных адептов марксизма веру, которая могла быть выражена только в духе категорий интеллектуального «триумфализма».

В этой атмосфере новобранцы марксизма из поколения Лидии Осиповны Дан, сошлись на дебатах, организованных Вольным Экономическим Обществом и нашедших поддержку Струве, Туган-Барановского и других светил легального марксизма, где они наголову разгромили своих оппонентов из стана легального народничества, выявив неизбежность капиталистического развития в России и хрупкость любых понятий, связанных с особым «автохтонным» российским путем. В том же самом духе они сопрягли свои требования к «объективности» с презрением ко всяким «романтическим полетам» и сантиментам, будь то террористические акты или равно несерьезные, в их глазах, комитеты по борьбе с голодом. Продолжая эту же линию, они отождествили свою концепцию объективности и свое требование «прочного и хорошо обоснованного взгляда на мир» с почти механически детерминированным представлением о неизбежности развертывания действия универсальных законов истории, посредством которых российское развитие непременно присоединится к той стезе, по которой уже идут западные нации.

В замечаниях Лидии Дан о себе и об ее братьях и сестрах, относящихся к указанному периоду, легко прочесть лишь отражение позиций, смоделированных в санкт-петербургских кругах ассимилированной высокой еврейской культуры, в которой они росли: «отношение превосходства» к крестьянству (при одновременном незнании его и деревни вообще), их глубоко городской взгляд на мир и на ценности, способствовавшие формированию этих позиций («мы до мозга костей были горожанами»), их «книжный» характер («мы мало знали о жизни, у нас уже был сложившийся взгляд, заимствованный из книг») и превышавшая все остальное их интеллектуальная элитарность. С высоты прожитых многих лет Лидия Осиповна сознательно пародирует эту элитарность, в частности, когда она «классифицирует» индивидуумов в группы, с которыми она встречалась в эти годы («социал-демократия имела самую высокую котировку, студенческое движение стояло рангом ниже»), но часто делает это и без умысла, не отдавая себе в этом отчета, причем порой безосновательно («Потресов не был блестящим человеком, однако он был хорошо образован» (!)).

И все же несмотря на то, что эти оценки бесспорно проистекали отчасти из предрасположенностей семейного круга Лидии Дан, они находили благодатную почву в более общих и всеобъемлющих настроениях, характерных в этот период для всей социал-демократической интеллигенции в целом. Эти настроения были, вероятно, наиболее четко выражены в чувстве первооткрывательства, благоговейного страха, самого настоящего культа, порожденного современными им произведениями Г.В. Плеханова, в частности его «Монистическим взглядом на историю», который был опубликован в открытой печати и с тех пор получил широкое распространение.

В этих работах молодежь, пришедшая в социал-демократию, нашла опору для своего бескомпромиссного отождествления
с Западом и для своего не менее бескомпромиссного отвержения любых форм российской самобытности

(Дебаты между марксистами и народниками представляли, по Плеханову, последнюю и конечную страницу многовековой борьбы между западниками и славянофилами в российской общественной мысли). Однако читатели Плеханова также нашли в его работах более чем лирический апофеоз роли города, в противоположность деревне, в российском развитии. Город, по его мнению, был двигателем всех форм прогресса и просвещения, а деревня оставалась все еще благодатной почвой для азиатчины, т.е. для всех форм проявления деспотизма и рабского повиновения, дикости и суеверий, существовавших в российской жизни. В самом деле, тот, кому приходилось читать работу Плеханова «Русский рабочий в революционном движении», также опубликованную в этот период, мог вынести из нее почти мистическое чувство многообразия путей, с помощью которых город быстро, почти магически, трансформирует варваров-крестьян, которые поселились здесь, чтобы работать в промышленности, в цивилизованных и в конечном счете классово-сознательных пролетариев. Кроме всего прочего, из «Монистического взгляда на историю» молодые читатели Плеханова могли вынести не только мысль о неизбежности того развития, посредством которого Россия присоединится к дороге западных наций и в конце концов пойдет к социализму, но и убеждение, что они сами, в силу более высокой сознательности, были «избраны» действовать в качестве агентов по претворению в жизнь этих неизбежных исторических законов.

Идеологические изменения, связанные с переходом от того состояния, которое Лидия Дан определила как «законченный взгляд на мир», до того, которое характеризовало искровский период, были, бесспорно, не так велики, как их оценивают в ретроспективе некоторые глашатаи меньшевистского движения. Действительно, в большей мере аутентичность и ценность мнения Лидии Дан заключается как раз в неприкрашенном признании этого факта. Ведь, в самом деле, не Ленин, а робкий и мягкий Павел Борисович Аксельрод внес самый большой вклад в формирование концепции «гегемонии пролетариата», в подтверждение тезиса о руководящей роли, которую социал-демократия должна взять на себя в деле рождения новой эпохи, имея в виду неспособность российского либерального движения реализовать свой собственный долг в ходе «буржуазной революции», предписанной законами истории. Позиция опекуна, которую Искра и ее агенты заняли в начале века по отношению к своим фактическим и потенциальным политическим соперникам (бывшим в случае необходимости и их союзниками), а именно - либералам, легальным марксистам, неонародникам и т.п., коренилась, по мысли Лидии Дан, в твердом убеждении в том, «что законы истории работают на нас». К тому же все, что делал Ленин - или во всяком случае так ей казалось до раскола между большевиками и меньшевиками, - работало на перевод этого взгляда на язык организационных начал. («Все, изложенное в ленинской работе «Что делать?», казалось в высшей степени правильным»).

Но для Лидии Осиповны существовал также глубокий психологический континуитет между ее опытом кружков 90-х годов и ее жизни в Мюнхене в среде членов редколлегии «Искры», и в конце концов как одного из агентов «Искры». Для профессионального революционера, которым она стала (как равным образом для многих агентов «Искры», будь то рабочие или интеллигенты), «Искра» и ее подпольная организация стали представлять новую большую семью. Эта семья предписывала своим членам четко выраженный идентитет, как равным образом и роль, основанные на «определенном», «имеющем твердую силу» взгляде на мир, бывшем еще одним «знамением» их «избранности», а следовательно, и их превосходства над другими («Клейнборт был легкомысленным: он не имел глубоко обоснованного мировоззрения»).

Таким образом, компенсацией за лишения, которым Лидия Дан и подобные ей подверглись в результате своей жизни в подполье, было не только убеждение, что они были и «агентами истории», но также чувство сопричастности к большой семье, в которую они вошли и которую они помогли создать в результате свободного и сознательного волевого выбора. Поэтому едва ли удивительным представляется то обстоятельство, что, когда более, чем через шесть десятков лет, Лидия Осиповна вспоминала об этом периоде в своей квартире многоэтажного дома, граничившего с Гарлемом, этот период представлялся ей золотой и героической эпохой, а основные актеры ее - Плеханов, ее брат Мартов и даже Ленин - были окружены в ее представлении сияющим ореолом. Никогда больше она не была столь активна, никогда больше она не была столь уверенна и комфортна в своей роли, в самом ее идентитете, который она приняла на себя.

(«Мы были политической партией, но, более того, мы были людьми, исключительно связанными
между собой не только программой, но также всем мировоззрением»).

Даже перед лицом раскола между большевиками и меньшевиками в 1903г. Лидия Осиповна и почти все члены ее кружка, которые участвовали в деятельности «Искры», все еще считали, что период основания «Искры» был «одним из наиболее важных и плодотворных в истории социал-демократии». Есть очень мало оснований сомневаться в этих словах. То же самое чувство плодотворности (значимости и самозначимости) выступает и в текстах Потресова, описывающих этот период в своем ретроспективном эссе, которое было опубликовано в компендиуме о революции 1905г. «Общественное движение в России в начале XX века», а также в его политическом и историческом завещании «Происхождение большевизма», которое супруг Лидии Дан, Федор Дан, записал незадолго до своей кончины.

Другая причина, по которой те, кто участвовал в «Искре», вспоминали этот период как «золотой век», также ясна из воспоминаний Лидии Дан. Почти сразу же после конца этого периода, жизнь стала гораздо более сложной и непредсказуемой в своем изменении. Сначала произошел раскол между большевиками и меньшевиками, который подорвал чувство единого ощущения себя в качестве члена «одной большой семьи». Затем последовал еще более жестокий удар, которые события 1905 года (во всяком случае те события, которые начались после октября) нанесли их убеждению, что они являются доверенными лицами, «ключом» истории. («К этому времени мы столкнулись с такими крупномасштабными явлениями, перед лицом которых мы чувствовали себя сравнительно небольшой партией. До октября 1905 г. мы ощущали себя первоистоком истории; все остальное было просто «материалом». Однако теперь этот «материал» вырос и приобрел независимое качество).

Действительно, именно в период этой высшей точки революции, пришедшейся на конец 1905г., «стихийные силы», вышедшие на поверхность, как видно, смели весь тот рационализм и всю ту рациональность, в которых Лидия Дан и люди ее круга находили источники своей гордости и душевного равновесия. Их чувству рациональности был частично нанесен удар со стороны, поскольку рабочее движение, которым они стремились руководить, как оказалось, теперь не поддавалось контролю, однако удар был нанесен также и изнутри. Некоторые ведущие меньшевики, действовавшие на петербургской сцене, включая Федора Дана, поддались (во всяком случае, так они смотрели на это явление в ретроспективе) революционному опьянению, которое заставило их немедленно забыть «объективную», рациональную пограничную линию между «буржуазной» и «социалистической» революцией и преследовать политические цели, далеко выходящие за рамки, определенные законами истории, которые в более ранние годы они стремились соблюдать и призывали к этому других.

Именно уроки этого опыта, а также и чувство политического поражения, которое меньшевики испытали после 1905 г., и в особенности, после Столыпинского переворота 1907 г., заставившего представителей этой первой политической генерации прочувствовать, что теперь они путешествуют по не числящимся на географических картах и бурным водам, что и побудило их к тому, чтобы выработать новую стратегию и тактику, а также обрести новый или, по меньшей мере, вновь отполированный политический идентитет.

***

Действительно, процесс реидефиниции начался почти в самом начале революции 1905 г., задолго до того, как великие надежды, которые она породила, сменились разочарованием и подавленностью. Ибо уже в этот период тактические и организационные предписания меньшевиков по созданию новой институционной структуры де-факто («в явном порядке») во все большей и большей степени фокусировались на организации массового рабочего движения. Для этой цели использовались все легальные возможности, правда, весьма незначительные. В этом смысле события 1905 года (начиная от выборов в комиссию Шидловского, опыта всеобщей октябрьской стачки и начала работы Петербургского Совета, который эта стачка ускорила) уже снабдили меньшевиков определенным, приобретенным в их ходе капиталом политического опыта, который они были способны извлечь после того, как революционная волна начала отступать.

По иронии судьбы, в извлечении этих уроков лидерам меньшевистского движения, которые вышли из рядов «Искры», помогли те отдельные деятели и группировки в социал-демократии, которых в лучшую пору искровского периода они рассматривали в качестве своих идеологических и политических оппонентов в борьбе за «гегемонию пролетариата» в буржуазной революции.

Основную роль здесь сыграли представители другого течения, внесшего свой вклад в развитие российской социал-демократии, сформировавшегося в основном из менее ассимилированных представителей так называемой «черты оседлости», а именно российского еврейства, рабочих, городских еврейских полуинтеллигентов и интеллигентов Белоруссии, Российской Польши, Литвы и Западной Украины.

В 90-е гг. ХIХв. эти элементы объединились вокруг Бунда и превратились в одну из
немногих подлинных организаций рабочего класса в российской социал-демократии

Еврейские представители директората «Искры», включая Мартова, были в числе свирепых оппонентов требований Бунда на автономию в качестве представительной организации еврейских рабочих в составе РСДРП. Они голосовали против этих требований на II съезде партии до того, как они сами стали, по мере развития работы съезда, представителями забаллотированного меньшинства. Однако опыт 1905 года в значительной степени смягчил эти разногласия, и, начиная со стокгольмского съезда партии, Бунд фактически стал одним из их самых надежных союзников в коалиции, которую меньшевики стремились создать против большевизма.

Борцы за дело меньшевизма были выходцами также из так называемых «экономистов», которых директорат «Искры» рассматривал в качестве своих основных идеологических оппонентов в борьбе за «гегемонию» в РСДРП. Бывшие «экономисты», прежде всего Мартынов, внесли в меньшевистскую практику концепцию «тактического процесса» (в противоположность «тактическому плану»), которую они первоначально использовали в своей борьбе против «Искры». Она заключалась в том, что тактика (прежде всего речь должна была идти об организационной практике) социал-демократии должна возникать в самом «процессе» опыта рабочего движения, нежели быть навязываемой априори каким-либо организационным центром, не говоря уже о таком организационном центре, который состоит исключительно из элиты интеллигенции, причем претендующей на то, чтобы быть «сознательной» элитой.

В придании новой формы категориям, к которым была привязана данная политическая перегруппировка, история (по меньшей мере, частично) завершила свой полный виток, поскольку концепция «тактического процесса» фактически представляла собой более точное, чем искровская политическая программа, переложение стадиальной теории (от «экономической» к «политической» борьбе), заложившей в середине 90-х гг. ХIX в. доктринальные основы перехода деятельности социал-демократических кругов в России от «пропаганды» к агитации. Памфлет, в котором эта теория была первоначально выражена («Об агитации»), также содержал префигурацию политического максимализма, который выказали Мартынов и Дан в 1905 г., «трансцендируя» границы «буржуазной» революции. Однако с учетом последствий поражения 1905 г. меньшевистское претворение на практике понятия «тактического процесса» с необходимостью принимало совершенно иную форму с использованием возможностей легальной, «открытой» работы с целью создания массовой рабочей партии и рабочего движения.

В этих усилиях формулирования и строительства нового политического лица в «открытой», легальной российской социал-демократии (и в особенности, с целью использования возможностей, представлявшихся для этой цели созданием в России новых общенациональных институтов законодательной власти) ключевую роль играли политические представители еще одного национального меньшинства - грузинские социал-демократы.

К 1905 г. социал-демократы имели доминирующее политическое представительство в Грузии; начиная с 1905 г., грузинские меньшевики снизили влияние большевизма в Грузии до уровня довольно незначительного политического меньшинства. В этом процессе они выковали свой отличительный политический идентитет, который сосуществовал, временами весьма дискомфортно, с другими направлениями меньшевистского движения.

Из-за своей в высшей степени прагматической политической ориентации, а также своего доминирующего присутствия на грузинской политической сцене (разумеется, оба явления были связаны) грузинские социал-демократы не колебались в использовании политических процессов, связанных с началом функционирования в России новых политических институтов.

С самого начала они участвовали в выборах в I Государственную Думу и в конце концов направили туда
своих представителей еще до того, как меньшевики остальной части Империи решительно отреклись от
мысли о бойкоте участия в новых представительных учреждениях России

Это раннее участие, а также крупная поддержка среди их собственных избирателей дали возможность грузинским социал-демократам стать доминирующей группировкой в парламентской группе российской социал-демократии, объединившейся на заключительной стадии в I Думе. Но даже после того, как меньшевистские, а в конечном счете и большевистские организации в прочей части Империи преодолели их начальную отрицательную позицию по отношению к участию в Думе, грузинские депутаты продолжали играть в ней в высшей степени выдающуюся роль. Они внесли существенный вклад в моделирование тактики думской фракции РСДРП (и всей радикальной оппозиции), эффективно используя защищенную политическую арену, которую Дума предоставляла им не только для представления интересов своих собственных избирателей, но также для утверждения, даже в существовавших политических условиях, присутствия социал-демократии как квазипарламентской партии.

После 1905г. к грузинским социал-демократам в их усилиях по использованию всех существующих легальных возможностей присоединились представители новой политической генерации социал-демократических активистов других частей Империи, многие из которых сменили свою приверженность с большевизма на меньшевизм именно в силу императивной необходимости, вследствие коллапса своих великих революционных надежд, чтобы найти новые, более эффективные пути строительства массовой рабочей партии и рабочего движения. Так, некоторые из этих молодых людей, бывших прежде большевистскими активистами, были теперь так захвачены своими усилиями по строительству «открытого» рабочего движения, что сменили свою ориентацию от «ликвидаторства» на страстное отрицание всех форм «подпольной» работы.

Однако этого не произошло с Борисом Николаевским, который все еще рассматривал сохранение социал-демократии как революционного политического организма в качестве предпосылки развития и эвентуальной гегемонии подлинной рабочей партии на российской земле. В данном отношении, как и в других, Николаевский был и остался в высшей степени своеобразной фигурой этой «второй» генерации меньшевистского движения. В практической политике ему удавалось действовать в нефракционном духе, сколь эмоциональном, столь и интеллектуально открытом, что было нехарактерно для большинства меньшевиков того времени.

До начала войны он оставался примиренцем, пытавшимся восстановить мир между различными враждующими фракциями партии

Но даже после того, как все эти попытки примирения провалились и разделение между меньшевиками и большевиками стало непреоборимым, он продолжал поддерживать узы личной дружбы и уважения с рядом ключевых фигур большевистской партии: с Енукидзе, например, которого он впервые встретил во время своего пребывания в Баку в 1911 г., с Рязановым, который продолжал публиковать его работы и после его высылки из Советской России в начале 20-х годов, с Рыковым, с которым он вместе жил в одной квартире после Октябрьской революции, с Бухариным, политическое завещание которого, произнесенное во время пребывания Бухарина в Париже в начале 1936 г., он пересказал в своем «Письме старого большевика». Эти связи не порвались вплоть до того момента, когда большая часть этих деятелей была ликвидирована во время сталинских чисток конца 30-х гг. (Отметим, что также обстояло дело и с его связями с одним из младших братьев, который был большевиком, затем стал офицером Красной Армии и погиб в гражданской войне).

Но в основе своей нефракционные настроения Николаевский и выбор тех, кто был ему симпатичен, простирались, в особенности в предвоенный период, и к деятелям радикально левого лагеря. Он считал большую часть членов партии социалистов-революционеров, которых ему приходилось встречать на жизненном пути, включая и тех, кто занимался террористической деятельностью, «славными парнями», несмотря даже на то что он оценивал их действия, по меньшей мере после 1905 г., как непрактичные и как отклонение от центральной задачи и строительства массового рабочего движения. Николаевский равным образом не разделял, а порицал то недоверие, которое испытывали многие из его коллег-меньшевиков по отношению к российскому крестьянству в целом, в среде которого он провел свои детские годы, хотя в то же время у него не было сомнений, именно на основе своего опыта общения с крестьянством, что крестьяне, представляя собой потенциально значимую революционную силу, были слишком «непросвещенными», чтобы дать из своей среды выходцев, способных бороться за дело социализма. («Город скорее, чем деревня, станет ареной, где будет одержана победа в борьбе за прогресс и социализм»).

Действительно, отождествление Николаевским города с ареной культурного и политического прогресса было столь стойким в предвоенные годы, что он без колебаний готовился войти в коалиционную политику с представителями либеральных партий и фракций России. В этом подходе к практической политике, и в особенности в отсутствии какого-либо чувства личной враждебности по отношению к либеральным группам российской интеллигенции, Николаевский отличался не только от Ленина и его последователей (с которыми он разошелся после 1905 г. по данному вопросу, как и по многим другим), но и от многих представителей меньшевистского движения, с которыми он сотрудничал.

Поэтому неудивительно, что Николаевский испытывал особое политическое влечение к грузинским социал-демократам. Ему глубоко импонировал Церетели со времени первого его появления в качестве основной политической фигуры (со своей речью от имени социал-демократической фракции на открытии II Государственной Думы).

В последующем он завязал продолжавшуюся всю жизнь дружбу с ним

Дружбу, которая испытала и напряженные моменты, но не разорвалась даже в 1917 г. Будучи секретарем меньшевистской фракции в IV Государственной Думе, после своего возвращения из административной ссылки после политической амнистии 1913 г., Николаевский был близок к депутатам Чхеидзе и Скобелеву. В годы его эмиграции, 20-е и 30-е годы, он поддерживал сердечные отношения с другими деятелями грузинской социал-демократии, включая Жорданию, и многими из тех, кто работал в его правительстве в период краткого пребывания Грузии в статусе независимой республики. Это происходило потому, что именно среди грузин более, чем среди какой-либо другой группы в РСДРП, Николаевский нашел политический образ, политический подход, близкий его собственному и стремящийся перевести на практический язык видение строительства массовой рабочей партии, способной эвентуально взять власть в демократической России.

Кроме того (и это делало его столь своеобразной фигурой даже в его собственной генерации меньшевистского движения), Николаевский последовательно сочетал этот в основе своей прагматический подход в политике с жесткой пристрастностью к марксистской ортодоксии, напоминающей квазирелигиозное качество поповичей 60-х гт ХIХв. Ни в один из отрезков своей политической карьеры он не выказал даже в малейшей степени какой-либо доли симпатии к ревизионистским или же «ликвидаторским» течениям в российской социал-демократии или же международном социалистическом движении в целом. Со времени своей юности марксизм представлялся ему последним словом истины, а писания Маркса - священными текстами, воплощавшими эту истину. (Трудовая теория стоимости, как мы уже отмечали, представлялась ему подлинным воплощением «гуманизма в социальных науках»).

Несмотря на недостаточное знание немецкого языка (как, если уж говорить на эту тему, и других иностранных языков), Николаевский стал имевшим вес знатоком этих священных текстов (он был одним из немногих ученых, которые были способны расшифровать почерк Маркса). А его политическая биография Маркса, написанная в годы эмиграции, сочетает подлинную науку с настоящей победной песнью о вкладе Маркса в поступательное движение человеческого прогресса.

Для Николаевский (даже в большей степени, чем для большинства других российских социал-демократов) германская социал-демократия представляла собой вплоть до начала Первой мировой войны пример того типа партии, которую он в конечном итоге хотел увидеть на российской почве: настоящая массовая партия, которая, как видно (через свои профсоюзы, кооперативы и - последнее по счету, но не по важности - через свои культурные организации), сумела просветить, воспитать и политически мобилизовать базу рабочего класса, на которой она основывалась. Он также рассматривал ее в качестве партии, которой удалось внести свой вклад в парламентскую политику и, кроме того, противодействовать сиренам «реформизма» и «оппортунизма», и потому идти действенным и, помимо этого, подлинно ортодоксальным социалистическим путем в общении с «буржуазными» партиями и «буржуазным обществом».

Именно по этой причине поведение большинства депутатов германской социал-демократии в рейхстаге в связи с началом Первой мировой войны, большей частью которых были кадровые германские социал-демократы, представлявшие подавляющее большинство германского рабочего класса, нанесло Николаевскому столь большой психологический удар. Эта изначальная поддержка войны казалась ему не только отречением от международной солидарности рабочего класса, но и от «гуманистических» ценностей, которые он глубочайшим образом идентифицировал с марксизмом.

Николаевский никогда не уклонялся от этого действительно глубокого, инстинктивного отклика на войну. Его убеждение состояло в том, что война любой ценой должна быть остановлена на всех фронтах; это привело его к тому, что в 1917 г. его судьба оказалась связанной с Мартовым и меньшевиками-интернационалистами в их тщетных усилиях остановить бойню и разрушение и временно разойтись с революционными оборонцами, включая Церетели, с которым его когда-то объединяло столь много личных и политических привязанностей.

***

Если среди наших трех информантов Борис Николаевский представляет собой пример, хотя и в высшей степени своеобразный, второго политического поколения меньшевистского движения, Георгий Денике являет собой более репрезентативную иллюстрацию третьего поколения, основывавшегося на совершенно иных психологических импульсах, чтобы не сказать политических ценностях, и присоединившегося к меньшевизму только в 1917 г. Большая часть представителей социал-демократической интеллигенции (включая экс-большевиков, а также нефракционных социал-демократов), которые присоединились к меньшевистской партии в решающий период ее истории, сделали это в большинстве своем потому, что она давала им политическую мантию, которая недвусмысленно позволяла им принять на себя роль политических деятелей в защите страны и революции.

Конечно, некоторые представители меньшевистской, да и большевистской фракций, встали на оборонческие позиции еще до начала революции, инстинктивно чувствуя (как если бы это был рефлекс, а затем, стараясь перевести эти чувства в благовидные доктринальные термины), что они не могут оставаться индифферентными по отношению к перспективе военного поражения от рук тех держав, которые обрекут Россию (в том виде, в каком они ее понимали) на полуколониальный статус, возможно, на территориальное расчленение. Стараясь избежать подобного исхода, от того, что они трактовали как империалистическое соперничество между царским режимом и указанными державами, некоторые из них даже пытались провести различие между союзниками России из стана буржуазных демократий, в частности Франции и Великобритании, и авторитарными, милитаристскими, имперскими режимами Габсбургов и Гогенцоллернов. Однако, несмотря на все свое интеллектуальное мастерство, подобные построения были неизбежно связаны с тем мучительным обстоятельством, что защита национальных интересов России была явственно связана с выживанием романовской династии и царского режима.

К тому же приход революции принес психологическое освобождение для той части социал-демократической интеллигенции, да и всей «демократической» интеллигенции в целом, которая, начиная с 1905 г., стала отождествлять себя (обычно в большей степени, чем она в этом разбиралась) с видением национальных интересов России, в качестве результата своей реабсорбции в процесс национальной жизни. Политическая мантия меньшевизма давала возможность (в особенности тем представителям радикальной интеллигенции, которые отождествляли себя с Западом) открыто поддержать это чувство национальных интересов России, не отрекаясь явным образом от своего радикального прошлого. Таким образом, в процессе ускоренной революцией перегруппировки между большевистской и меньшевистской фракциями социал-демократии, те, которые теперь объединились на меньшевистской платформе, делали это от имени революционного оборончества; те же, кто в конце концов присоединился к большевикам, делали это, руководствуясь принципами пролетарского интернационализма, с целью осуществить мировую революцию, которая покончит с войной и приведет пролетариат к власти как в России, так и во всем мире.

В Петрограде этот финальный процесс редефиниции и перестройки как в развитии большевизма, так и в развитии меньшевизма принял накануне Октября исключительно конвульсивный и мучительный характер. Дефиниция соответствующей линии, которой надлежало держаться, задала меньшевикам тяжелую задачу поисков примирения между собой высокопочитавшихся ими принципов и застарелых восприятий прошлых лет с беспорядочными и противоречивыми опасениями актуальных событий сегодняшнего дня. Подобная сумятица в общем и целом характеризовала эволюцию их линии в отношении к вопросу о войне и мире, занимавшему революционных оборонцев в течение всей революции, и их все более и более отчаянные усилия перевести в область политики те двусмысленности и противоречия, которые эта линия пыталась совместить, в особенности после того, как бодрящее воздействие риторики Церетели было развеяно катастрофическим исходом июньского наступления. Еще в большей степени это смятение было характерно для тех позиций, которые эти лидеры выражали по отношению к решающему вопросу о «власти»: от защиты «двоевластия» до готовности участвовать в коалиционном правительстве, которое должно стремиться к тому, чтобы объединить «живые силы нации».

Для большинства меньшевиков, которые оказались в эти критические месяцы в провинции или на фронте, в особенности
для тех, кто, подобно Георгию Денике, были лишь недавними представителями меньшевистского движения (т.е. членами
третьего политического поколения), ситуация представлялась гораздо более статичной и простой

С самого начала им казалось самоочевидным, что теперь, когда царский режим сметен и открыта дорога для установления демократического государства и общества, страну и революцию нужно защищать. Равным образом им казалось очевидным (и вся окружающая их ситуация явно об этом свидетельствовала), что единственным политическим руководством, годящимся для выполнения этой цели (если оставить в стороне вопрос об учреждении в чрезвычайно тяжелых условиях подлинно демократического порядка и учреждений), было бы руководство, вышедшее из их собственных рядов и рядов «демократической» интеллигенции в целом.

Воспоминания Георгия Денике дают возможность не только внести чрезвычайно ценные «коррективы» в свидетельства, оставленные меньшевистскими лидерами, современный опыт которых был почти исключительно ограничен похожей на навязчивую идею и часто «галлюцинирующей» атмосферой столицы, но и рассматривать их как точный отчет о поведении и настроениях тех представителей провинциальных организаций меньшевистской партии (с внезапно взвалившимися на них обязанностями по попыткам управления страной или, по меньшей мере, городской Россией), которые действительно проявились в эти месяцы.

Он рисует впечатляющую картину захлестнувшей их волны политических обязанностей, которые теперь были доверены представителям этой провинциальной демократической интеллигенции. Он также говорит о том, что с самого начала они почувствовали слабость в своих собственных рядах, в своих попытках контролировать хаос, который грозил захлестнуть их, принимая во внимание коллапс большинства существующих административных структур и вырвавшееся на поверхность недовольство низов, той низшей страты населения, которую они, подобно большевикам, пытались мобилизовать в свою поддержку, но которой им также приходилось управлять.

С учетом такой перспективы весь исход двоевластия в пользу коалиции фактически не был реализован

С самого начала Денике взял на себя в своем родном городе Казани массу функций, сходившихся на нем одном: функции вице-председателя Комитета общественной безопасности, который, по меньшей мере, в теории стремился представлять «жизненные силы» «цензового общества», функции вице-председателя местного Совета рабочих, а затем и солдатских депутатов, который равным образом теоретически стремился к тому, чтобы представлять на нефракционной базе низшие «демократические» страты местного населения (в частности, интересы рабочих и солдат своего военного гарнизона), а также функции по изданию газеты, где он сам стремился сочетать орган местного «нефракционного» Совета и местной меньшевистской партийной организации.

В этом отношении (и он это прекрасно знал) обязанности, которые Денике стремился совместить, были лишь микрокосмом гораздо более широкого явления того, что в существовавших местных условиях не было и не могло быть никакого двоевластия, а по этой причине никакого коалиционного режима; могло существовать лишь одно политическое руководство с нулевыми надеждами по мобилизации массовой поддержки или, по меньшей мере, поддержания видимости порядка, оставив в стороне строительство демократических институтов, будь то местная демократическая интеллигенция, социал-демократы или не социал-демократы.

Более фанатичным лидерам меньшевистской партии в Петрограде для постижения этой истины понадобился мучительный и так никогда и не закончившийся процесс открытия. К Денике и большинству членов этой третьей политической генерации меньшевистского движения, в особенности в прифронтовых губерниях, это понимание пришло инстинктивно и мгновенно; таким же образом пришло к ним и понимание своей коллективной самодефиниции, как «демократов, анимированных чувством «государственных интересов», потенциальных лидеров (поскольку никто иной не был способен) нового демократического национального государства, рожденного в величайших тяготах, навязанных войной.

Денике и его коллеги в этом третьем политическом поколении, в конечном счете,
не смогли справиться с грузом, который вдруг свалился на их плечи

Но в эти немногие месяцы они действовали; действовали сначала с огромной энергией, живостью, с самоуверенностью и выдумкой, а позднее со все разраставшимся пессимизмом и чувством неминуемой гибели. Такова была последняя, полная иронии, а в конечном счете трагическая глава в длительной и сложной эволюции меньшевистского движения и всей демократической интеллигенции, частью которой это движение было.

Я надеюсь, что эти три жизни дадут читателю представление о психологической динамике, отличавшей российскую интеллигенцию в наиболее критический период ее истории. В более широкой исторической перспективе они также могут осветить процессы, связанные с формированием менталитета ее членов и, в особенности, тех представлений, которые они внесли в процесс дефиниции и редефиниции своего политического идентитета. По моему мнению, наиболее интересными являются необычайно искренние рассказы трех информантов об их ранних годах, причем они вносят существенные коррективы в некоторые общепринятые представления о российской интеллигенции, о тех факторах, которые сформировали ее, о том, чем она изначально была и чем она стала.

Прежде всего, ценны факты, которые эти три жизненные истории дают относительно эволюции позиций этих информантов в отношении мира, их окружавшего: низов, низшей страты населения, но также и верхов, среды наиболее привилегированного «цензового» общества. Кроме того, они подвергают сомнению традиционные представления о менталитете российской интеллигенции как примере психологического «отчуждения». В тех записях, которые эти информанты оставили нам о своих первоначальных годах становления и, в частности, в их описаниях, в тех импульсах и внешних побуждениях, которые внесли свой вклад в первоначальную радикальную постановку вопросов о существующем политическом и социальном порядке, читатель не найдет указаний об их каких-либо глубоких психологических конфликтах с родительским авторитетом, нет никаких намеков и на хотя бы кратковременный интеллектуальный вакуум или замешательство, не говоря уже о кризисе идентитета.

Напротив, каждый, как это видно из изложения, с самого начала движим всеми основными формами влияния, исходящими из его или ее окружения по одной четкой траектории, ведущей без каких-либо отклонений к революционной дороге, на которую они в конечном счете вступили.

В результате мы выносим конечное впечатление - чувство неизбежности, но и огромной
потенции, уверенности в себе, даже и самонадеянности, генерированное тем психологическим
климатом, в котором такой, а не иной решающий жизненный выбор, был ими сделан

По крайней мере, так продолжалось вплоть до исхода революции 1905 года, который заставил их пойти на переоценку ценностей. Однако по меньшей мере до этого времени, все в их опыте, как кажется, последовательно и в общем и целом когерентно вносит свой вклад в то политическое направление, которое они сделали предметом своего выбора, и в тот интеллектуальный «триумфализм», который в различной форме и в различной степени был подосновой их образа самих себя в качестве представителей интеллектуальной, моральной и политической элиты, избранной историей для того, чтобы вести российское общество по дороге прогресса, просвещения и справедливости[2].

Действительно, несмотря на кратковременное крушение их великих революционных надежд в 1905 года и перенесенные ими испытания и несчастья в последовавшие за этим годы, их глубокая уверенность как в будущем, так и в самих себе не была подорвана вплоть до самой революции 1917 г., которая вновь вывела меньшевистскую партию (на этот раз налагая на нее значительно большую ответственность) в центр политической сцены. Я уже проанализировал некоторые из тех путей, которыми опыт этой революции потряс мировоззрение большинства членов меньшевистской партии, выработанное ими к тому времени. Однако в более широкой перспективе исторического развития интеллигенции, а также индивидуального жизненного опыта трех наших информантов необходимо отдавать отчет и о другом измерении той травмы, которую им нанес 1917 г.

Как мы видели, эволюция российской интеллигенции в конце XIX - начале ХХ вв. и те последовательные коллективные оценочные представления, которые они представляли, можно рассматривать, по меньшей мере частично, как процесс преодоления (скорее трансценденции, чем просто отражения) чувства отчуждения от национальной жизни. Действительно, неясность самого понятия «интеллигенции» в общественных дебатах в 70-80-е гг. ХIХ в. и, в особенности, применение его для обозначения как радикальной, так и либеральной групп политизированной страты интеллектуальной элиты, отразили начало процесса трансценденции.

Появление этой оценки интеллигенции базировалось поэтому на предчувствии общества, отличного от реально существовавшего политического порядка и потенциально оппозиционного ему, а также на зарождавшемся чувстве общих ценностей (чтобы не сказать общего идентитета) между наиболее радикализированными представителями интеллектуальной элиты и обществом, находившимся в стадии становления. С точки зрения этой исторической перспективы, начало революции 1917 г., а именно внезапный коллапс царского режима в всей той политической структуры, на которой он зиждился, а также бодрящая атмосфера, порожденная революционным опытом февральских дней, знаменовали критический, но, в конечном счете, обманчивый момент процесса примирения между большей частью представителей интеллигенции и их политическим и социальным окружением в процессе претворения их притязаний и реализации их желания стать руководителем в масштабе нового национального государства.

И в этот момент истины, да и равным образом во время конечного осуществления эволюции коллективных представлений интеллигенции, за теми из ее представителей, которые принимали наиболее полное участие в формировании и выражении этих взглядов, включая в ведущих представителей меньшевистской партии, не пошли массы, от лица которых они стремились выступать и интересы которых они желали представлять.

Здесь, конечно, и лежала причина трагедии

Ибо с самого начала интеллигенция требовала легитимации своей потребности вести за собой и служить, да к тому же еще и выражать чувство своего предназначения, в котором равным образом с самого начала это требование выражалось и находило свое воплощение на исторической арене.

Перевод Ирины Дьяконовой

Меньшевики

www.pseudology.org