| |
|
Валентин Исаакович Рабинович
|
Наш папка
|
Когда мы
вышли из дому, было еще совсем светло, а сейчас я не вижу даже тротуарных
плит у себя под ногами и, чтобы не потеряться, держусь правой рукой за
большую и крепкую папкину руку, а левой за
мамину, поменьше, но тоже крепкую.
Мы идем из
гостей. Ноги мои цепляются одна за другую, глаза слипаются, я спотыкаюсь,
лечу куда-то вниз, потом куда-то вверх и оказываюсь на папкиных плечах.
“Скоро-скоро
ляжем спать, плачет по тебе кровать!” – говорит папка.
“А пока не
спи, Валёк, дом не так уж и далек!” – говорит папка. Он у нас веселый и
любит говорить в рифму.
Другая ночь. В окно заглядывает громадная Луна. Но меня разбудила не она –
обычно меня не может разбудить даже Солнце. Меня разбудил мой внутренний
будильник. Папка вчера сказал, что возьмет меня на
утреннюю
зорьку, если я проснусь в четыре часа.
Стремглав
вскакиваю на ноги, натягиваю рубашку, натягиваю штаны, сую ноги в
сандалии, стараясь не скрипеть половицами, почему-то особенно скрипучими
ночью, крадусь к дверям и, приоткрыв их, выскальзываю на террасу.
На террасе
вкусно пахнет папкиным табаком. А вот и он сам – сидит на ступеньках,
попыхивает трубкой. “Ехали медведи на велосипеде!” – говорит папка в ответ
на мое “Доброе утро”. Через несколько минут мы уже мчимся по укатанному
проселку мимо погруженных в темноту дач.
Я сижу на
притороченной к велосипедной раме подушечке, вцепившись обеими руками в
ледяной от ночной росы руль, и чувствую на своей шее теплое папкино
дыхание.
А
это день. Зима. Мороз и солнце. Мы с папкой пришли на
Чистые
пруды. Я ковыляю по катку на своих “Снегурках”, а папка ловко
выписывает на голубом льду затейливые кренделя.
На ногах у
него настоящие фигурные коньки. Черный свитер плотно облегает его
мускулистый торс. Черный чуб посеребрен инеем, образовавшимся от папкиного
дыхания. На всем катке он самый красивый мужчина. Настоящий фигурист.
Вот он
подлетел ко мне, с разбегу остановился – так, что из-под его коньков
брызнули льдинки, схватил меня в охапку и закружился на месте с такой
скоростью, что у меня захватывает дух.
А это весенний день – накануне Первомая. Мы с папкой стоим у прилавка в
Филипповской булочной у Мясницких ворот, вместе выбираем любимые
мамины малюсенькие пирожные со смешным названием
“птифур” и вдыхаем упоительный аромат пекущегося хлеба. Потом проходим по
Мясницкой еще немножко и попадаем в сказочный зал, увешанный зеркалами,
уставленный вазами в мой рост, с разноцветными драконами, пропитанный
запахом кофе.
Здесь
приобретаются молотый “арабик”, мандарины, конфеты “Мишка на севере” и
халва, до которой мы с папкой большие охотники. Последний заход – в
магазин, который называется “Гастроном”. Тут пахнет копченостями. Похожий
на парикмахера – в своем белом накрахмаленном халате и в такой же шапочке
пирожком – продавец, ловко орудуя длинным-предлинным, острым-преострым
ножом, отрезает для нас тонкие-претонкие, почти прозрачные ломтики ветчины
и буженины.
И под конец
винный отдел. Водки в нашей семье не признают.
Мама вообще не пьет спиртного, ей, как и мне,
покупается ситро. А папка любит массандровские вина, особенно “Розовый
ликерный
мускат номер 23”. Папка уже взял свое вино, завернутое в папиросную
бумагу, однако уходить почему-то медлит.
Пристально
разглядывает уставленную разноцветными бутылками витрину, наконец
показывает продавцу на какой-то невзрачный плоский сосудик и говорит:
- Не верю
собственным глазам – это бутафория или всамделишный “Аллаш?
- Вижу
знатока! – смеется продавец. – Вы из
Литвы?
Папка кивает
головой и покупает невзрачный сосудик. Уже на улице, по дороге домой, к
Красным воротам, объясняет мне. “Аллаш” это
литовский тминный
ликер.
Точно такую бутылочку он купил когда-то на свою первую получку. Ему было
двенадцать лет, и все домашние очень смеялись – они думали, что он
принесет коробку конфет или торт.
И еще один день, верней, утро, часов, наверно, десять или одиннадцать. Я
уже большой
парень,
мне пятнадцатый год, но, словно маленький, я забрался в родительскую
постель. Мама полулежит, подперев щеку ладонью.
Папка и вовсе сидит – откинулся на спинку кровати. В руках у него очень
толстая книга – однотомник Пушкина,
только что выпущенный к столетию со дня гибели великого поэта на дуэли.
Папка купил
книгу два дня назад. Сегодня выходной, никто никуда не должен бежать, и он
читает вслух, звучно, в полный голос, “Онегина”, читанного каждым из нас,
конечно, и раньше. Но Пушкин это
Пушкин. И папка это папка.
И я невольно
повторяю за ним то озорные, то печальные, но всегда хрустально-чистые
пушкинские строфы и вижу, что
мамины губы тоже шевелятся в такт с папкиными и
моими. Может быть, это самое счастливое утро в моей жизни.
2
О своих семейных корнях я знаю очень мало. Особенно, со стороны отца.
Сперва они меня не слишком интересовали, а когда спохватился, оказалось,
что спрашивать уже не у кого. Знаю только, что папиного отца, по профессии
мясника, звали Марком, а папину маму, которая после его смерти приехала к
нам в Москву, звали Фрумой.
Знаю, что они
жили в городе
Вильно,
некогда столице Великого княжества Литовского, основанном в X веке в месте
слияния двух больших рек – Нериса и Вильни. Знаю, что семья жила небогато.
Отец смог окончить всего четыре класса городской школы, после чего его
взяли “мальчиком” в немецкий мануфактурный магазин – на все про все, и за
шнапсом бегать, и тяжелые “штуки” лодзинского сукна, голландского полотна,
китайского шелка со склада подтаскивать.
Незадолго до
Первой
Мировой войны хозяин магазина отбыл в фатерланд, а отец перебрался в
Москву, где устроился вальцовщиком на завод бельгийского фабриканта
Гужона,
в прокатный цех, где катали железнодорожные рельсы.
Огромными
клещами хватал докрасна раскаленный железный брус и направлял его в
крутящиеся стальные вальцы, сдавливавшие брус до нужного размера. Работа
для
Геркулеса. Отец и отличался незаурядной физической силой. Я думаю, что
он получил ее от дедушки Марка – слабак вряд ли мог бы как следует
разрубать бычьи туши.
А от бабушки Фрумы отец получил голос – такой
звучности и красоты, что в любой незнакомой компании его сначала принимали
за оперного певца. В годы моего детства он пел всегда, за любой работой –
чинил ли принесенные кем-нибудь из соседей часы, красил ли кровать, клеил
ли новые обои.
Но когда к
нам приходили гости, а без гостей у нас редкая неделя обходилась, отец пел
специально, аккомпанируя себе на
мандолине. Репертуар у него был беспредельный, но больше всего он
любил неаполитанские песни – Скажите, девушки, подружке вашей, оперные
арии –“Мой час настал, и вот я умираю”, русские романсы на слова
Тургенева, Алексея Константиновича Толстого, Есенина –“Утро туманное, утро
седое”, “Средь шумного бала случайно”, “Ты жива еще, моя старушка, жив и
я, привет тебе, привет”.
Папина
мандолина была единственной дорогой вещью в нашем доме – настоящая
итальянская
мандолина, сверкавшая янтарным лаком, украшенная серебряными и
перламутровыми
инкрустациями.
3
Переломный для России 1917 год стал переломным и для моего отца. На заводе
Гужона
он стал профсоюзным активистом, а потом, в
Вильно,
куда он вернулся после падения
Временного правительства и установления советской власти, вступил в
коммунистическую партию.
Был одним из
организаторов обороны города от
пилсудчиков. В составе отряда, гордо именовавшегося Отрядом
коммунистической молодежи имени Карла
Либкнехта и
Розы Люксембург,
сражался с ворвавшимися в
Вильно
польскими
легионерами, а когда под их натиском пришлось оставить город, партизанил в
литовских и белорусских лесах.
В середине
1918 года отец вывел остатки отряда в расположение регулярных частей
Красной Армии – к Минску. Их прибытие очень обрадовало находившихся там
руководителей Советской республики Литвы и Белоруссии
Мицкевича-Капсукаса и
Уншлихта –
коммунисты и комсомольцы были тогда
наперечет. Отца тут же назначили комендантом поезда, в котором находилось
правительство республики. Поезд вскоре покатился из Минска в Смоленск, а
из Смоленска в Москву.
В Москве
Мицкевич-Капсукас стал одним из секретарей только что родившегося
Коминтерна,
Уншлихт – одним из
заместителей председателя ВЧК
Дзержинского. Папу
же направили в Коммунистический университет имени
Свердлова, в
просторечии “Свердловку” – подучиться.
В “Свердловке
произошло одно из самых важных событий папиной жизни и самое важное
событие жизни моей – он встретил Фаню Перельман, мою будущую
маму. Вообще-то они познакомились и понравились
друг другу еще в Минске, где
мама служила в штабе
Уншлихта.
Но тогда
получилось, как в песне братьев
Покрасс
“Дан приказ: ему - на запад, ей в другую сторону”, – отец со своим поездом
отбыл в Смоленск, а
маму забрал с собой на Южный фронт
Сталин. Теперь же, снова встретившись,
они решили больше никогда не расставаться. Если папу посылали куда-нибудь
надолго,
мама бросала все
и отправлялась с ним.
В 1921 году его назначили заместителем
советского торгового представителя
в Латвии. Судя по дальнейшим событиям, это назначение было предопределено
свыше лишь для того, чтобы 25 декабря 1922 года в сытой, не в пример
Москве, латвийской столице Риге появился на свет ваш покорный слуга.
Потому что
уже через восемь месяцев после моего рождения отца отозвали в Москву –
налаживать нормальную, на основе обоюдной
экономической выгоды, связь между городом и деревней.
В своем раннем детстве я видел отца не слишком часто, дома он почти не
бывал, находился в постоянных разъездах по стране. Когда командировка
предполагалась длительной, вместе с отцом уезжала и
мама. Пока не приехала к нам жить из
Вильно
бабушка
Фрума, меня в таких случаях забирала к себе в
деревню
моя няня Настасья Котова.
4
К концу двадцатых годов мои родители почувствовали, что в стране творится
что-то не то. Неожиданно и странно ушли из жизни
Дзержинский и
Наркомвоенмор Фрунзе.
Под разными предлогами были отстранены от власти почти все ближайшие
соратники Ильича – Троцкий,
Зиновьев,
Каменев,
Рыков,
Бухарин.
Объявленная Лениным
“всерьез и надолго” дружба с крестьянством и поощрительное отношение к
частному предпринимательству, приведшие к быстрому восстановлению
хозяйственной жизни после десятилетия непрерывных войн и междоусобиц,
практически были отменены. Партийная верхушка быстро перерождалась в новое
дворянство.
Отец в это время возглавлял партийную ячейку Московского Союза
Потребительских Обществ. Между тем, партийные ячейки все больше теряли
свою самостоятельность и авторитет, а партийная работа – свой
первоначальный смысл служения народу. Долго так продолжаться не могло,
надо было что-то решать.
Одно время отец всерьез склонялся к тому, чтобы принять предложение
руководителя советской военной разведки
Яна Берзина, с которым был знаком еще со времен
Гражданской войны, – стать резидентом в Германии. Завести там
мануфактурный магазин, заделаться членом какого-нибудь певческого ферейна.
Немецкий язык он знал с детских лет, в торговле чувствовал себя, как рыба
в воде, и голосом бог не обидел. Опасно, конечно. Но поблизости к Кремлю
становилось, пожалуй, еще опасней.
5
Осуществить
этот вариант решительного изменения жизни не дала
мама. Она только что окончила
химфак МГУ и убедила отца тоже отпроситься на учебу. Помогла ему
поступить на химический факультет
Бауманского высшего
технического училища, готовивший инженеров-азотчиков.
Азот
это порох, тол, динамит, вообще взрывчатка, хлеб войны. А война – большая
война была не за горами – это понимали все. Так что будущих азотчиков не
очень шерстили даже в лютые времена начавшихся в середине тридцатых годов
зачисток, кода почти все старые товарищи отца, с которыми вместе он
партизанил, налаживал хозяйство, просто дружил, исчезли с лица земли.
Новоиспеченного инженера распределили в только что созданный новый
наркомат – Оборонной промышленности,
но не на техническую должность, как они с
мамой надеялись, а начальником отдела кадров –
прямо в пасть Лубянки. Не было бы счастья,
да несчастье помогло: у отца открылась, закровоточила давнишняя, с
Гражданской войны, язва желудка, и он загремел в госпиталь. В наркомат
назначили другого кадровика.
Выписавшись из госпиталя и подлечившись в санатории, отец сумел избежать
нового назначения в том же духе и поступил на работу в Дорогомиловский
комбинат, начальником цеха, выпускавшего азотную кислоту. Однако там тоже
оказалось неспокойно – завод был старый, оборудование стояло допотопное,
аварии были неизбежны, то одного, то другого инженера обвиняли во
вредительстве.
Обычно люди используют свои связи для продвижения наверх. Отец поступил
наоборот. Из престижного союзного
наркомата, в который входили крупные заводы, в том числе
Дорогомиловский, перешел в местную промышленность, где при первой
возможности укрылся на маленькой полукустарной фабричке на границе
Московской и Рязанской областей, гнавшей из древесных опилок
скипидар.
Так моему отцу удалось укрыться от Сталина.
Удалось – от Сталина, не удалось – от
Гитлера. Впрочем, от Гитлера он укрываться не
стал. На фронт ушел добровольцем, поскольку по возрасту и по инвалидности
призыву не подлежал. Записался в
Московское народное ополчение.
В последний раз мы с ним виделись за полгода до начала войны, когда я,
находясь уже на действительной службе в Красной Армии, проездом оказался в
Москве. Отцу было сорок шесть лет, но он выглядел стариком – лицо изрезали
морщины, поредевший чуб стал белоснежным. За те двое суток, что я провел
тогда в отчем доме, папа ни разу не запел, ни разу не дотронулся до
мандолины.
С молодой
оголтелостью я вывалил на него все, о чем говорили в армии. Что ТАСС
наврало насчет обстрела
финнами
нашей территории. Что наши потери одними убитыми, не считая раненых и
обмороженных, в десять раз больше, чем
вся
финская армия. Что у нас нет минометов. Что у нас нет автоматов. Что
наша хваленая авиация это летающие гробы.
Отец слушал меня молча. На прощанье крепко обнял. Тоже молча. Руки у него
были еще по-прежнему сильными. В следующий раз я попал домой уже в самом
конце войны. Вернувшаяся из эвакуации
мама показала мне полученную из райвоенкомата
официальную бумагу:
Гр-ке Перельман Фане Моисеевне
Ваш муж военинженер третьего ранга Рабинович Исаак Маркович,
уроженец г.
Вильно,
находясь на фронте, пропал без вести в сентябре
1941 года.
Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о
пенсии.
Военный комиссар Свердловского РВК г. Москвы полковник Огуреев
6
В том самом сентябре со мной произошел странный, единственный в своем роде
случай. Моя зенитная батарея располагалась в одном из
ленинградских пригородов – Мурино, к северо-востоку от города, и над
нами лишь иногда и притом на очень большой высоте пролетали немецкие
самолеты-разведчики.
Так что война
нас как бы и не очень касалась. Погода стояла теплая, еды хватало –
блокада
еще не успела сказаться на батарейном котле, махра и наркомовские сто
граммов выдавались регулярно. Что еще нужно девятнадцатилетнему солдату?
К тому же,
характер у меня был отцовский, неунывающий. Но в один из сентябрьских
вечеров, когда уже наступила темнота, на меня ни с того, ни с сего вдруг
навалилась лютая тоска. Обычно я всю жизнь засыпал, как только закрою
глаза, а тут мне удалось заснуть только под утро. Ребята говорили мне
потом, что во сне я вскрикивал, чего со мной ни раньше, ни позже не
приключалось. Постепенно происшествие это забылось. Но не навсегда.
7
Загородный пансионат для престарелых ученых
Академии
наук СССР. Мы с
мамой уже обсудили все новости, и я молча держу в
своих руках ее слабую руку. Неяркое осеннее солнце заливает уставленную
цветами комнатку. Внезапный порыв ветра врывается в открытую дверь лоджии
и доносит из подступившего к пансионату сосняка запах смолы.
И так же
внезапно, вне всякой связи с предшествовавшей нашей беседой,
мама говорит: “Жалко нашего папку!” Я растерянно
молчу. А
мама, чуть погодя, продолжает: “Раньше я не хотела
тебя расстраивать, но меня скоро не будет, ведь нельзя жить вечно… Наш
папка поступил очень неосторожно. Его как раз назначили начхимом дивизии,
и он пошел один, без охраны, за своими вещами через лес. И его схватили
немецкие разведчики. Взяли языка. А ты же помнишь, внешность у него была
типичная…”
Наш папка. Средь шумного бала случайно. Утро туманное, утро седое. Мой час
настал, и вот я умираю…
Источник
Оглавление
www.pseudology.org
|
|