| |
|
Валентин Исаакович Рабинович
|
Бабушка Фрума
|
...Соловейчик
маленький, у тебя же голос тоненький,
покидали на горе, на чужою стороне.
На чужою стороне нету мамы у мене,
нету мамы и отца, нету брата и сестра
Пойду я в поле погулять,
своих
родителей поискать…
На чужою
стороне
нету мамы у мене,
нету мамы и отца,
нету брата и сестра
Пойду я в поле погулять,
своих родителей поискать…
Это
бабушкина песня. Бабушки Фрумы. Она пела ее, когда никого, кроме нас с
нею, не было дома. У нее был не сильный, но чистый голос. Вот откуда
пришел замечательный
папин тенор, из-за которого его часто
принимали за оперного певца.
Бабушку Фруму
папа выписал из-за границы. В середине
двадцатых годов такое было еще возможно. У нее было
папино красивое лицо, только не подтянутое, а
иссеченное морщинками. И глаза
папины – только не черные, а желтоватые,
словно выцветшие. И волосы – не цвета
вороненой наганной стали, а тоже желтоватые, тоже выцветшие.
Но самое поразительное отличие лица бабушки Фрумы от
папиного лица заключалось в том, что вместе
со всей головой оно все время подергивалось из стороны в сторону, как
будто бабушка все время с чем-то не соглашалась. И руки у нее тоже
подрагивали.
Я долго не решался спросить бабушку Фруму, отчего это у нее. Да и был
сперва слишком мал – когда она приехала из
Вильно
в Москву, мне
едва исполнилось четыре года. Только лет в шесть или семь я спросил ее об
этом. Но вместо того, чтобы разрешить мое недоумение, бабушка Фрума
беззвучно заплакала – ни раньше, ни позже я не видел ее плачущей, – и
плакала так долго, что я устал ждать и убежал.
Однако в тот
же вечер, перед тем, как я отправился спать, она посадила меня на свои
мягкие колени и безо всяких слез рассказала мне, как это получилось.
Когда
папин отряд покинул
Вильно
и в город
вошли поляки – бабушка Фрума говорила “поляки”, с ударением на первом
слоге, – эти самые “поляки” принялись вытаскивать из домов
евреев, заставили их выкопать большую
яму, всех в нее затолкали, а потом засыпали яму с живыми людьми землей. В
этой яме задохнулись многие бабушкины родственники и знакомые. Вот с того
дня у нее стала дергаться голова и трястись руки…
2
А через
несколько лет умер от язвы желудка бабушкин муж дедушка Марк, и бабушке
Фруме пришло время решать, с кем ей жить дальше. У нее были три дочери и
один сын. Старшая дочь покинула
Вильно
вскоре после
того, как город стал польским, уехала в Америку. Средняя – тоже уехала,
правда не так далеко, в Латвию. Так что в
Вильно
оставалась
только младшая дочка.
У всех троих
дочерей были дети, а у старшей уже и внуки, так что в их семьях бабушка
Фрума была бы при деле. Но она выбрала не одну из своих дочерей, а своего
единственного сына. Может быть, потому что он был самым младшим ее
ребенком, и она скучала по нему больше, чем по другим. Может быть, потому
что его положение казалось ей наиболее прочным – он жил в первой в мире
стране, в которой евреи могли ходить с
высоко поднятой головой. Так говорили люди.
Бабушка Фрума приехала к нам с одним сундучком. В сундучке лежали старые
платья и туфли, черный кружевной платок, два серебряных подсвечника и
несколько толстых книг в одинаковых твердых переплетах черного цвета, на
которых были выдавлены какие-то непонятные рисуночки. Такими же
рисуночками были испещрены и все книжные страницы. Бабушка объяснила мне,
что это не рисунки, а буквы – еврейские
буквы. А сами книги назывались одним словом, которого раньше я никогда не
слышал – “молитвенник”.
Бабушка Фрума ела особую еду, кошерную. Мы ходили с ней на Сухаревский
рынок, от Красных ворот, где мы жили, он находился в получасе нашей с
бабушкой ходьбы, и там покупали у резника кошерную курочку, потом у
другого продавца – длинную зубастую щуку.
3
Бабушка Фрума
соблюдала все еврейские праздники. К
еврейскому Новому году из Америки к нам
приходила посылка с продуктами, которых в Москве достать было невозможно –
кошерным пальмовым маслом, кошерной говяжьей колбасой, какими-то
сладостями. И на пасху тоже приходила посылка с кошерными лакомствами. А
мацу
бабушка пекла сама – мне разрешалось вилкой протыкать дырки в раскатанном
на тонкие листы тесте.
Вообще своими подрагивающими руками бабушка Фрума все время что-нибудь
делала. Если не стряпала, то штопала. Если не стряпала и не штопала, то
вязала. Если не стряпала, не штопала, не вязала, то прибиралась.
А закончив очередное занятие, она мыла руки, повязывала голову привезенным
с собою черным кружевным платком, брала один из своих молитвенников и
медленно листала желтоватые страницы, беззвучно шевеля губами.
Мне было скучно глядеть на это. И однажды я сказал: “Ну что ты все
молишься – ведь
никакого
бога нет!” “Зачем говорить то, чего не знаешь?” – вполне миролюбиво
сказала бабушка Фрума, не желая вступать со мною в спор. Она вообще
никогда ни с кем не спорила – предпочитала поступать так, как считала
правильным, без лишних слов.
Но я в тот
раз был настроен боевито. “Вот смотри!” – сказал я, соскользнул со стула,
на котором сидел возле бабушки, взобрался на него и отрывисто прокричал:
“Бог – дурак! Бог – дурак! Бог – дурак!” Бабушка Фрума подняла на меня
светлые глаза, но промолчала.
Тогда я
спрыгнул со стула и, очень довольный собственной храбростью, сказал: “Вот
видишь – со мной ничего не случилось. Значит, бога и в самом деле нет!”
“Дурачок, – ответила бабушка Фрума, положив свою теплую подрагивающую руку
на мою стриженую голову. – Все твои грехи я взяла на себя”.
4
Шли годы.
Бабушка Фрума еще жила в нашем доме, но постепенно стали исчезать
связанные с нею вещи. Сперва исчезли посылки из Америки. Потом исчез
Сухаревский рынок. Потом – фаршированная щука. Потом фаршированная куриная
шейка со
шкварками. Потом сливовое повидло, которое бабушка варила летом и вся
наша семья мазала на хлеб до следующего урожая слив.
Остались
Советская власть плюс электрификация всей страны, плюс коллективизация,
плюс индустриализация и минус перечисленное выше, а также многое выше не
перечисленное. Дольше всего просуществовал
клопс.
Отчетливо вижу, как бабушка Фрума ссыпает в белую эмалированную миску,
рябую от частично отколовшейся эмали, накопившиеся хлебные корочки и
крошки, остатки утренних каш и недоеденных вторых обеденных блюд, сливает
в ту же миску остатки молока и супа, добавляет еще чего-то из каких-то
мешочков, перемешивает все это деревянной ложкой, закрывает белой
эмалированной крышкой и уходит на кухню – ставить полную до краев миску в
духовку.
Минут через
тридцать-сорок бабушка вносит обернутую полосатым кухонным полотенцем
миску, ставит на обеденный стол, снимает крышку и со скромной гордостью
объявляет: “Клопс!”
По комнате разливается неповторимый аромат. Я тут же бросаюсь к столу.
Папа поднимается с диванчика, на котором
отдыхал после работы, откладывает газету и тоже направляется к нам.
И даже мама,
наша серьезная ученая мама, в конце концов не выдерживает – отрывается от
писания очередной статьи в журнал “Под знаменем марксизма”, отодвигает
свое тяжелое кресло от письменного стола, медленно, словно нехотя,
подходит к обеденному и берет из миски последний, специально оставленный
для нее самый румяный кусок бабушкиного
клопса.
Когда я заметил, что из моей жизни исчез
клопс, мне
было, вероятно, лет десять. Тогда же я заметил, что из моей жизни исчезла
и сама бабушка Фрума.
5
Через
много-много лет, после смерти мамы, – а
папы к тому времени не было уже почти
полвека, – я обнаружил в мамином письменном столе шкатулку со старыми
семейными бумагами. Среди них лежал желтый, с протертыми краями, листок,
на котором можно было разобрать лишь отдельные слова: “гр-ка… Фрума
Генаховна… Востряковском… июля 1932…” Я стал вспоминать, где же я
находился в то время. И вспомнил.
Я был тогда в
Крыму, в “Артеке”.
В знаменитый пионерский лагерь у подножья Аюдага, “Медведь-горы”, меня
взяли не из-за каких-то моих заслуг. Я не помог пограничникам задержать
нарушителя границы. Не разоблачил очередного вредителя. Не обыграл в
шахматы всех других юных шахматистов СССР. Даже не стал чемпионом своего
городского района по сбору металлолома.
Путевку во “Всесоюзную
здравницу” достал для меня мой отец – в то время слушатель
Военно-химической академии РККА, то
есть Рабоче-крестьянской Красной Армии. Вспоминая дальше, я восстановил в
памяти и некоторые подробности своего отъезда в Крым. На Курский вокзал
мама привезла меня не из нашего дома, а из другого пионерского лагеря,
находившегося в подмосковном поселке Голицино.
Только теперь
я понял окончательно, почему в моей памяти не сохранились последние дни
бабушки Фрумы и какую роль в этом печальном беспамятстве сыграли
пожалевшие меня мои родители.
Прошло еще сколько-то лет, и подобно бабушке Фруме я тоже покинул свой
город, город, в котором промчалось мое детство, промчались мои взрослые
годы. Покинул страну, в которой этот город стоит.
Чем дальше ухожу, тем ближе слышу: "…Соловейчик маленький, у тебя же голос
тоненький…"
Источник
Оглавление
www.pseudology.org
|
|