| |
Издательство "Мишень", Париж
1929-1931 |
Георгий Александрович Соломон-Исецкий |
Среди красных вождей
Часть 1. Моя служба в Германии.
Главы I-V
|
Итак, в начале июля 1918 года поздно вечером я приехал в Берлин. В
последний раз я был в Германии и в Берлине в 1914 году, уехав всего за
неделю до объявления войны. И вот теперь, попав в Германию уже в эпоху
войны, я не мог не обратить внимания на то, как в ней поблекли и
изменились люди, насколько они имели вид изголодавшихся... Поразило меня
и то, что в отеле, где я остановился, в комнате было вывешено печатное
объявление, что администрация просит не выставлять обувь и одежду для
чистки в коридор, в противном случае слагает с себя всякую
ответственность за пропажу... На улицах царила грязь, валялись бумажки,
всякий мусор...
На утро я поехал в посольство, на
Унтерденлинден, 7. Меня встретила
маленькая некрасивая брюнетка лет восемнадцати-девятнадцати, в белом
платье
- А, товарищ Соломон, - приветствовала она меня. - Очень приятно
познакомиться... Мы с нетерпением ждем вас... Товарищ Красин много
говорил о вас...
- Здравствуйте, товарищ, - ответил я. - С кем имею удовольствие
говорить?
- Я личный секретарь товарища посла, Мария Михайловна Гиршфельд, -
отрекомендовалась она, значительно подчеркнув название своей должности.
- Это я вам писала по поручение товарища Иоффе приглашение принять пост
первого секретаря.
- Очень приятно, - ответил я. - Мне хотелось бы повидаться с товарищем Иоффе.
- А, пройдемте в столовую. Товарищ
Иоффе там... мы только что пьем кофе,
- и она повела меня наверх.
- Вот, Адольф Абрамович, - развязно обратилась она к сидевшему у конца
стола господину, - я вам привела нашего первого секретаря, Георгия
Александровича Соломона... Знакомьтесь пожалуйста... Садитесь, не
хотите ли кофе? Хотя в Берлине на
счёт провизии и очень скудно, но нам
выдают и сливки... Можно вам налить чашку? - тараторила она, точно
стремясь поскорее выложить что то спешное.
От кофе я отказался, сказав, что пил в отеле
Присел за стол, и мы
начали обмениваться с Иоффе обычными словами приветствия. Иоффе представлял собою человека средних лет невысокого роста, с очень
интеллигентным выражением лица резко
семитического типа. Курчавая,
довольно длинная борода обрамляла его лицо с большими, красивыми
глазами, в которых светились и ум, и хитрость, и доброта. Он радушно
приветствовал меня и тут же добавил:
- Вы, наверное, хотите поскорее повидать Леонида Борисовича Красина...
Он вас ждет с большим нетерпением. Мы сейчас его позовем... Марья
Михайловна, - обратился он к своей секретарше, - будьте добры,
попросите Леонида Борисовича. Скажите ему, что Георгий Александрович
здесь.
Она вскочила, было, чтобы идти, но затем, по-видимому, передумала,
нажала кнопку электрического звонка и сказала:
- Я пошлю за ним лучше Таню...
В столовую вошла молодая девушка, которую Марья Михайловна мне
представила:
- Позвольте вам представить... Это горничная товарища посла, товарищ
Таня.
Мы обменялись с товарищем Таней рукопожатиями, и Марья Михайловна
попросила её пригласить Красина, который, оказалось, жил здесь же в
посольстве.
Пришел Красин.
- Леонид Борисович, не выпьете ли вы с нами кофе со сливками, и
настоящого кофе, а не эрзац? - кинулась к нему Марьи Михайловна.
Красин отказался, сказав, что он уже напился кофе в общей столовой. Мы
стали говорить о делах посольства. И Красин и Иоффе напирали на то, что
ждут от меня приведения в порядок дел, находившихся в хаотическом
состоянии и указывали на разные частности. Марья Михайловна, сидевшая с
нами, все время вмешивалась в разговор, перебивая всех без всякого
стеснения и вставляя свои указания, часто весьма нелепые, к которым Иоффе относился с какой то отеческой снисходительностью. На это
маленькое совещание был приглашен и мой старый товарищ, Вячеслав
Рудольфович Менжинский, ныне начальник
Г.П.У, который тоже жил в
посольстве и состоял в Берлине, генеральным консулом.
- Ты, Георгий Александрович, - говорил Красин,
- обрати внимание на
систему денежной отчетности, бухгалтерию, а также на
делопроизводство... Сейчас здесь сам чорт ногу сломит. Когда нужна
какая-нибудь бумага, её ищут все девицы посольства и в конце концов не
находят.
- Да, - поддакивал Иоффе, - наш бюрократический аппарат действительно
сильно прихрамывает.
- Да как же ему не хромать, - перебил Красин,
- ведь публика у нас все
неопытная... Конечно, все они xopoшие товарищи, но дела не знают. А
потому путаница у них царит жестокая.
В конце концов, из этой беседы для меня стало ясно, что штат посольства
весьма многочислен, но состоит из людей, совершенно незнакомых с делом
И вот Иоффе, обратившись ко мне, сказал:
- Я вас очень прошу, Георгий Александрович, привести все в порядок,
указать, как и что должно делать...
- А не столкнусь ли я с уязвленными самолюбиями? - спросил я. - Не пошли
бы в результате моих реформ всяческого рода дрязги?
И Иоффе, и Красин, и Менжинский стали уверять меня, что с этим мне
нечего считаться. Все обещали свое содействие. В частности, Иоффе
заметил, что сам, плохо зная бюрократический аппарат, дает мне карт бланш делать и вводить все, что я найду нужным.
- Да, мы даем вам карт бланш, - развязно и с комической важностью,
подтвердила и Марья Михайловна. Затем мы все вместе отправились вниз в
помещение, где находились канцелярии, и Иоффе и неизбежная, по-видимому,
Марья Михайловна знакомили меня со служащими. Здесь же были представлены
мне 2-ой и 3-ий секретари посольства, товарищи
Якубович и
Лоренц (ныне
полпред в Риге). Особенно долго мы оставались в помещении кассы,
разговаривая с кассиром, товарищем Caйрио.
Товарищ Сайрио заслуживает того, чтобы посвятить ему несколько строк,
так как в нём есть много типичного. Маленького роста, неуклюже
сложенный, к тому же ещё и хромой, латыш, с совершенно неинтеллигентным
выражением лица, полным упрямства и тупости, он производил крайне
неприятное, вернее, тяжелое впечатление. Несколько вопросов, заданных
ему о порядке ведения им кассы, показали мне, что человек этот не имеет
ни малейшего представления о том, что такое кассир какого бы то ни было
общественного или казенного учреждения.
Правда, это был безусловно
честный человек (говорю это на основании уже дальнейшего знакомства с
ним), но совершенно не понимавший и, по тупости своей, так и не смогший
понять своих общественных обязанностей и считавший, что, раз он не
ворует, то никто не должен и не имеет права его контролировать.
Он сразу же заявил мне, что касса у него в полном порядке, все суммы,
которые должны быть на лицо, находятся в целости. Когда же я задал ему
вопрос относительно того, как он сам себя учитывает и проверяет, он
сразу обиделся, наговорил мне кучу грубостей, сказав, что он старый
партийный работник, что вся партия его знает, что он всегда находился в
партии на лучшем счету, пользовался полным доверием и тому подобное. В
заключение же, на какое то замечание Красина о порядке ведения кассы, он
грубо заметил:
- Я никому не позволю вмешиваться в дела кассы и никого не подпущу к
ней... никому не позволю рыться в ней, будь это хоть рассекретарь... у
меня всегда при мне револьвер...
- Позвольте, товарищ Caйpиo, - вмешался Иоффе, - и меня вы тоже не
подпустите к кассе, если бы я нашел нужным произвести в ней ревизию?
- Вы... э... э..., - стал он заикаться и путаться, - вы мой начальник...
вы... другое дело...
- Великолепно! Ну, а если я делегирую свои права товарищу Соломону...
Он свирепо взглянул на меня и заявил:
- Этого я не позволю... никаких делегатов здесь нет!..
Человек, видимо, не понимал, что значить понятие «делегировать права»...
И Иоффе принялся ему педантично выяснять и доказывать. Задача была
неблагодарная. Мы просто все упарились. Товарищ Сайрио стоял твердо на
своем и упрямо твердил одно и то же: «никого не подпущу к кассе»...
Тогда присутствовавший при этой сцене Якубович, второй секретарь,
заметил ему:
- А как же, товарищ Сайрио, когда вы несколько дней тому назад заболели,
вы пришли ко мне, и сами отдали мне ключи от кассы, чтобы я за вас, в
случае надобности, выдавал деньги.
- А, это потому, что я вам верю...
- Значит, - снова вмешался я, - меня вы не подпустите к кассе, потому
что вы мне не верите. А по личному доверию вы позволяете себе передавать
кассу другим товарищам...
- Да, касса доверена мне... я вас не знаю... и не подпущу...
Снова вмешался Иоффе, за ним Красин, Менжинский, и стали ему доказывать
его тупое заблуждение. Но ничего не помогало.
- Ну, - сказал Красин, - мы так, видно ни до чего путного не
договоримся. Предоставим это педагогическому воздействию Георгия
Александровича... Со временем он ему докажет и переубедит.
- Да, но мне надо ещё выяснить, - сказал я, - как товарищ Сайрио выдает
и получает суммы? По ордерам бухгалтерии, или как?
- Я? - взвизгнул он, точно ему сказали нечто ужасное. - Нет, когда я
выдаю или получаю деньги, я потом велю бухгалтерше, отметить в книге,
что столько то я выдал или получил... А так ей нет никакого дела, касса
моя!... - и он даже ударил себя в грудь кулаком.
Пришлось временно оставить товарища Сайрио в покое. Мы бились с ним не
менее часа, и так и не могли его переубедить. Мы пошли дальше.
- Ну, и тип, - сказал Красин, обращаясь ко мне.
- Придется тебе, брат,
помучиться с ним
- Нет, ничего, - умиротворяюще заметил
Иоффе, - я побеседую с ним и
уломаю его. Мы с ним друзья и я надеюсь выяснить ему, чего мы от него
желаем
Надо отметить, что не мене спутанное представление о своих обязанностях
имела и дама, занимавшая место бухгалтера. Краткого объяснения с ней
было достаточно, чтобы убедиться, что и тут мне предстоит
продолжительное педагогическое воздействие.
Затем мы пошли в помещение генерального консульства, где Менжинский
представил мне своих сотрудников. Из них я упомяну о Г.А. Воронове,
вице-консуле, и товарище
Ландау, секретаре консульства, так как оба они
будут играть некоторую роль в моих воспоминаниях.
Далее мне были представлены многочисленные сотрудники бюро печати,
во главе которого стоял очень юный товарищ Розенберг, имевший под своим
началом человек двадцать сотрудников, главным образом, немецких
товарищей, спартаковцев. Это бюро печати было занято тем, что
составляло информационные листки, в которых приводилось все, что было
нового в русской и заграничной жизни...
Словом, в этот свой визит я осмотрел все помещение посольства, вплоть до
жилых комнат и общей столовой сотрудников, в которой они все за
незначительную плату получали утренний кофе, обед и ужин.
Мы снова, обмениваясь впечатлениями, вернулись в столовую
Иоффе. Здесь
Иоффе предложил мне принять участие в переговорах, ведшихся с немцами о
компенсационной сумме, которая должна была быть выплачена им Россией в
согласии с брестским договором. С нашей стороны в этих переговорах
участвовали Красин, Менжинский, Ларин и
Сокольников. Переговоры велись
к этому времени уже недели три.
Поэтому я, под предлогом, что мне
предстоит большая и срочная работа по приведению в порядок дел
посольства, что должно было потребовать массу времени, тем более, что
тут же Иоффе предложил мне принять на себя и обязанности управляющего
делами и хозяйственной частью, - просил меня освободить пока от этого
дела, с которым я не был знаком и ознакомление с которым потребовало бы
не мало времени... Главное же было то, что я не сочувствовал этому делу...
Тут же в этот визит мне было указано помещение для меня с женой
Мне
пришлось удовлетвориться комнатами в третьем этаже, заднего флигеля,
так как все лучшие помещения были разобраны ранее приехавшими товарищами,
я же ни за что не хотел своей особой вносить необходимость
перемещений, переселений и пр.
Скажу кстати, что, как это выяснилось уже окончательно впоследствии,
заселение дома посольства происходило в полном беспорядке или, вернее,
как бы в порядке нашествия. Каждый занимал помещение, которое ему
нравилось, втаскивая в него наперебой отнимаемую друг у друга мебель,
путая всякие стили и эпохи, разрознивая целые гарнитуры художественных
ансамблей...
Как известно, русское посольство на Унтерденлинден
представляет собою дворец, принадлежавший некогда, если не ошибаюсь,
курфюрсту, и проданный им России. Дом был наполнен редкой чисто музейной
мебелью, драгоценными коврами, историческими гобеленами, картинами
мастеров... И все это растаскивалось охочими товарищами по своим
комнатам. Об истинной ценности этих предметов они не имели никакого
представления, и обращение с ними, с этими сокровищами, представлявшими
собою достояние русского народа, было самое варварское.
Для примера
упомяну, что при первом же обходе я в помещении одного семейного
товарища (увы, глубоко интеллигентного) увидал комод редкой красоты,
выдержанного стиля «булль», из красного дерева с художественной
инкрустацией. И весь верх его был исцарапан. Оказалось, как мне сказала
жена сотрудника, которому было отведено это помещение, она употребляла
этот комод в качестве кухонного стола! И на этой же полированной доске
комода на видном месте чернело безобразное пятно в форме утюга,
выжженное ими.. Редкие, высокой ценности ковры резались и делились на
части для подгонки их под потребности помещения того или иного жильца...
Таковы были мои первые беглые впечатления от посольства и его обитателей.
- Ну, что ты хочешь от «товарищей», - говорил мне Красин в тот же
день, когда мы остались с ним вдвоем и могли без свидетелей обменяться
впечатлениями. - Что им гобелены, что им музейные комоды «булль»?!.. Им
это нипочем, как нипочем и сама Россия...
- Но, знаешь ли, больно глядеть, - отвечал я
- Конечно, что говорить, - соглашался Красин.
- Только на этом не стоит
останавливаться и крушить голову... Все это преходяще... Ничего не
поделаешь - революция, война... Надо принимать вещи таковыми, каковы
они есть... Будем со всем этим бороться...
В этот же первый день я со скорбным чувством возвратился к себе в отель.
На душе было как то смутно. Я видел, что предстоит тяжелая борьба со
всеми этими Caйрио, ничего не знающими, ничего не понимающими, которые
торопились уже использовать свое положение для устройства самих себя,
сообразно своему представление о комфорте папуаса.
II
Таким образом, началась моя служба в Берлине в советском посольстве
С первого же дня моего прибытия в Берлин я вступил в дела, а через
несколько дней переехал и здание посольства. В нижнем этаже посольства
мне был отведен громадный роскошный кабинет с окнами на Унтерденлинден.
Потом я узнал, что до меня этот кабинет занимали Якубович и Лоренц и что
они были очень недовольны распоряжением
Иоффе уступить мне его и
ворчали, перебираясь в другое помещение. Отмечу тут же, чтобы уже
не возвращаться к этому, что оба эти товарища очень неохотно мне
подчинились, всячески уклоняясь от исполнения моих поручений и просьб и
всегда стараясь найти этому какие-нибудь неотложные причины, то один из
них или оба должны идти к прямому проводу для переговоров с Москвой, то
у того или другого имеется срочное поручение от
Иоффе или «личного
секретаря посла»...
Оба они были совершенно незнакомы с рутиной ведения дел, учиться ничему
не желали, предпочитая болтаться около прямого провода или бегать по
разным малозначущим делам в министерство иностранных дел. Так что для
меня сразу стало ясным, что на них мне не приходится много рассчитывать.
Как я отметил в первой главе, моё первоначальное ознакомление с
состоянием дел посольства произвело на меня весьма неблагоприятное
впечатление. Всюду царила анархия, которая все резче и резче выступала
на вид по мере того, как я входил в дела. Отнюдь не желая вдаваться во
все мелочи канцелярского быта, я все-таки должен остановиться на этом
моменте, так как, по сущности, это явление было и остается до сих пор
типичным для советского строя и объясняет, почему повсюду во всех
советских учреждениях и в Poccии и заграницей мы встречаем крайне
разбухшие, совершенно несоответствующие истиной потребности,
бюрократические аппараты: массы служащих, которые бестолково, не зная
дела, суетятся и что то работают, что то путают, к ним в помощь для
распутывания назначаются другие, которые тоже путают, и так до
бесконечности...
Как оно и понятно, начав подробное ознакомление с делами, я прежде всего
старался выяснить, что представляет собою касса, какие там, в конце
концов, имеются порядки, вернее, беспорядки. На другой же день
после моего первого посещения посольства я обратился к Иоффе с
полушутливым вопросом, могу ли я, забыв о револьвере, о котором напомнил
товарищ Сайрио, выяснить положение кассы и дать ему надлежащие указания.
- Смело, Георгий Александрович, - ответил Иоффе с улыбкой. - Я уже
говорил с товарищем Сайрио, указал ему на то, что вы старый товарищ, и
он согласился с тем, что вы имеете право знать, что делается в кассе?
- Да... это очень хорошо, Адольф Абрамович, - ответил я, - но право, как
то странно, что приходится перед ним расшаркиваться для того, чтобы
убедить его в том, что, казалось бы, не требует доказательств...
- Конечно, с непривычки это действительно странно, - согласился Иоффе,
- но имейте в виду, что Сайрио латышский революционер из породы старых
лесных братьев... Они все, конечно, немного диковаты... Надо, как верно
сказал Леонид Борисович, применить к нему педагогические приемы...
После этого объяснения я пригласил к себе Сайрио. Хотя лицо его
выражало все то же непреодолимое и тупое упрямство, но беседа с ним Иоффе, по-видимому, оказала на него некоторое влияние, и он держал себя
менее самоуверенно. Я усадил его и обратился к нему с маленькой,
элементарно построенной речью, в которой старался ему выяснить, чего я
от него требую, как от товарища, занимающего столь ответственный в
посольстве пост. Я говорил дипломатически, упирая на то, что такую
должность и можно было доверить только такому старому и испытанному
товарищу, как он, потому что как, дескать, мне и говорил товарищ Иоффе, имеются всякие конспиративные расходы и пр.
В результате он
немного отмяк и сам предложил мне направиться к кассе
Надо отметить, что Иоффе, чувствуя, что вообще советское посольство как
то непрочно сидит в Германии, что, в сущности, было верно, считал нужным
иметь все денежные средства всегда под рукой, чтобы в случае чего,
можно было ими немедленно располагать. А потому он хранил все деньги в
тяжелой стальной кассе, стоявшей в отдельной комнате в посольстве, не
прибегая к банкам...
Это обстоятельство вносило, чисто психологически, тоже известную
путаницу, нервную спешность и пр. И не могло не влиять на Caйрио,
вносило в него какое то бивуачное настроение, настороженность и
торопливость... Замечу кстати, что это ощущение непрочности владело
всеми в посольстве. Ежедневно циркулировали всевозможные, неведомо кем
распускаемые слухи, часто слышалось выражение: «придется собирать
чемоданы» и пр... Все себя чувствовали точно на какой то станции, многие
даже продолжали хранить свои вещи в чемоданах - не весте убо дне и
часа...
Я сразу же поставил наши объяснения с Сайрио на почву известной
незыблемости и трактовал все вопросы под углом организации дела
напостоянно, а не в порядке какой то паники, под углом «аллегро
удирато»... мне кажется, что мне удалось успокоить этого упрямого
латыша, и он начал улыбаться. Когда же я после объяснения подошел к
проверке порядка выдачи и приёма кассой денег, то мне не трудно было
убедиться, что это был настоящий хаос.
- Ну, объясните мне, товарищ Сайрио, - сказал я, как, по каким
требованиям вы выплачиваете те или иные суммы?
Сайрио открыл кассу и обратил моё внимание на то, что кредитки хранятся
обандероленные, так что, пояснил он, в случае чего, можно в одну минуту
сложить их в чемодан. В кассе находилось всего в разных валютах денег на
три-четыре миллиона германских марок. Затем он предъявил мне и
оправдательные документы... Это было собрание разного рода записок,
набросанных наспех разными лицами. Приведу на память несколько текстов
этих своеобразных «ордеров»:
«Товарищу Сайрио. Выдайте подателю сего (ни имени лица получающего, ни
причины выдачи, ни времени не указано) такую то сумму. А. Иоффе»;
«Товарищу Сайрио. Прошу отпустить с товарищем Таней (горничная посла)
такую то сумму. Личный секретарь посла М. Гиршфельд»; «Товарищ Сайрю,
прошу принести мне тысячу марок. Мне очень нужно. Берта Иоффе (жена
Иоффе)». Такого же рода записки попадались и за подписью обоих
секретарей. Было тут много оплаченных счетов от разных шляпных и модных
фирм, часто на очень солидные суммы, выписанных на имя М. М. Гиршфельд,
жены Иоффе и других лиц, снабженных подписью: «Прошу товарища Сайрио
уплатить. М.
Гиршфельд... А. Иоффе... Б. Иоффе...»
Были даже счета от
манежа за столько то часов тренировки, за столько то часов за отпущенных
лошадей на имя М. М. Гиршфельд (она училась верховой езде). Словом,
было очевидно, что на посольскую кассу смотрели, как на свой личный
кошелек, из которого можно брать безотчетно, сколько угодно...
Разумеется, я ничего не сказал Сайрио, когда он, предъявив мне эти
«документы», ещё раз торжествующе подтвердил, что все у него в полном
порядке. Да ведь по Правде сказать, товарищ Сайрио, конечно, убогий
и упрямый, но лично совершенно честный (как я в этом убедился вполне),
и был, в сущности, прав: он платил все эти, часто весьма значительные
суммы, по распоряжению своего начальства или вообще лиц, на то
уполномоченных. И, само собою разумеется, все эти «документы» не носили
никаких следов того, что они были проведены через бухгалтера
посольства...
Мне пришлось - не буду приводить здесь этих трафаретных указаний -
убеждать Сайрио, что все документы, как приходные, так и расходные,
должны, прежде исполнения по ним тех или иных операций, проводиться
через бухгалтерию, что бухгалтер должен их контрассигнировать и пр.
Тут
снова мне пришлось выдержать бурную сцену
- Как?! - раздраженно ответил мне кассир. - Это значит, что она
(бухгалтершей была женщина, очень слабо знакомая с азбукой своего дела)
будет мне разрешать и приказывать... Ни за что!.. Я не согласен... я не
позволю!.. Она мне не начальство...
Выяснения, убеждения, доказательства, примеры - ничего не действовало.
Латыш твердил свое, свирепо вращая своими, полными злобы, глазами. И
вот, среди этих пояснений, забыв, что я имею дело с человеком почти
первобытным, я в пылу доказательств произнес фразу, которая ещё больше
сгустила над нами тучи:
- Да поймите же, товарищ Сайрио, что здесь нет и тени сомнения в вашей
честности. Ведь речь идёт только о том, чтобы ввести порядок, - порядок,
признанный во всех общественных учреждениях... Одним словом, моя цель -
поставить правильно действующий бюрократический аппарат...
О, сколько нелепостей вызвало слово бюрократический". Кассир вдруг
вскочил, с ужасом, точно прозрев, взглянул на меня диким взором и,
хромая своей когда то простреленной ногой, затоптался на месте волчком.
- Как?.. Что вы сказали?!.. - полным негодования тоном спросил он.
Я повторил.
- Ага! Вот что!.. - злорадно торжествуя заговорил он. -
«Бюрократический», - повторил он, - вот что... Так мы, товарищ Соломон,
бились с царским правительством, рисковали нашей жизнью, чтобы сломать
бюрократию... Теперь я понимаю... А, я сразу это заметил... вы
бюрократ... да, бюрократ!.. и мы с вами не товарищи... нет!... Я пойду
к товарищу Иоффе... я с бюрократами не хочу работать!..
Он быстро захлопнул кассу и, сердито ковыляя мимо меня, побежал
наверх....
И мы с Иоффе, при участии подошедшего на эту сцену Красина, битых два
часа толковали с Сайрио, выясняя ему истинный смысл слова
«бюрократический»... Он подчинился, но, конечно, мы не могли его
переубедить, и он остался при своем мнении и всем и каждому жаловался
на меня, называя меня «бюрократом». Особенно успешны были его жалобы в
глазах таких же, как он, латышей, в большом количестве находившихся при
посольстве в качестве красноармейцев, командированных в Берлин для
охраны посольства от контрреволюционеров и несших другие обязанности.
Эти латыши при встречах со мной мрачно и враждебно глядели на меня
исподлобья...
Я остановился на этой сцене с исключительной целью дать читателю
представление об уровне того понимания, с которым приходилось считаться
в посольстве при попытке ввести в его дела порядок. И вот, с
большим трудом, спотыкаясь все время о целую сеть подобного рода
недоразумений и тратя массу времени для ликвидации их, я вёл дело
реформы кассы и бухгалтерии. В конце концов, я выработал целое
положение о кассе, бухгалтерии, их взаимоотношении и пр. Заказал разного
рода печатные формуляры в виде ордеров, приходных и расходных, и т.д., словом, наметил те порядки, которые должны иметь место во всяком
общественном или казенном учреждении... Но, увы, эти положения и порядки
вызвали новый ряд недоразумений и нападок на меня, но уже со стороны не
Сайрио, а в «сферах» более высоких.
Конечно, о всех предполагаемых мною
нововведениях я часто беседовал с Иоффе, а пока был в Берлине Красин и с
ним, намечая чисто общие положения вводимых порядков. Красин, хорошо
понимавший дело, конечно, меня усиленно поддерживал. Иоффе же, по
образованно врач, учившийся в Германии, был действительно чужд всякого
понимания постановки дела, а потому искренно говорил, что плохо
разбирается во всем этом, но, раз это нужно, он не возражает и
предоставляет мне установить все необходимые порядки по моему
усмотрению, несколько раз повторяя, что дает мне полную карт бланш.
Но у меня произошло с ним довольно тяжелое объяснение по поводу тех
порядков, которые царили в кассе по вопросу платежных документов, о чем
я выше говорил. Я, конечно, не мог допустить, чтобы люди
безответственные, как личный секретарь (должность совершенно
непредусмотренная), жена посла и пр., имели право давать кассе
распоряжения об уплате тех или иных сумм.
Но, как читатель понимает,
вопрос этот был довольно деликатен
И меня немало озабочивало, как
говорить с Иоффе о том, что эти лица не могут и не должны иметь права
давать кассе распоряжение об уплате и выписке в расход... Ведь
Иоффе был
только товарищ, никогда никаких дел практических не ведший и не имевший
о них никакого представления. А тут нужно было коснуться людей, так или
иначе, ему близких, (Со своей первой женой
Иоффе вскоре разошелся и
женился на M.M. Гиршфельд, которая сама, очевидно, по неопытности и
юности подчеркивала свои отношения с
Иоффе. -
Автор). что могло быть ему
неприятно и что могло в конце концов внести ненужные и неинтересные мне
осложнения в наших чисто деловых с ним отношениях. Поэтому, прежде чем
говорить обо всем этом с самим
Иоффе, я предварительно переговорил с
Красиным, близко и хорошо знавшим
Иоффе, прося его дать мне совет, как
быть. Красин, как и я, был очень неприятно поражен всеми этими
«документами», причем, так как в них было немало и комичного, мы с ним
пошутили и посмялись на эту тему. В конце концов
Красин сам предложил
мне пойти вместе со мной к
Иоффе и помочь мне в деликатной форме, не
задевая самолюбия, выяснить дело.
Придя к Иоффе, я рассказал ему о первых моих наблюдениях и в мягкой
форме обратил его внимание на неудобство того, что разные люди выдают
кассиру распоряжения об оплате счетов, притом счетов частного порядка,
не служебного, а также распоряжения об отпуске им тех или иных сумм...
Как ни мягко было сказано, тем не менее
Иоффе это не понравилось, но,
как человек умный, он поторопился заявить мне, что, собственно, и ему,
при всем его незнакомстве с порядками ведения дел в учреждениях,
казалось, что это не ладно, но, что, не зная, что именно надо
сделать, он, в виду состоявшегося приглашения меня, решил: «подождем
товарища Соломона, - он приедет, во всем разберется и установит
необходимые правила...»
Поэтому-де он готов во всем последовать моим
указаниям... Затем он прибавил, что все, находящиеся в кассе суммы
отпущены и отпускаются лично ему в его полное распоряжение... Мы
обратили его внимание на то, что в посольстве уже имеется требование
Комиссариата иностранных дел о составлении и представлении отчета об
израсходованных за три месяца сумм, что малоопытный бухгалтер составил
этот отчет в совершенно неприемлемом виде, так что в нём невозможно
разобраться, и что, во всяком случае, нельзя проводить по этому отчету
такие расходы, как на шляпы для его жены или личного секретаря, на манеж
и пр.
Он согласился с этим и заявил, что принимает все эти расходы на свой
личный счёт. Я тут же передал ему все эти «документы» (вышла довольно
внушительная сумма) и он, взамен их, составил на ту же сумму квитанцию,
в которой стояло, что им лично за такой то период на разные нужды
безотчетно израсходовано столько то..
Но, конечно, как ни деликатно я говорил с ним, у него остался известный
неприятный осадок по отношению ко мне... Да по Правде сказать, и у меня
к нему также... Как бы то ни было, но тут же на этом свидании по его
предложению было решено, что впредь деньги будут выдаваться кассой по
ордерам, подписываемым только одним из нас, им или мною. Мне,
признаться, не очень то хотелось иметь это право подписи, но по деловым
соображениям я не имел основания отказываться и должен был
согласиться...
И вот, выработав упомянутые выше правила о кассе и бухгалтерии,
хотя, повторяю, все было уже согласовано нами путем постоянных бесед и
докладов, я передал их послу, т.е. Иоффе, на утверждение.
Прошло два-три дня. От
Иоффе мои положения не возвращались. Я не считал
удобным напоминать. Но с момента, когда я передал ему эти проекты, в
отношении ко мне личного секретаря наступило резкое изменение.
Совершенно игнорируя меня, Марья Михайловна все время обращалась к
Якубовичу и Лоренцу... Пошли какие то перешептывания, что то поползло
тягучее и липкое и противное...
Я делал вид, что ничего не замечаю
Но вот как то, войдя ко мне и передавая мне какие то бумаги от Иоффе,
Марья Михайловна вдруг спросила меня:
- Вы, кажется, находите, Георгий Александрович, что должность личного
секретаря совершенно лишняя?
Этот вопрос меня, конечно, очень удивил, ибо никогда я никому своих
мнений по этому поводу не высказывал.
- Я? - спросил я. - Откуда вы это взяли?
- Так... мне кажется, по крайней мере, - ответила она и быстро вышла из
моего кабинета.
В тот же день, вскоре после этого разговора, ко мне пришел Иоффе и
принес мне мои положения. Вид у него был смущенный и точно забитый.
- Вот, Георгий Александрович, - начал он каким то неуверенным голосом, -
я ознакомился внимательно с вашими положениями.. Но поговорим
откровенно... Видите ли... как сказать... здесь имеются некоторые
ляпсусы... которые я и заполнил... Надеюсь, вы ничего против этого не
имеете.
- Конечно, нет, Адольф Абрамович, - поспешил я ответить. - Ведь вы
же, как глава посольства, должны утвердить эти положения.
- Гм... да.. так, - запинаясь и, видимо, чувствуя себя не в своей
тарелке, продолжал он. - Дело, собственно, не в этом...
И вдруг, отложив мои положения. он обратился ко мне с какой сердечной
ноткой в голосе:
- Скажите мне откровенно, Георгий Александрович, что вы имеете против
Марьи Михайловны?
- Я? Против Марьи Михайловны?... Да абсолютно. ничего...
- Видите ли... и у нее, и у меня создалось такое впечатление, что вы
бойкотируете её... Вот и ваши положения это доказывают...
- Мои положения? - недоумевая все больше и больше, спросил я его. - Да
ведь это чисто официальные документы... о кассе и пр. Какое же отношение
это имеет к Марье Михайловне?..
- Да вот в том и дело, что вы совершенно игнорируете в них моего
личного секретаря, то есть, Марью Михайловну. Ведь и ей тоже должно быть
предоставлено право выдавать распоряжение на отпуск денег и т.д...
Словом все положение было снабжено дополнениями и вставками, сделанными
самим Иоффе. Смысл их был таков, что, кроме Иоффе и меня, и М. М.
Гиршфельд пользуется теми же правами. Таким образом, всюду, где в
моём
положении стояло: «по подписи посла или первого секретаря посольства", Иоффе вставил или личного секретаря посла».
Передав все эти исправленные положения, он торопливо ушёл...
Пришлось
считаться с волей посла...
И кругом создалась атмосфера интриг, постепенно насыщавшая собою все.
Часто происходили какие то разговоры Марьи Михайловны с Якубовичем
и Лоренцем, смолкавшие при
моём появлении. Красина к этому времени уже
не было в Берлине, он уехал в Россию, и мне не с кем было посоветоваться
о том, как реагировать на всю эту нелепость... Скажу кстати, что с этих
пор мои отношения с Иоффе навсегда остались натянутыми... впрочем до
последней с ним встречи в Ревеле, о чем ниже...
Наряду с работой по приведению в порядок вопросов кассы и отчетности,
мне пришлось проделать и работу по реформированию системы хранения бумаг
и их регистрации.
Приходится опять отметить, что и это дело вызвало тоже целую бучу нового
недовольства и сильнее сгустило враждебную мне атмосферу. Как я и
говорил выше, все делопроизводство хранилось в полном беспорядке; так
что для подобрания переписки по какому-нибудь вопросу требовалось
иногда несколько дней. Все принимались искать, все метались из стороны
в сторону, бегали друг к другу с вопросами «не у вас ли такая то
бумага?»
Если требование исходило от Иоффе, он, естественно, нервничал,
торопил, сердился, призывал того или другого сотрудника, делал разносы,
угрожал... Служащие ещё больше дурели, ещё беспорядочнее кидались из
стороны в сторону, обвиняя друг друга, что, дескать, нужные бумаги
«были вами взяты», ссорились, женский персонал плакал... И во все
вмешивалась М. М. Гиршфельд, кричала, понукала, лезла ко всем с
указаниями, всем и всякому напоминала, что она личный секретарь посла,
угрожала именем Иоффе, путала... Словом, каждые поиски сопровождались
истерикой... и тянулось это иногда несколько дней, и в результате
оказывалось, что такая то бумага или бумаги были сунуты в карман
кем либо из сотрудников или унесены им в свою комнату...
Я решил положить этому конец и, прекратив на два-три дня обычное течение
дел канцелярии, потребовал, чтобы все силы были употреблены на разбор
бумаг, их классификацию по отдельным вопросам, и ввел карточную систему
регистрации... Я имел дело с людьми совершенно непонимающими и мне,
первому секретарю посольства, приходилось самому возиться с бумагами,
отвечать на целую сеть азбучных вопросов, обуславливаемых колоссальным
непониманием лиц их задавших. Приходилось для установления связи в той
или иной переписке самому разыскивать недостающие бумаги и документы,
приходилось выяснять, кем они были взяты е последний раз» и происходили
розыски по жилым комнатам, по столам...
Но вот, в два-три дня эта бумажная реформа была закончена: бумаги
лежали в порядке (все или почти все), оставалось только следовать этому
порядку и дальше не путать... Однако, и тут опять-таки началась
склока: чтобы доказать, что мои меры плохи, мне сознательно ставили
палки в колеса, а то и просто, без злого умысла, по небрежности и по
чувству полной неответственности, путали, клали бумаги не туда,
вписывали не в те карты... И наряду с этим шли обвинения меня, что вот,
мол, какова новая система, вот, какая новая путаница, и все мол, оттого,
что я преследую «бюрократические задачи»...
Пусть читатель представить
себе, что значило это нелепое, чисто безграмотное обвинение в
«бюрократизме», и сколько крови было мне испорчено. Не обошлось,
конечно без новых атак со стороны личного секретаря, путавшегося во все
и вся. Были сотрудницы и приятельницы, которые тоже находились в
привилегированном положении и которые интимно нашептывали ей разные
разности, сплетничали и клеветали. A M.M. все это передавала Иоффе со
своими оттенками. Тот, сильно занятый своими сложными делами,
раздражался, старался отмахнуться от наветов своего личного секретаря...
Но это было трудно, ибо M.M. отличалась большим упорством и
настойчивостью и зудила его, пока он окончательно не выходил из себя и,
не имя мужества отделаться от настойчивости M.M., шёл по линии
наименьшего сопротивления и обрушивался на какого-нибудь второстепенного
сотрудника или же обращался с упреками (Правда, в очень мягкой форме)
ко мне и, тоже со слов M.M. и других шептунов, упрекал меня в излишнем
увлечении бюрократической системой. Приходилось выяснять. Правда, все
мои пояснения всегда имели успех, но, Боже, сколько времени и сил
требовала эта ежедневная склока?
К тому же, как это стало известно из
рассказов приезжих из России, у самого Чичерина, сменившего Троцкого на
посту Наркоминдела, тоже царил бумажный хаос: он держал всю переписку у
себя в кабинете в одном углу, прямо на полу, забитом беспорядочно
спутанными бумагами, в которых никто не мог разобраться и в розысках
которых сам Чичерин принимал деятельное участие вместе со своими
четырьмя секретарями. И у него тоже эти розыски требовали подчас
несколько дней. И вот это то и ставили мне на вид мои сотрудники.
Но, наконец, мне немного повезло: жена Менжинского, Мария Николаевна,
умная и образованная женщина, вступила в канцелярию и взяла на себя
заведыванье регистрацией. И она стала строго следовать установленным
порядкам.
И я, хоть в этом отношении, с облегчением вздохнул
III
Выше я изобразил те, мягко выражаясь, трения, которыми сопровождались
мои нововведения. И, конечно, у читателя может зародиться вопрос, - да
чем же это объясняется? Само собою, объяснения этому следует искать в
личном составе, в порядке его набора.
Посольство прибыло из России. Во главе его стоял Иоффе. При нём были его
жена и дочь - подросток, лет тринадцати. И, кроме того - личный
секретарь посла Марья Михайловна Гиршфельд. Человек уже лет около
сорока, Иоффе отличался очень мягким и, в сущности, безобидным
характером. Но у него была своя тяжелая семейная драма, о которой я
упоминаю лишь постольку, поскольку созданная ею коллизия отражалась на
его высоком положении посла. Легко поддаваясь постороннему влиянию, Иоффе не мог сам разобраться в своих интимных делах и сделать тот или
иной решительный шаг.
А потому и немудрено, что молоденькая девушка, в
сущности и неумная и совсем мало образованная, да к тому же и крайне
бестактная, но требовательная и напористая, оказалась влиятельным лицом
в посольстве, неся скромную должность личного секретаря посла. Таким
образом Иоффе все время вращался между двух огней: с одной стороны была
его семья, жена и дочь, которую он очень любил, с другой - его
секретарь. Отсюда вечные внутри его трения, вечная нервность и
настороженность, что не могло, конечно, не отражаться и на делах.
Пользуясь своим влиянием, Марья Михайловна и являлась одним из главных
лиц, набиравших личный состав посольства. Но руководилась она не
интересом дела, а исключительно личными симпатиями и антипатиями.
Поэтому среди сотрудниц было немало её подруг, которые, совершенно
не зная дела, пользовались своим влиянием на нее, а через нее и на
самого Иоффе. Для того, чтобы подчеркнуть ту роль, которую играли в деле
назначения сотрудников симпатии, укажу на то, что в числе служащих
находился брат личного секретаря, мальчик лет семнадцати, гимназист,
взятый временно, на период вакансии и числившийся чем то в роде атташе.
Получал он довольно изрядное для своих «обязанностей» жалованье, а
именно 800 марок в месяц (Для сравнения приведу, что сам Иоффе а также
Менжинский и я получали по 1.200 марок и столько же получал и личный
секретарь. - Автор). Это была чистейшей воды синекура: юноша этот
абсолютно ничего не делал, но он часто напоминал другим, что он брат
личного секретаря и через свою сестру пользовался тоже известным
влиянием на Иоффе.
Как оно и понятно, разного рода приятельницы личного секретаря в свою
очередь протежировали своим близким и через M.M. устраивали их на
службу в посольство. Естественно, что при таком положении все эти лица,
плохо знавшие дело, были хорошо забронированы от меня, и мне лишь в
незначительной степени можно было рассчитывать на них, как на
работников...
Упомяну ещё об одной синекуре. Выше я говорил о «горничной посла»,
товарище Тане, латышке, которая получала такое же высокое
вознаграждение, как партийная и как близкая наперсница личного
секретаря. Девушка эта, как пролетарка по происхождение была даже
объектом некоторого заигрывания со стороны Марии Михайловны и таким
образом она тоже являлась своеобразным бичем в посольстве. Она ничего
не делала, всюду совала свой нос, вечно болтала с находившимися в
посольстве для охраны его красноармейцами, привезенными из России, тоже
поголовно латышами и вечно нашептывала разные нелепости Марии
Михайловне, а та передавала Иоффе.
И все эти сотрудники по большей части ничего не делали, получали большое
жалованье, слонялись без дела, играя на биллиарде, стоящем в большом
зале, в который выходила дверь кабинета
Иоффе или подбирая разные
песенки на великолепном «Бехштейне», стоящем в белом зале посольства...
Но, конечно, все они стойко охраняли свои «классовые» интересы, и
заставить их что-нибудь делать было нелегкой задачей.
Мы видели, что деньги, которые были в посольстве расходовались
совершенно произвольно, и для меня быстро выяснилось, что вся эта
публика, считая себя истинными революционерами - победителями, смотрела
на народное достояние, как на какую то добычу, по праву принадлежащую
им. И в результате каждый урывал себе что мог, перебивая друг у друга и
стараясь обставить свое существование всеми доступными благами жизни.
Для подтверждения, приведу один, хотя и мелкий, но яркий пример
Жена
Иоффе, которую я очень мало знал, ибо она вечно, по настоящему или
дипломатически в виду создавшегося положения, была больна и почти не
выходила из своей комнаты, по совету врача, должна была есть как можно
больше фруктов, а потому ей ежедневно подавалась в её комнату ваза с
разнообразными фруктами. И через некоторое время M.M. потребовала,
чтобы и ей в её комнату подавали бы такую же вазу с фруктами. Напомню,
что шла война, и в Германии провизия и особенно деликатесе стоили
безумных денег. Нередко M.M. и её приятельницы требовали поздно
вечером от экономки, чтобы им были поданы из хранившихся в погребе
запасов разные консервы, вина и устраивала себе угощения, на который
приглашались присные, и пиры затягивались до глубокой ночи...
Все служащие пользовались посольской столовой, в которой за очень
ничтожное вознаграждение (кажется, пять марок в день) получали утренний
кофе, обед и ужин. Несмотря на постоянно повторявшиеся избитые
заявления, что теперь, с победой пролетариата, все российские граждане
равны и должны довольствоваться равно, у посла был отдельный стол,
который готовила особая повариха. Обедал он со своей семьёй и присными
(Марья Михайловна и её брат) в своей столовой. И, конечно, его стол
отличался изобилием и изысканностью. Как известно, во время войны
немецкое государство регулировало потребление продуктов по карточкам.
Для стола посла было установлено усиленное довольствие. Тем не менее,
разные продукты гастрономии покупались, как «шлейхандель» (тайная
продажа), по баснословно высоким ценам.
Красину, Менжинскому и мне было
предложено пользоваться столом у посла, но мы, под благовидным
предлогом, отклонили это предложение и питались в общей столовой.
Взгляд сотрудников на «казну», как нечто принадлежащее им по праву
захвата, естественно, передавался и низшему персоналу, т.е., прислуг,
набранной уже на месте, в Берлине, из рядов
спартаковцев», как
известно, близких к большевикам. И, разумеется, за ними очень ухаживали,
что быстро их деморализовало.
Они создали свою организацию, устраивали
сходки, выступали с различными протестами и требованиями, выносили
порицания мне и другим лицам, отлынивали от работы, насчитывали себе
лишние часы, одним словом, боролись за свои «классовые» интересы.
Питались они в посольстве очень хорошо, особенно, если сравнить
посольское питание с тем полуголодным и просто голодным существованием,
на которое в те годы были обречены все германские граждане. Однако, это
не мешало им вечно выступать с жалобами, протестами и претензиями,
требуя все больше еды, больше жалования и меньше работы.
Оглядевшись на месте, я в свое время заинтересовался и вопросом о
низшем персонале. Оказалось, что они получали крайне неравномерное
жалованье, почему я, пересмотрев этот вопрос, разбил всю прислугу на
категории, уравняв вознаграждение, сообразно должностям: горничные,
подгорничные, судомойки и т.д. Некоторым, благодаря этому, вышло
увеличение жалованья, что вызвало недовольство и протесты со стороны
тех, которые остались при старом жалованье. Но особые протесты вызвало
другое моё распоряжение. Я узнал, что наша прислуга торгует разными
продуктами,.. унося их из посольства. Передал мне это один из чиновников
министерства иностранных дел.
Надо сказать, что работа приходящих служащих обычно заканчивалась
ужином, после которого они и уходили домой. Но многие из них под
предлогом спешки, отказывались от ужина и уносили домой свою порцию. Но
выяснилось, что в этой «порции», которая уносилась в горшках и
корзинках, было много и «контрабанды». Уследить за тем, что именно
уносилось, было невозможно, а потому я положил этому предел, потребовав,
чтобы никто больше ничего не уносил, а чтобы все ужинали в посольстве...
Начались жалобы
И притом жалобы в центр партии спартаковцев.
Явился представитель спартаковцев, произвел нечто вроде судьбища на
собрании низшего персонала. Однако, выслушав мои объяснения,
представитель нашел, что я поступил правильно... Но пока это решение
было принято, я немало натерпелся: в эту склоку низших служащих
вмешались все сотрудники до Марьи Михайловны а следовательно и до Иоффе
включительно...
Много было ещё и других подобных домашних дрязг, на которые волей -
неволей приходилось тратить и драгоценное время и много сил и нервов...
Но я сознательно остановился на этих мелочах, которыми была полна
жизнь посольства, чтобы дать читателю понятие, насколько разлагающее
влияние проникало повсюду и какую деморализацию оно вносило.
В посольстве совсем особняком, хотя и на равном положении с
сотрудниками, состояли несколько человек красноармейцев, несших охрану
посольства и, в сущности, представлявших собою совершенно ненужный и
отягчающий балласт. Но дело в том, что люди, так расточительно
относившиеся к казенному имуществу и которым, казалось бы на первый
взгляд, все было с полгоря, отличались большой трусливостью, им всюду
мерещилась опасность. Я не говорю о
Иоффе - он вовсе не трусил и даже
подсмеивался над мерами охраны, подчиняясь им лишь по настоянию личного
секретаря. Но вскоре Марья Михайловна нашла, что принятых мер для охраны
недостаточно. Однажды она пришла ко мне вся взволнованная:
- Вот, Георгий Александрович, какое письмо получил сегодня Адольф
Абрамович!
Это было нелепое анонимное письмо с неопределенными угрозами,
написанное крайне безграмотно. Я невольно усмехнулся.
- Тут нечего смяться, Георгий Александрович, - запальчиво сказала Марья
Михайловна. - Это настоящая угроза... Боже, Боже! - патетически
продолжала она, - Для Адольфа Абрамовича начинается крестный путь на
Голгофу... на Голгофу, на великие страдания!...
И она поведала мне свою боязнь, что всех нас ждет расправа, и жестокая
расправа. Стало ясно, что при всей своей решительности она жестоко
трусила, что у нее не было сознания прочности положения, на котором
стоят большевики. Напомню читателю, что мною было отмечено это ощущение
непрочности позиции уже ранее, при описании моего пребывания в
Петербурге...
Марья Михайловна стала настоятельно просить меня идти вместе с ней к Иоффе, чтобы убедить его в необходимости принять меры предосторожности.
- Он совершенно не обращает внимания на свою безопасность, - горячо
говорила она. - Он, как и все великие люди, пренебрегает всем, отдавая
себя всего служению идее!...
Я вас прошу, Георгий Александрович,
пойдемте вместе к нему...
Я должен отдать справедливость
Иоффе, - он действительно не был трусом и
относился к своей судьбе чисто фаталистически.
- Право, Марья Михайловна, - спокойно сказал он, когда она в моём
присутствии стала настаивать на том, что надо придать серьезное значение
предупреждению, сделанному анонимным автором, - ну, можно ли придавать
значение какому то анонимному письму... Да наконец, ведь, в сущности,
нет таких мер, которыми можно было бы обеспечить себя от каких-нибудь
попыток... Ну, убьют, так убьют, мы же революционеры и знали, на
что идем, когда совершали переворот...
Но по всему посольству поползла паника
Марья Михайловна - под
величайшим секретом - сообщала всем и каждому сенсационную новость. Все
до последнего человека смутились, стали даже в стенах посольства
настороженно оглядываться, точно враг уже преследовал их... Поползли
слухи о подозрительных встречах около самого здания посольства. Словом,
все были в тревоге... Некоторые стали осматривать и чистить свои
револьверы, что вносило ещё большую панику...
По настоянию Марьи Михайловны
Иоффе обратился в Министерство иностранных дел с требованием усилить наружную охрану здания посольства переодетыми
полицейскими. Встревожились и немецкие власти, и ко мне для переговоров
приехал какой то важный чин полиции. Ознакомившись с анонимным письмом,
он только улыбнулся и сказал: «Ах, какие пустяки... не стоит на них
обращать внимания». Тем не менее, по настоянию Марьи Михайловны, он
пересмотрел план сигнализации, указал на слабые места и пр. Конечно, и
этот визит стал всем известен, и тревога среди товарищей ещё больше
усилилась...
Как оно и понятно, все, что творилось в посольстве, не было тайной для
немецких властей. Конечно, мы были под постоянным наблюдением германской
полиции, шпионская часть у которой, как известно, поставлена блестяще, и
до нас доходили слухи о том презрении, о том «пфуй», которым немцы
реагировали на весь этот кошмарный беспорядок жизни советского
посольства, на расхват мебели товарищами, на чрезмерные расходы,
оплачиваемые из кассы и пр. Не могу не отметить, что это презрение,
Правда, скрытое под маской дипломатической любезности, пробивалось
и при встречах с представителями Министерства иностранных дел. И это
презрение и по временам даже отвращение, нет - нет, да проникало и в
немецкую печать.
Кроме красноармейцев, надо упомянуть ещё и о дипломатических курьерах,
состоявших при посольстве, среди которых были лица, занимавшиеся под
прикрытием своей неприкосновенности, провозом и продажей разных
товаров. Некоторые из них были уличены. Но и служащие посольства широко
пользовались услугами курьеров для посылки родным и знакомым разного
рода предметов. И курьерские вализы все пухли и пухли, что дошло,
наконец, до того, что от нас потребовали ограничения их веса.
При берлинском посольстве, как известно, имеется православная церковь,
которая за все время войны бездействовала. Она хранилась в полной
неприкосновенности со всей своей утварью. Не могу не отметить, что
лица, на которых германским правительством были возложены обязанности по
хранение всего имущества посольства, относились очень внимательно и
честно к своей задаче, бережно храня все доверенное им с чисто немецкой
педантичностью... И вот, как то, месяца через два по моём прибытии в
Берлин, ко мне явился наш вице - консул Г.А. Воронов, сообщивши мне,
что к нему обратились бывшие посольские священник и Церковный староста,
желающие поговорить со мной по вопросу о храме. Я принял их.
Они ходатайствовали от имени православной общины в Берлине об открытии
храма для богослужения. Я лично отнесся вполне сочувственно к этому
ходатайству, но в виду царившей у нас во всем неразберихе, не взял на
себя окончательное решение этого вопроса и обратился к Иоффе.
Оказалось, что наши точки зрения совпали. Он также, как и я, считал, что
вопрос этот, в сущности, представляет собою вопрос совести каждого, куда
нам, как представителям государства, нечего вмешиваться.
Потолковав на
эту тему, мы с Иоффе решили, что храм должен быть предоставлен верующим,
которые должны принять на себя все расходы по содержанию его и пр. В
таком духе я и сообщил в письменной форм ответ священнику и старосте, и
поручил окончательное оформление вопроса по передачи храма Воронову. Но
вскоре мне пришлось переехать из Берлина в
Гамбург, где я ушёл в новое,
весьма сложное дело, о чем ниже, и таким образом, дальнейшая судьба
этого вопроса мне неизвестна.
IV
Как мы видели, в посольстве склонны были вечно впадать в панику из за
всего
Скоро для этого представился весьма основательный повод. В
Москве был убит германский посол, граф Мирбах. Убийца (Недавно
расстрелянный Блюмкин - Автор). успел скрыться. Прежде официального
уведомления, мы узнали об этом немедленно же из газет. И, по
обыкновению, в нашем посольстве пошли разные слухи и догадки и, как
спутник их, началась паника. Кто то пустил слух, что убийство посла
послужит для немцев основанием прервать с нами дипломатические отношения
и что наше посольство будет изгнано из Берлина. Люди сведущие - а
таковыми были все, не видящие дальше куриного носа - уверяли, что это
уже факт, что германское правительство уже решило это и что изгнания
можно ждать внезапно... что снова начнется война... В отдельных группах
служащих шли оживленные обсуждения на эту тему и - говорю не шутя -
некоторые пошли в свои комнаты укладывать чемоданы, чтобы быть готовыми
и ничего не забыть.
Я не буду говорить об этом событии подробно, ибо оно в свое время было
описано и освещено в прессе. Но у нас, в нашем посольском муравейнике
наша всего боящаяся публика была не на шутку встревожена.
Распространились неведомо кем пускаемые в посольстве «достоверные
сведения», что германское правительство не сомневается, что граф Мирбах
убит самими большевиками, что поэтому все мы будем арестованы в качестве
заложников, пока большевики не выдадут физических виновников убийства...
Говорили, что Министерством иностранных дел уже послана соответствующая
нота... Наиболее ретивые говорили, что посольство уже окружено...
Словом, нелепости, одна другой изумительнее, сменяли друг друга, все
усиливая панику.
На другой день была получена официальная нота протеста, составленная в
выражениях крайне резких, в таких, с которыми немцы никогда не выступили
бы, обращаясь к какой либо иной державе... Нота эта была полна угроз и
требований.. Иоффе сам отправился в Министерство иностранных дел.
Вернулся он оттуда очень расстроенный. Он сообщил мне, что был принят
очень сурово, чтобы не сказать, грубо, что говорили с ним совершенно
недопустимым тоном. Конечно я никому не передавал о сообщении Иоффе, но
тем не менее уже через несколько минут всем в посольстве стало известно
о том, как был принять Иоффе, и, разумеется, действительность была
изобильно приукрашена досужей, панически настроенной фантазией, так что
даже скептики стали задумываться над вопросом, не следует ли и в
самом деле приняться за укладку чемоданов...
Были и такие, которые начали приготовлять к укладке канцелярские
бумаги... День и ночь работал прямой провод. Иоффе поминутно вызывали из
Москвы и он часами не отходил от аппарата, беседуя с Комиссариатом
иностранных дел. И, конечно, об этих беседах тоже циркулировали слухи и
слухи, один нелепее другого. Одно было несомненно, что и там, т.е., в советском правительстве, царила по этому поводу паника, что и
проявлялось в ряде, отменявших одно другое, распоряжениях и указаниях.
Иоффе лично, как я отметил, человек, не поддающийся панике и всегда во
все трудные минуты не терявший головы, говоря со мной об этих
переговорах с центром, презрительно заметил:
- Они там совершенно потеряли голову... Вот смотрите, - и он дал мне
прочесть телеграфную ленту своих переговоров по аппарату Юза... Было
ясно, что у нас в центре царила полная растерянность.
Советское правительство отвечало на грубые протесты германского
правительства в самом угодливом тоне, обещая в ударном порядке
расследовать дело и расправиться с виновными, примерно их наказав.
Но
дело с расследованием шло плохо. Виновники не открывались
Тем не менее,
советское правительство, чтобы умилостивить немцев, решило принести в
жертву молоху гекатомбы... Говорю об этом со слов покойного Красина,
который вскоре приехал в Берлин и который с возмущением мне рассказывал
наедине, в свою очередь со слов Ленина, что для удовлетворения
требования немцев, советское правительство решило обрушиться в сторону
наименьшего сопротивления и, выхватив из числа арестованных левых эсеров
несколько десятков человек, якобы, причастных к убийству Мирбаха,
казнить их...
- И хотя, - говорил мне Красин с глубоким отвращением,
- я хорошо знаю Ленина, но такого глубокого и жестокого цинизма я в
нём не подозревал...
Рассказывая мне об этом предполагаемом выходе из положения, он с
улыбочкой, заметь, с улыбочкой прибавил: «словом, мы произведем среди
товарищей эсеров внутренний заем ... и таким образом, и невинность
соблюдем и капитал приобретем»...
В этот свой приезд Красин неоднократно в разговорах со мной, точно не
имея сил отделаться от тяжелого кошмарного впечатления, возвращался к
этому вопросу и несколько раз повторял мне эти слова Ленина. Затем уже,
много лет спустя, в Лондоне, Красин как то вновь возвратился в одном
разговоре со мной о Ленине, к этому факту, почему он и врезался в мою
память острым клином. И, если бы я не помнил во всех деталях этот
разговор с Красиным, если бы и теперь, через несколько лет предо мной не
вставали его глаза, в которые я в упор смотрел в то время, как он,
повторяю, с глубоким отвращением передавал мне эти подробности, я не
решился бы привести их здесь...
Я знал Ленина. Знал, что он не был
институткой... Помню, как однажды в
Брюсселе в разговоре со мной он
заметил: «Да, Георгий Александрович,
политика ггязное (он несколько
картавил) дело». Но повторяю, я не могу и до сих пор отделаться от
чувства какого то холодного ужаса, вспоминая рассказ Красина... И мне
вспоминается, что Ленин уже задолго до смерти страдал прогрессивным
параличом, и невольно думается, уж не было ли это просто спорадическое
проявление симптомов его болезни...
Если, как мы видели, убийство Мирбаха повлекло за собою такую
паническую тревогу среди посольских служащих, то другое событие,
разыгравшееся довольно скоро вслед за ним, уже окончательно ошеломило
их.
Оно вызвало самый неприкрытый страх за самих себя, за свою жизнь
Им, очевидно, уже померещился призрак суровой расправы (Эта вечная
тревога и ожидание расправы были явлением перманентным, и не только
среди мелких служащих, но - что особенно стоит подчеркнуть и отметить -
также и у весьма ответственных деятелей советского правительства.
Я приведу беседу с одним близким мне товарищем к приятелем, стоявшим и
сейчас стоящим на весьма высоком посту. Беседа эта имела место в
Берлине. К сожалению, в силу серьезных причин, не могу привести имени
этого товарища, кстати сказать, человека глубоко честного... Мы с ним
часто беседовали в Берлине. Как то раз, пораженный его крайне
болезненным видом, я сказал ему:
- Да вам следовало бы уехать отсюда
полечиться в какую-нибудь санаторию...
- Нет, Георгий Александрович, -
грустно ответил он мне.
- Нельзя мне ухать, мне надо ждать своей
судьбы... решения своей участи... и это будет скоро...
- Бог знает, что
вы говорите, - сказал я, - какие то загадки... «ждать своей участи»...
какой участи?
- Какой участи? - повторил он мой вопрос. - Наша участь
такая: нам будет отпущено столько воздуха, сколько требуется для одного
человека...
- Ничего не понимаю, - возразил я. - Все какие то
загадки...
В продолжение всего этого разговора он ходил по комнате. Но тут он вдруг
остановился, подошел ко мне и, слабо и жалко улыбаясь, в упор глядя на
меня, многозначительно и резко провел рукой себе по горлу, слегка
высунув язык, и сказал:
- Вот наша участь...
- Не понимаю, - проговорил
я в недоумении.
- Все не понимаете? - спросил он. - Я говорю, нам будет
отпущено столько воздуха, сколько требуется для человеческого тела....
для повешенного... Теперь понимаете?... Да, нас ждет виселица... И мне и
вообще нам, нам нельзя уехать. Но вам, милый Георгий Александрович, вам
следует уехать, и как можно скорее расстаться с нами... мы обречены и
должны тянуть до последней возможности... Ведь, конечно, наша попытка
окончится провалом, и нас ждет суровая расправа... Это
Немезида.... Мы
заварили кашу и нам же следует её расхлебывать... А вы имеете право
избежать этой расправы... уезжайте....
И примерно через год, уже в Москве, тот же мой товарищи, занимавший
ещё
более высокий пост, опять возвратился к этой теме и снова стал
уговаривать меня воспользоваться случаем и отойти от советского
правительства, чтобы не делить с ним его участи... И он снова повторил
свою метафору о «количестве воздуха»...
Разговор этот происходил в
Москве в то время, когда
Деникин, успешно наступая, был уже под Тулой, и
когда все советские деятели от великих до малых трепетали и, не скрывая
своей паники, говорили о расстрелах и виселицах. - Автор)...
Я говорю о покушении на жизнь Ленина... Известие это пришло к нам поздно
вечером по телеграфу. Я живо помню, как это было. Я спускался из своего
помещения, чтобы пойти к прямому проводу.
Навстречу мне попалось
несколько совершенно растерянных сотрудников
- Георгий Александрович, - сказал один из них, - вы знаете...
Ленин или
убит или тяжело ранен...
Я остановился, пораженный этой неожиданной новостью. Ко мне
подошел секретарь консульства, Ландау. Лицо его было искажено выражением
самого неподдельного животного страха, губы и руки его дрожали и всего
его подергивало.
- Да, Георгий Александрович, - едва выговорил он, - теперь нам конец...
всех нас перебьют...
Это была первая телеграмма, очень краткая, с сообщением о том, что
Ленин
ранен какой то женщиной, Дорой Каплан... И вот все сразу заволновались,
не просто заволновались, а заметались в каком то бессмысленном ужасе, С
некоторыми сотрудницами сделалась истерика... Не взирая на явное
искажение полученных известий, все стали говорить не о ранении, а об
убийстве. Все мои попытки уговорить и урезонить мечущихся в страхе
сотрудников, были тщетны. Они сбивались в беспорядочные кучки,
жестикулировали, быстро и нервно перебрасывались словами, убегали,
снова возвращались и уже, не сдерживаемые ничем, говорили: «Что с нами
будет... всех нас перебьют... конец всему»...
Особенно волновались и приходили в отчаяние, к моему удивлению, наши
красноармейцы, латыши. Один из них сказал, обращаясь ко мне
- Ну, уж
теперь нам, латышам, не сдобровать... за нас, за первых примутся...
Не знаю уж, как это стало известно в Министерстве иностранных дел, но
мне оттуда позвонили по телефону с тревожным запросом, Правда ли, что Ленин убит. Я ответил, сообщив содержание телеграммы...
Вся эта паника улеглась и тревога сменилась ликованием, животным
ликованием за свою шкуру, когда последующие телеграммы принесли
подробности покушения и всем стало ясно, что рана, нанесенная Ленину, не
опасна.
V
Все официальные отношения нашего посольства с германским правительством
шли, согласно установленному порядку, через Министерство иностранных дел. И надо отдать справедливость этому министерству, что в общем, чисто
с внешней стороны, оно относилось к посольству корректно. Тем не менее,
часто прорывались какие то нотки с его стороны, говоривши о плохо
скрытом презрении, что сказывалось, в сущности, в мелочах. Так те из
наших сотрудников, которым приходилось лично являться в Министерство
иностранных дел за какими-нибудь справками, часто жаловались, что с ними
мало церемонятся, заставляют подолгу ждать, иногда говорят с ними с
плохо скрываемым презрением или резко и нетерпеливо и пр.
И это было
понятно: служащие министерства иностранных дел относились, в сущности,
к большевицкому правительству вполне отрицательно, как к чему то
чуждому дипломатических традиций и обычаев, как к явлению, хотя и
навязанному им политическими условиями момента, но во всяком случае не
укладывавшемуся в обычные установленные рамки. Им, этим дипломатам,
воспитанным в немецкой государственной школе, где они и усвоили все
необходимые, твердо отстоявшиеся приемы, все поведение наших товарищей,
их внешний вид, манеры, приемы при объяснениях, казались дикими, и они
не могли подчас невольно не подчеркнуть своего истинного отношения к
этим дипломатам новой формации... Словом, грубо говоря, они относились к
нам, как к низшей расе...
Когда я приехав в Берлин, спросил Иоффе, кому из министерства
иностранных дел я должен сделать визиты, то не только Иоффе, но даже и Красин ответил мне со смехом, заявив, что не следует создавать
прецедента, ибо никто из находящихся в посольстве никаких визитов не
делал, все вновь прибывающие тоже игнорируют этот обычай, а потому-де
мои визиты только подчеркнули бы то, чего не следует подчеркивать.
Конечно, по положению первого секретаря посольства, мне должно было
выступать и в роли дипломатической
И, признаться, когда мне в первый
раз пришлось выступить в качестве дипломата, я чувствовал известное
смущение. Но, прежде чем говорить об этом, скажу два-три слова о том,
как наш Наркоминдел предъявлял свои протесты и требования к германскому
правительству через наше посольство.
Выше мне приходилось уже несколько раз упоминать, что в самой среде
советского правительства царили, как обычное явление, встревоженность и
нервность по всякому поводу, что сказывалось даже в самом тоне
предъявляемых нам центром поручений. Эта нервность стала с особенной
силой проявляться со времени замены Чичериным Троцкого на посту
народного комиссара иностранных дел. Приведу пример такого запроса к
нам.
Речь шла об одном пограничном инциденте. Несмотря на подписанный с
немцами мир, в пограничной полосе, в так называемой нейтральной зоне,
довольно часто происходили вооруженные столкновения. Данный случай
представлял собой именно такого рода инцидент, но, сравнительно,
крупного размера: какой то немецкий офицер, командующий значительным
отрядом, в который входила и артиллерия, перейдя нейтральную зону, напал
на несколько прилежащих к ней сел и деревень, отобрал скот и
продовольствие и предъявил ряд требований о предоставлении ему ещё
разных продуктов и фуража. На протесты нашей воинской части, несшей
охрану в данной полосе, потребовавшей удаления немцев и возврата
взятого, немецкий офицер ответил в ультимативной форме, что при
неисполнении его требований в 24 часа, он перейдет в наступление. Он
закрепился на этой позиции, взял ещё и заложников из местных
жителей.
Наш, очень слабый численно отряд не мог дать немцам надлежащего
отпора и срочно уведомил наше правительство о случившемся, обратившись
в то же время за помощью к начальникам соседних с ним частей. Слов нет,
этот случай требовал быстрого и энергичного отпора. Но, сообщая об этом
инциденте нам, Чичерин испещрил свою телеграмму выражениями, говорившими
о несомненной растерянности и нервности и часто повторявшимися
требованиями «прекратить разгорающийся пожар, чреватый...», «обратить
внимание германского правительства на...», «энергично в ударном порядке
протестовать против этого нового нарушения элементарных основ
международного права» и т. д., добавляя к этому ряд совершенно ненужных
ламентаций...
Телеграмма эта пришла в отсутствие Иоффе, который должен был
возвратиться часа через три-четыре. Поэтому, в виду спешности дела я
немедленно же отправился в министерство иностранных дел для протеста. Я
успел тщательно одеться и, явившись в министерство, послал свою
карточку тайному советнику Надольному, ведавшему дела, относившиеся к
России. Курьер, толстый и солидный господин в вицмундирном фраке,
взглянув на мою карточку и окинув меня быстрым и привычным взглядом,
низко поклонился мне и торопливо пошел докладывать. Он вскоре
возвратился, сказав, что «господин тайный советник просит господина
первого секретаря посольства пожаловать». Он побежал вперед и открыл мне
дверь кабинета
Надольного, который, поднявшись из-за стола, любезно
приветствовал меня на русском языке. Я представился.
Мы перекинулись несколькими ничего незначащими словами взаимных
приветствий...
- Сегодня, господин тайный советник, - начал я, переходя к цели
моего визита, - я делаю свой первый шаг на пути моего дипломатического
поприща...
Я заметил по глазам Надольного, что о приграничном инциденте ему уже
известно (напомню, что все наши телеграфные сношения перлюстрировались).
Я заявил протест. Он стал отделываться разными «отписочного» характера
любезными заявлениями: он примет-де меры, все-де уладится, наведет
справки и пр. Я настаивал на том, чтобы ввиду срочности этого дела и
серьезности его он сейчас же, при мне сообщил соответствующему военному
начальству и потребовал бы категорического приказа зарвавшемуся
немецкому офицеру возвратить заложников, скот и пр., отойти от нашей
границы и наказания его. После долгих препирательств, Надольный тут же
исполнил моё требование: инцидент был исчерпан, офицер понес наказание.
И вслед за тем мне часто приходилось встречаться с Надольным и между
нами установились очень приличные отношения, не переходившие, конечно,
известных официальных границ (Это не помешало Надольному впоследствии,
как увидит читатель из дальнейшего, дать распоряжение о моём аресте,
заключении меня в тюрьму и долго мучить меня... - Автор).
Однако, мне
вспоминается, как однажды Надольного, что называется, прорвало. Дела
немцев на войне шли все хуже и хуже. На голову их падали одна за другой
все боле тяжкие неудачи. Внутри страны становилось все тяжелее,
недоедание все острее выявляло себя. Наряду с этим наблюдалось и начало
падения дисциплины в войсках. Помню, мне стало известно из очень
осведомленного источника, что в самом Берлин, по полицейским сведениям,
насчитывалось до 60 000 дезертиров. Полиция всюду выискивала их и
арестовывала, производя по ночам целые облавы по кварталам. И вот
однажды, придя к Надольному по какому то делу (в этот день известия с
фронта были очень тревожные), я застал его в большом волнении, которого
он, против обыкновения, не мог скрыть.
- Снова поражение!... непоправимое поражение... Вы читали?
Я подтвердил и сделал какой то сочувственный жест
- Ну, так знайте - пророчески заметил он в сильном волнении - мы будем в
конец разбиты... Мы катимся в пропасть... Германия, великая Германия
гибнет! И наши враги, в конце концов, будут в Берлине...
О, - с нескрываемым ужасом и ненавистью прибавил он, - она нас в порошок сотрет
эта Антанта и всех нас, да, всех нас поголовно перебьют... Да, перебьют,
перережут, - почти истерически повторил он несколько раз. - Мы и так уже
все голодаем... Если бы вы знали, как мы питаемся, мы, немцы... это
ужас... Вы, конечно, не знаете этого... вы счастливцы, вы получаете
усиленные дипломатические выдачи... А мы, немцы, мы уже едва дышим со
своими семьями...
Это был единственный случай, что его прорвало и он говорил со
мной так
откровенно из глубины своей наболевшей немецкой души...
Между тем Иоффе решил последовать определенной традиции и попытался
наладить встречи на нейтральной почве между работниками министерства иностранных дел и
нашего посольства. С этой целью он устроил дипломатический обед...
Однако, повод он избрал очень неудачный —-чествование благополучного
окончания переговоров по поводу платежей в согласии с
брестлитовским
договором
Должен сказать, что пункт этот и связанные с ним платежи меня глубоко
возмущали, почему я и не хотел участвовать в переговорах, приведших
Россию к тому, что Россия обязалась уплатить и, как известно и уплатила
немцам шесть миллиардов золотых марок...
Я обратил внимание Иоффе на то, что по моему нам неприлично устраивать
по этому поводу торжество, что это зазорно праздновать свое собственное
поражение. Но беседа наша происходила в присутствии личного секретаря,
настаивавшего на придании этому первому нашему дипломатическому обеду
именно такого характера. С вмешательством этого влиятельного лица мне
было не под силу бороться. Я хотел, было, хотя бы выговорить для себя
право не участвовать в этом обеде, как я не участвовал и в переговорах.
Но Иоффе заметил, совершенно официально, что он настаивает на
моём
участии и считает, что моё отсутствие, как второго лица в посольстве,
явилось бы демонстрацией, которая не прошла бы незамеченной и вызвала бы
толки и пересуды... Пришлось подчиниться...
Обед этот вызвал целый переполох, и мне пришлось до некоторой степени
быть церемониймейстером: я посоветовал Иоффе заказать себе смокинг,
указал ему какой галстух надо одеть (по совету M.M., он хотел одеть
длинный цветной галстух...). Были приглашены во главе с фон Гинце все
высшие чины министерства иностранных дел, а также банкир Мендельсон,
Штреземан и др. Не знаю, уж как это вышло, но только было решено, без
моего участия, что личный секретарь не будет присутствовать на этом
обеде. Гости оказали должное внимание роскошному обеду, сервированному
в великолепном белом зале посольства.
Все прошло гладко и чинно. Но за кулисами шло безобразие. Младшие
служащие, в том числе и латыши красноармейцы не были приглашены на обед
и ворчали, находя, что это нарушает равенство... Сбившись в соседней с
белым залом комнате, они выражали свой протест, переругивались... А
красноармейцы подкарауливали, когда выносили остатки на блюдах и руками
хватали прямо с блюд куски, к ужасу приглашенных на этот случай
немецких официантов...
Вскоре после этого обеда Иоффе как то, с жалкой улыбкой, спросил меня,
как я отношусь к тому, чтобы пригласить опять гостей, но уже на
«файв-о-клок».
- Первый наш обед прошел так удачно... хорошо было бы повторить встречу
с чиновниками министерства... Это закрепляет отношения... И я думаю
(вот здесь то и была зарыта собака), что в этом чаепитии и Марья
Михайловна, как мой личный секретарь, должна принять участие... Ведь
помимо всего, что ни говорите, а присутствие женщины действует как то
смягчающе...
Состоялся и торжественный "файв-о-клок" с участием Марьи Михайловны
Повторяю, она вмешивалась всюду. Так, помню, однажды к Иоффе приехал
министр иностранных дел фон Гинце, если не ошибаюсь для того, чтобы
условиться о деталях и порядке передачи упомянутых выше шести
миллиардов марок германскому правительству. Я был приглашен Иоффе
принять участие в этом обсуждении, при котором присутствовала и Марья
Михайловна. И она не ограничивалась ролью простой слушательницы, а все
время вмешивалась в разговоры, давала советы, делала указания. Нетрудно
было заметить, что Гинце это вмешательство было неприятно и даже
вызывало недоумение.
Но, хорошо воспитанный, он проявлял свое недовольство только тем, что,
выслушивая с любезной улыбкой замечания Марьи Михайловны, не всегда
отвечал на её, по большей части, нелепые и не идущие к делу реплики...
Наше посольство, естественно, находилось в связи с различными
политическими группами, с которыми Иоффе постоянно вёл какие то
переговоры и представители которых вечно торчали у него на обедах и
завтраках. Я мало с ними встречался. Из лиц, бывавших в посольстве, я
часто видался с Карлом Каутским и его женой, Луизой Каутской. С ними у
меня установились простые отношения. Сперва Каутский очень сочувственно
относился к советскому строю, но, как он всегда оговаривался, только как
к крупному и интересному опыту. Однако, как то постепенно, он стал
отпадать от нашего посольства, визиты его становились все рже и, отмечу
здесь же, в дальнейшем он стал на вполне отрицательную точку зрения...
Бывали в посольстве и представители «независимой социалистической
партии», как Ледебур, Гаазе, Оскар Кон и др. Мне мало приходилось
встречаться с ними, так как у меня слишком много было неотложного дела,
в которое я ушёл с головой. Впрочем, по текущим делам мне часто
приходилось видаться и говорить с Оскаром Коном, который состоял при
посольстве в качестве юрисконсульта, и с ним у меня установились
недурные отношения. Но замечу кстати, позицию своей партии Кон,
по-видимому, знал слабо, ибо часто при наших мимолетных с ним спорах он,
не приводя возражений по существу, говорил: «Надо, чтобы вы об этом
поговорили с Гаазе, он ответил бы вам на этот вопрос отчетливо...»
Занятия Кона, как нашего юрисконсульта, сводились, главным
образом, к разным вопросам в связи с положением наших военнопленных,
продолжавших томиться в концентрационных лагерях и обращавшихся к нам с
разными просьбами, жалобами и пр. Некоторых из них, по нашему
требованию, германские власти освобождали из плена. Вопросы о
военнопленных были у нас выделены в особый отдел, которым заведывал
некто товарищ Симков, состоявший на должности атташе. Простой рабочий,
старый партиец, но малообразованный и некультурный, он при своих
сношениях с германскими властями вечно делал массу промахов и
бестактностей. Я его мало знал, но, кажется, он был недурной человек,
хотя совсем не соответствовал своему весьма дипломатическому назначению.
У него вечно выходили недоразумения с немецкими властями, и мне и Иоффе
приходилось вмешиваться, чтобы сглаживать эти трения. Но вскоре его
сменило на этом посту новое лицо.
В день нашего первого дипломатического обеда, часов около пяти-шести
вечера, явился конвойный солдат с разносной книгой и каким то
военнопленным, которого он мне и сдал под расписку. Это был Виктор
Леонтьевич Коп. Ещё до меня посольство настоятельно требовало его
освобождения для включения его в состав служащих посольства. Дело это
затянулось, переписка расширялась, и Иоффе очень нервничал, нередко сам
писал довольно резкие письма и возмущался, что Коп все томится в плену.
И как то он объяснил мне, почему он принимает так близко к сердцу это
дело:
- Ведь Коп, - сказал он, - мой старый товарищ и друг ещё с тех пор,
когда я тоже был меньшевиком. Он и сейчас меньшевик. Но он очень
дельный человек, широко и многосторонне образованный. И я, и моя жена
Берта Ильинишна, мы с ним большие друзья, жена с детских лет.
Его необходимо извлечь из плена: я мечтаю заменить им Симкова, который
совсем не на месте...
Вот этот самый Коп и стоял предо мною, усталый от долгого
переезда из
лагеря, в рваной, грязной форме русского солдата
Я принял его, любезно
приветствуя и сообщил, что сегодня у нас дипломатический обед, что
Иоффе
готовится к нему.
- Нет, товарищ, - отвечал Коп, - я не хочу ему сегодня мешать. Я так
измучен и устал. Мне бы только чего-нибудь поесть и сейчас же лечь, я
так давно не спал на культурной кровати. Может быть, у вас найдется
уголок, где бы я мог приткнуться...
На другой день Иоффе сказал мне, что теперь обязанности по делам
военнопленных будет вести Коп и что Симков возвращается в Россию. И он
добавил, что для придания Копу большей авторитетности в глазах немцев он
получает звание советника посольства.
- Не подумайте, Георгий Александрович, - заметил Иоффе, - что это
назначение в пику вам. Нет, он будет советником посольства только по
названию, и все остается по старому, вы остаетесь моим заместителем, а
он будет ведать только дела военнопленных...
Скажу Правду, мне это было совершенно безразлично, и я поспешил
успокоить Иоффе, сказав, что с радостью введу Копа в курс его дела.
Немного спустя ко мне пришел Коп с просьбой «занять» ему какой-нибудь
костюм: он хочет сейчас же вступить в исполнение своих обязанностей.
- А в этом костюме - и он указал на свою истерзанную солдатскую
форму, - неловко перед служащими.
Я исполнил его просьбу, а затем ввел его в дела
Назначение Копа, этого ярого меньшевика, вызвало целую бурю негодования
в центре, откуда на Иоффе посыпались, как из рога изобилия, упреки и
выговоры и в письменной форме и по прямому проводу, требования
дезавуирования его и пр. Но Иоффе энергично отгрызался и даже раз,
вызванный к прямому проводу самим Лениным, на его замечания и
негодование, категорически отказался дезавуировать Копа и даже поставил
вопрос об отставке.
- Ах, я ничего не понимаю, - жаловался Коп, - чего им так дался мой
меньшевизм... Ведь о
моём значении, как меньшевика, не может быть и
речи: мы все социалисты и коммунистический идеал нам также дорог, как и
самым ортодоксальным большевикам. А кроме того, у меня многое
пересмотрено, многое отброшено, и я, подобно товарищам, как Троцкий.
Чичерин,
Иоффе теперь уже от многого отказался из своего прежнего
дореволюционного кредо. Мне хотелось бы, Георгий Александрович,
попросить вас, не можете ли вы, когда Красин будет здесь (Красин
собирался опять приехать), попросить его вмешаться в эту склоку: он ведь
пользуется большим влиянием даже у Ленина...
Когда приехал Красин, я заговорил с ним о Копе. К моему удивлению, Красин, весьма терпимо относившийся к людям, ответил мне с нескрываемым
недовольством:
- Не буду я путаться в его дела, пусть Иоффе, сделавший эту совершенно
недопустимую бестактность, сам и вылезает... Да ты то чего просишь
за него? Что ты его и раньше знал?
- Не имел ни малейшего представления о нём - отвечал я. - Я только
теперь познакомился с ним. Человек он дельный и вполне на своем месте...
хотя мне лично кажется, что он изрядный оппортунист...
- Ага, видишь... ну вот и я нисколько не верю в искренность его
перевоплощения... Нет, я не стану путаться в это дело...
Постепенно все улеглось. С фактом назначения Копа примирились. Он
энергично работал. Вошел и охотно и притом вплотную вошел во внутренние
дела посольства и стал плавать среди всяких подводных течений в них,
как рыба в воде. Он был со всеми хорош: и с
Иоффе, и с его женой, и с M.
M., что не мешало ему на стороне поругивать своего друга и его личного
секретаря. Словом, он оказался человеком вполне подходящим и по своей
трудоспособности и по умению со всеми ладить. Он со всеми держал себя
очень угодливо, чисто по
молчалински, и тогда ничто не предвещало, что
он расцветет таким пышным цветом. Лично мне он быстро опротивел, и я с
ним держался лишь чисто официально - товарищески... Впрочем, в
дальнейшем мне ещё придется возвратиться к Копу, в той части, где я
говорю о моей службе в Ревеле... А пока возвращаюсь к вопросу о лицах,
бывавших в посольстве.
Помимо представителей разных партии, около нас терлись и разного рода
посредники, лица старавшиеся ловить рыбку в мутной воде, разные
авантюристы, предлагавшие свои услуги по всяким делам.
Так мне вспоминается один из таких тёмных посредников, некто Л-к,
таинственно приходивший в посольство и ведший переговоры с
Иоффе от
имени Штреземана, главы популистов, не занимавшего в то время никакого
официального положения, но пользовавшегося в сферах большим влиянием.
Этот Л-к вечно говорил о своих близких отношениях со Штреземаном и о
своем влиянии на него. Так, когда речь зашла об освобождении
захваченного татарами Баку, он чего то маклерил, бегал постоянно к нам,
уверяя нас, что Штреземан, пользуясь своим влиянием на правительство,
устроит это дело и Баку будет освобожден... И народные деньги таяли...
Среди таких тёмных посредников мне приходится отметить крупную и
стильную фигуру Парвуса, бывшего известного революционера, нажившего во
время войны разными тёмными спекуляциями колоссальное состояние...
Оглавление
www.pseudology.org
|
|