Нехорошев Ю.С. , при участии Оскоцкого В.Д
Евгений Александрович Евтушенко
гипертекстовая версия
Лауреат Государственной премии СССР,
почетный член Американской академии искусств и
Европейской академии искусств и наук

Родился 18 июля 1933 года в Сибири, на станции Зима.

Отец — Гангнус Александр Рудольфович (1910-1976) — геолог.
Мать — Евтушенко Зинаида Ермолаевна (1910-2002) — геолог, актриса, заслуженный деятель культуры РФ.
Супруга — Евтушенко Мария Владимировна (1963 г. рожд.) — врач, филолог.
Дети:
Пётр (1967 г. рожд.) — художник;
Александр (1979 г. рожд.) — журналист, живет в Англии;
Антон (1981 г. рожд.), живет в Англии;
Евгений (1989 г. рожд.) — учится в школе в США;
Дмитрий (1990 г. рожд.) — учится в школе в США.

В 1963 году в "Автобиографии" Евгений Евтушенко написал: "Творчество настоящего поэта — не только движущийся, дышащий, звучащий портрет времени, но и автопортрет, написанный так же объемно и экспрессивно". Мы понимаем, что по автопортрету невозможно воспроизвести биографию, да такую задачу мы перед собой и не ставили, а вот проследить линию жизни, вникнуть в суть судьбы и личности, отметить столбовые вехи его путей-дорог попробуем. Каков был его путь к успеху, как он стал поэтом, в которого поверили, — об этом разговор впереди, а вот каковы были предпосылки — с этого мы и начнем свой рассказ.

В 1956 году 23-летний поэт заявил о себе настолько громко и впечатляюще, что был услышан всеми, а сказанное в те далекие годы звенит в ушах и по нынешний день:

Я разный —
я натруженный
и праздный,
я целе-
и нецелесообразный,
я весь несовместимый,
неудобный,
застенчивый и наглый,
злой и добрый.
Я так люблю,
чтоб всё перемежалось!
И столько всякого во мне перемешалось —
от Запада
и до Востока,
от зависти и до восторга!

Казалось бы, что в этих зацитированных до дыр стихах имеет отношение к жизненному истоку Евтушенко, почему именно с них мы начинаем разговор об изначальном в его личности, хотя чаще эти строки используют для иллюстрации зачина, как точку отсчета в выполнении дерзкой и недвусмысленной программы вхождения — нет, вторжения в гущу тогдашней, а ещё более, завтрашней, да и всей последующей жизни.

Не будем судить, насколько сказанное хорошо или плохо, но, на наш взгляд, очевидно: Евтушенко безразмерен, парадоксален, непредсказуем и, несмотря на исповедальность многих его произведений, весьма и весьма многосложен и неоднозначен. О многослойности его поэзии здесь распространяться не место — это предмет литературоведческих исследований, анализа и дискуссий. Специалисты, например, уделили много внимания практике реанимации поэтами-шестидесятниками так называемого эзопова языка в период жесткой цензуры и суровых идеологических ограничений.
 
В этом искусстве Евтушенко преуспел, может быть, более, чем кто-либо другой. Мы не будем приводить примеров прочтения его текстов с использованием понятий двойного смысла и чтения между строк. У него многое не так просто, как может показаться на первый взгляд, — и в творчестве, и в мировоззрении, и в позиции, и в принятии решений, и в линии поведения, и во взаимоотношениях, и в характере, и в пристрастиях. Слова о стольком, в нем перемешавшемся, более чем точны, потому что, с одной стороны, они всеохватно его характеризуют, с другой — потому что их истинность подтверждена временем и биографией человека, судьба которого определенно сложилась и у всех на виду.

Сложности, связанные с Евтушенко, начинаются прямо со дня рождения, и даже раньше.

18 июля, 73 года назад, родился мальчик Женя Гангнус, по документам на станции Зима Иркутской области, где он в суровые военные годы (1941-1944) проживал в эвакуации, куда уехал с бабушкой Марией Иосифовной Байковской. В эти годы мать будущего поэта в составе концертных бригад разъезжала по фронтам Великой Отечественной, выступая как певица вместе с артистами, писателями, среди которых были Маргарита Алигер, Константин Симонов, Александр Фадеев и многие другие известные и ныне уже безымянные деятели искусства и литературы. В Зиме прошли незабываемые детские годы военного тылового лихолетья и именно с этим местом у Евгения Евтушенко связано, естественно войдя в его сознание, понятие милой его сердцу малой родины.

Откуда родом я?
Я с некой
сибирской станции Зима...

Этому городу посвящены одни из самых пронзительных его лирических стихотворений и многие главы ранних поэм. Правда, если быть формально точным, в вопросе о месте и дате рождения мы сталкиваемся с определенной легендой, созданной не без участия самого поэта и поддерживаемой им на протяжении всех лет творчества. Летом 1932 года студентка 4-го курса Московского геолого-разведочного института Зинаида Евтушенко, участвовавшая в 1930-1933 годах в геологоразведочных экспедициях в бассейне Ангары, приехала к своей матери, Марии Иосифовне, проживавшей тогда в Нижнеудинске, и в этом-то городе появился на свет Божий её первенец.
 
Вскоре маленького Женю перевезли в дом Дубининых в Зиму, и через некоторое время возвращавшийся из экспедиции в Москву Александр Гангнус забрал жену с младенцем и привез их в московский дом отца на 4-й Мещанской улице. А в документах, переделанных по просьбе бабушки в Зиме в 1944 году, был указан и другой год рождения — 1933-й — поскольку в связи со строгостями военного времени режим возвращения эвакуированных москвичей в столицу требовал оформления специального пропуска для горожан с 12 лет и старше. Для 11-летнего Жени Евтушенко (его фамилия также была сменена с отцовской на фамилию мамы) процедура разрешения таким образом была серьезно упрощена.
 
Кстати, причина изменения фамилии была живописно и убедительно рассказана самим поэтом, и мы позволим себе воспроизвести его рассказ в нашем тексте, тем более, что это позволяет узнать немало интересных подробностей о родословной поэта.

Во время войны, как множество советских детей, я конечно же ненавидел немцев, однако моя не совсем благозвучная фамилия "Гангнус" порождала не только шутки, но и немало недобрых подозрений — не немец ли я сам. Эту фамилию я считал латышской, поскольку дедушка родился в Латвии. После того как учительница физкультуры на станции Зима посоветовала другим детям не дружить со мной, потому что я немец, моя бабушка Мария Иосифовна переменила мне отцовскую фамилию на материнскую, заодно изменив мне год рождения с 1932 на 1933, чтобы в сорок четвертом я мог вернуться из эвакуации в Москву без пропуска. Ни за границей, ни в СССР я ни разу не встречал фамилии "Гангнус". Кроме отца, её носили только мои братья по отцу — Саша и Володя.

Однако в 1985 году в Дюссельдорфе, после моего поэтического вечера ко мне подошел человек с рулоном плотной бумаги и, ошарашив меня, с улыбкой сказал: "Я прочел вашу поэму “Мама и нейтронная бомба”... Вы знаете, учительница физкультуры на станции Зима была недалека от истины. Разрешите представиться — преподаватель географии и латыни дортмундской гимназии, ваш родственник — Густав Гангнус".

Затем он деловито раскатал рулон и показал мне генеалогическое древо по отцовской линии. Самым дальним моим найденным пращуром оказался уроженец Хагенау (около Страсбурга) Якоб Гангнус — во время Тридцатилетней войны ротмистр императорской армии, женившийся в 1640 году в Зинцхейме на крестьянке Анне из Вимпфенталя. Его дети, внуки и правнуки были пастухами, земледельцами, скитались из города в город, из страны в страну, и, судя по всему, им не очень-то везло.

В 1767 году правнук Ханса Якоба — бедствовавший многодетный немецкий крестьянин Георг Гангнус, до этого безуспешно искавший счастья в Дании и разочарованно вернувшийся оттуда, решил податься на заработки в Россию вместе с семьей — авось повезет. В Германии в этот год была эпидемия какой-то странной болезни, и Георг, ожидая корабля, скончался в Любеке, оставив жену Анну Маргарету с восемью детьми — мал мала меньше. Но она была женщина сильной воли и, похоронив мужа, отплыла в Кронштадт, куда не добрался он сам, потом оказалась в лифляндском селе Хиршенхофе (ныне Ирши).

Анна Маргарета не гнушалась никакой черной работы, пахала, чистила коровники, стирала, шила и порой от отчаянья и женского одиночества запивала так, что однажды её морально осудил сельский сход. Но в конце концов она поставила на ноги всех восьмерых детей. Им удалось выбиться из нищеты, но не из бедности. Все были крестьянами, мелкими ремесленниками — никто не получил высшего образования, никто не разбогател.

Но внук Анны Маргареты — мой прадед Вильгельм — стал знаменитым стеклодувом на стекольном заводе Мордангена и женился на вдове своего старшего брата — Каролине Луизе Каннберг. В 1883 году у них родился сын Рудольф — будущий отец моего отца...

...Марья Михайловна Плотникова, в девичестве Разумовская, дочь сельского священника, окончившая Институт благородных девиц, моя будущая прабабушка (мать моей бабушки Анны, жены Рудольфа Гангнуса), по слухам, была дальней родственницей романиста Данилевского и — через него — ещё более дальней родственницей семьи лесничего из Багдади Маяковского. Марья Михайловна переехала под Москву, устроилась на Кольчугинский инструментальный завод конторщицей, брала работу на дом и, как Анна Маргарета, сама поставила на ноги всех своих четверых детей. Анна Васильевна поступила на курсы Лесгафта, Михаил Васильевич стал биологом. Александр Васильевич в 20-летнем возрасте застрелился от несчастной любви к цыганке. Младший — Евгений Васильевич Плотников — был сначала комиссаром Временного правительства в Новохоперске, затем перешел на сторону большевиков, стал заместителем наркома здравоохранения Каминского.

Но все это было ещё впереди, когда в 1909 году юная русская курсистка Аня Плотникова вышла замуж за Рудольфа Гангнуса и у них появились дети — в 1910 году мой будущий отец Александр и в 1914 — моя будущая "тетя Ра". Рудольф Вильгельмович прекрасно говорил по-русски, по-немецки и по-латышски, но конечно же был немцем.

Словом, учительница физкультуры со станции Зима отличалась незаурядным нюхом на немчуру...

...Прапрадед по линии матери, Иосиф Байковский, был польским шляхтичем, управляющим помещичьим имением, но он возглавил крестьянский бунт. Голубая кровь ему не помогла — кандалы на всех были одинаковые. Жена Иосифа Байковского, вместе с ним отправившаяся в Сибирь, была украинка. Их дочери — Ядвига и Мария — дома говорили между собой не только по-русски, но и по-польски и по-украински. В детстве вместе со стихами Пушкина я слышал от них Шевченко и Мицкевича в оригинале.

Ядвига Иосифовна вышла замуж за русского сибиряка слесаря Ивана Дубинина. Мария Иосифовна — будущая мать моей матери — стала женой белоруса Ермолая Наумовича Евтушенко, сначала дважды Георгиевского кавалера, затем красного командира с двумя ромбами, затем "врага народа". (Е. Евтушенко. "Жизнь как приключение").

О если бы о смене жизненных обстоятельств молодых геологов и их сына мы говорили только в связи с заботой об истинности формальных сведений, можно было бы ограничиться куда более лаконичными упоминаниями... Но и взаимоотношения родителей, и аресты членов семьи, и, наконец, обрушившаяся на весь народ ужасная война, а в связи со всем этим — годы, прожитые не в родном доме, за тысячи километров от Москвы, без родительского присмотра, не говоря уже о продолжении воспитания, так удачно начавшегося в первые годы детства, о тепле домашнего очага, — вот та школа жизни, которую пришлось пройти 8-13-летнему мальчику в течение каких-то 5-6 голодных и, при живых-то родителях, почти что полусиротских лет.

Следствия семейных проблем — бытовая неустроенность (жили в деревянном одноэтажном домишке вчетвером в двух комнатах коммунальной квартиры), безотцовщина в семье, состоящей в основном из женщин (из Зимы приехала в помощь маме бабушка, а сразу по окончании войны родилась сестренка), отсутствие средств к существованию, — как такую непосильную ношу смогла вынести на своих хрупких плечах бедная, совсем недавно перенесшая тяжелейшую болезнь 35-летняя женщина, тем не менее поднявшая на ноги двоих детей в эти суровые первые послевоенные годы, представить себе трудно.

И такие испытания не только после ухода из семьи отца, но и после нечеловеческих моральных потрясений, связанных напрямую с репрессиями кровавых 37-38-х годов. Дед поэта Рудольф Вильгельмович Гангнус был репрессирован "за шпионаж в пользу буржуазной Латвии" в январе 1938 года, освобожден в 1943 году и выслан в Муром, где жил под надзором до 1948 года, когда его восстановили в правах и разрешили вернуться в Москву, где он вскоре и скончался. Другой дед, Ермолай Наумович Евтушенко, был арестован и расстрелян как враг народа по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации в августе 1938 года, впоследствии, разумеется, реабилитированный посмертно. Были и другие гонения с такими же драматическими последствиями, об этом будет упомянуто ниже.

Для душ, более окрепших в силу возраста, испытания в таких дозах могли бы оказаться чрезмерными, — что же говорить о ребенке из интеллигентной благополучной семьи, на которого вдруг обрушился такой камнепад. А может быть, именно в корнях, в такой незаурядной и даже удивительно закаленной наследственности заключен первоисточник привлекательности поэзии и личности Евтушенко-поэта? Его стойкости, живучести, ранней сориентированности и целенаправленности в выборе собственной дороги. Вере в свое предназначение, стремление и достижение результата, выработке иммунитета к недостойным методам борьбы. Приоритете честности, дерзости, а когда что-то не клеится и начинает душить дефицит вдохновения, — восполнении недостачи исступленной работоспособностью и мобилизацией интуиции.

Этот набор положительных качеств, приписываемых нами Е. Евтушенко, далеко не умозрителен — он списан с его биографии и с его стихов. Что Женя с раннего детства считал и ощущал себя поэтом, видно из его ранних стихов, впервые опубликованных в первом томе его собрания поэтических сочинений в 8 томах (М., 1997-2005, вышло 7 томов, выход 8-го запланирован на 2007-й): датированы они 1937, 1938, 1939... годами, то есть совсем не умильные вирши, а талантливые пробы пера (или карандаша) 5-7-летнего ребенка, сочинительство и опыты которого поддерживаются родителями, а затем и школьными учителями, некоторые из них разрешали ему фантазировать даже в диктантах.

Поэт не раз с благодарностью вспоминает родителей, которые с ранних лет помогали ему через каждодневное общение, книги, знакомство и соприкосновение с искусством познать ценности окружающего мира, художественного наследия. Отец часами мог рассказывать мне, ещё несмышленому ребенку, и о падении Вавилона, и об испанской инквизиции, и о войне Алой и Белой розы, и о Вильгельме Оранском... Благодаря отцу я уже в 6 лет научился читать и писать, залпом читал без разбора Дюма, Флобера, Боккаччо, Сервантеса и Уэллса. В моей голове был невообразимый винегрет. Я жил в иллюзорном мире, не замечал никого и ничего вокруг...

И если от беспорядочного чтения прозы, большей частью переводной, у ребенка действительно голова могла пойти кругом, то поэтическое воспитание во многом предопределялось склонностью Александра Рудольфовича к стихотворчеству, увлеченностью стихами близких ему поэтов. Именно он привил мне любовь к поэзии. В сталинские времена он был ходячей устной антологией, и именно в его блестящем исполнении, близком к яхонтовскому, я в детстве услышал изъятые тогда стихи многих арестованных или эмигрировавших поэтов. Он всю жизнь писал стихи, но не пытался их печатать.
Через 18 лет после смерти отца благодарный сын опубликует шесть его талантливых стихотворений, включив подборку в свою антологию русской поэзии "Строфы века" (1995).

Он любил поэзию и свою любовь передал мне. Прекрасно читал на память и, если я что-то не понимал, объяснял, но не рационально, а именно красотой чтения, подчеркиванием ритмической, образной силы строк, и не только Пушкина и Лермонтова, но и современных поэтов, упиваясь стихом, особенно понравившимся ему.

А нравились ему строки С. Есенина, В. Хлебникова, Э. Багрицкого, П. Васильева, Б. Корнилова, Н. Асеева, Н. Тихонова, С. Кирсанова... И в последующие годы, несмотря на то что у Александра Рудольфовича образовалась другая семья, он продолжал воспитание своего старшего сына поэзией. Так, осенью 1944 года они вместе ходили на вечер поэзии в МГУ, бывали и на других вечерах, слушая стихи Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Михаила Светлова, Александра Твардовского, Павла Антокольского и других поэтов.

Сохранились дневниковые записи будущего поэта, в которых он фиксировал прочитанные книги, просмотренные фильмы и спектакли. Эти списки и даже ссылки на них никогда не фигурировали в его воспоминаниях. Работая в качестве научного редактора собрания сочинений, автору этого материала довелось ознакомиться со многими тетрадями детской и юношеской поры Евгения Александровича. Его не могли не поразить свидетельства и ранней тяги мальчика к познанию мира литературы, но особенно к его просто всепоглощающему аппетиту на новинки кино, о чем мы непременно скажем позднее, да и к театру тоже. Удивительно, что среди прочитанного в доинститутские годы почти нет авторов-поэтов (кроме, пожалуй, 3-4 авторов — Симонова, Кирсанова, Суркова и Алигер), но объем прочитанной прозы для школьника послевоенной поры более чем впечатляет, что говорит прежде всего о его, с одной стороны, неутолимой жадности к знанию и, видимо, любви к написанному, к слову, к книге как собеседнику, а с другой — о полной беспорядочности, бессистемности чтения.

Перечислить прочитанное в 1940-е годы невозможно, скажем только, что это и произведения отечественной классики (Толстой, Тургенев, Чехов и др., в том числе "Жизнь Клима Самгина" Горького, "Белые ночи" Достоевского, "Что делать" Чернышевского и др.), и лучшие зарубежные авторы (Бальзак, Гюго, Дюма, Диккенс, Лондон, Цвейг, Гашек, Фейхтвангер, Ремарк, Хемингуэй и др.), и новинки советской литературы ("Студенты" Трифонова, "Молодая гвардия" Фадеева, "Два капитана" Каверина).
 
Кое-что из прочитанного кажется несколько странным для раннего чтения: некоторые книги авторов пьес, "Искусство перевода" К. Чуковского, вышеупомянутые "недетские" книги Горького и т. п. К сказанному приведем выдержку из беседы бывшего зиминца, а впоследствии иркутского журналиста Виталия Комина со школьным библиотекарем зиминской железнодорожной школы № 26 Конкордией Назаровной Черкасовой, извлеченной нами из его воспоминаний, опубликованных в сборнике "Зима творческая" (Зима, 1957. У каждого свой Евтушенко: Заметки неравнодушного читателя):

"Я знала этого мальчика. Во время войны он жил в Зиме, брал у меня книги. Да всё толстые! Однажды, помню, взял роман “Пугачев”. Ну, думаю, хочет выглядеть, как взрослые читатели, — солидно. Решила устроить ему экзамен. Возвращает он книгу, а я спрашиваю: “Кто были сподвижники Пугачева ?”. Салават Юлаев, Хлопуша... — всех назвал! Только вот фамилия у этого мальчика была другой".

Зинаида Ермолаевна не препятствовала встречам Жени с отцом, даже способствовала им. А ещё раньше, когда писала ему письма, посылала стихи сына, в которых уже попадались строки и рифмы, свидетельствующие о способностях мальчика, так рано взявшегося за перо. О том, что мама верила в его способности и отдавала себе отчет в ценности его ранних опытов, говорит и то, что она сохраняла тетради и отдельные листки со стихами, с работой по составлению словаря рифм, ещё не существующих, по его мнению, в поэзии. К сожалению, по разным причинам что-то все-таки было утеряно, как тетрадь, которая включала примерно около 10 тысяч рифм, среди которых были ранее редко используемые "ассонансы".
 
Впоследствии такие рифмы окрестили "евтушенковскими". Но, как свидетельствует автор двух монографий и докторской диссертации, посвященной творчеству Е. Евтушенко, филолог из Абакана В. Прищепа, сохранившийся фонд ювеналий поэта, охватывающий допечатный период, составляет порядка 200 стихотворений, большая часть которых никогда не публиковалась. В "Автобиографии" Е. Евтушенко, правда, обронил, что "мама не хотела, чтобы я стал поэтом".
 
И приводит причину этого якобы нежелания: "Не потому, что она не разбиралась в поэзии, а потому, что твердо знала одно: поэт — это что-то неустроенное, неблагополучное, мятущееся, страдающее. Трагическими были судьбы почти всех русских поэтов: Пушкин и Лермонтов были убиты на дуэли, жизнь Блока, сжигавшего себя в угарных ночах, по сущности, была самоубийством, повесился Есенин, застрелился Маяковский. Мама не говорила мне, но, конечно, знала и о смертях многих поэтов в сталинских лагерях. Всё это заставляло её бояться моего будущего поэтического пути, заставляло рвать мои тетради со стихами и уговаривать меня заняться чем-нибудь, по её выражению, более серьезным".

Определенно, такие рассуждения мы склонны списать на молодость, считаем, что они идут скорее от литературы, а не от жизни. Мама вряд ли уничтожала написанное, нам доподлинно известно, что она всё, что могла, бережно сохраняла, и только благодаря ей в последние годы читатель получает возможность ознакомиться с ранними опытами начинавшего в 1930-1940-е годы юного поэта. Безусловно, положительное влияние на формирование эстетических вкусов поэта, мастерство эстрадных выступлений и неподдельный интерес к театру и кино оказывала и сама вторая, артистическая профессия мамы. В 1938-1941 годах она была солисткой Московского театра имени К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко, окончив в 1939 году музыкальное училище имени М. М. Ипполитова-Иванова, в которое поступила ещё будучи студенткой последнего курса геолого-разведочного института после того, как заняла первое место в смотре художественной самодеятельности вузов столицы. В её доме бывали артисты, и ставшие впоследствии знаменитостями, и скромные труженики мосэстрадовской сцены, которых так трогательно выписал спустя многие десятилетия поэт в одной из глав поэмы "Мама и нейтронная бомба".

Что касается выступлений перед публикой, то я это делал с детства — за кусок хлеба, за мятую трёшницу, — когда пел вокзальные песни на перронах, плясал на сибирских свадьбах. Связь этих плясок в детстве, бед и страданий народных, выпавших и на долю его семьи тоже, с пониманием и формулировками сути искусства поэт пронес через всю последующую жизнь, через все творчество, будь то литература, кинематограф или участие в общественной деятельности. Есть два взгляда на искусство. Первый — оно призвано переделать мир, приблизить его к идеалу, к абсолюту. Это задача благородная, но, на мой взгляд, утопическая. И второй: искусство помогает людям переносить страдания, оказывает очищающее действие. Я ощутил это на себе, когда мальчиком плясал на свадьбах. Позже это впечатление детства послужило толчком для стихотворения "Свадьбы". Третьего пути не дано. Искусство всегда на стороне униженных и оскорбленных.

Не может не вызвать восхищения неброская, скромная, но поистине подвижническая карьера мамы на культурном фронте — прекрасный пример патриотизма и преданности искусству для подростка-сына, только-только определяющего свою судьбу на том же поприще самоотдачи таланта людям. Участие с начала войны по декабрь 1943 года в выступлениях на фронтах, затем гастроли у хлеборобов Читинской области (декабрь 1943), во время которых она тяжело заболела тифом и пролежала несколько месяцев в больнице Читы.
 
После выздоровления в 1944 году работала заведующей зиминским Домом культуры железнодорожников (по воспоминаниям зиминца В. Комина, работу в ДКЖ она начинала в детском секторе, где она возилась с трудной зиминской ребятней военной поры), а в конце июля 1944-го вернулась с сыном в Москву, откуда, после приезда по вызову из Зимы её матери, снова отправилась по фронтам в составе концертной бригады своего театра, домой вернулась только в апреле победного 45-го, кстати, за три месяца до родов.
 
В последующие годы она работала во Всесоюзном гастрольно-концертном объединении и в московской филармонии в качестве режиссера по детской музыкальной работе вплоть до ухода на пенсию в 67-летнем возрасте в 1977 году. Да и после этого её трудовой стаж длился долгие годы.

Гостеприимство Зинаиды Ермолаевны распространялось не только на собственных друзей, но и на окружение молодого, вступающего в бурную творческую жизнь сына. Своими в доме были журналист Николай Тарасов, напечатавший первое стихотворение Евтушенко в "Советском спорте", Андрей Досталь — его первый литконсультант, многие поэты: Александр Межиров, Евгений Винокуров, Владимир Соколов, Роберт Рождественский, Григорий Поженян, Михаил Луконин и другие, не говоря уж о Белле Ахмадулиной, первой жене поэта, прозаик Юрий Казаков, драматург Михаил Рощин, литературовед Владимир Барлас, студенты Литературного института, позднее — художники Юрий Васильев и Олег Целков, актеры Борис Моргунов и Евгений Урбанский. Не только в своем доме, но и в доме родственников дух культуры был естественен.

Дед по линии мамы Ермолай Наумович, будучи крупным военачальником, по роду своей деятельности в Москве какое-то время до ареста был непосредственно связан с репертуарной стороной столичных театров, готовящих к постановке пьесы, тематически близкие оборонной проблематике. Жена брата бабушки по линии отца Раиса Семеновна Плотникова училась в московском театре-студии вместе с Р. Пляттом и А. Кедровым, её дочь Галина Евгеньевна в годы войны участвовала во фронтовых концертных бригадах. Сестра поэта Елена Васильевна окончила Театральное училище имени М. С. Щепкина при Малом театре и долгие годы работает в Московской филармонии.

Среди близких поэта многие добились творческого успеха и высоких должностей. Е.Н. Евтушенко, участник Первой мировой и Гражданской войн, был большим начальником в Приуральском военном округе, командовал артиллерией в Приволжском (Самара) и Московском военных округах, был заместителем начальника артиллерии РСФСР ("Автобиография"), инспектором Артиллерийского управления РККА (см. кн. "Расстрельные списки". М., 2000), имел воинское звание бригинтенданта.

Е.В. Плотников, брат бабушки по отцовской линии, бывший комиссаром Временного правительства в Новохоперске, а затем перешедший на сторону большевиков, был директором Всесоюзного фармацевтического треста Наркомздрава СССР и заместителем наркома здравоохранения СССР до 1937 года. Дед по линии отца Рудольф Вильгельмович Гангнус — учитель математики в московской средней школе — был широко известен как автор пособий и учебников по математике, выходивших в 1930-е годы. И.Р. Козинцева (в девичестве Гангнус), тетя поэта — член Союза архитекторов СССР. А. А. Гангнус, брат поэта, — член правления Союза российских писателей, генеральный директор Международной ассоциации развития и интеграции образовательных систем, член общественного совета Die Russlanddeutschen: GRD Historische Unterlagen und Forschungen. Один из родственников поэта — А. Л. Жовтис — доктор филологических наук, профессор кафедры русской и зарубежной литературы Казахского педагогического университета имени Абая.

Поэт рос и учился в Москве, посещал поэтическую студию Дома пионеров. Был студентом Литературного института, исключен в 1957 году за выступления в защиту романа В. Дудинцева "Не хлебом единым". Печататься начал в 16 лет. Первые публикации стихов — в 1949 году в газете "Советский спорт". В 1990 году Е. Евтушенко, как сопредседатель "Мемориала", открывал памятник жертвам сталинских репрессий — валун из Соловков, поставленный на месте бывшей редакции "Советского спорта". Принятый в СП СССР в 1952-м, стал самым молодым его членом.

Первая книга — "Разведчики грядущего" (1952) — несла родовые приметы декларативной, лозунговой, пафосно-бодряческой поэзии рубежа 1940-1950-х годов. Но тем же годом, что и книга, датированы стихотворения "Вагон" и "Перед встречей", которые Е. Евтушенко без малого четверть века спустя в статье "Воспитание поэзией" (1975) назовет "началом... серьезной работы" в литературе. А возвращаясь к этому началу спустя ещё 20 с лишним лет, напишет в предисловии из трех рассказов "Жизнь как приключение", открывающем собрание сочинений:

...Из бумажного моря выдуманных стихов о выдуманных людях стали время от времени выныривать настоящие стихи, как нерпы выныривают из грязных нефтяных разводов на байкальской воде.

Подлинно дебютными стали поэтому не первая "ходульно-романтическая книжка", как аттестует сегодня сборник "Разведчики грядущего" сам поэт, и даже не вторая — "Третий снег" (1955), а третья — "Шоссе энтузиастов" (1956) и четвертая — "Обещание" (1957) книги, а также поэма "Станция Зима" (1953-1956).
 
В них формируются выразительные особенности поэтического почерка Евтушенко — богатство ритмики, корневая ассонансная рифма, равное тяготение к ораторской патетике и бытовизму разговорной речи, стихам лирически исповедальным и сюжетно балладным. Именно в этих двух сборниках и поэме Евтушенко осознает себя поэтом нового, вступающего в жизнь поколения, которое позже назовут поколением "шестидесятников", и громко заявляет об этом программным стихотворением "Лучшим из поколения".

Мироощущение, умонастроение поэта складывались под воздействием сдвигов в самосознании общества, вызванных первыми разоблачениями культа личности Сталина. При всей их тогдашней робости, половинчатости, непоследовательности они стимулировали начавшееся отречение от идеологии и морали сталинизма, создавали в жизни новый духовный климат "оттепели". Её обнадеживающие ветры молодой Е. Евтушенко почувствовал раньше и воспринял острее многих:
 
И голосом ломавшимся моим
ломавшееся время закричало
 
Отсюда сквозные для него мотивы обновления жизни, в которую возвращаются люди "из долгого отлученья от нас" (стихотворение, посвященное Ярославу Смелякову), и расчета, разрыва с прошлым, которое отвращает тотальной обезличенностью человека, хроническим недочувствием и недомыслием вконец забюрократизированного, оравнодушенного сознания.
 
Пишите все! Все называйте честно.
По именам друг друга надо знать.
Не бойтесь, что для всех не хватит места.
Найдите место, чтобы всех назвать!
 
 — взывает поэт в стихотворении "И другие". Не рабская психология "колесиков и винтиков", внушаемая массовому сознанию, а самоценность, незаменимость духовно свободной личности — такую альтернативу находит он антигуманной идеологии сталинизма. Воссоздавая обобщенный портрет молодого современника "оттепели", Е. Евтушенко пишет собственный портрет, вбирающий духовные реалии как общественной, так и литературной жизни:
 
Его умело отводили
от наболевших "почему
Усердно критики твердили
о бесконфликтности ему.
 
Он был заверен кем-то веско
в предельной гладкости пути,
но череда несоответствий
могла к безверью привести.
 
Он устоял. Он глаз не прятал.
Он не забудет ничего.
Заклятый враг его — неправда,
и ей не скрыться от него

Так входят в стихи ключевые полярные понятия неправды и правды — времени, судьбы, искусства, становясь фундаментальными опорами гражданской позиции поэта как позиции социально активного действия. Для выражения и утверждения её поэт находит броские афористичные формулы, воспринимавшиеся полемическим знаком нового антисталинского мышления:
 
Усердье в подозреньях не заслуга.
Слепой судья народу не слуга.
Страшнее, чем принять врага за друга,
принять поспешно друга за врага
 
Или:
 
И лезут в соколы ужи,
сменив, с учетом современности,
приспособленчество ко лжи
приспособленчеством ко смелости
 
Нетерпим поэт к набирающим силу явлениям воинствующей бездуховности среди молодежи ("Блиндаж"), в которых позже, в 1980-1990-е годы, проницательно распознает один из психологических истоков отечественного фашизма. Когда публикации середины 1950-х — начала 1960-х годов пополнятся датированными тем же временем, но не прорвавшимися в массовую печать, одноразово публиковавшимися или только читавшимися стихотворениями, яснее обозначится и такой адресат напористой полемики, как конформизм, двуличие и двоедушие в среде литературной. В "Письме одному писателю" их олицетворяет отнюдь не собирательная, а реальная, узнаваемая и узнававшаяся фигура старшего мастера, к которому поэт обращает жесткие, даже жестокие слова:
 
Но потеряла обаянье ложь
Следят за вашим новым измененьем
хозяева — с холодным подозреньем,
с насмешливым презреньем — молодежь

Полемический вызов, какой бросал "прямой, непримиримый, / что означает — молодой" поэт идеологическим, пропагандистским, моралистическим постулатам сталинизма встревожил критику охранительского толка, уже и сборник "Шоссе энтузиастов" в штыки принявшую как "поклеп на наших замечательных советских юношей и девушек, воспитанных партией и комсомолом и идущих в первых рядах строителей коммунизма".

Своего рода хор штатных погромщиков образовали поэт А. Прокофьев, одокторенные литературоведы и критики В. Щербина, В. Друзин, А. Дымшиц, молодые в ту пору сталинистские ортодоксы Д. Стариков, В. Бушин. Проработочный, обличительный, а то и доносительский пафос статей и рецензий конца 1950-х годов передают их характерные названия: "Поэзия и поза", "Без четких позиций", "Мелкое решение сложной темы", "Талант, размениваемый на пустячки", "О крупном и мелком", "Куда-то не туда", "Фиалки пахнут не тем"... Особое негодование разномастных поносителей — от уже признанного тогда поэта В. Солоухина до напрочь забытого ныне критика-погромщика В. Назаренко — вызывало "ячество", которое на безличностном фоне коллективистского "мы" выглядело вызывающе нескромным, эпатирующе самонадеянным.

Как бы дразня оппонентов, поэт предрекал их суд, скорый и неправый:
 
Где цельность?"
О, в этом всем огромная есть ценность!
 
Действительно, с молодым задором декларируя собственную разность, он упивается разнообразием окружающего его мира, и жизни, и искусства, готов вобрать его в себя во всем всеохватном богатстве. Отсюда буйное жизнелюбие и программного стихотворения "Пролог", с которого мы начали эту статью, и других созвучных стихов рубежа 1950-1960-х годов, проникнутых теми же неуемными радостью бытия, жадностью ко всем его — и не одним только прекрасным — мгновениям, остановить, объять которые неудержимо спешит поэт.

Как бы декларативно ни звучали при этом иные его стихи, в них нет и тени бездумного бодрячества, охотно поощрявшегося официозной критикой, — речь о максимализме и социальной позиции, и нравственной программы, которые провозглашает и отстаивает "возмутительно нелогичный, непростительно молодой" поэт: "Нет, мне ни в чем не надо половины! / Мне — дай все небо! Землю всю положь!". Таким ведущим умонастроениям, питаемым признанием "Я жаден до людей, / и жаден все лютей", убеждением "людей неинтересных в мире нет. / Их судьбы — как истории планет. / У каждой все особое, свое, / и нет планет, похожих на неё", органично и так называемое "ячество", которое на самом деле было независимостью поведения.

Природу его раскрывает вызов демагогам "народопоклонства", для которых интеллигенция, тем паче творческая, всегда оставалась не более чем "прослойкой":
 
Народ — он не такой уж простоватый
Мне говорят, кривя усмешкой рот:
“Народ не понимает Пастернака
А я вот понимаю Пастернака.
Так что же — я умнее, чем народ ?
 
Художническая реализация этой полемики — безбоязненное и непосредственное, не говоря о множестве опосредованных, включение собственной биографии как общезначимой темы и в лирическое исповедание, в которое вылилась поэма "Станция Зима", и спустя четверть века в эпический сюжет политической поэмы "Мама и нейтронная бомба".

Конечно, поэтическим и публицистическим вызовам, находившим горячую поддержку у читателей Евтушенко, у слушателей его популярных творческих встреч, поэт во многом обязан учебе у тех писателей старшего поколения, которые были близки ему и по уровню мастерства, и по нравственной непреклонности, демонстрируемой ими во времена несвобод и гонений. Эта стойкость, конечно, раздражала носителей партийной дисциплины и идеологии, да и многих функционеров литературы, стоявших у руля Союза писателей, что, естественно, не проходило бесследно для лиц этого круга.

Поэта тянуло к общению и с Пастернаком, и с Чуковским, и с Кавериным, и со Смеляковым, которые, в свою очередь, не скрывали доброго, порой даже восторженного впечатления от встреч с неординарным, многообещающим молодым собеседником. После знакомства с Евтушенко Борис Леонидович, например, оставил такую запись, датированную 3 мая 1959 года: "Дорогой Женя, Евгений Александрович. Вы сегодня читали у нас и трогали меня и многих собравшихся до слез доказательствами своего таланта. Я уверен в Вашем светлом будущем. Желаю Вам в дальнейшем таких же удач, чтобы задуманное воплощалось у Вас в окончательных исчерпывающих формах и освобождало место для последующих замыслов. Растите и развивайтесь. Б. Пастернак".

Или Корней Иванович Чуковский 2 августа 1968 года: "Был Евтушенко... читал вдохновенные стихи... Читал так артистично, что я жалел, что вместе со мною нет ещё десяти тысяч человек, которые блаженствовали бы вместе... Стихи такие убедительные, что было бы хорошо напечатать их на листовках и распространять их в тюрьмах, больницах и других учреждениях, где мучат и угнетают людей.", в письме к дочери Лидии Корнеевне 1 ноября 1968 года: "Вчера встретил Евтушенко. Впечатление обаятельной силы. Он придет ко мне на днях..." И затем 2 ноября записал в дневнике: "Вечером от 6 до 11 Евтушенко. Для меня это огромное событие..."

Зная об их отношениях, глубже воспринимаешь и боль, и в связи с нею оценку всей тогдашней системы маститым писателем, выраженную им в дневниковой записи 1963 года: "12 апреля. Все разговоры о литературе страшны. Вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилева, Короленко, Добычина, Маяковского&site=http://www.pseudology.org&server_name=Псевдология&referrer1=http://www.pseudology.org&referrer2=ПСЕВДОЛОГИЯ&target=>Маяковского, Мирского, Марину Цветаеву, Бенедикта Лившица, замучившая Белинкова и т.д. и т.д., очень легко может довести Евтушенко до самоубийства...".
 
Сопереживания, перерастающие в поступки, и не только в стихах, но все же в стихах в первую очередь, описаны многократно, они разбросаны по многим воспоминаниям. Вот, например, свидетельство Любови Кабо о выступлении Евтушенко в поддержку Владимира Дудинцева в далеком 1957 году, о котором, как ни странно, практически все участники забыли, хотя чему удивляться, если вспомнить не только это, но и многие другие подобные собрания, коллективно осуждавшие своих вчерашних ещё глубоко уважаемых товарищей почти единогласно:

"...Так вот — год прошел с XX съезда, ровно год, — до того дня, о котором, собственно, я и собиралась рассказать: до очередного Пленума Московской писательской организации, посвященного прозе 1956 года. Все понимали, что речь пойдет опять о романе Дудинцева и, между прочим, об альманахе “Литературная Москва”, два номера которого, выпущенные после XX съезда, уже, судя по всему, обещали стать библиографической редкостью.

И опять — хоры трещали от привалившей публики. И опять — не в Дудинцеве и не в альманахе было дело, а в том, был, в конце концов, XX съезд или нет, или нас заставят забыть о нем и покорно замолчать, как, бывало, молчали. И поэтому, когда на трибуне, где-то в разгар собрания, появился Дудинцев, зал единодушно встал и разразился долгой, торжествующей овацией...

...Напоминаю, что все это происходило в марте 1957 года...

...А на трибуне между тем почти сразу после перерыва (речь о третьем дне работы Пленума. — Ю. Н.), появился Константин Михайлович Симонов. Приехал он прямо из ЦК, о чем сообщил тотчас же, и выступать собирался даже не от себя лично, а вот именно от лица ЦК. Он вынужден был говорить о Дудинцеве, роман которого, как редактор “Нового мира”, сам и напечатал. Именно так — вынужден, — потому что Дудинцев так упоен своим непомерно раздутым успехом, так мало самокритичен, что ему и в голову не приходит, в какую скорбь повергнуты сейчас и главный редактор, и вся редколлегия журнала, как остро испытывают все они чувство вины перед партией и народом.

И пока он так вот проникновенно и значительно все это говорил, с лица Дудинцева постепенно сходила ироничная и победительная усмешка, и зал притих, зал невольно опустил головы, — не только для того, чтоб не глядеть на Симонова, глядеть на него было стыдно, — но и от чувства позорного, окаянного бессилия: дальнейший регламент был уже утвержден, оставалось выступить только товарищу из далекой, знойной республики, глубоко равнодушному к тому, что вокруг него происходит, и мало кому известному в ту пору молоденькому поэту, — некому было достойно и веско Симонову возразить. Да и кто был готов к этому — вот так, без подготовки, — возражать не Симонову даже, а тем, кто стоял за его плечами? Никто к этому не был готов.

И тут вдруг, вслед за товарищем из знойной республики, слово взял Евтушенко, — именно так звали молодого поэта, — и говорить начал так яростно, так воинственно, что все невольно приподняли головы. Откинув все, что было заготовлено раньше, — очевидно, так, — отважно импровизируя на ходу, он наскакивал на высочайше инструктированного Симонова разъяренным щенком, гневно вцеплялся в каждое его заключение, не упускал ни одного только что отзвучавшего слова.

Мы под Колпиным скопом стоим,
Артиллерия бьет по своим.
Это наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.
Недолет, перелет, недолет, —
По своим артиллерия бьет...

Ах как они прозвучали кстати, эти стихи Александра Межирова, — словно для подобного случая и были написаны:

...Нас комбаты утешить хотят,
Нас по-прежнему Родина любит.
По своим артиллерия лупит,
Лес не рубят, а щепки летят...

Как часто ещё придется испытывать неожиданное это ощущение: не замечаешь, как это произошло, но руки почему-то вспухают и болят — от покрасневших ладоней до локтя. Как благодарны мы сейчас этому юноше на трибуне за возвращенное нам чувство достоинства! Слушая Симонова, мы это достоинство словно бы вовсе потеряли".

Выступлений, раздражавших оппонентов Евтушенко, даже если они были лишены декларативности, в конце 1950-х и в начале 1960-х накопилось у поэта предостаточно. Тем более, что они были отточенно целенаправленны и недвусмысленно, хотя порой и аллегорично, оказались обличителями понятных, порожденных вчерашним днем пороков — подлости и несправедливости ("Мед", "Как парится подлец", "Трусливым добрякам", "Нигилист", "Второе рождение", "Картинка детства", "Баллада о штрафном батальоне"), рутины ("Ракеты и телеги"), вранья ("Ирпень", "Зиминский мэр"), взывали к творческой смелости ("Про Тыко Вылку"), честности, чистоте, боевитости ("Мне говорят — ты смелый человек...", "Золушка"), чуткости и памяти ("Кровать", "Первая машинистка", "Памяти Ксении Некрасовой", "Мне нравится, когда мне кто-то нравится...", "Оленины ноги", "Людей неинтересных в мире нет...").

Особенно не ко двору пришлись антисталинские стихи ("Страхи", "Наследники Сталина"). Назревал нарыв, который со временем не мог не прорваться, и это произошло в 1963 году, когда во французском еженедельнике "Экспрессо" была напечатана прозаическая "Автобиография" — произведение откровенное, честное, местами по тем временам запредельно острое, но во многом наивное и весьма уязвимое для предвзятой критики за излишества самолюбования, за фактические неточности и литературные красоты в изложении ряда эпизодов, связанных с публикацией нашумевших стихов.

Но не эти действительные издержки заботили и церберски бдительного правдиста-международника Ю. Жукова, и ведущих журналистов "Комсомольской правды" Г. Оганова, Б. Панкина и В. Чикина, сочинивших в соавторстве памфлет "Куда ведет хлестаковщина?", и участников пленума правления СП СССР, которые под дирижерским управлением А. Корнейчука хором и наособицу клеймили поэта за идейное ренегатство, клевету на советский строй и советскую литературу, примиренчество и соглашательство с буржуазной пропагандой.
 
Перечитывая "Автобиографию" сейчас, по прошествии более 40 лет, ясно видишь: скандал инспирировался намеренно, и инициаторами его были идеологи из ЦК КПСС. Велась очередная проработочная кампания по завинчиванию гаек и выкручиванию рук — в острастку и самого Е. Евтушенко, и всех "инакомыслящих", кто оппозиционно воспринял погромные встречи Н. С. Хрущёва с творческой интеллигенцией. Лучший ответ на это Е. Евтушенко дал включением фрагментов ранней "Автобиографии" в позднейшие стихи, прозу, статьи автобиографического характера и публикацией её с небольшими сокращениями в 1989 и 1990 годах.

Взаимоотношения Е. Евтушенко с критикой — тема особая и зачастую драматичная. Поэт прав, сетуя на её чрезмерное пристрастие к себе: "Мне и везло, и не везло. / Одни, галдя, меня хвалили / и мед мне на дорогу лили, / другие деготь лили зло". Как прав и в том, о чем свидетельствовал в диалоге-беседе с Е. Сидоровым: "...я высказал сам о себе гораздо больше резкостей, чем все мои критики, вместе взятые". В самом деле, укоры себе типа "рассыпанно мечтаю, растрепанно живу", даже если они предъявляются с изрядным налетом сентиментальности, похожи скорее не на самокритику, а на самосуд или самоказнь.

Одно дело — шутка, сдобренная ироничной улыбкой:
 
Езжу, плаваю, летаю,
все куда-то тороплюсь,
книжки умные читаю,
а умней не становлюсь
 
Или несколько форсированный драматизм исповедального признания за собою вины в разладе с близким человеком:
 
...хотел я счастье дать всему земному шару,
а дать его не смог — одной живой душе
 
Но совсем другое — явный наговор на себя в стихотворении, предшествовавшем "Братской ГЭС":
 
Себе все время повторяю:
зачем, зачем я людям лгу;
зачем в могущество играю,
а в самом деле не могу
 
И в "Прологе" поэмы "Братская ГЭС" (1964):
 
За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же её трачу
 
Когда б вы знали, критики мои,
чья доброта безвинно под вопросом,
как ласковы разносные статьи
в сравненье с моим собственным разносом...
 
Перебирая все мои стихи,
я вижу: безрассудно разбазарясь,
понамарал я столько чепухи...
а не сожжешь: по свету разбежалась
 
Отводя "чепуху" как возводимую на себя — может быть, не без расчета на опровержение? — напраслину, не примем на веру и другое, относящееся к середине 1980-х годов такое же "самоедское" высказывание:
 
Какое право я имел
иметь сомнительное право
крошить налево и направо
талант, как неумелый мел
 
Конечно самокритичное отношение к себе, к своему труду любому человеку идет на пользу, как оно сослужило добрую службу и поэту. От года к году, от поэмы к поэме его мастерство заметно возрастает, а осознание наличия в стихах прежних лет дидактики, риторических назиданий, излишней описательности читатель легко замечает при внимательном прочтении переизданий, например в последнем Собрании сочинений. Поэт безжалостно редактирует написанное ранее, освобождая стихи от многословия и повествовательности, подбирая более точные и емкие слова и определения, в результате они становятся четче по мысли, совершеннее по форме, ярче по образности.

Размышляя о несовершенстве своего стиха, поэт в "Братской ГЭС" поставил себе безжалостный диагноз: болезнь поверхностности, с чем если и можно согласиться, то только отчасти. Дело, скорее, в торопливости, в неумении, да и в нежелании остудить свою эмоциональную возбудимость — горестные заметы сердца холодными наблюдениями ума, — совладать с напором жизненных впечатлений, аналитически упорядочить их отбор ещё до того, как в душе родится "предощущение стиха", которое "у настоящего поэта / есть ощущение греха, / что совершен когда-то, где-то". Не все греховное следовало бы нести в стихи, например в любовной лирике. Здесь, пожалуй, поэт не избежал определенных издержек: стремясь к абсолютной искренности, автор иной раз излишне прям и откровенен, что в этих случаях приводит к натуралистичности, бестактности и даже безвкусице.

К счастью, таких стихов у поэта немного, к тому же они, как правило, написаны с чувством юмора или самоиронии. А уж коли мы заговорили об интимной лирике, то именно благодаря вдохновенным, одухотворенным образцам поэтического самовыражения, щедро выплескиваемым на всех этапах творчества, от светлой юношеской мечты до горечи переживаний после очередного пожара семейного очага, поэт наиболее любим и читаем миллионами ценителей русской поэзии. Лучшая лирика Е. Евтушенко украшает любую его книгу, а сконцентрирована она в сборниках "Со мною вот что происходит...", "Любимая, спи...", "Идут белые снеги", "Но прежде чем...", "Не исчезай", "Ольховая сережка", "Медленная любовь", "Лирика", "Последняя попытка", "Нет лет", "Мое самое-самое", "Поздние слезы", "Краденые яблоки", "Избранная лирика".

Поэт никогда не уходит от прямого разговора о его лирических стихах, он всегда старается убедить читателя и слушателя в неразделимости и взаимозависимости своей гражданской и интимной лирики, и это единство зачастую является для него эталоном, может быть главным мерилом, показателем истинности и величия настоящего поэта. Вот как он, например, отвечает на вопрос "Так что же для вас любовь?":

По-моему, это удивительное слияние, высшая точка природы, когда мужчина и женщина не чувствуют границ между телом и душой. Этим любовь прекрасна, и ничего выше этого момента нет. Когда тело сливается с душой, ты не знаешь, где твоя душа, а где тело.

А любовь к родине — это что?

Понимаете, родина — тоже живое существо. Она состоит из женщин, детей, людей, которых мы встретили в жизни. Родина — это не набор политических лозунгов и фраз. Любовь к родине — это не любовь к политической системе. Это даже не любовь к природе (хотя природа тоже живое существо), но прежде всего это люди. У меня есть такие строчки о родине, я надеюсь, они будут очень важными для многих, я даже процитирую:
 
Не сотвори из родины кумира
Но и не рвись в поводыри.
Спасибо, что она тебя вскормила,
Но на коленях не благодари.
 
Она сама во многом виновата,
и все мы вместе виноваты с ней.
Обожествлять Россию пошловато,
но презирать её ещё пошлей.

Конечно, какой-нибудь лицемер скажет: “Как это можно: родина тоже во многом виновата ?” Но родина — это ведь мы с вами! И мы должны за все отвечать, причем и за то, что было в прошлом, и за то, что сейчас. И только тогда у нас возникнет ответственность за будущее...

Идейно-нравственный кодекс поэта был сформулирован не сразу: на исходе 1950-х он во весь голос заговорил о гражданственности, хотя дал ей поначалу крайне зыбкое, расплывчатое, приблизительное определение:
 
Она совсем не понуканье,
а добровольная война.
Она — большое пониманье
и доблесть высшая она
 
Развивая и углубляя ту же мысль в "Молитве перед поэмой", которой открывается "Братская ГЭС", Е. Евтушенко найдет куда более ясные, четкие определения:
 
Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет

Впрочем, и эти строки, ставшие хрестоматийными, тоже списывались бы на декларации, если б подтверждением им не были стихи, чье обнародование, будучи актом гражданского мужества, становилось крупным событием как литературной, так и (не в меньшей, если не в большей мере) общественной жизни: "Бабий Яр" (1961), "Наследники Сталина" (1962), "Письмо Есенину" (1965), "Танки идут по Праге" (1968), "Афганский муравей" (1983), "Прощание с красным флагом" (1992), "Пустые качели" (1994), "Школа в Беслане" (2004). Эти вершинные явления гражданской лирики Евтушенко не носили характера одноразового политического действия. Так, "Бабий Яр" прорастает из стихотворения "Охотнорядец" (1957) и в свою очередь отзывается в 1978-м другими созвучными строками:
 
У русского и у еврея
одна эпоха на двоих,
когда, как хлеб, ломая время,
Россия вырастила их
 
Стихотворение "Наследники Сталина" не только закономерно венчает "антикультовские" раздумья молодого Евтушенко
 
и о путях России прежней,
и о сегодняшней о ней
 
но перебрасывает мост к середине 1980-х годов, которыми датированы стихи, знаменующие последний и окончательный расчет со сталинистским прошлым: "Похороны Сталина", "Дочь комдива", "Ещё не поставленные памятники", "Вдова Бухарина". Открытый, резкий протест против оккупации Чехословацкии и колонизаторской войны в Афганистане под лицемерным, демагогическим лозунгом "интернационального долга" подготовлен истинно интернационалистскими устремлениями поэта, выстрадавшего на ближних и дальних дорогах мира твердое убеждение: "Несчастье иностранным быть не может".
 
Одновременно это и позиция подлинного патриота, умеющего, как сказано в стихотворении начала 1970-х годов "Возрождение",
 
глазами чеха или венгра
взглянуть на русские штыки
 
и устыдиться их во имя любви к собственной родине. Иными словами, гражданственность, которая для поэта "флаг, а не флюгер", которую он истово обороняет "и от "умников" заграничных, / и отечественных дураков", "замешана... не на квасе, / а заквашена на крови". Кровь же человеческая и народная потоками льется в современном мире "и под крылами голубки Пикассо" — ещё один важнейший урок, вынесенный на просторах XX века.

Под стать вершинам гражданской поэзии Е. Евтушенко его безбоязненные поступки в поддержку преследуемых талантов, в защиту достоинства литературы и искусства, свободы творчества, прав человека. Таковы многочисленные телеграммы и письма протеста против суда над А. Синявским и Ю. Даниэлем, травли А. Солженицына, советской оккупации Чехословацкии, правозащитные акции заступничества за репрессированных диссидентов — генерала П. Григоренко, писателей А. Марченко, З. Крахмальникову, Ф. Светова, поддержка художников Э. Неизвестного, О. Целкова, Ю. Васильева, и других. И это, и многое другое имели в виду председатели КГБ В. Семичастный, заявивший, что Евтушенко "опаснее десятка диссидентов", и Ю. Андропов, сигнализировавший в Политбюро ЦК КПСС об "антисоветском поведении" поэта.
 
Не можем не отметить при этом, что в таком же негативном духе о Евтушенко неоднократно высказывались и некоторые "собратья" по перу, по правозащитной деятельности. Например, В. Войнович, хотя Евтушенко был одним из немногих, протестовавших против его исключения из Союза писателей, В. Максимов опубликовал за границей не подтвержденное никакими фактами письмо "Осторожно, Евтушенко!". Надо признать, что ни Бродский, ни Горбаневская, ни Ратушинская, освобожденные по письмам Евтушенко, даже не отплатили ему за случившееся простой человеческой благодарностью, ставя под сомнение мотивы его поведения. Как это сделали, к примеру, Андрей Синявский и Эрнст Неизвестный.

К Евгению Евтушенко я отношусь с чувством глубокой благодарности за то многое, что он сделал для русских писателей, и для меня в частности (Андрей Синявский, 1992). Евгений Евтушенко — поэт. Это знают все. О себе как о человеке он лучше всех сказал сам: "Я разный. Я натруженный и праздный..." Однако как друг он всегда был верным и никогда не был "разным". Приведу только три примера. На идеологическом судилище, где меня топтал Хрущёв, он единственный отважно выступил в мою защиту. Его недоброжелатели говорили: "Ишь какой хитрый... знал, что это понравится Хрущёву". Зал был набит царедворцами и опытными интриганами. Но там были не только мои враги, но и мои друзья. Почему же ни один не выступил в мою защиту? Да просто-напросто не хватило смелости! А у Жени хватило. Второй пример. В те времена меня никогда ещё не выпускали за границу — я был глубоко невыездным. Он через Добрицу Чосича и Оскара Давичо, югославских писателей, добился того, что меня были вынуждены выпустить, и я поехал в Югославию благодаря его упорству. Третье. Когда меня "выдворили" из СССР, моя мама хотела приехать ко мне и в течение 7 лет обивала пороги всех инстанций, брошенная всеми. Евтушенко вмешался, написал письмо Андропову, которое и решило мамину судьбу. Ей сейчас 94 года, и то, что она со мной, продлило её жизнь, за что я благодарен Жене.

Евтушенко принадлежит к тем людям, которые при дилемме, что выбирать — зло или добро, всегда выбирают добро и умеют за него сражаться. В нашем холодном мире это — увы! — редкое качество. Спасибо за это, Женя. (Эрнст Неизвестный, 1997).

Частым поездкам по стране, иногда очень дальним — русскому Северу и Заполярью, Сибири и Дальнему Востоку — поэт обязан как многими отдельными стихами, так и большими циклами и книгами стихов. Так, после поездки на Вологодчину и в архангельское приморье (1963-1964) появились такие замечательные стихи, как "Подранок", "Невеста", "По Печоре", "Изба", "Долгие крики", "Совершенство", "Катер связи", "Зачем ты так?", "Качка", "Прохиндей" "Баллада о браконьерстве"... — перечислять можно долго. Так же будет нескончаем список стихов, рожденных во время путешествий по семи сибирским рекам в разные годы начиная с 1967-го.

Поэт исполнял обязанности матроса, кашевара, был равным среди равных со своими спутниками, ставшими друзьями на всю жизнь, геологом Г. Балакшиным, режиссером Т. Коржановским, художником О. Целковым и другими во главе с журналистом Л. Шинкаревым, которого поэт признает своим единственным "любимым начальником". Без этого цикла непредставима поэзия Евтушенко — это "Декабристские лиственницы", "Присяга простору", "Карликовые березы", "Мой почерк", "Маректинская шивера", "Кривой мотор", "Гиблые места", "Где-то над Витимом"... Как и без стихов о Брянщине и её людях, о Грузии, об Украине, но и об Америке, о Кубе, Вьетнаме, Чили... Немало путевых впечатлений, наблюдений, встреч влилось в сюжеты поэм — широкая география целенаправленно работает в них на эпическую широкоохватность замысла и темы.

Верный себе, своему гражданскому темпераменту, Е. Евтушенко, как правило, не довольствуется воспроизведением "натуры", но, отталкиваясь от "прототипического" случая, выходит к большим и емким социальным обобщениям, нравственным выводам, нелицеприятным и острым политическим оценкам. Характерный пример, один из многих, — "Баллада о браконьерстве" (1964). Творческий импульс к созданию её задан встречей с "владыкой Печоры" — образцовым председателем передовой рыболовецкой артели, чьи "геройские" показатели в труде достигнуты хищническим истреблением рыбных богатств края. Не в том лишь дело, что поэт из тех первых, кто, резко возвысив голос в защиту природы, впрямую заговорил об узаконенном браконьерстве в масштабах государства.

Сиюминутное потребительское, варварское отношение к природе поднято до общенародного бедствия, экологическое браконьерство осмыслено как браконьерство экономическое, социальное, духовное. Так мысль художественная, предугадывая в грядущем гибельные последствия глобального кризиса "развитого социализма", обгоняла не только политическую конъюнктуру с её утилитарным социологическим прогнозированием, что было не так уж трудно, но в целом оказывалась зорче, прозорливей современной ей мысли научной. Но это лишь первый пласт баллады. Второй, подтекстовый, созвучный тогда же написанной "Балладе о стихотворении Лермонтова “На смерть поэта” и о шефе жандармов" — протест против стимулированных хрущевскими встречами с интеллигенцией расправ над молодыми писателями, художниками, кинематографистами, чьи "жабры" ломаются о "чертовы эти ячейки" идеологических сетей...

Без преувеличений можно допустить, что по частоте и протяженности не знают себе равных в писательской среде маршруты зарубежных поездок Е. Евтушенко. Он побывал на всех, кроме Антарктиды, земных континентах, и, пользуясь всеми видами транспорта, от комфортабельных лайнеров до индейских пирог, вдоль и поперек исколесил большинство стран. Сбылось-таки:
 
Да здравствует движение и жаркость,
и жадность, торжествующая жадность! Границы мне мешают...
 
Мне неловко
не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка

Но важно, что неуемный интерес к разным странам и континентам если и носил когда печать сугубо туристского любопытства, то ею помечены немногие, как "Луковый суп", стихотворения, эстетизирующие бытовую экзотику. Очень скоро она перестает самоцельно занимать поэта, чье внимание безраздельно сосредоточивается на политических бурях и социальных драмах, нравственных конфликтах и психологических коллизиях "чужой" жизни. В их пестром калейдоскопе доминируют сюжеты, на которых строятся сольные и хоровые исповеди и проповеди монологизирующих героев — от скептических битников, незадавшихся бунтарей, чья "усталая ирония сама иронизирует" над ними, до "голубого песца на аляскинской звероферме", чье упоение ненадолго обретенной свободой — бегством из клетки — завершается новым добровольным рабством:
 
Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет,
и с ужасом я понял, что люблю
ту клетку, где меня за сетку прячут,
и звероферму — родину мою

Неверно было бы воспринимать подобные "монологи" — американского писателя, американского поэта, бродвейской актрисы, доктора Спока, испанского гида и т.д. — исключительно в "антиимпериалистическом" ключе. Пороки и язвы "буржуазного строя" нередко всего лишь эвфемизм, обличение их метит в отечественные беды и становится прозрачной аллюзией, метафорический адресат которой расшифровывается без особого труда. Если, скажем, надрывный выкрик
 
Нет роли,
нет роли средь сотен ролей
Мы тонем в безролье...
 
мог в конце 1960-х с равным успехом принадлежать как бродвейской, так и мхатовской актрисе, хотя отдан в монополию первой, то явно не американскому писателю, а советскому "инженеру человеческих душ", не пожелавшему быть и слыть партийным "автоматчиком", пристало торопить будущее, или, как поэт писал в тот же период, "приветствовать солнце ещё до восхода" ("Петух в Бейруте"). Вряд ли только "американский образ жизни" имел в виду Е. Евтушенко и в другой раз, когда восклицал в поэме "Под кожей статуи Свободы" (1968):
 
И может, буду тем любезен я народу,
что прожил жизнь, борясь, — не попросту скорбя,
что в мой жестокий век восславил несвободу
от праведной борьбы, свобода, за тебя...".

Если попытаться подняться на кагэбэшную вышку, чего ни авторам, ни читателям этой статьи сегодня, по счастью, не дано, то окажется: что Ю. В. Андропов был по-своему прав, когда, запрещая в Театре на Таганке любимовский спектакль по этой поэме, оперативно сигнализировал в секретариат ЦК КПСС (июль 1972) о взрывоопасной крамоле и режиссера, и поэта: "...в спектакле явно заметны двусмысленность в трактовке социальных проблем и смещение идейной направленности в сторону пропаганды “общечеловеческих ценностей”... проявляется стремление... к тенденциозной разработке мотивов “власть и народ”, “власть и творческая личность”, в применении к советской действительности". Не своеволием театра привнесены такие "смещение" и "стремление" — они заданы образной энергией поэтического текста, его силой напора и тембром голоса.

Ностальгически вспоминая "первый день поэзии" в так и озаглавленном стихотворении конца 1970-х, Е. Евтушенко восславляет поэзию, которая бросилась "на приступ улиц" в то обнадеживающее "оттепельное" время,
 
когда на смену словесам затертым
слова живые встали из могил
 
Своей ораторской патетикой молодого трибуна он больше других способствовал тому, чтобы
 
происходило чудо оживанья
доверия, рожденного строкой.
Поэзию рождает ожиданье
поэзии народом и страной

Неудивительно, что именно его признали первым трибунным поэтом эстрады и телевидения, площадей и стадионов, да и сам он, не оспаривая этого, всегда горячо ратовал за права слова звучащего. Но ему же принадлежит "осеннее" раздумье, относящееся как раз к шумной поре эстрадных триумфов начала 1960-х:
 
Прозренья — это дети тишины
Случилось что-то, видимо, со мной
и лишь на тишину я полагаюсь...

Кому, как не ему, было поэтому энергично опровергать в начале 1970-х назойливые противопоставления "тихой" поэзии "громкой", разгадав в них недостойную "игру в свободу от эпохи", опасное сужение диапазона гражданственности? И, следуя себе, провозглашать неприкрашенную правду времени тем единственным критерием, которым надлежит поверять ту и другую?
 
Поэзия, будь громкой или тихой, —
не будь тихоней лживой никогда!

Е. Евтушенко принципиально не из тех поэтов, кому привычно всех стричь под одну, причем свою, гребенку. И его стихотворные посвящения, и литературно-критические эссе выдают редкостное многообразие симпатий и вкусов. Взаимопритяжения зачастую возникают там, где их никак не ждешь. Ахматова, Пастернак, Цветаева, Есенин — объяснимо трепетным уважением к классике, как ни различны представляющие её творческие индивидуальности.

Но евтушенковскому перу принадлежат и самые, пожалуй, проникновенные стихи, посвященные памяти Василия Шукшина и Николая Рубцова. Тоже своего рода программа. И не чисто эстетическая, внутрилитературная, а опять-таки в высшей степени гражданственная. "Есть поэт всероссийский, вселенский, / а не тотьминский и не псковской: / нет поэзии деревенской, / нет поэзии городской", — из стихотворения "Над могилой Рубцова", общепризнанного апостола "тихой" лирики...

Тематическое, жанровое, стилевое многообразие, отличающее лирику Е. Евтушенко, в полной мере характеризуют и его поэмы. Лирическая исповедальность ранней поэмы "Станция Зима" и эпическая панорамность "Братской ГЭС" — не единственные крайние полюса. При всей их художественной неравнозначности, каждая из 22 евтушенковских поэм отмечена выразительным "лица необщим выраженьем". Как ни близка "Братской ГЭС" поэма "Казанский университет" (1970), она и при общей эпической структуре обладает собственным, специфическим своеобразием. Недоброжелатели поэта не без тайного и явного злорадства ставят в вину самый факт написания её к 100-летию со дня рождения В. И. Ленина. Между тем "Казанский университет" — не юбилейная поэма о Ленине, который и появляется, собственно, в двух последних главах (всего их 17). Это поэма о передовых традициях русской общественной мысли, "пропущенных" через историю Казанского университета, о традициях просветительства и либерализма, вольнодумия и свободолюбия.

В русскую историю погружены поэмы "Ивановские ситцы" (1976) и "Непрядва" (1980). Первая более ассоциативна, вторая, приуроченная к 800-летию Куликовской битвы, — событийна, хотя в её образный строй наряду с эпическими картинами повествовательного плана, воссоздающими далекую эпоху, включены лирические и публицистические монологи, стыкующие многовековое прошлое с современностью. Эти "стыки" важны принципиально как неуступчивая полемика с монополизацией патриотического чувства русской истории теми самоназначенными патриотистами, которые спустя десятилетие после создания поэмы станут в ряды уже не литературного только, но и политического фронта национал-большевизма. В противовес им поэт понимает и выражает патриотическое чувство как не привилегию избранных, а природное, естественное состояние души нормального, духовно здорового человека, чья любовь к родине и народу, если она истинна и сокровенна, не требует ораторской аффектации, перенапряжения голосовых связок.
 
Тот, кто Родину подлинно любит,
тот в любви никогда не криклив...

На виртуозном сцеплении многочисленных голосов публики, падкой до будоражащих зрелищ, быка, обреченного на заклание, молодого, но уже отравленного "ядом арены" тореро, приговоренного, пока не погибнет сам, вновь и вновь "убивать по обязанности", и даже пропитанного кровью песка на арене строится поэма "Коррида" (1967). Её гуманистический пафос концентрированно выражен в финальном монологе старого испанского поэта, воспринимающего мир сплошной, беспрерывной корридой.
 
Мир от крови устал
Мир не верит искусной подчистке песочка
Кровь на каждой песчинке,
как шапка на воре, горит.
Многоточия крови...
Потом — продолженье... Где точка?!
Но довольно бессмысленных жертв!
Но довольно коррид!".

Спустя год волнующая поэта "идея крови", которой оплачены многовековые судьбы человечества, вторгается и в поэму "Под кожей статуи Свободы" (1970), где в единую цепь кровопролитных трагедий мировой истории ставятся убийства царевича Дмитрия в древнем Угличе и президента Джона Кеннеди в современном Далласе.

В ключе сюжетных повествований о человеческих судьбах выдержаны поэмы "Снег в Токио" (1974) и "Северная надбавка" (1977). В первой поэмный замысел воплотился в форме притчи о рождении таланта, высвободившегося из оков недвижного, освещенного вековым ритуалом семейного быта. Во второй — непритязательная житейская быль произрастает на сугубо российской почве и, поданная в обычном потоке будней, воспринимается их достоверным слепком, содержащим много привычных, легко узнаваемых подробностей и деталей.

Не в изначальном, а доработанном виде включены в восьмитомное собрание сочинений Е. Евтушенко публицистически ориентированные поэмы "В полный рост" (1969-1973—2000) и "Просека" (1975—2000). То, что разъяснено поэтом в авторском комментарии ко второй, приложимо и к первой: он писал обе более четверти века "тому назад, совершенно искренне цепляясь за остатки иллюзий, окончательно не убитые... ещё со времен “Братской ГЭС”".
 
Нынешний отказ от них едва не побудил к отречению и от поэм. Но поднятая было "рука опустилась, как бы независимо от моей воли, и правильно сделала". Так же правильно, как поступили друзья, редакторы восьмитомника, уговорив автора спасти обе поэмы. Вняв советам, он спас их тем, что убрал излишества публицистики, но сохранил в неприкосновенности реалии минувших десятилетий. "Да, СССР больше нет, и я уверен, что не нужно было реанимировать даже музыку его гимна, но люди-то, которые называли себя советскими, и в том числе я, ...остались". Значит, и чувства, какими они жили, — "это тоже часть истории. А историю из нашей жизни, как показали столькие события, вычеркивать невозможно..."

Синтез эпики и лирики отличает развернутую в пространстве и времени политическую панораму современного мира в поэмах "Мама и нейтронная бомба" (1982) и "Фуку!" (1985). Иногда органичность синтеза нарушается избыточной риторикой и лозунговой патетикой, публицистическими длиннотами и повествовательным многословием. Но, как ни досадны потери и срывы, нельзя не признать, что в русской поэзии 1980-х не было ничего равного этим поэмам и по мощности антивоенного, антимилитаристского, антитоталитарного пафоса, и по широте, всеохватности предостережений человечеству от реальной в то время угрозы самоубийственного апокалипсиса, приближаемого "блоковым" сознанием мира, расколотого на лагеря и системы, их непрекращавшейся, несмотря на все "разрядки", конфронтацией, безумием "ястребов", существовавших и действовавших по обе стороны барьеров.

Безусловное первенство принадлежит Е. Евтушенко в изображении таких взаимосвязанных явлений и тенденций агонизирующей советской действительности 1980-х годов, как реанимация сталинизма и возникновение отечественного фашизма. Можно пенять на прямолинейность суждений об опасном для будущего забвении исторического опыта, публицистическую обнаженность назидания: "Тот, кто вчерашние жертвы забудет, / может быть, завтрашней жертвою будет". Но нельзя не разделить "смертельной тоски" поэта, потрясенного тем, как "...над зеркальцем в грузовике / колымский шофер девятнадцати лет / хвастливо повесил известный портрет", и не воскликнуть вслед за ним: "Опомнись, беспамятный, глупый пацан, — / колеса по дедам идут, по отцам. / Колючая проволока о былом / напоминает, прокалывая баллон".

Сорвал Е. Евтушенко и плотную завесу стыдливых умолчаний — в газетных хрониках об этом не было ни полслова — о легализации русского фашизма и его первой публичной демонстрации в Москве на Пушкинской площади "в день рождения Гитлера / под всевидящим небом России". Тогда, в начале 1980-х, то была действительно "жалкая кучка парней и девчонок", "играющих в свастику". Но, как показало в середине 1990-х появление и сегодня действующих фашистских партий и движений, их военизированных формирований и пропагандистских изданий, тревожный вопрос поэта прозвучал вовремя и даже с опережением времени:
 
Как случиться могло,
чтобы эти, как мы говорим, единицы,
уродились в стране
двадцати миллионов и больше — теней??
Что позволило им,
а верней, помогло появиться,
что позволило им / ухватиться за свастику в ней?

Содержательному, то есть проблемно-тематическому разнообразию поэм сродни жанрово-стилевое многообразие поэтических форм, интонаций, ритмов. "Форма — это тоже содержанье", — недаром заявлено в одном из стихотворений 1970-х годов. Считая так, Е. Евтушенко находит для каждой поэмы свою формальную доминанту, не исключающую, однако, многоразличия форм и внутри отдельно взятой поэмы. Так было ещё в "Братской ГЭС", а затем в "Казанском университете", в целом выдержанных в классических традициях русского стиха. Притчеобразная поэма "Снег в Токио", повесть в стихах "Голубь в Сантьяго" (1978), поэма "Мама и нейтронная бомба" написаны верлибром. В поэме "Под кожей статуи Свободы" поэта увлекло экспериментальное соединение собственно поэтических глав, выдержанных в разных ритмах, и глав, написанных ритмизированной прозой. Оправдавшийся эксперимент закреплен на куда большем пространстве "Фуку!".

В поэтическом словаре Е. Евтушенко слово "застой" появилось уже в середине 1970-х годов, то есть задолго до того, как оно вошло в политический лексикон "перестройки". В стихах конца 1970-х — начала 1980-х годов мотив душевного непокоя, разлада с "застойной" эпохой выступает одним из доминирующих. Ключевое понятие "перестройка" появится спустя время, но ощущение тупиковости "доперестроечного" пути все более и более овладевает поэтом. Мы обратили внимание читателя на наблюдения поэта-гражданина, раньше профессиональных политических аналитиков учуявшего неприятный запах скверны, незаметно для "подавляющего большинства" проникавший в поры больного государственного организма. В 1974 году он бесстрашно взывал: "Когда во времени возникнет пауза... начать в безвременье творенье времени..., создайте, мальчики, в антракте действие!. Штурмуйте паузу! Штурмуйте паузу!".

Мы не сомневаемся, что исследователям его творчества ещё предстоит изрядно поломать голову над разгадкой пророчеств, возможно и не всегда находящихся на поверхности стихов-прозрений, смысл которых в свое время не был ни предугадан, ни угадан, и даже не прокомментирован до сих пор.

Обогащенные познанием событий новейшей истории отечества, связанных с распадом СССР, перечитаем, например, строки стихотворения того же 1974 года "Возрождение":
 
И несмотря на лавры в битвах,
в своей стране ведя разбой,
собою были мы разбиты,
как Рим разгромлен был собой.
И даже у ракет российских
был в судных всполохах зарниц
звук угрожающий раздрызга
последних римских колесниц
 
Не слабо? Вы почувствовали тревогу за судьбу России в стихах, написанных за четверть века до развала державы?! А далее:

Неужто русские, обрюзгнув,
свое падение проспят,
и в новом Риме — русско-прусском
произойдет сплошной распад?

Кто тогда мог такую "крамолу" прочитать? — только в самиздате, что сурово каралось, или услышать на авторском вечере, куда ещё надо было умудриться попасть. Даже в период начавшейся гласности написанное пробивалось на страницы ох как не просто! Стихотворение, которое мы процитировали, впервые было напечатано в сборнике поэта, да и то вышедшего не в "столице всех надежд", а в Минске лишь спустя 16 лет после рождения, в 1990 году.
 
Подобная судьба была у многих стихотворений-поступков, чего не хотят видеть (или умышленно дуря тех, "кто обманываться рад") хулители Евтушенко, неуклюже пытаясь при этом прикрыться понятиями "разрешенная смелость", "санкционированный оппозиционер" и т. п., якобы объясняя или оправдывая действия соответствующих органов, вроде бы заботящихся об имидже страны как бы демократической. Поэт на собственной шкуре испытал "ласковость" гэбэшной и идеологической заботы попечительства верхов, — вспомним хотя бы истории с пастернаковским "Доктором Живаго", дудинцевскими "Белыми одеждами" и евтушенковской "Автобиографией". Ещё один наглядный пример этого "попечительства" — письмо председателя КГБ В. Семичастного в ЦК КПСС 1964 года (Архив ЦК КПСС, был гриф "секретно"):

"Комитет госбезопасности докладывает полученные материалы о настроениях поэта Е. Евтушенко. В оценках своего поведения за границей Евтушенко остается на прежних позициях, несмотря на его официальные заявления о справедливости критики в его адрес. Так, при обсуждении стихотворения “Опять на станции Зима” с чтецом-декламатором А. Гончаровым он заявил: “В строчки “Я возвратился не в почете, а после критики крутой, полезной нам, в конечном счете... я вкладываю иронический смысл, а некоторые люди восприняли это, как будто я каюсь...” Аналогичные утверждения Евтушенко высказал при встречах с писателем В. Аксеновым и Г. Айги... В беседе с композитором Н. Богословским Евтушенко утверждал, что своей “Автобиографией” он “сделал столько пользы нашей стране, чуть ли не на сто лет вперед”. Одновременно Евтушенко предпринимает меры к распространению своей “Автобиографии” среди советских людей. В частности, один её экземпляр он передал своему знакомому из Казани, заявив при этом следующее: “Я вам подарю свою “Автобиографию” с одним условием — что вы дадите её почитать разным людям, своим друзьям. Если они захотят, пусть перепечатают”.

...При встрече с французским певцом Азнавуром он сетует на отсутствие в нашей стране “свободы творчества”: “К сожалению, Чехов, Достоевский, Гоголь больше говорят правды про сегодняшнюю Россию, чем мы, нынешние русские писатели...”

Известно, что Евтушенко ознакомил болгарского поэта С. Цанева с неофициально распространяемым письмом Раскольникова Сталину.

“Хочется написать хорошие стихи. Единственная премия мне нужна — это ездить куда и когда захочу”. При этом он утверждает, что “никогда в жизни” не согласился бы жить за границей. Следует отметить весьма болезненную реакцию Евтушенко на факты, дающие ему основание предполагать, что его ограничивают в публичных выступлениях. Так, с возмущением он рассказал скульптору Э. Неизвестному о том, что, когда его пригласили выступать на вечере у космонавтов, он прибыл для этого из дома отдыха на озере Сенеж, но в выступлении ему было отказано. “У меня все закружилось в глазах. Я выбежал опрометью, схватил пальто, шапку, бросился в дверь. Когда я оттуда рулил, на спидометре было 120 км. Как я не разбился, было чудом...” — заключил свой рассказ Евтушенко.

После возвращения из поездки в
Сибирь, где он выступал с отрывками своей новой поэмы о Братской ГЭС, Евтушенко следующим образом рассказал об оказанном ему приеме в Братске: “Клуб вмещает около 900 человек, а в зале было около двух тысяч... Это было невероятное зрелище. Во всех проходах стояли. Женщины пришли с детьми. Все фойе было заполнено народом. Динамики вынесли на улицу. Там стояла тысячная толпа и слушала. Принимали потрясающе!.” Резюмируя итоги своей поездки, Евтушенко заявил: "Я получил невероятную народную поддержку”".

Даже из этого постыдного материала, явно основанного на подслушке, видно, что поэта и в те годы не просто было сломить, он не прекращал свое общение с писателями и с людьми, близкими ему по духу. И не помалкивал при этом. Ещё одна выдержка из дневниковой записи К. Чуковского от 2 ноября 1968 года: "Говорит, что со времени нашего вторжения в Чехию его словно прорвало — он написал бездну стихов. Прочитал пять прекрасных стихотворений. Одно — о трех гнилых избах, где живут три старухи и старичок-брехунок. Перед этой картиной — изображение насквозь прогнившей Москвы — её фальшивой и мерзостной жизни... Потом — о старухе, попавшей в валютный магазин и вообразившей, что она может купить за советские деньги самую роскошную снедь, что она уже вступила в коммунизм, а потом её из коммунизма выгнали, ибо у неё не было сертификатов... Потом о войсках, захвативших Чехословацкию. Поразительные стихи, и поразителен он... Большой человек большой судьбы...". А ведь встречаются "смельчаки", которые говорят не о смелости, — о "трусости" Евтушенко: "Отрицательно отношусь к Евтушенко. Потому что трус" (Владимир Жириновский, 1992). А ведь ещё в 1960-м поэт писал:
 
Мне говорят — ты смелый человек.
Неправда. Никогда я не был смелым.
Считал я просто недостойным делом
унизиться до трусости коллег...
 
О вспомнят с чувством горького стыда
потомки наши, расправляясь с мерзостью,
то время, очень странное, когда
простую честность называли смелостью!
 
Какая поразительная несоразмерность высказываний!

Закономерно поэтому, что он стал одним из тех первых энтузиастов, кто не просто принял идеи "перестройки", но деятельно способствовал их претворению в жизнь. Совместно с академиком А. Сахаровым, А. Адамовичем, Ю. Афанасьевым — как один из сопредседателей "Мемориала", первого массового движения российских демократов. Как общественный деятель, ставший вскоре народным депутатом СССР и возвысивший свой депутатский голос против цензуры и унизительной практики оформления зарубежных выездов, диктата КПСС, её — от райкомов до ЦК — иерархии в кадровых вопросах и монополии государства на средства производства. Как публицист, активизировавший свои выступления в демократической печати.
 
И как поэт, чья возрожденная вера, обретя новые стимулы, полнозвучно выразила себя в стихах второй половины 1980-х годов: "Пик позора", "Перестройщики перестройки", "Страх гласности", "Так дальше жить нельзя", "Вандея". Последнее — и о литературном бытии, в котором назревал неизбежный раскол СП СССР, чье монолитное единство оказалось одним из фантомов пропагандистского мифа, исчезнувшим вслед за "гекачепистским" путчем в августе 1991-го. Впрочем, это не ослабило, а, напротив, усилило злобу "вандейцев", чью непотопляемость, живучесть и предрекал поэт: "Литературная Вандея, / пером не очень-то владея, / зато владея топором, / всегда готова на погром... / За экологию природы / встает, витийствуя, она, / но экология свободы / ей непонятна и страшна".

Стихи 1990-х годов, вошедшие в сборники "Последняя попытка" (1990), "Моя эмиграция" и "Белорусская кровинка" (1991), "Нет лет" (1993), "Золотая загадка моя" (1994), "Поздние слезы" и "Мое самое-самое" (1995), "Бог бывает всеми нами..." (1996), "Медленная любовь" и "Невыливашка" (1997), "Краденые яблоки" (1999), в книги уже нового века — "Между Лубянкой и Политехническим" (2000), "Я прорвусь в двадцать первый век..." (2001), "Между городом Да и городом Нет" (2002), "Избранная лирика", "Стихотворения и поэмы" (2003), "Памятники не эмигрируют" (2005) или увидевшие свет в газетных и журнальных публикациях, а также последняя поэма "Тринадцать" (1993-1996) — свидетельствуют, что в "постперестроечное" творчество Е. Евтушенко вторгаются мотивы иронии и скепсиса, усталости и разочарования.
 
Так отзывается в мироощущении поэта кризис не оправдавшихся надежд на быстрое и легкое решение больных проблем, будь они унаследованы от тоталитарного прошлого или в изобилии порождены современной российской действительностью. Чутко реагируя на новую ситуацию в стране и мире новыми мотивами гражданской лирики, Е. Евтушенко в который раз подтверждает определяющую особенность своей писательской индивидуальности: его творческий мир — точнейший, безотказный сейсмограф духовного состояния общества, сознания и умонастроений, менявшихся на протяжении лет и десятилетий — от дуновений "оттепели" до заката "перестройки". И далее — до нынешних проблем пока ещё не окрепшей российской демократии.

В конце 1990-х и в первые годы нового века заметно снижение поэтической активности Е. Евтушенко. Объясняется это не только длительным пребыванием на преподавательской работе в США, но и все более интенсивными творческими исканиями в других литературных жанрах и видах искусства. Ещё в 1982 году он предстал в качестве романиста, чей первый опыт — "Ягодные места" — вызвал разноречивые, от безоговорочной поддержки до резкого неприятия, отзывы и оценки. В развернутой панораме действия, свободно перемещаемого, как это было в политических поэмах, во времени и пространстве, проступает тема, особенно волнующая Евтушенко, — связи времен и поколений, их духовной преемственности, неестественных самопроявлений личности.
 
Второй роман — "Не умирай прежде смерти" (1993) с подзаголовком "Русская сказка" — при всей калейдоскопичности сюжетных линий, разнобойности населяющих его героев имеет своим направляющим стержнем драматичные ситуации "перестроечной" поры. Заметным явлением современной мемуарной прозы стала книга "Волчий паспорт" (М., 1998). И все же это заявление не является безоговорочным, поскольку в самые последние годы поэт демонстрирует бурные всплески зрелой и вновь неожиданно яркой исповедальной лирики, которой, как видно, нет конца, сколько бы поэт ни отходил в сторону педагогики, публицистики и прозы.

Итог более чем 20-летней не просто составительской, но исследовательской работы Евтушенко — издание на английском в США (1993) и русском (М.; Минск, 1995) языках антологии русской поэзии XX века "Строфы века". Фундаментальный труд (более тысячи страниц, 875 персоналий!), достойный внимания и поддержки, внушительное, но не единственное свидетельство огромного вклада Е. Евтушенко в благородное дело пропаганды русской поэзии как в нашей стране, так и за рубежом, встретил, однако, в России негативные отклики, исходившие от поэтов, либо обойденных составителем, либо представленных не так широко, как им хотелось бы. Зарубежный интерес к антологии опирается на объективное признание её научного значения, в частности как ценного учебного пособия по университетским курсам истории русской литературы.
 
Любопытен ответ поэта на один из вопросов, заданных ему в недавнем интервью "Новым Известиям" (июль 2005 года), который свидетельствует о широкой популярности телевизионной версии этой работы (...вы выпускаете видеокассеты, которые используют учителя на уроках литературы): — "Ничего я не выпускаю. Это делают сами учителя. Когда-то Ирэна Лесневская сделала для нашей поэзии великую вещь — она профинансировала 108 передач о русской поэзии, которые вел я. Их долгое время бойкотировали некоторые каналы, а потом дали премию "ТЭФИ". Насколько я знаю, их переписывали прямо с телевизора и теперь используют в Америке, в Израиле, даже в Австралии. Мои последние передачи, согласно рейтингам, посмотрели пять миллионов человек. Слышал, что Лесневская продает свои акции RenTV, и хочу через вашу газету обратиться к ней. Дорогая Ирэна Стефановна! Я очень хотел бы получить пусть не все, но хотя бы самые лучшие свои передачи. Я могу договориться с Министерством образования, чтобы их распространяли по стране. Пожалуйста, передайте мне эти кассеты!"

Мы намеренно не оборвали выдержку тремя фразами раньше, чтобы показать этой цитатой, как Евтушенко действен и целеустремлен, как он использует любую возможность довести разрабатываемую идею до логического конца. Потому что он верит в свою правоту, знает цену результата своего труда. Ещё раз обратимся к дневниковой записи Корнея Чуковского от 2 ноября 1968 года: "Мы говорили с ним об антологии, которую он составляет... обнаружил огромное знание старой литературы. Не хочет ни Вяч. Иванова, ни Брюсова (это было ещё начало работы, 1968 год; конечно, эти авторы будут представлены в новой антологии. — Ю.Н.). Великолепно выбрал Маяковского. За всем этим строгая требовательность и понимание". Оценка Виктора Астафьева 1996 года: "Основное радостное чтение последних месяцев — антология поэзии “Строфы века”, составленная Евтушенко. То, что сделал Евтушенко, — подвиг. Так же хороши и полезны передачи Евтушенко “Поэт в России больше чем поэт”".

Логическим продолжением "Строф века", станет ещё более фундаментальный труд, завершаемый поэтом, — трехтомник "В начале было Слово". Это антология уже всей русской поэзии, с XI по XXI век, включая "Слово о полку Игореве" в новом "перекладе" на современный русский язык.

Е. Евтушенко являлся редактором многих книг, составителем ряда больших и малых антологий, вел творческие вечера поэтов, составлял радио- и телепрограммы, организовывал грамзаписи, сам выступал с чтением стихов А. Блока, Н. Гумилева, В. Маяковского, А. Твардовского, писал статьи, в том числе для конвертов пластинок (об А. Ахматовой, М. Цветаевой, О. Мандельштаме, С. Есенине, С. Кирсанове, Е. Винокурове, А. Межирове, Б. Окуджаве, В. Соколове, Н. Матвеевой, Р. Казаковой и многих других).

Всему творческому пути Евтушенко неотлучно сопутствовал отнюдь не любительский и вовсе не дилетантский интерес к кинематографу. Кино — особая страсть поэта. Истоки этой любви уходят в далекую довоенную пору, в детские годы. В упоминавшихся выше дневниковых записях зафиксировано 482 просмотренные картины с 1940 по 1955 год (не учитывая повторных просмотров). Из них только в эвакуации в Зиме — 29. Не претендуя ни на какие выводы и оценки, просто отметим, что среди отмеченных картин (судим по проставленным оценкам) "Два бойца" (1943, Жене было тогда 11 лет), "Член правительства" (1944), "Сказание о земле сибирской", "Георгий Саакадзе" (1948), "Машенька", "Секрет актрисы" (1949), "Скандал в Клошмерле" (1950), "У стен Малапаги" (1951), "Рим в 11 часов" (1953). Упомянем о просмотренных в 1949-1953 годах 25 спектаклях, в основном оперетт. Наиболее понравившиеся постановки — "Сильва", "Вольный ветер" (1949) и "Под шорох твоих ресниц" (1951).

Видимое начало его кинотворчеству положили "поэма в прозе" "Я — Куба" (1963) и фильм М. Калатозова и С. Урусевского, снятый по этому сценарию. Благотворную роль творческого стимула наверняка сыграла в дальнейшем дружба с Федерико Феллини, близкое знакомство с другими мастерами мирового экрана, а также участие в фильме С. Кулиша "Взлет" (1979), где поэт снялся в главной роли К. Циолковского. (Желание сыграть Сирано де Бержерака в фильме Э. Рязанова не осуществилось: успешно пройдя пробы, Е. Евтушенко решением Комитета кинематографии не был допущен к съемкам). По собственному сценарию "Детский сад" поставил одноименный фильм (1983), в котором выступил и как режиссер, и как актер. В том же триедином качестве сценариста, режиссера, актера выступил в фильме "Похороны Сталина" (1990).

Не менее, чем к экрану, поэт творчески привязан и к сцене. Не только как блестящий исполнитель стихов, но и как вначале автор инсценировок и сценических композиций ("На этой тихой улочке" по "Четвертой Мещанской", "Хотят ли русские войны", "Гражданские сумерки" по "Казанскому университету", "Просеке", "Корриде" и др.), затем как автор пьес тех спектаклей, которые становились событиями культурной жизни Москвы: "Братская ГЭС" в Московском драмтеатре на Малой Бронной (1967), "Под кожей статуи Свободы" в любимовском Театре на Таганке (1972), "Благодарю вас навсегда..." в Московском драмтеатре имени М. Н. Ермоловой (2002). Сообщалось о премьерах спектаклей по пьесе "Если бы все датчане были евреями" в Москве (премьера с участием автора — в рамках 1-го Московского международного фестиваля искусств имени Соломона Михоэлса в Театре на Малой Бронной в январе 1988 года), а также в Германии и Дании.

Произведения Е. Евтушенко переведены на более чем 70 языков, они изданы во многих странах мира, а общее число наименований практически не поддается точному учету. Только в Советском Союзе и России, а это, следует признать, далеко не большая часть изданного, к 2005 году вышло около 130 книг, в том числе более 10 книг прозы и публицистики, 11 сборников поэтических переводов с языков братских республик и одна — перевод с болгарского, 11 сборников — на языках народов бывшего СССР.

За рубежом отдельными изданиями выходили фотоальбомы, а также эксклюзивные и коллекционные раритеты. Так как точного перечны вышедших книг Евтушенко не существует, приведем оценку автора этого эссе, основанную на учете книг, находящихся в его личной библиотеке. Всего учтено 283 наименования авторских сборников поэта, что, по самой грубой оценке, на порядок меньше имеющегося в библиотеке поэта. Приведенная выше цифра включает в себя 160 авторских книг, изданных в России (вернее, в СССР и в России), включая переиздания, музыкальные издания и книги на языках народов бывшего СССР, а также зарубежные издания. Поэтому можно предположительно считать, что у Евтушенко за 60 неполных лет вышло заведомо более тысячи книг, тираж которых составляет многие миллионы экземпляров.

Прозу Е. Евтушенко, кроме упомянутых выше романов, составляют две повести — "Пирл-Харбор" (1967) и "Ардабиола" (1981), а также несколько рассказов. Только в средствах массовой информации рассыпаны сотни, если не тысячи интервью, бесед, выступлений, откликов, писем (в том числе и с его подписью коллективных), ответов на вопросы всевозможных анкет и опросов, изложений речей и высказываний. Пять киносценариев и пьес для театра были опубликованы тоже только в периодике, а фотографии с персональных фотовыставок "Невидимые нити", демонстрировавшихся в 14 городах страны, в Италии и Англии, — в буклетах, проспектах, газетных и журнальных публикациях.

Десятки произведений поэта стимулировали создание музыкальных произведений начиная от "Бабьего Яра" и главы из "Братской ГЭС", вдохновивших Д. Шостаковича на едва не запрещенную "сверху" Тринадцатую симфонию и высоко оцененную Государственной премией симфоническую поэму для хора и оркестра "Казнь Степана Разина", и кончая популярными песнями "Бежит река, в тумане тает...", "Хотят ли русские войны", "Вальс о вальсе", "А снег повалится, повалится...", "Твои следы", "Спасибо вам за тишину", "Не спеши", "Дай Бог" и др.
 
И в самое последнее время музыка на тексты поэта продолжает звучать и с киноэкранов (Г. Мая в "Детском саде"), и с театральных подмостков (И. Голубевой в "Благодарю вас навсегда"), и с эстрады (песни Р. Паулса, Е. Крылатова, С. и Т. Никитиных и др.). "Гимну российских журналистов" на музыку Е. Крылатова, премьера которого состоялась в августе 2005 года, верится, уготована исполнительская судьба не на один год. Чтобы понять воздействие слова поэта на вдохновение композитора, обратимся к строкам письма классика мировой музыки Д. Д. Шостаковича от 8 июня 1962 года:

Дорогой Евгений Александрович! Сегодня получил Ваши стихи. Спасибо. Все стихи прекрасны. Но выбрал я для 13 симфонии "Страхи". Мне кажется, для моей симфонии "Страхи" больше всего подходят... После прочтения "Бабьего Яра" у меня появился некий ренессанс. И когда я стал читать Вашу книгу "Взмах руки" и решил продолжить работу, то меня прямо невозможно оторвать от бумаги. Давно уже у меня такого не было. И в больнице я без перерыва работаю... Но сегодня пришли Ваши стихи, и опять я во власти долга — долга, который мне необходимо выполнить — долга моей совести. В общем, за это спасибо Вам. Кстати, о совести... Мне кажется, что стоит посвятить несколько слов и совести. О ней позабыли. А вспомнить о ней необходимо. совесть надо реабилитировать. совесть надо восстановить во всех правах. Надо предоставить ей достойную жилплощадь в душах человеческих. Когда завершу 13 симфонию, буду кланяться Вам в ноги за то, что Вы помогли мне "отобразить" в музыке проблему совести. А вот строки Шостаковича из письма к композитору Тищенко от 29 октября 1965 года, которые развивают эту мысль:

...Отставим в сторону такие вещи, как красота слога, изящность рифмы и т. п. Я в этом плохо разбираюсь. Вам не нравится, что он сел Вам на шею и учит Вас тому, что Вы знаете: "Не воруй мед", "Не лги" и т.д. Я тоже знаю, что так поступать нельзя. И стараюсь так не поступать. Однако мне не скучно слушать об этом лишний раз. Может быть, Христос говорил об этом лучше и даже, вероятно, лучше всех. Это, однако, не лишает права говорить об этом Пушкина, Л. Толстого, Достоевского, Чехова, И. С . Баха, Малера, Мусоргского и многих других. Более того, я считаю, что они обязаны об этом говорить, как обязан это делать и Евтушенко. Лишний раз напомнить об этом — святая обязанность человека... Мораль — это родная сестра совести. И за то, что Евтушенко пишет о совести, дай Бог ему всего самого доброго.

Каждое утро вместо утренней молитвы я перечитываю, вернее произношу наизусть два стихотворения Евтушенко: "Сапоги" и "Карьера". "Сапоги" — совесть, "Карьера" — мораль. Нельзя лишаться совести. Потерять совесть — все потерять. И совесть надо внушать с самого раннего детства... Честь и слава Евтушенко, что он об этом напоминает, "морализует"... Добро, любовь, совесть — вот что самое дорогое в человеке. И отсутствие этого в музыке, литературе, живописи не спасают ни оригинальные звукосочетания, ни изысканные рифмы, ни яркий колорит.

Мы могли бы привести высказывания и выдержки из воспоминаний о поэте, рассказывающие о его совсем молодых годах, когда только-только стали пробиваться первые ростки его поэтического таланта; свидетельства его спутников по бесчисленным поездкам и путешествиям, полные деталей и подробностей, раскрывающие особенности его характера, иллюстрирующие или поясняющие многое из того, что стоит за строками поэтических произведений, его облик как собеседника при встречах с простыми людьми и с сильными мира сего, со звездными кумирами и выдающимися творцами мира искусства и литературы; детали и подоплеку эпизодов его многогранной деятельности как участника исторических событий, — все-таки ему пришлось функционировать и в качестве одного из руководителей писательских организаций, и народного депутата СССР, и члена всяческих творческих, государственных и общественных организаций, быть актером, режиссером, фотохудожником, членом жюри, а порой и председателем всевозможных форумов, фестивалей, конкурсов, комиссий и так далее, и так далее, и так далее...
 
Но это невозможно, так как объема такого рода опубликованных материалов хватило бы на более чем целую книгу, и может быть, не одну. Поэтому, в заключение, мы приведем ещё одно высказывание, справедливость которого, надеемся, будет подтверждена временем.

Евгению Рейну, другу и, как многие считают, учителю Бродского, принадлежит постулат, датированный 1997 годом: "Россия — особая страна решительно во всех отношениях, даже под углом её поэтического облика. Вот уже двести лет во все времена русскую поэзию представляет один великий поэт. Так было в восемнадцатом веке, в девятнадцатом и в нашем двадцатом. Только у этого поэта разные имена. И это неразрывная цепь. Вдумаемся в последовательность: ДержавинПушкинЛермонтовНекрасовБлокМаяковскийАхматоваЕвтушенко. Это — один-единственный Великий поэт с разными лицами. Такова поэтическая судьба России". Думается, что в отношении Евтушенко эта формула может быть безошибочно пролонгирована на начало двадцать первого столетия.

Евгений Александрович Евтушенко — почетный член Американской академии искусств, почетный член Академии изящных искусств в Малаге, действительный член Европейской академии искусств и наук, почетный профессор "Honoris Causa" Университета новой школы в Нью-Йорке и Королевского колледжа в Квинсе. За поэму "Мама и нейтронная бомба" удостоен Государственной премии СССР (1984). Лауреат премий имени Т. Табидзе (Грузия), Я. Райниса (Латвия), Фреджене-81, "Золотой лев" Венеции, Энтурия, премии города Триада (Италия), международной премии "Академии Симба", престижной литературной премии "Гринцане Кавур" (2005, Италия, Турин) — "за способность донести вечные темы средствами литературы, особенно до молодого поколения".
 
Лауреат премии Академии российского телевидения "ТЭФИ" за лучшую просветительную программу "Поэт в России — больше, чем поэт" (1998), премий имени Уолта Уитмена (США), имени Христо Ботева (Болгария, 2006). Награжден орденами "За заслуги перед Отечеством" III степени (2004), Трудового Красного Знамени (1983), "Знак Почета" (1969), орденом Чести Грузии (2003), высшим государственным орденом Румынии "за выдающиеся культурные заслуги", высшей правительственной награды Чили — орденом имени Освободителя О'Хиггинса, почетной медалью Советского фонда мира, американской медалью Свободы за деятельность по защите прав человека, специальным знаком за заслуги Йельского университета (1999). В знак признания и высокой оценки выдающегося вклада и заслуг в гуманитарной сфере в 2006 году присвоена медаль Рауля Валленберга. Широкий резонанс имел отказ от получения ордена Дружбы в знак протеста против войны в Чечне (1993). Роман "Не умирай прежде смерти" был признан лучшим иностранным романом 1995 года в Италии.

За литературные достижения в ноябре 2002 года Е. Евтушенко присуждена интернациональная премия Aquila (Италия). В декабре того же года он награжден золотой медалью "Люмьеры" за выдающийся вклад в культуру XX века и популяризацию российского кино. Е. Евтушенко — почетный гражданин города Зима (1992), а в Соединенных Штатах — Нью-Орлеана, Атланты, Оклахомы, Талсы, штата Висконсин. В 1994 году именем поэта названа малая планета Minor Planet Circular № 23351, открытая 6 мая 1978 года в Крымской астрофизической обсерватории, — малая планета Солнечной системы 4234 Evtushenko, диаметр 12 км, минимальное расстояние от Земли — 247 млн км.

Поэт с женой и двумя сыновьями делят время проживания примерно пополам: в подмосковном дачном поселке Переделкино и в городе Талса, штат Оклахома, США. Евгений Александрович и Мария Владимировна — на преподавательской работе. Е. А. Евтушенко преподает русскую литературу и русско-европейское кино в университете г. Талса, часто выступает с чтением стихов в других университетах и колледжах США.
Источник

Встречи, люди, нравы, судьбы....время

 
www.pseudology.org