Виктор Рокк
Две встречи в Париже
Гипертекстовая версия
Пожар души

Когда после моих коротких визитов в Париж я начинаю рассказывать своим собеседникам о городе, они сразу же навостряют уши. И напрасно. Ничего магического, эксцентричного в столице Франции нет. Есть одно: преемственность, то есть, нет разрыва между временными отрезками. Как ходили шарманщики по улицам, так и ходят. Как перебрасывались фразой — двумя с булочниками и зеленщиками, так по-прежнему и делают. Как сидели день напролет в кафе, так и сидят. Город живет, занятый практическими делами, чревоугодием и своим великим прошлым. Вот эта преемственность, в сущности, и есть глубинная основа ответов на вопрос: "А какой он, Париж?"

Как и в ранние приезды, остановился я у своего давнего приятеля. Мы вместе учились на отделении журналистики Ленинградского университета. Позднее у него произошел резкий крен в сторону Литературы. Несколько его рассказов были опубликованы в "толстых журналах". Но откликов ни у критиков, ни у читателей так и не нашли.
 
Женившись на француженке, он уехал в Париж, когда шестидесятые со скрипом "поднимали железный занавес". Конечно, ни о какой—либо литературной или журналистской деятельности в Париже и мечтать было нечего. Пришлось садиться за руль такси — надо было кормить себя и семью... В прошлый мой приезд в Париж мы побывали с ним в Лувре, Пантеоне, старинном университете Сорбонне, кладбище Сен-Женьев-де-Буа, о котором приятель шутливо выразился: "Если умрешь, как хорошо быть здесь похороненным."
 
На этот раз наш путь лежал в район Монмартра. Ехать туда по склеротическим улочкам города было невообразимо мучительно. Решили ехать на метро. Парижская подземка не имеет, как в Москве или Петербурге, наземных сооружений. Один марш вниз, и сразу — кассы. И длинные — длинные коридоры. Лестницы все вглубь и вглубь. На станции с цветистыми рекламами тебя обволакивает её влажное банное тепло. И всюду огни, блеск серого трубчатого свода...

И вот перед нами — холм на Монмартре и купол базилики старинной церкви Секре-Кер. Она парит над Парижем и видна издалека. Подъем начинается от площади Бланш, где впустую машет крыльями красная мельница французского канкана "Мулен Руж" — место паломничества горожан и туристов. Рядом можно увидеть настоящую, со всеми механизмами, мельницу Мулен-де-ля-Галет. В далекие времена их было три десятка на Монмартре, теперь осталось лишь две.

Мы вздохнули облегченно: штурм кассы остался позади (посещение канкана стоит недешево — 80 евро). Рядом с нами стоит девушка, повсеместно увешанная бриллиантами, читает, как и мы, программу. На программе крупно написано: "Мулен Руж" приглашает", а рядом — карикатурное изображение танцующей девицы...

В 1889 году внимание парижан, следящих за культурными ценностями, привлекли два события. В последний день марта взметнулась ввысь игла Эйфелевой башни. Возведена она была по случаю всемирной выставки, которую, в свою очередь, приурочили к 100-летию Великой Французской революции. Острые на язык французы говорили: "Весь смысл этой острой иглы — уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто."

Лютой ненавистью её ненавидел Писатель Ги де Мопассан, хотя ежедневно посещал ресторан на высочайшем ярусе башни. "Всем, приезжающим в Париж, зло говорил он: "Советую сразу же подняться на неё — это единственное место, откуда её не нидно". Говорят, у Парижа железный желудок — он может переварить всё. Переварил и Эйфелеву башню. Мало того, она стала ещё не только символом города, но и всей Франции. А 5 октября этого же года Жозев Оллер, главный организатор всех парижских развлечений, открыл двери нового Кабаре — "Мулен Руж"...

До начала спектакля ещё оставалось время, и мы решили прогуляться по улицам Монмартра. Здесь сосредоточена ночная жизнь самого веселого района Парижа. По всему бульвару Клиши вереницей тянутся рестораны, кафе и Кабаре. По нему ходило множество счастливых и несчастных пар и одиночек. Иные, как Амедио Модильяни со своим вечно пьяным другом Морисом Утрилло, топили свою богемную жизнь в вине. А о бесшабашной жизни великого художника Анри де Тулуз-Лотрека тогда, казалось бы, и говорить нечего. Стоп! Вот как раз о нём-то и стоит , хотя бы вкратце, рассказать.

С первого представления в "Мулен Руж" он стал завсегдатаем этого заведения. У него там был постоянный столик, сидя за которым, он едва был различим. Выходец из богатой аристократической семьи, но... карликового роста, тщедушный, с больными ногами, он рано познал беспутную жизнь. Алкоголизм, публичные дома, которые он не только посещал, но и жил в них (жрицы любви помогали ему с ночлегом). Вот такой был удел Лотрека.

Судьба отняла у него здоровье, но Бог вложил в его руку кисть художника. В живописи и рисунке он гениален. На его картинах — циркачи, актеры, завсегдатаи злачных мест. Он всерьез занимается созданием афиш. В его руках они становятся произведениями искусства, правда, близкими к карикатуре. На первом представлении в "Мулен Руж" на пурпурной стене холла висела (и до сих пор висит) картина Лотрека "В цирке Фернандо: наездница".

Что же увидели художник и зрители на сцене "Мулен Руж" в тот первый вечер? Приводим строки из книги французского Писателя Анри Перрюшо "Жизнь Тулуз-Лотрека": "... здесь танцевали, заражая весельем поклонников музыкальных номеров. И вот на сцене, как никогда, прекрасная и наглая Ла Гулю, в своем небесно — голубом атласном корсаже, в черной юбке, шириной в пять метров. Она под звуки оркестра вертуозно вскидывала ногами свои десять метров кружев. "Выше, Ла Гулю! Ещё выше!" — в экстазе кричали её поклонники... Прощаясь, она вильнула бедрами, и перед взором зрителей мелькнули её панталоны с вышитым алым сердцем. Публика веселится. Хлопают пробки от шампанского. "Красиво? А? Великолепно! На Монмартре — веселье, веселье..."

Кабаре "Мулен Руж" во всем мире известно не только как развлекательное заведение. В первую очередь оно окунает своих посетителей в мир красоты, эмоций, восторга, почти вседозволенности, чувственности и любви. Но и здесь не обходилось без эксцессов. В 1893 году в Кабаре был показан первый в мире сеанс стриптиза. Произошло это на вечеринке, устроенной парижскими студентами. Во время импровизированного конкурса красоты одна из моделей сбросила с себя всю одежду. Последовавший затем её арест и штраф в 100 франков вызвали бурный протест молодежи и беспорядки в столице Франции.
 
А не пора ли было успокоиться ревнителям нравственности той поры? На картинах многих великих мастеров кисти прошлых веков присутствуют обнаженные натуры, так называемые "ню". И ничего — зрители восторгаются великолепной живописью. А о художниках и скульпторах XX века и говорить нечего. Сальвадор Дали считал свою обнаженную "Атомную Леду" чуть ли ни ключом к разгадке нашей жизни. А ваятель Огюст Роден в своем голом "Шагающем человеке" изобразил глубочайший драматизм в простом движении. Так что штрафовать французскую девушку не стоило. Она просто оживила свою обнаженность. Не так ли? Изредка полуобнаженные актрисы (а порой и без нижнего белья) и появлялись на сцене "Мулен Руж".

Со дня открытия, согласно преданию, "Мулен Руж" входила в так называемый "великокняжеский маршрут". Именно с этого Кабаре представители королевских особ из стран Европы и российской правящей династии начинали свои визиты в город на Сене. А в советскую эпоху посольские работники сюда водили высокое московское начальство, которому в их жизни никогда не доводилось видеть столько обнаженной женской плоти за один вечер.

В этом году Кабаре отметит 120-летие. Многое изменилось за это время в подаче номеров, составе исполнителей. А главное — блуд отошёл на задний план. Новые времена — новые нравы и имена. В послевоенную эпоху на сцене "Мулен Руж" блистали такие звезды французской эстрады, как Эдит Пиаф, Морис Шевалье, Шарль Азнавур. Сейчас программа напоминает солянку — сборные концерты, что в свое время практиковалось в бывшем СССР. Но программа составлена умело, с интернациональным уклоном, хотя череда номеров никак не напоминает бродвейские мюзиклы. Там хоть и маломальская, но присутствует сюжетная основа.

И все-таки, "Мулен Руж" — это классика жанра. Аргентинское танго сменяет бразильский карнавал, а русский казачок — классический балет. Под овации публики проходит сцена с дерущимися из-за девушки американскими ковбоями. Ожесточенную потасовку буянов сменяет лихой танец. У музыки и танца нет границ. Пушкин в свое время сказал: "Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает". Она-то и царствует в зале "Мулен Руж", пробуждает эмоции у зрителей. Тем временем сидящих в зале захватывает спортивное шоу — синхронное, скоростное, зрелищное. Зал увлечен яркостью красок, легкой иронией. Когда же классический балетный миманс и жесты подавались с умопомрачительным гротеском, публика заводилась вместе с артистами. И ... финальный гром оваций — полностью заслуга актеров и постановщиков танцевального спектакля.

Хотелось отдельные фрагменты этого шоу запечатлеть на пленку. Достаю свой "Никон" и нажимаю на затвор. Неожиданно появляется гарсон и показывает пальцем на аппарат, что-то произносит на своем французском. Спрашиваю своего приятеля: "Что он сказал?" Он мне шепчет на ухо одну лишь фразу: "Будьте благоразумны, — и добавил, — в России у тебя бы засветили пленку, да ещё наговорили кучу дерзостей". Буквально через минуту тот же гарсон притащил бутылку шампанского: надо было знать обходительность французов! Смотрю на этикетку: "Полусухое. Сделано в провинции Шампань". В течение года этого вина привозят в "Мулен Руж" до 300 тысяч бутылок.

Под хлопанье пробок на других столах зала и закончился этот удивительный вечер. Хотелось бы пройти за кулисы, поговорить с русскими девушками — актрисами (а их тут целый десяток), но проникнуть туда было так же тяжело, как и в сокровищницу Кащея Бессмертного. Все! Огни в зале гаснут. Уже на улице смотрю на крутящиеся во всем блеске огненные мельничьи лопасти. И тут же подумалось: зашли сюда на огонек, а нашли пожар Души ...

Гонкур — это звучит

Париж прекрасен. Ходить по его улицам, даже в хмурое осеннее утро, — одно удовольствие. На сизые от туманной дымки крыши спускается вечер. Город глухо гудит, а Сена, кажется, течет в обратную сторону. Мы с приятелем, заботливым моим Вергилием, перебираемся по мосту на левый берег реки. За спиной справа остался шпиль Эйфелевой башни. Он словно грифель, отчетливо вписывает свое имя в мглистое небо. А вот и остров Сите с его величественным собором Парижской Богоматери. Движемся дальше, в глубь района Монпарнас ... Хемингуэй назвал Париж вечным праздником — "праздником, который всегда с тобой".
 
В 60 — 70—е годы этот бородатый, в грубом свитере американский Писатель был необычайно популярен среди русской читающей публики. Мы с приятелем как раз и шли в недорогой ресторан "Динго", завсегдатаем которого в начале 20—х был совсем молодой Хемингуэй. Здесь у стойки бара, за порцией коньяка, произошло его знакомство со Скоттом Фитцджеральдом. Рестораны и кафе в то время, да и сейчас, были своего рода писательскими кабинетами многих литературных классиков.

По предварительному соглашению, мы должны были встретиться с очень хорошим знакомым моего приятеля, лауреатом самой престижной во Франции Гонкуровской премии, выходцем из российской глубинки, Андреем Макиным. Ускорили шаг, ибо мы, как два литературных бесстыжих старика Ваал и Вальзевул, несколько опаздывали на встречу со знаменитостью.
 
Преамбула... Гонкуры, Эдмонд и Жюль, — французские романисты XIX века. На средства, завещанные Эдмондом, более 100 лет тому назад учреждена Академия литераторов, названная в народе "отрядом бессмертных", которая и присуждает ежегодно Гонкуровскую премию. Эта награда делает погоду на книжном рынке, создает литературные репутации. Ходовые детективы, триллеры не участвуют в конкурсе.

Входим в ресторанный зал. Навстречу нам из-за столика поднимается мужчина с приветливой улыбкой. Статный, с бородой, в очках с тонкой оправой, он похож на русского интеллигента. В нём я усмотрел что-то чеховское — ничего французского в его облике я не увидел. Знакомимся, он просит называть его на "ты". Его простота, непринужденность подкупают. Заказываем ужин с коньяком. Взоры всех троих устремлены на большой портретный снимок Эрнеста Хемингуэйа. По рассказам, в период оккупации фашистами Парижа немцы велели убрать фото прогрессивного Писателя.

— Для разминки перед нашей беседой, — сразу же включается в разговор Андрей, — хотелось бы поразмышлять о творчестве и отдельных эпизодах жизни Хемингуэйа. (Не надеясь на свою память, я включаю магнитофон. Авт.) Роман "Прощай, оружие!", со столь понравившимися многим рубленными строками, стал апогеем его стиля. Основан он был Писателем на недоверии к "громким словам". Вслед за Флобером, он старался предельно точно выразить сложные психологические переживания своих героев. Но в жизни Хем (как его называли близкие) был тяжелым невротиком. Об этом, хорошо зная американца, написал Ромен Гари в книге "Ночь будет спокойной". Ведь в жизни мы, Писатели, отключаемся от созданных нами персонажей. Жизненный мир людей искусства — это особый мир. Хем слыл человеком, который был без ума от самого себя — образ, построенный на "мачизме".
 
В этом смысле характерный эпизод приводит Гари, который в 1943 году был рядом с ним в лондонской больнице Святого Георгия: "Повсюду тяжело раненные, некоторые умирают на глазах. Внезапно появился гигант в плаще. Это был Хемингуэй с пустяковой ранкой на лице (его джип попал в аварию). Он расталкивает стонущих от ран людей и, буквально, вопит: "Я — Эрнест Хэмингуэй! Лечите меня! Я ранен!"
 
Так что-то, что произошло, нельзя сравнивать с героями его романов. Оказывается, можно быть великим Писателем и жалким типом одновременно. А как бы на его месте поступили воспитанные в своей эпохе Толстой, Чехов, Бунин? Но все же его "Прощай, оружие!", "Старик и море", другие книги написаны великим мастером пера. Позвольте в заключение по памяти процитировать строки из книги Гари: "Я говорю не о Хеме, я говорю обо всех Писателях, потому что все лучшее, что в нас есть, мы вносим в наше творчество. Себе же берем только то, что остается"...
 
Длинноватая получилась "запевка". Однако, крайне полезная для обобщающих размышлений. Но пора читателя знакомить с обладателем Гонкуровской премии. 1995 год. Впервые в истории главной литературной награды Франции получил её 38-летний, русский по происхождению, Андрей Макин. Его имя навечно вписано в скрижали лауреатов, в числе которых Марсель Пруст, Анри Барбюс, Андре Мальро, Анри Труайя...
 
Исключительная честь выпала на долю Макина за роман "Французское завещание". До этого знаменательного для него дня из издательств Франции вылетели три его книги: "Дочь советского героя", "История обесчещенного знаменосца" и "Во времени реки Амур". Но они не задели своими крыльями Гонкур. А вот "Французское завещание", как говорит автор книги, "обложили" ещё несколькими премиями, в том числе и престижной Медичи. Написана книга на языке его бабушки, француженки Шарлотты Лемонье, приехавшей в Россию в начале XX века. Она-то и научила его французскому языку и приобщила к истории, Литературе и культуре этой страны. Мальчик постоянно думает о бабушкиной родине, при этом строя свои собственные мифы о стране, которую видел только в своих снах. Она открывает ему не только далекую Францию, но и ту часть истории России, о которой предпочитали умалчивать школьные учителя: о голодоморе на Украине и в Поволжье, свидетелем которого она была, о последующих репрессиях и концлагерях в период сталинского режима.
 
Именно от этого кровавого режима бежал из сибирской глухомани, Красноярский край, на родину Бальзака Андрей Макин. Попав в Париж, как заметил не без юмора один из критиков, он сразу оказался в окружении великих людей Франции. Критик имел в виду то, что будущему лауреату, а в то время скитальцу, приходилось спать... в склепе среди могил на кладбище Пер Лашез. Любители его книг поговаривают, что начертанные на склепах имена Макин давал героям своих произведений. Зарабатывал Андрей преподаванием русского языка и... писал, писал романы.
 
— Андрей, наверняка, церемония после присуждения Гонкура запомнилась тебе "на всю оставшуюся жизнь". Расскажи, пожалуйста, в какой обстановке ты получил известие о присуждении премии. Каким был для тебя этот день? И что было дальше? — задаю я сразу три вопроса.
 
— К этому времени я уже сменил кладбище Пер Лашез на комнатенку для прислуги на Монпарнасе. Мой утренний сон (а я почти всю ночь работал) прервал телефонный звонок. Приятель — француз из писательской среды, любитель в быту пощекотать нервы, орет в трубку: "Ты читал утреннюю прессу?! Поздравляю с присуждением Гонкур!"
 
Я ему ответил: "Слушай, Жан, перестань шутить. Ты же знаешь, я не люблю розыгрышей!"
 
И отключил телефон. Потом встал под Душ, позавтракал, вытащил из почтового бокса кипу парижских газет и увидел мое крупное фото с сообщением о присуждении премии. А потом, как и обычно, окололитературная и журналистская свистопляска. Она не кончается и поныне после выхода моих романов (в одном из книжных магазинов Парижа я увидел их, стоящих между книг Лермонтова и Пастернака — пр. Авт.) Но я рос в северных широтах — нервы у меня крепкие. Конечно, были у меня и приятные встречи, к примеру, вручение награды, напоминающее раздачу Оскаров в Голливуде. Такие церемонии — рекламный момент в общей эфемерности наград, оваций и критики. Запомнились обед у Президента Жака Ширака, а также приглашение от популярного телеведущего Бернара Пиво на модный диктант по французскому языку. В нём участвуют только знатоки языка Бальзака и Пруста...
 
Так началось стремительное восхождение к сладким вершинам литературной славы бывшего советского гражданина, а затем апатрида, в недалеком прошлом парижского бомжа. В 1917 году Стефан Цвейг написал воспоминание о бельгийском поэте Эмиле Верхарне. Оно явилось, как бы, реквиемом по усопшему другу. Я вытащил приготовленную мной "шпаргалку" и начал цитировать первые строки: "Но вот однажды явилась новая гостья, новый друг. Она стала заглядывать все чаще и чаще и, наконец, осталась там навсегда-то была слава"... Удивительная память у Писателя Макина!...
 
Тем временем вышколенный, услужливый гарсон принес нам замысловатую французскую еду. Андрей разочарованно посметрел на блюда и произнес: "Я всегда довольствуюсь малым: хлебом, молоком, чаем, который пью стаканами". Став богатым, Макин, как отшельник, часто укрывается в выстроенной собственными руками хижине — лесной избе в Ландах, что на юге Франции. А ещё он мастерит для своей квартиры в Париже нехитрую мебель. И ежедневно работает по 16 часов в день, иногда захватывает и ночь. Машинку и компьютер начисто отвергает — пользуется только ручкой.
 
— Андрей, объясни, пожалуйста, почему ты покинул Россию в разгар Перестройки и попросил политического убежища во Франции?
— Я никаким гонениям там не подвергался. В те последние годы коммунизма мы получили немного свободы, — вспоминает он, — хотя сам режим и оставался по сути своей репрессивным. Только на кухне можно было решать политические проблемы, быть молчаливым оппозиционером. Ну, а потом Россия пошла по пути мафиозного капитализма. Как сказал мой любимый Бунин: "Наступило время грядущего хама". У меня не было ничего общего с таким направлением жизни. Да, и — это тоже для меня было главным — в литературной жизни России не стало больше настоящей Литературы, даже Букеровская премия и та — чужая.
 
По словам знаменитого Писателя, Россия сейчас переживает "нехорошую эволюцию". Но Писатель не теряет надежды, что в конце концов на его родине обязательно возникнет братское общество... Но вернемся к Литературе.
 
— Хотелось бы с тобой подробно поговорить о твоем глубоком романе "Реквием по востоку" (американское его название более точное "Реквием по утраченной империи" — прим. Авт.). Ты часто в нём используешь слово "Душа", которое, однако, не в ходу у современных французов. Почему вдруг такое "единодушие"?
 
— Я давно это слово присвоил себе. Оно было изгнано из советского словаря. А ведь оно позволяет избежать привязки к чему-то социальному, профессиональному, национальному. Мой роман, — а он мне нравится больше других моих книг, — о том, как человек избавляется от всего, что общество ему навязывает. Только Душа ему неподвластна. В моем романе, — продолжает Писатель, — Алексей Берг — молодой человек, вполне готовый к тому, чтобы стать послушным членом общества, где функции каждого предопределены. Но сталинский террор не дает ему даже такой возможности. Вот это и есть для меня и моего героя истинная трагедия: быть внутренне свободным от Политики, от догм и пропаганды и в то же время полностью от них зависеть.
 
— Кроме слова "Душа" (тут мой приятель вклинивается в разговор — Авт.) ты часто употребляешь слово "время", утверждая, что Литература способна его воспроизвести. Что это? Философская концепция Писателя?
 
— Этот мой роман я рожал пятнадцать лет, написал за полтора года, а прочесть его, если напрячься, можно за один вечер. Вам обоим не кружат головы такие перепады времен? Существуют планеты, где обычная спичка весит шесть тонн — не поднять. Вот так и со временем... Только Литература может смешать времена, переместить их, подчинить воображению, которое таким образом становится реальностью.

— Все это впечатляет. Я не мог без душевного волнения читать эпизоды, связанные со сталинской эпохой подавления личности. Мои родители были репрессированы, и эта травма будет преследовать меня до конца жизни.

— Спасибо за откровенность. История того режима хорошо известна, но передо мной стояла задача показать, как он подавлял личность, понуждая её служить своим интересам. Этот режим мог убить только за имя, мог искалечить судьбу человека лишь за то, что тот, как мой герой, был ЧСИР (член семьи изменника родины — пр.Авт.) Меня поражает та мистическая роль, которую в сталинскую эроху играли слова. Алексей в моем романе сначала был вынужден бежать от своего подлинного имени, потом — от чужого, которое себе присвоил ранее, чтобы спастись. Но спасения не было ни под каким именем. Физически он вроде бы есть, но как личность не существует. Стать голосом этих людей — вот, на мой взгляд, задача Литературы.
 
— Но ведь эта задача — неподъемный пласт. Сможет ли Литература выполнить её?
 
— Нам вдалбливали в голову, а иные в России со смаком продолжают делать это, что "коммунизм — великая надежда человечества". Но есть и антитеза: "Сталинизм — такой же варварский режим, как нацизм". Тот, кто будет отстаивать любое из этих клише, наткнётся на убедительное опровержение. Лишь Литература способна избежать схематизма и жестких обобщений, которые искажают трагедию, пережитую несколькими поколениями. С первого же своего романа я и стремлюсь противостоять рациональной очевидности, которая порой делает нас пленниками навязанных обществом дефиниций.
 
— Андрей, так описать военные эпизоды в твоем романе мог только литератор, побывавший в пекле войны. Ну, к примеру, как незабвенный в нашей памяти Виктор Астафьев в своей книге "Проклятые и убитые".
 
— Я был хорошо знаком со своим земляком Виктором Астафьевым, увы, ушедшим в иной мир. Его просто гениальное описание военных эпизодов меня поражает. Последние слова, которые он произнес при нашем прощании были: "Поверь мне, мы ещё ужаснемся этой правде!" Встречался я множество раз и со стариками — ветеранами той войны. Все их рассказы в обобщенном виде я и включил в свой роман. Когда я описываю поле боя, на котором Алексей ищет труп солдата, чьими документами он мог бы воспользоваться, моя цель состояла не в том, чтобы художественно описать хрип раненых и зловонье разлагающихся тел. Мне это чуждо. Знаете ли вы, что главное на поле боя? Это вовсе не запах крови...
 
— А что? — вопрошает мой спутник.
 
— Развороченные кишки, оторванные головы, руки, ноги. Вот что такое война!... Картина, которая даже в кошмарном сне не могла присниться художникам — баталистам.
 
— Андрей, а как сейчас поживает французская Литература? Прочна ли у тебя связь с парижскими Писателями?
 
— Субкультура затопила эфир, экран. Суля миллионы, убаюкивая песенками, она действует как ментальный наркотик. Поэтому настоящая Литература — это последний рубеж сопротивления машинам, превращающим людей в кретинов. Продажность Литературы, а такое у меня под боком сплошь и рядом, на этом рубеже, дальше которого отступать некуда, должна рассматриваться как преступление против человечества. Тот, кто на этом фронте изменяет своему долгу, в лучшем случае, просто изготовитель романов. А в худшем... В худшем — преступник. Вы, наверное, шокированы моей резкостью? Но традиционный французский сарказм для меня не упрек. Что касается моей связи с французскими Писателями, она не так прочна, как мне хотелось бы.У каждого из нас своя жизнь, полная разных забот. Часто ко мне обращаются молодые авторы и жалуются, что их не публикуют. Я им сочувствую, потому что, в свое время, меня чуть ли не доканали издательские муки. А наиболее настойчивым мальчикам я, конечно, в шутливой форме привожу знаменитую фразу — сарказм: "Поэт Мандельштам, скажите, почему меня не печатают?" Ответ: "А Иисуса Христа печатали?"

— В свое время, — встреваю я, — на предложение помочь молодым Писателям Твардовский грубовато ответил: "Щенят надо топить, пока у них глаза не открываются". Но в другое время он поправил себя: "Талантам нужно помогать, бездарности пробьются сами"

— И я стараюсь прийти к молодым на помощь. Ведь каждый из них ещё надеется на чудо. Хотя даже у способного автора шансов стать знаменитым не больше, чем выиграть во французскую лотерею миллион. Начинающие свой путь в Литературе ещё не понимают, что жизнь Писателя — трагедия, что в процессе творчества он переживает катарсис — очищение состраданием и ужасом, в котором Аристотель видел смысл искусства.

— Довольно часто я слышу от литераторов неожиданные сравнения в пользу той или иной страны. Они говорят: "У Франции великая Литература. В России, скорее, больше великих Писателей." Что ты скажешь на такое утверждение?
 
— Крайне неудачный вывод. Литература не беговая дорожка: кроме Высшего Суда, некому определить, кто пришел к финишу первым, кто десятым, а кто и вовсе сошел с дистанции. Каким прибором измерить итоги? Ведь Литература не экзамен, на котором Писателям выставляют оценки. Как можно сравнить, к примеру, Бальзака и Флобера с Толстым и Достоевским? Даже тысячи учёных голов не смогут противопоставить свои аргументы читательской любви.

— Ну, хорошо, Андрей, Россию ты покинул навсегда, стал французским подданным. А как видится для тебя новая страна?

— Она доказывает: художественно и интеллектуально эта страна открытая и гостеприимная. Другое дело, что от гостеприимства она же и выигрывает. Представь себе французскую культуру без голландца Ван Гога, англичанина Сислея, испанца Пикассо, поляка Аполлинера, русских, все равно какого замеса: Шагала, Цадкина, Натали Саррот, Эльзы Триоле и прочих. Нет им числа, упустил я куда больше, чем назвал.

— А наши потомки, может быть, в этот черед имен включат и тебя?, — задаю я вопрос.

— Я в это с трудом верю. Мои книги ещё должны пройти проверку временем. К тому же я ещё далеко не исчерпал свои возможности. Надо работать. Жить беспечно, словно в современном блаженном Эдеме, я не могу. Не в моем это характере.

Андрей посмотрел на часы и, извиняясь, заявил: "Пора прощаться, у меня очень важная встреча с редактором издательства "Меркюр де Франс" — родителем моей премиальной книги "Французское завещание".

Мы простили Писателя Андрея Макина за вольность, зная, что он не очень-то склонен к беседам, предпочитая молчание... На нашем столике так и осталась недопитая бутылка "Шато-д’ икем" — за разговорами не до вина было. В ресторане приглушенно звучала джазовая музыка, игрался блюз. Танцующие пары мельтешили перед глазами.
 
Перед уходом в вечерний Париж мы ещё раз взглянули на портрет Хемингуэйа. Он провожал нас своим испепеляющим, укоризненным взглядом. Как будто глаза классика мировой Литературы высказывали недовольство рассказом о его личности в начале нашей беседы.
 
Аминь!

Чтиво

 
www.pseudology.org