| |
1996 |
Ася Пекуровская |
Когда случилось петь С.Д. и мне
Больно
ударился
|
Потом Аполлон
Безобразов заспорил с бедным семнадцатилетним юношей, носящим готовое платье, с
неуместной и
беспомощно—нежной улыбкой на полных губах о том, ктоиз них перепрыгнет через
большее
количество стульев.
Они поставили по одному и по два стула посредине мостовой, и оба перепрыгнули
препятствие, потом
они поставили три стула, и Аполлон Безобразов перепрыгнул, а юноша этот в
конце прыжка сел на
землю и больно ударился... Аполлон Безобразов с неимоверной жестокостью
пригласил его
перепрыгнуть через четыре стула...
Борис
Поплавский
К понятию
литературного
вкуса и предшествующей ему репутации человека с литературным
вкусом Серёжа пришёл, разумеется, своими молитвами, однако, не без помощи
завсегдатаев филиала на улице
Рубинштейна. Речь в первую очередь должна пойти о ныне забытом, да и в свое
время не сильно популярном прозаике, Фёдоре
Чирскове, впоследствии удостоенном в Париже премии Даля, что не прибавило
ему ни популярности, ни успеха в издательствах своего отечества. Не исключено,
что в фединых неудачах Серёжа сыграл роль, обратно пропорциональную тому влиянию,
которое Федя оказал на успех серёжиного восхождения. Общеизвестно, что Серёжа не
афишировал фединого таланта, причём, не в силу того, что не считался с его
наличием, а по весьма и весьма таинственным мотивам, распутывание которых вряд
ли уже актуально после смерти обоих, хота судьба всё же уготовила Серёже
несколько неприятных мгновений, связанных с чтением одной из фединых публикаций.
"Что касается Феди,
— писал Серёжа, по-видимому, в ответ на прямо поставленный вопрос, в письме к
Юлии Губаревой, — то Я
прочёл в альманахе "Круг" его рассказ, в одном из персонажей которого, пошляке и
большом засранце, с удовлетворением узнал себя". О том, с каким удовлетворением
Серёжа любил узнавать себя в персонажах, едва ли дотягивающих до ранга "пошляка
и большого засранца", у нас будет возможность убедиться в будущем. Однако от
того застенчиво чарующего великана, о котором мы ведем здесь речь, и до того
персонажа, в котором четверть века спустя Серёжа узнал "с удовлетворением" себя,
не нужно было шагать через весь Египет. Серёжу с Федей связывала тесная и
многолетняя дружба, которая, в силу нерасчлененности тотемного мышления тех лет,
понималась Серёжей же
как тесная и многолетняя вражда.
И если можно
допустить, что Серёжа когда-либо научился мыслить независимо, а у будущих
поклонников Серёжи, кажется, не возникает в этом сомнения, то благодарить за это
они должы именно Федю
Чирскова, или, во всяком случае, Федю в первую очередь. Федя не отличался
кавалерийской щедростью, которую с избытком расточал Серёжа, и чуждался всякого
бравурного проявления чувства локтя, в связи с чем служил мишенью для серёжиного
острословия, во всех прочих отношениях уступавшего фединому. Федя был
удивительной личностью в свои девятнадцать. Он обладал всем, что было тогда в
цене — острослововием, страстью к каламбуру, к умной цитате, к праздности и
артистическому разгильдяйству. Но в нём все эти свойства органично уживались с
тем, что было чуждо всем нам: усидчивость, тяга к порядку, к размышлению и, чего
не знала наша праздная толпа, — одиночеству. Федя жил вне тотемного шаблона,
который царил в наших рядах. И в этом заключалась причина его очевидной
непопулярности.
Не
помогало и то, что, как и все другие, и более других, он был яркой личностью
Однако, что бы он
ни делал, что бы ни говорил, а, главное, что бы он ни чувствовал, было продуктом
его собственных ощущений, собственного видения. Возможно, он, как и Серёжа, и
даже с большим правом, чем Серёжа, тайно считал себя непризнанным гением. Но
сказать с достоверностью о том, что было у Феди на уме, не мог никто. Федя был
одинок. Будучи одарен саркастическим умом и преуспев гораздо больше Серёжи в
острословии, Федя отличался замедленностью реакций, в связи с чем создавалась
видимость того, что он терялся под градом серёжиных шуток. Однако, так обстояло
дело лишь в присутствии толпы. В камерном кругу Федя был гораздо смелее, и порой
Серёжа уходил с поединка, им же спровоцированого, зализывая раны. Образцом
фединого стиля, не допускающего поспешности, была реприза, произнесенная с
задумчивой полу-улыбкой или короткая эпиграмма—экспромт, метящая в лицо
очевидное и моментально распознаваемое. Помню одну из них:
Аллочка-красавица
Слушала Бетховена...
— Вам Бетховен
нравится? — Кавалер спросил
Встрепенулась
Аллочка:
— Тот, что машет
палочкой? Очень, очень мил...
Однажды в морозный
зимний вечер Серёжа явился домой без пальто, которое, как выяснилось, пропало из
университетского гардероба вместе с помещенными в карман одолженными тремястами
рублями.
— По дороге, —
рассказывает Серёжа, — встречаю Федю. Идёт, одно плечо выше другого, шея
обмотана кашне, протягивает мне руку в теплой перчатке. Сразу видно, что у
человека все в порядке и, если чего не хватает, так это собеседника.
Останавливаемся. Ну, Я делюсь с товарищем своим несчастьем. Дескать, такое
случилось. Остался без пальто. Похитили триста рублей. Зуб на зуб не попадает.
— Из всего
сказанного заключаю, — говорит Федя в ответ, — что в теплую погоду у тебя с
зубами все в порядке, в то время как у меня, видишь, один зуб качается вне
зависимости от погоды.
— Тут Я вижу, —
сворачивает свою повесть Серёжа, — что он движется к фонарю с целью
продемонстрировать свои не очень здоровые и сильно уступающие моим зубы.
Примерно год спустя, Серёжа звонит мне поздно вечером:
—
Асетрина, слушай внимательно. Ты меня слышишь? Возвращаюсь Я с Федей из Дома
Кино. Идем неспеша, беседуем. Обсуждаем западный кинематограф. Рирпроекция.
Монтаж. Угол зрения. Угол отражения. Ещё один угол: падения. Вдруг федино лицо
искажается такой гримасой и весь он как-то начинает оседать. От ужаса у меня
самого что-то лопнуло в позвоночнике.
— Тут у меня, —
слышу Я задыхающийся голос, — во внутреннем кармане пальто было пять рублей,
которых недостает. Как ты думаешь, они уже закрыли свой гардероб? Ведь если Я их
завтра прищучу, уже может быть поздно. Пропьют.
Другим поедателем
серёжиной селянки был до дерзости застенчивый в Валера
Грубин, который обладал широким и открытым лицом, сияющей,
обезоруживающей улыбкой, не допускающей мысли о том, что внешность может быть
обманчива, а также способностью краснеть при произнесении звуков собственного
имени. Сразу заняв положение завсегдатая сначала у нас с Серёжей, а затем у меня
без Серёжи,
Грубин нарушал рутину ежедневных визитов к нам внезапными и кратковременными
исчезновениями, после которых возникал опять, как ни в чём не бывало размахивая
спортивной сумкой, напоминавшей сундук, из которой неизменно торчала водочная
головка, и на лаконичный вопрос: "Где был?" отвечал уклончиво: "Сначала на
соревнованиях, потом пьянствовал".
Всё, что было
известно о
Грубине, поступало в виде серёжиных домыслов, к которым сам
Грубин относился безучастно, и только лицо его, неизменно приобретавшее цвет
кумача, воздвигнутого освободителями над
Рейхстагом, выдавало присутствие зрения и
слуха. Впоследствии оказывалось, что спортивный гений
Грубин, ни разу не обмолвившийся о существовании отчего дома, куда-то
посылал трактаты о французской литературе, как-то оказывался почётным членом
если не
Пенклуба, то союза духоборцев, где-то печатал статьи о
Достоевском, кому-то рецензировал научные публикации на тему
Крестоносцы со времен Папы Григория Девятого до наших дней и для кого-то
писал за ящик водки докторскую диссертацию на тему "Влияние манифеста Александра
Первого о присоединении
Финляндии к России на
Апрельские тезисы
Ленина".
Жизненным пульсом
серёжиного филиала был бывший авиатор, ещё не расставшийся с защитной
гимнастеркой поблекшего хаки, хотя уже оставивший седую гриву своей стальной
птицы. Слава Веселов во всем бросал вызов своей армейской профессии, сведения о
которой были нами извлечены из
аксеновского эпиграфа:
Там, где пехота не пройдет, где
бронепоезд не промчится... Вероятно, осуществив свое первое столкновение с
литературой в небесной сфере, Слава попал в наш
анклав с куском ватного облака, на котором то и дело проступали открытые им
непревзойденные сюжеты. "Сейчас Слава Веселов переписывает "Анну Каренину". У
него с этим произведением особые счёты", — говорил Серёжа, посмеиваясь.
По капризу,
случайности или произволу в наших рядах оказался, впоследствии так же неожиданно
и бесследно исчезнув, уже вписанный в анналы
тотема Лёня Мак, который
появился в университете транзитом из
Одессы, нуждался в ночлеге, получил его у
Серёжи в доме и стал членом семьи. Маленького роста, в очках, очень спортивный,
в подчеркивающих каждый мускул панталонах, он был похож на боксера, был
штангистом и называл себя поэтом. Однажды, будучи припёртым к стене (если мне
память не изменяет, на него свалился шкаф), он подтвердил свою принадлежность к
гильдии поэтов, прочитав лирическую поэму, которая звучала так:
Она училась в
политехническом,
А Я заочно учился в
горном.
И Я ей свои стихи
читал,
И Я ей рассказывал
про горы.
По
утрам Лёня разделял с нами традиционный серёжин завтрак
А в конце дня,
который обычно проводился им в неустанных бегах по городу и заботах, его
приглашали к трапезе, называемой ужином, оставляя его, таким образом, брошенным
на произвол судьбы по части обеда. Однажды он попался мне в обеденное
время,когда с вытаращенными глазами несся по коридору университета в поисках
чего-то упущенного. Ещё не вполне осознав, с кем имеет дело, он выпалил,
останавливаясь на лету: "Лапушка, накорми, Я не ел три дня".
В один из тех ярких,
солнечных дней, которыми особенно полна жаркая пора сдачи экзаменов, выпадающих
на конец второго семестра, директором университетской столовой был назначен
человек, почерпнувший свой гуманитарный опыт из золотого фонда отечественной
литературы. Непосредственно ли столкнулся он с сокровищницей нашей словесности
или присвоил чужие знания по этой части, сказать было трудно. Но бесспорным был
тот факт, что новый директор начал свой первый эксперимент с того места "Мертвых
Душ", где у Гоголя
сказано примерно так: "Как только Павлуша замечал, что товарища начинало тошнить,
— признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи, будто
невзначай, угол пряника или булки, и, раззадоривши его, брал деньги, соображаясь
с аппетитом".
Определенно
расходясь с Павлом Ивановичем по части моральных ценностей и отторгнув принцип
ложного сострадания в пользу сострадания истинного, новый директор приказал
наводнить университетские столы образцами дармового хлеба и дармовой капусты.
Будучи в числе тех, кто первым признал и оценил широту подлинно русской
благотворительности, Серёжа проявил исключительную проворность в том, чтобы дать
этой широте должный простор. Опередив прочих доброхотов, он ринулся на поиски
Мака, который не преминул нам вскорости попасться на глаза. "Я тут в столовой
договорился с новым директором, — сказал деловито Серёжа, — который проникся
твоим положением и пообещал, начиная с завтрашнего утра, оставлять лично для
тебя... на первом столе справа... кое-что из съестного... например, хлеб, а,
возможно, и капусту. Если тот стол окажется занятым, не вздумай чего-либо
требовать, а спокойно проследи, чтобы он освободился, после чего садись и жди.
Хлеб тебе непременно принесут. Возможно, даже и капусту".
Мак со слезами
благодарности внимал серёжиным речам, и, пока новому директору университетской
столовой не было суждено отправиться вслед за его предшественниками, в связи с
чем тарёлки с бесплатными хлебом и капустой растворились в фимиаме ими
пропахшего воздуха, Мак, свято веря в серёжину заботу о нём и в избранность
своей судьбы, проводил свой день до закрытия столовой в неусыпной мечте об
открывающихся вакансиях на первом столике справа. Маком была внесена особая
маковая лепта в арсенал
серёжиного суперменства.
Обладая
сверхчеловеческой физической силой, Лёня мог, держа штангу на уровне плеч,
сделать четыреста приседаний, что превосходило предел серёжиных возможностей, в
которые поднятие штанги не входило, на величину, примерно равную тремстам
восьмидесяти пяти. Ироничный Серёжа, наблюдая за маковоцветным маком,
совершающим свой утренний ритуал приседаний со штангой, давал советы, которым
упрямый Мак отказывался внимать, типа увенчать штангу каким—либо сувениром из
домашней утвари, а однажды предрек Маку разрыв сухожилий, который игнорировать
было глупо, ибо сухожилия и вправду порвались, поставив Мака в зависимость от
Серёжи по части передвижения.
Серёжа охотно
согласился возить Мака от и до автобусной остановки на плечах, хотя в ходе
первого же рейса выяснилось, что поступил опрометчиво. Усевшись верхом, Мак
немедленно закурил, пуская кольца дыма Серёже в лицо, а при подходе к алма матер,
когда Серёжа взмолился, чтобы Мак убрал дымовую завесу, развеселившийся пассажир
сделал честную попытку её убрать, загасив окурок о серёжину макушку, в
результате чего был отнесен назад к автобусной остановке и оставлен там в
ожидании нового филантропа.
Генералы от
литературы и продолжатели чеховской традиции составляли скромную долю в том
узком кругу, квадрате и параллелепипеде, центром которого считал себя и был
почитаем Серёжа. Существовали и другие интимные аллеи, под сенью которых Серёжа
вершил свое ритуальное застолье, "делил", с позволения
Баратынского,
шумные досуги разгульной юности моей.
Список друзей этого круга составляли Игорь Смирнов, Миша Абелев, Саша Фомушкин,
Нина Перлина,
Марина Миронова, тогда подруга Миши Абелева, и более отдаленно — Серёжа Байбаков,
Лёша Бобров и Костя
Азадовский.
В этих
ежевечерних застольях текла наша жизнь, в которой все принималось как должное.
Хрупкого вида Саша Фомушкин оказывался многократным чемпионом по боксу, отец
Миши Абелева женился во второй раз, о чем свидетельствовало вошедшее в наш
лексикон слово "мачеха", отец Смирнова был не то полковником, не то генералом
КГБ, а отец
Азадовского лучшим в России специалистом по фольклору, под редакцией
которого выходили уникальные издания сказок. Завсегдатаям вечерних посиделок,
как, впрочем, и генералам от литературы, было известно, что Серёжу можно
называть "Сереньким," как его любовно именовал
Донат Мечик, его отец, Игоря Смирнова — "Гагой", а меня — "Асетриной,"
как когда-то ловко окрестил меня Серёжа.
С
этими людьми связаны истории самого разного толка
Однажды в
присутствии Серёжи Нина
Перлина упомянула о своем знакомом, сочинителе экспромптов, перещеголявшем
Пушкина. Серёжа, всегда натужно внимавший рассказам о здоровой конкуренции,
тут же перевел свои мысли на язык собственных возможностей и глухо сказал: "Я
тоже способен на экспромт". Выдержав подобающую торжественному моменту паузу,
Нина потребовала доказательств, но натолкнулась на отказ сначала под предлогом
отсутствия вдохновения, потом со ссылкой на то, что труд должен быть оплачен.
Вознаграждение в размере рубля, тут же предложенное Ниной, устранило разом оба
препятствия, после чего Серёжа с готовностью приступил к исполнению экспромта,
то есть, на секунду задумавшись, прочёл нечто, походившее на чьи-то
третьесортные стихи, вроде:
Я боюсь ваших губ,
ваших локонов,
Я боюсь тех, что
лгут, тем, что около...
Чтоб страшились вы
нашего окрика...
Будьте счастливы,
будьте прокляты...
Сделав такой разгон,
он заметно вдохновился и выдал подлинный экспромт, благодаря которому пополнил
свою казну суммой в один рубль.
Всем известно, что
стихи
Это вам не пустяки.
За такую сумму
денег
Я писал бы целый
день их.
Нина
Перлина, греми.
Папа, шляпа,
до-ре-ми
В эмиграции
оказались две Нины Перлиных, причём, та, другая, была славистом и вероятно, жила
в Нью-Йорке, как и наша старая подруга, которая и рассказала мне эту историю с
чьих-то слов. Звонит другая Нина
Перлина Серёже по его приезде в Америку с целью познакомиться и говорит: "Здравствуйте,
Серёжа. Меня зовут Нина
Перлина". "Нина
Перлина! Ну что за формальности, — откликается оживленный Серёжа, —
Немедленно приезжайте в гости", что другая Нина
Перлина тут же исполняет. Серёжа открывает ей дверь и видит перед собой
незнакомого ему человека, откликающегося на Нину
Перлину. Минутное замешательство, а потом искренняя радость: "Ой, Нина. Ну
подумать только! Вы совсем не изменились".
У Лёши Боброва
Серёжа был на первой в своей жизни свадьбе, где оказался назначенным
шафером, и в этом качестве был посажен рядом с невестой. На следующий день,
описывая друзьям свадьбу Боброва, он говорил примерно так: "Ну ростом она
примерно с меня, но уже в сидячем положении Я ей сильно уступаю. У меня,
собственно говоря... только ноги, а у неё шея, грудь, прочие выпуклости, а один
зуб просто из драгоценного металла. Она по-моему мною крепко заинтересовалась,
потому что, когда подали еду, придвинулась ко мне вплотную своей пылающей щекой
и говорит: "вы любите салад-т? Я так люблю салад-т".
Молчаливый Лёша
Бобров однажды имел неосторожность пригласить Серёжу в
баню, в связи с чем
приобрел не востребованную славу Казановы. Помню, позвонил Серёжа часа в два
ночи. "Асетрина, мог
бы позвонить утром, но потом подумал, зачем тебе терпеть и мучиться до утра.
Хочешь узнать, что было в бане? Нет? Ну так вот, лежу Я себе и парюсь, а
Бобров
на верхней полке тоже как бы парится. И вдруг вижу, на меня спускается шланг,
такой типичный садовый шланг с нарезкой на конце. Приглядываюсь и вижу.
Детородный орган. Но какой! И следом, вижу, спускается мыльная рука и так
по-хозяйски его загребает и вверх уводит, а Я мучаюсь, было видение или у меня
фантазия разыгралась. Вот, живешь с человеком бок о бок, не подозревая ничего,
женишь его, а он тебя — и мытьем, и катаньем".
Оглавление
Ася Пекуровская
www.pseudology.org
|
|