| |
Москва,
Время, 2008
|
Игорь Семёнович Кон
|
80 лет одиночества
1. Люди и обстоятельства
|
Вологодский пединститут
…По моему мнению, если начальник
не делает нам зла, это
уже большое благо.
Бомарше
По окончании аспирантуры, Киселев, который был в это время деканом
истфака, пытался оставить меня в институте, но из этого, естественно,
ничего не вышло (неарийская фамилия была значительно важнее двух
диссертаций и статьи в "Вопросах философии"), и меня распределили на
кафедру всеобщей истории Вологодского пединститута, что по тем временам
было не так уж плохо. Герценовская кафедра новой истории подверглась
частичному кадровому разгрому по национальному признаку. Мой шеф Г.Р.
Левин уцелел, а самого приятного человека на кафедре, доцента Григория
Семеновича
Ульмана, уволили; заслуженный человек, ветеран войны, лишь
через год с трудом нашел место в Калининграде.
В Вологде я читал параллельно
шесть разных лекционных курсов, плюс -
множество лекций в системе партийного просвещения. Недельная нагрузка
доходила до 40 (!) часов. Преподавательскую работу я всегда любил, хотя
некоторые курсы, например, новая и новейшая история стран Востока, были
мне, мягко говоря, слабо знакомы, а времени на подготовку не было, так
что мне самому было интересно, что в этой истории произойдет в моей
следующей лекции (учебник заканчивался задолго до современности).
Впрочем, особых интеллектуальных трудностей не было: кругом были
сплошные враги СССР. Помню, как я разоблачал приспешника американского
империализма иранского премьера
Мосаддыка (позже "выяснилось", что это
был прогрессивный деятель, пытавшийся национализировать иранскую нефть).
Однако мое горло такой нагрузки не выдержало, дело закончилось тяжелым
хроническим ларинго-фарингитом, который мучил меня всю остальную жизнь.
Жизнь в преподавательском общежитии отличалась от домашней. Первое, что
меня поразило, были сплетни. Самая страшная история произошла с моим
предшественником. Одна дама, член ВКП(б) с 1917 г., нашла в уборной на
этаже разорванную газету (туалетной бумаги в те годы не существовало) с
портретом тов. Сталина, на которой был указан номер комнаты подписчика.
Поскольку этого человека она за что-то ненавидела, она отнесла газету в
партком как свидетельство политической неблагонадежности тов. Х.
Проигнорировать столь серьезное заявление секретарь парткома не мог, а
стоило дать делу ход, как остановить его было бы уже невозможно.
Неуважение к портрету Вождя и Учителя было чревато потерей не только
работы, но, возможно, свободы и самой жизни.
К счастью, партсекретарь
оказался на редкость порядочным и умным человеком. Он полностью разделил
негодование коммунистки Ю., но спросил, видела ли она своими глазами,
что товарищ Х. сам принёс и использовал священную газету в грязных
целях, ведь это могли сделать его дети? Товарищ Ю. как честная женщина
призналась, что этого она не видела. В таком случае, сказал секретарь,
мы не будем открывать персонального дела, а ограничимся строгим личным
внушением. Тов. Ю. не возражала, а вызванный в партком тов. Х. обещал
быть более внимательным. Таким образом, инцидент был исчерпан, а коллеги
впредь предупреждали новых жильцов, что в уборной надо опасаться не
только того, что тебя могут увидеть без штанов.
Лично у меня подобных проблем не возникало, но однажды мне рассказали,
что жившая в комнате напротив преподавательница истории КПСС (она
постоянно ссорилась с мужем, майором КГБ, споры часто переносились в
коридор, но пьяный майор сильно уступал жене в искусстве неизящной
словесности, а потому всегда заканчивал словами "Баба, ты и есть баба!")
распространяет слухи, будто моя мама раскладывает пасьянсы. Это была
наглая клевета! Моя мама сроду не раскладывала пасьянсов, карт в нашем
доме не было, да и сами пасьянсы, в отличие от азартных игр, вовсе не
считались предосудительными. В первый момент я возмутился и хотел
призвать сплетницу к ответу, но моя умная мама рассудила иначе.
Отсмеявшись, она сказала, что это хорошая идея, купила карты, научилась
раскладывать пасьянсы и занималась этим до конца жизни. В старости,
когда у неё развился тяжелый полиартрит, это стало для неё не только
развлечением, но и полезным упражнением для пальцев.
Вологодский быт также сильно отличался от ленинградского. Люди были
исключительно честными, никто и нигде, даже официантки в столовой и
почтальоны, не брал чаевых, но жили трудно. Знаменитое вологодское масло
я привозил из Ленинграда. Весной мяса и рыбы не было ни в магазинах, ни
на рынке, ни в общепите. Студенты в общежитии, не дотягивая до
стипендии, иногда голодали, но стеснялись попросить помощи.
Что касается преподавателей, среди них было немало интересных и
перспективных людей. Одним из них был молодой психолог Артур
Владимирович Петровский; с ним и его очаровательной женой Иветтой
Сергеевной у нас завязалась дружба, продолжавшаяся до самой его смерти.
Артур Владимирович Петровский (1924-2006)
Диапазон научных интересов Петровского был исключительно широк. Начав с
изучения истории русской психологии (его кандидатская диссертация была
посвящена Радищеву, а в последние годы жизни он много писал о
соотношении психологии и политики ), он стал в дальнейшем крупнейшим
специалистом в области социальной психологии (теория коллектива) и
психологии личности, удачно сочетая оригинальный теоретический подход с
эмпирическими исследованиями. В конце жизни он продуктивно занимался
общими проблемами теоретической психологии.
Труды Артура Владимировича хорошо знают не только психологи, но и
учителя. В 1970-х годах он инициировал издание и был автором и
редактором целой серии учебников и учебных пособий по общей, возрастной
и педагогической психологии, по которым учились студенты педвузов.
Именно Петровский побудил меня заняться психологией юношеского возраста
и написать сначала главу в его учебник, а затем и самостоятельное
учебное пособие по этому предмету. Как никто другой, он много сделал для
подготовки энциклопедических словарей и справочников по психологии, а
это очень тяжелая и неблагодарная работа.
Петровский был не только ученым, но и талантливым популяризатором науки.
Его книги для родителей вошли в золотой фонд отечественной психологии, а
его статьями в массовой печати, например, в "Литературной газете",
читатели одинаково зачитывались и в начале 1960-х ( знаменитая статья "Педагогическое табу"), и в 2006 году. Он обладал настоящим литературным
талантом и искрометным чувством юмора. При его участии было выпущено
несколько отличных научно-популярных фильмов по психологии. Он был также
консультантом замечательного фильма Ролана Быкова "Чучело", в котором
впервые была поставлена проблема, которую сегодня в мире называют
буллингом.
Очень велика была роль Петровского как организатора науки. В трудные
1990-е годы он много способствовал обновлению Академии педагогических
наук СССР, стараясь превратить её из оплота консервативной
партийно-чиновничьей ортодоксии в подлинный штаб современной
педагогической науки. Деятельность Петровского на посту первого
президента Российской академии образования ещё ждет своего
исследователя. Артур Владимирович был исключительно трудолюбив. Будучи
уже зрелым человеком и к тому же высокопоставленным научным чиновником,
имевшим в своём распоряжении помощников и референтов, он не поленился
овладеть английским языком настолько, что смог читать не только
специальные статьи, но и детективные романы. Его последние годы были
поистине героическими. Тяжело больной слепой ученый умудрялся не только
на слух оценивать и редактировать чужие тексты, но и продолжал писать
собственные книги. Последняя его книга "Психология и время" закончена
буквально накануне смерти!
Петровский был не только ярким ученым, преподавателем и публицистом, но
и замечательным семьянином, мужем, отцом и дедом. Другого такого
большого семейного клана среди моих знакомых, пожалуй, нет. Хотя младшие
поколения и здесь живут не совсем так, как старшие. Сильной стороной
Артура Владимировича было то, что он, насколько я знаю, не пытался этому
противостоять. Терпимость - необходимое условие мирного сосуществования
с детьми и внуками.
Очень интересным человеком был профессор зоологии Павел Викторович Терентьев (1903-1970). До того он заведовал кафедрой в Ленинградском
университете, но как бывший зэк, а также за морганизм-вейсманизм и
увлечение математическими методами, в 1949 г. был отовсюду изгнан и
нашел убежище в Вологде (через несколько лет он благополучно вернулся в
Ленинград). Это был разносторонне образованный человек. Вечерами, когда
мы с ним прогуливались по заснеженной Вологде, обсуждая нашу невеселую
жизнь, Павел Викторович развивал своеобразную теорию биологического
оптимизма, основанную на опыте ледникового периода.
Когда-то давно, говорил он, на землю пришло оледенение, противостоять
ему было невозможно, все земные твари погибали, но в некоторых местах
остались ниши, в которых какие-то животные случайно уцелели. Им было
плохо и холодно, однако затем ледник постепенно начал таять, а
сохранившиеся существа выжили и заселили Землю. Может быть для нас
Вологда - именно такая ниша? Никаких других оснований для оптимизма в
1950-52 годах не было.
Но для молодого человека ледниковый оптимизм - философия не совсем
подходящая. Я не только работал, но и позволял себе довольно рискованные
поступки. С одного из них, собственно, и началось наше знакомство с
Терентьевым. В то время всюду, а тем более
- в провинции, всем
командовал обком партии. Первый секретарь Вологодского обкома был
человек приличный и честный, у меня учился его сын, отличный парень,
которому отец никаких вольностей не позволял. Зато секретарь по
пропаганде К., кандидат философских наук из Академии Общественных наук
при ЦК КПСС, отличался фантастическим невежеством и хамством.
Однажды на ученом совете Института он позволил себе особенно наглое
выступление. Вот, сказал он, я посетил один час лекции профессора
Терентьева. Конечно, профессор дело знает, не испугался, когда я пришёл,
тем не менее в лекции были недостатки: лектор целый час говорил о
колючеперых рыбах, а вот о треске, которую мы все любим, не сказал ни
слова. Главный же удар был нанесен по зав. кафедрой психологии Р.Л.
Гинзбург, которая посмела в начале своей лекции высказать критические
замечания по поводу официально утвержденного учебника психологии.
- "Да
кто она такая, чтобы критиковать учебник, написанный столичными
профессорами и академиками?! Никакой революции в психологии за последние
три года я не знаю!"
Выпады эти имели антисемитский подтекст - Раису Лазаревну хотели снять с
работы. Члены совета сидели, как оплеванные, опустив головы, но
возражать высокому начальству никто не рискнул. А я не выдержал.
Во-первых, сказал я, как можно оценить лекцию, прослушав только один
час? Я не знаю, относится ли треска к колючеперым (и сейчас этого не
знаю), но может быть проф.Терентьев говорил о ней в другой лекции? А то,
что тов. К. не знает "революции в психологии", мне даже странно: после
Павловской сессии Академии наук (это было жуткое погромное действо,
когда теорию Павлова стали "внедрять" куда надо и куда не надо) учить
студентов по старому учебнику психологии действительно нельзя. Моя
демагогия сработала. К. сидел красный, а затем, сказавшись больным,
молча ушел с заседания. После этого в глазах большинства преподавателей
я стал героем, но на самом деле это было просто мальчишество:
связываться с секретарем обкома было опасно.
Второй хулиганский поступок я допустил во время обкомовской проверки
нашей кафедры. "Копали" не под меня, а под моего завкафедрой, с которым
у меня никаких особых отношений не было. Тем не менее я испортил им все
дело. У меня застенографировали лекцию, посвященную современной
Югославии, которая была тогда под властью "фашистской клики Тито".
Обычно я лекций по бумажке не читаю, но в данном случае прочел её
целиком по газете "Правда", где был напечатан соответствующий документ.
Комиссия изучила стенограмму, признала лекцию в целом
удовлетворительной, а в качестве недостатка отметила "недостаточное
использование" этого самого материала.
На предварительной встрече я
ничего не сказал, а когда все собрались официально, заявил, что главным
недостатком своей лекции считаю то, что она была недостаточно творческой
и состояла из одной сплошной цитаты. "Если бы товарищи знали этот важный
партийный документ, они бы это заметили. Конечно, может быть, нужно было
заменить одни куски другими, я готов это обсуждать, но больше в
двухчасовую лекцию физически не помещается". Товарищи покраснели,
помолчали, и больше комиссия не собиралась, моего зава оставили в покое.
Как такая выходка сошла мне с рук - до сих пор не понимаю. То ли К. уж
очень перебирал по части хамства (на следующей партконференции его
забаллотировали, что случалось крайне редко), то ли вологодское
начальство ценило, что меня уважали в столице, то ли вообще оно не было
злым, просто время было не самое лучшее.
Философский факультет ЛГУ
Действительные и титулярные философы
Г.К.
Лихтенберг
Хотя по своим анкетным данным я никоим образом не подходил на роль
“идеологического резерва”, некоторые философы старшего поколения, прежде
всего - Федор Васильевич
Константинов (1901 -1991) относились ко мне
очень доброжелательно (это изменилось после зарождения в стране
социологии, которую эти люди никак не могли принять).
В 1952 г. мне даже предложили работу в редакции “Вопросов философии”, но
осуществить это переводом не удалось. Меня категорически не хотел
отпускать Вологодский обком, первый секретарь даже угрожал, что
пожалуется
Маленкову. А когда я ушел по собственному желанию, на
основании решения врачебной комиссии, которая временно запретила мне
педагогическую работу (все думали, что справка была липовой, но мое
горло в самом деле было в плачевном состоянии, потребовалось долгое
лечение), в журнале "не нашлось" штатной единицы. Замначальника
управления кадров Академии Наук задал мне один-единственный вопрос - о
национальности моего отца, фамилия которого вообще не фигурировала в
моих документах. В этом не было ничего личного: конец 1952 - начало 1953
г. - время максимального разгула государственного антисемитизма (дело "врачей-убийц" и т.п.)
Вернувшись в Ленинград, несмотря на острую нужду города в философских
кадрах и мою профессиональную известность, я девять месяцев оставался
безработным - совместный результат неарийской фамилии и беспартийности
(в те годы преподаватели общественных наук входили в номенклатуру
партийных органов и даже официально утверждались бюро горкома партии).
Позже это стали делать на бюро райкома партии; каждого преподавателя
лично вызывали, задавали глупые и порой унизительные вопросы, но
приходилось это терпеть.
Хотя мне нужно было всего полставки - на полную нагрузку я физически не
мог работать из-за больного горла - Ленинградский горком надо мной
просто издевался, посылая из одного вуза в другой, где мне отказывали то
из-за молодости, то из-за беспартийности, то из-за "несоответствия
профилю вуза". Не помог даже звонок из ЦК от Д. И.
Чеснокова. Желаемые
полставки на кафедре марксизма-ленинизма Химико-фармацевтического
института я получил лишь в мае 1953 года, после смерти Сталина и отбоя
по делу "врачей-убийц".
Делать мне там было особенно нечего - философия
занимала лишь 20 часов в курсе истории партии, но относились ко мне
хорошо и даже приняли в ряды КПСС (без этого преподавать философию
было невозможно).
Там я пережил и доклад Хрущева с разоблачением культа Сталина. Это
выглядело довольно страшно, потому что не было никакой психологической
подготовки. Просто собрали коллектив, пришёл представитель райкома и
зачитал доклад Хрущева. Никаких вопросов задавать было нельзя, это было
бесполезно, потому что человек, читавший доклад, знал только то, что там
было написано. Между тем с некоторыми людьми делалась истерика, кому-то
казалось, что это клевета на Сталина.
В Ленинграде все происходило
гораздо спокойнее, чем в других местах, потому что Ленинград был город
пострадавший ( дело
Кирова и многое другое). Обком партии, во главе
которого стоял стопроцентный сталинист Ф.Р. Козлов, был растерян.
Где-то люди взяли инициативу в свои руки и стали снимать портреты, но
указаний сверху на сей счет не было. А кто-то не снимал, потому что не
хотел или боялся. Некоторые вещи выглядели комично. В фойе Большого зала
консерватории стояла популярная скульптура "Ленин и Сталин на скамейке в
Горках", пришли какие-то люди и без всяких указаний сверху, прямо при
публике, её разбили. Ленина, естественно, тоже, чтобы не имел порочащих
идейных связей...
Первым человеком, который пытался людям что-то объяснить, была Анна
Михайловна Панкратова (1897 -1957). Она была академиком, автором
школьного учебника истории, честным человеком, но, по-видимому, не очень
далеким. Когда у неё репрессировали мужа, она все приняла, была вполне
ортодоксальна, получила все чины, премии и так далее. В 1950-х она была
членом ЦК и её прислали в Ленинград с докладом о вреде культа личности,
вроде как на разведку. Я был с ней знаком, поскольку печатался в "Вопросах истории", меня позвали на
её лекцию.
Мне было её
по-человечески жалко. На лекции в Центральном лектории аудитория была
настроена крайне враждебно. Объяснить Панкратова ничего не могла. К тому
же она не понимала некоторых нюансов речи. Когда она сказала: "Я старый
человек, поэтому у меня больше опыта, мне много раз приходилось
перестраиваться", - раздался громовой недружественный хохот. Она получила
несколько сот вопросов. Вопросы злые. Потом я её видел в гостинице, она
вернулась из Дома учителя в совершенно невменяемом состоянии, я видел,
как она рыдала.
Учителя, которых тоже можно понять, устроили ей бог
знает что. Учителя ей кричали: "Вас Сталин сделал академиком, а вы
теперь говорите, что все было неверно. Кто фальсифицировал эту историю?
Вы её фальсифицировали. Вам-то что, на все наши вопросы вы отвечаете: “Я
не знаю, надо подумать”, а нам завтра идти в классы - что мы скажем
детям?"
То есть на Панкратову, которая взяла на себя эту неблагодарную
миссию, видимо, не совсем понимая, что она делает, вылилось... А
партийное руководство - ни секретари обкомов, ни более высокие люди. - с
народом не встречалось. Каждый, в меру своей испорченности, понимал, что
происходит, но с самого начала было ясно, что если ты зайдешь чуточку
дальше, чем положено, ты сильно рискуешь. Тем более, что доклад Хрущева
не был опубликован, ссылаться на него было нельзя.
В Химфарминституте я спокойно проработал два года, писал докторскую
диссертацию и ни на что не жаловался. В отделе науки ЦК такое положение
считали ненормальным и настаивали, чтобы я перешел на философский
факультет ЛГУ. Но когда в 1955 г., по личному приглашению декана В.П.
Тугаринова, я подал на конкурс, меня провалили большинством 10:1. На
Ученом совете ЛГУ это вызвало удивление. В мою защиту выступили
незнакомые мне ректор А.Д.Александров, знаменитый матлогик член-корр.
А.А. Марков и заведующий кафедрой дарвинизма К.М. Завадский, с которым
мы встречались в Академии наук. Было публично сказано, что на
философском факультете просто боятся и не хотят сильных работников.
Чтобы оправдать беспринципное голосование совета факультета, декан
вынужден был озвучить вздорные сплетни на мой счет, что якобы я плохо
работал в Вологде, но когда партбюро Химико-фармацевтического института
потребовало у парткома ЛГУ разобраться в этом деле, все сплетни
рассыпались. Передо мной извинились и предложили вторично подать на
конкурс в следующем году. Я не хотел этого делать, но в ЦК сказали
"надо, Федя, надо!" В 1956 г. на факультете меня снова провалили, но на
сей раз Тугаринов отмежевался от своего совета, "большой" совет меня
избрал и до 1968 г. я работал в ЛГУ.
Философский ф-т ЛГУ. Фото Н. Горелова (2005)
По правде говоря, это было мое настоящее место и призвание, я любил
студентов и преподавательскую работу. Сначала я читал курс истмата на
историческом факультете и спецкурс по истории западной философии истории
у философов. Потом мне поручили читать на философском факультете весь
курс истмата (диамат ведущие профессора читали по частям), который я
постепенно превратил в курс общей социологии. Затем к этому
присоединился курс истории западной социологии.
В 1959 г. я защитил на
философском факультете (с тремя московскими оппонентами) докторскую
диссертацию на тему "Философский идеализм и кризис буржуазной
исторической мысли". В иные годы по просьбе коллег и для собственного
развлечения - было интересно посмотреть студентов других факультетов - я
читал также курсы у математиков и у физиков. Мои книги "Позитивизм в
социологии", "Социология личности" и "дружба" выросли из лекционных
курсов.
Я имел возможность брать хороших аспирантов (М.А.Киссель,
С.Н.Иконникова, Э.В.Беляев,
Голосенко, С.И.Голод, Р.П.Шпакова,
П.Н.Хмылев, В.Н.Орлов и др.), многие из них стали в дальнейшем
известными учеными.
Михаил Антонович Киссель, который писал у меня диссертацию о
Коллингвуде, - один из самых глубоких в стране историков философии,
почти во всех воспоминаниях о философском факультете 1960-70-х годов (я
просмотрел Интернет) о его лекциях говорят с восхищением.
Светлана Николаевна Иконникова создала собственную научную школу и
лучшую в стране кафедру культурологии, где работали такие замечательные
философы, тоже бывшие аспиранты философского факультета, как Эльмар
Владимирович Соколов и Сергей Николаевич Артановский. Среди её любимых
учеников - ректор Санкт-Петербургского гуманитарного университета
профсоюзов Александр Сергеевич Запесоцкий (он был аспирантом
Артановского). Руководить творческими мужчинами так, чтобы они не
срывали занятий, не ссорились и не обижались, да ещё ограждать их от
нападок партийного начальства, - не легче, чем управлять группой
дрессированных Львов или балетной труппой. У Светланы это получается …
Сергей Исаевич Голод
- родоначальник, в буквальном смысле этого слова,
советской социологии сексуального поведения и автор широко известных
работ по социологии брака и семьи. В моих книгах по этим сюжетам
- он
самый цитируемый автор.
А вот экзамены я принимал плохо. На философском факультете
требовательность была крайне низкой, в ученом совете ЛГУ даже
иронизировали по поводу нашей рекордно высокой успеваемости, на этом
фоне я сильно выделялся и даже перебирал. Однажды студенты устроили по
этому поводу отличный розыгрыш. На банкете во время выпускного вечера
кто-то предложил тост "за самого строгого экзаменатора Виктора
Александровича
Штоффа". От неожиданности Штофф спросил: "Как? А Игорь
Семенович?" На что сразу же был дан заранее заготовленный ответ: "Игорь
Семенович вне конкурса".
Что формальный устный экзамен проверяет только
свойства памяти, которые не так уж важны, я понял позже.
Философский факультет ЛГУ конца 1950-х - начала 1960-х годов был одним
из лучших философских учреждений страны. Хотя таких ярких молодых
философов как Зиновьев, Ильенков или Щедровицкий в Ленинграде не было
(все они окончили МГУ, а работали в Институте философии), уровень
преподавания был, по тем временам, неплохим. Василий Петрович Тугаринов
(1898 - 1978) обладал природным философским мышлением, сам мыслил
нестандартно и ценил это в других. Хотя его взгляды не всегда отличались
постоянством (он мог сначала обругать работу, а потом вдруг расхвалить
её, так было с Ядовым и с
Каганом), он первым в стране инициировал
разработку ряда философских категорий и теории ценностей, которую тогда
считали буржуазной.
Многие профессора и доценты также разрабатывали
новые проблемы. В.И. Свидерский (1910-97) обладал непререкаемым
авторитетом в вопросах философии естествознания и вырастил целую плеяду
талантливых учеников, вроде В.П.Бранского. Л.О.Резников (1905-1970) был
крупнейшим специалистом в области теории познания и философии языка.
В.А. Штофф стал одним из родоначальников отечественной философии науки.
М.С. Каган заслуженно считался самым выдающимся советским эстетиком
(недаром его постоянно "прорабатывали").
Ленинградская кафедра этики и
эстетики, которой заведовал Владимир Георгиевич Иванов (Кагана не могли
назначить из-за национальности), считалась сильнейшей в стране. Очень
сильной была история русской философии, которая в те годы была почти
запретной. На факультете успешно развивалась математическая логика
(И.Н.Бродский, О.Ф.Серебрянников). На психологическом отделении, которое
возглавлял Б.Г.Ананьев (1907-1972), (в дальнейшем оно отпочковалось в
самостоятельный факультет), трудились такие выдающееся ученые как
В.Н.Мясищев (1893 -1973) и Л. М. Веккер (1918-2001).
С некоторыми из
этих людей у меня сложились дружеские отношения
Виктор Александрович Штофф (1915- 1984)
Наше знакомство с Виктором Александровичем началось в 1953-55 гг., когда
мы оба работали по совместительству на кафедре философии Академии Наук.
После моего перехода на философский факультет, наше общение стало
постоянным и скоро переросло в прочную дружбу, хотя, как это нередко
бывает у вузовских преподавателей, мы с ним так и не перешли на ты и
называли друг друга по имени-отчеству.
Если брать сугубо научные интересы, то они у нас были разными. Я в те
годы занимался преимущественно истматом, философией истории и историей
социологии, а Виктор Александрович
- главным образом теорией познания, с
опорой на естественные науки. Этот раздел философии в те годы был
представлен на факультете очень хорошо, пожалуй, лучше, чем в
большинстве философских учреждений. Достаточно вспомнить В.И.Свидерского и Л.О.
Резникова.
Их ученики и ученики
Штоффа в дальнейшем заняли
заметные места в отечественной философии.
Теоретические интересы
Штоффа были весьма широкими, его докторская диссертация и книга "Роль моделей в
познании" (1963), были по многом новаторскими, причем его идеи были
применимы также к общественным и гуманитарным наукам, где подобные
проблемы в конце 1950-х - начале 1960-х гг. только-только начинали
обсуждаться, прежде всего в контексте теории ценностей и
веберовских
идеальных типов. Хорошая историко-философская подготовка и знание
естественно-научной конкретики позволяли Виктору Александровичу ставить
вопросы более глубоко и профессионально, чем это делали более
традиционные авторы.
Очень важным для меня было личное общение с Виктором Александровичем.
Штофф был по самой сути своей глубоко интеллигентным человеком, в
котором нравственная порядочность и принципиальность органически
сочетались с человеческой мягкостью и доброжелательностью. Положение
еврея-философа, которому разрешали работать на идеологическом факультете
в условиях жесткого государственного антисемитизма, было чрезвычайно
деликатным и уязвимым. При малейшей провинности, которую русскому
преподавателю простили бы, ученый еврей мог лишиться партбилета и
работы. Не говоря уже о постоянной дискриминации в том, что касалось
заграничных поездок. Страх потерять положение и место заставлял
некоторых ученых евреев симулировать значительно большую
ортодоксальность, чем это было им свойственно или объективно необходимо.
Но кто может оценить обоснованность чужих страхов?
У нас с Виктором
Александровичем был один хороший общий знакомый, даже друг, чрезвычайно
способный и образованный философ, который настолько поднаторел по части
идеологического угождения начальству, что не только не реализовал свой,
в самом деле значительный, интеллектуальный потенциал, но и стал
вызывать к себе ироническое отношение коллег и собственных студентов.
Виктор Александрович никогда не позволял себе малодушия и
беспринципности.
Особенно ярко это проявилось в деле Асеева. Юрий Алексеевич Асеев
(1928-1995) был доцентом философского факультета, очень способным и
знающим человеком, которому эти положительные качества не мешали входить
в официальную партийную обойму, одно время он даже был зам. секретаря
парткома ЛГУ. В 1963 г его послали на годичную стажировку в Гарвард, и
там он, ко всеобщему изумлению, внезапно попросил политического убежища,
потом передумал, попал в больницу, пытался покончить с собой, а как
только оправился - вернулся на родину.
В этой истории многое так и осталось непонятным. По-видимому, у человека
просто сдали нервы. Ректор
Александров рассказывал мне, что каждый, получавший в те годы
длительную загранкомандировку, одновременно получал какое-то задание от
КГБ. Выполнение этого задания могло быть не особенно сложным, это не был
настоящий шпионаж. Но командировка Асеева пришлась на весьма
драматическое время (убийство Кеннеди), Юра чего-то сильно испугался,
что и вызвало его странные и непоследовательные действия. Просить
убежища ему было незачем, но возвращаться после этого на Родину для
идеологического работника было явным безумием, советская власть таких
вещей не прощала.
Поскольку никаких антисоветских заявлений Асеев не делал и сразу же
вернулся домой, уголовных обвинений ему не предъявляли, но начались
разборки по партийной линии. Психиатрическая экспертиза, проведенная в
Институте им. Бехтерева под руководством В.Н.Мясищева, пришла к
заключению, что Асеев болен шизофренией и попросил убежище в США,
находясь в состоянии невменяемости. Экспертиза, проведенная КГБ,
согласилась с тем, что Асеев сейчас действительно болен, но сочла, что
заболел он уже после того, как попросил убежища, и поэтому должен быть
исключен из партии.
Друзья и коллеги Асеева по философскому ф-ту,
которые хорошо знали его лично, приняли первую версию (я и сейчас
убежден, что она была правильной), но Обком партии потребовал, чтобы
партбюро его исключило. Спорить с Обкомом в то время никто не смел. Тем
не менее наше партбюро, секретарем которого был удивительно смелый и
порядочный человек Владимир Георгиевич Иванов, а одним из членов
- В.А.
Штофф, отказалось выполнить указание.
Это был очень необычный и смелый
акт
Конечно, Смольный все равно убрал Асеева с факультета, преподавать
философию он уже до самой смерти не мог. Спустя какое-то время,
благодаря Ларисе Ивановне Новожиловой, он нашел убежище в Русском музее,
где создал уникальный по тем временам информационный центр. Кроме того,
он был отличным переводчиком, перевел весь мой сборник "Философия и
методология истории" (1977), "Идею истории"
Коллингвуда (1980) и книгу "Культура и мир детства" Маргарет
Мид (1988). Но чего стоило каждый раз
"пробивать" его кандидатуру!
А в 1964 году ситуация была гораздо
труднее, люди, не поддавшиеся выкручиванию рук, проявили настоящее
гражданское мужество. Штофф рассказывал мне, что в момент решающего
голосования он вспомнил мою лекцию об экзистенциализме в курсе
социологии личности на физическом факультете, на которой он
присутствовал и где речь шла о личной ответственности, и это подкрепило
его в принятии рискованного решения. Для философа рефлексия всегда имеет
личностный смысл. Этот рассказ Виктора Александровича был для меня
исключительно ценен.
В числе многих других вещей, которыми я обязан
Штоффу - горный туризм.
Самого Виктора Александровича горы буквально спасли от
смерти. После
войны у него был тяжелый туберкулез, ничто не помогало (это затормозило
и его профессиональную карьеру) и кто-то посоветовал ему лечиться горным
воздухом. Превозмогая болезнь и слабость, Виктор Александрович стал
каждое лето ездить в горы, в результате чего полностью выздоровел, а
потом втянул в это дело и меня. Несколько раз мы вместе с его
друзьями-физиками (Л.А.Слив, Л.С.Кватер) ходили в горные походы, это
одно из самых приятных воспоминаний моей жизни.
Насколько я могу судить, Штофф был отличным лектором и требовательным
экзаменатором. Последнее на философском факультете было не принято.
Однажды в числе первокурсников оказался совершенно дремучий мужик,
который демонстрировал свою глупость на каждом партсобрании. Когда
кто-то из однокурсников назвал его дебилом, он посмотрел это слово в
словаре, после чего обиделся и потребовал извинений. Декан В.П.Рожин
несколько раз на ученых советах призывал профессоров поставить явно
непригодному для философского факультета студенту двойку и отсеять его,
но все стыдливо отмалчивались и говорили, что он "учил". В результате
парень проучился до середины 3-го курса. В отличие от многих наших
коллег, Штофф двойки ставил.
Дружеские отношения с Виктором Александровичем сохранились у меня и
после ухода из ЛГУ. Иногда я советовался с ним по теоретическим
вопросам. Но главное - это был исключительно умный, надежный и
порядочный человек, который оставил по себе добрую память и способных
учеников ( один из них - профессор Ю.М.Шилков).
Моисей Самойлович Каган ( 1921 -2006)
Другой замечательный человек, которого я встретил на философском
факультете, - Моисей Самойлович Каган. Это был удивительно цельный и
творческий человек. Вся его жизнь была связана с Ленинградским
университетом. Он поступил туда в 1938 г. семнадцатилетним
первокурсником, оттуда ушел на фронт, туда же вернулся после тяжелого
ранения и до последнего дня оставался почетным профессором. Свое
последнее интервью "Альтернатива сего дня: духовное самоуничтожение
нашего общества или развитие интеллигентности" умирающий ученый дал
корреспонденту журнала "Санкт-Петербургский университет" в январе 2006
г.
М.С. и Ю.О. Каган
Рассказывать о жизни и работе Кагана можно долго. Выдающийся философ,
искусствовед и культуролог лучше всего это сделал сам. Его научные
интересы были исключительно широки, включая эстетику, историю и теорию
искусства, проблемы человека и личности в самом широком смысле этих
слов. В настоящее время выходит семитомное собрание его сочинений. В
профессиональной среде его труды хорошо известны, а широкому читателю я
бы в первую очередь порекомендовал книгу "Град Петров в истории русской
культуры" (2004) и уникальную по замыслу и материалу монографию "Се
человек… Жизнь, смерть и бессмертие в "волшебном зеркале"
изобразительного искусства" (2003). На мой взгляд, эти книги интересны
каждому.
Мы познакомились и подружились с Микой, как его называли друзья, в годы
совместной работы на философском факультете, и эти отношения сохранились
навсегда. У нас было много общих научных интересов, в частности, теория
личности и общения (наши книги на эти темы печатались в одной и той же
политиздатовской серии "Философы спорят"), общие друзья, а отчасти и
общие враги. Каган всегда был и считал себя марксистом, даже тогда,
когда это стало немодно. Но его марксизм был не догматическим, а
творческим, поэтому почти все его книги в советское время подвергались
нападкам и идеологическим проработкам.
Этому способствовали жуткие нравы, царившие в советской эстетике. В ней
было больше свободы мысли, чем в других отраслях философии, там работали
такие талантливые люди как Л.Н.Столович, Ю.Н.
Давыдов, Ю.Б.Борев, зато и
борьба была более жесткой и часто велась без правил. Несколько раз Каган
буквально чудом избегал увольнения с работы. Тем не менее он никогда не
шел на идейные компромиссы, смело отстаивал свои взгляды и не жаловался
на жизнь. Эти качества ему удалось передать и некоторым своим ученикам,
которых у него было значительно больше, чем у всех остальных моих
знакомых.
Мика был очень жизнелюбивым и веселым человеком. О его остроумии
рассказывали легенды.
Он бывал тамадой даже за грузинским столом, о
наших застольях и говорить нечего. Когда праздновали защиту кандидатской
диссертации Светланы Иконниковой, он сказал: "Ну, чего вы, дураки,
радуетесь? Плакать надо! Кем Света была вчера ? Аспиранткой. Какой при
этом слове возникает образ? Очаровательной молодой девушки, что вполне
соответствует реальности. А кем она станет завтра? Кандидатом
философских наук, КФН. Какой это вызывает образ? Старой
недоброжелательной грымзы, от которой лучше держаться подальше. Тут надо
не поздравлять, а сочувствовать!"
Когда в 1986 г. Кагана хотели уволить, вывести на пенсию по старости, он
предложил секретарю парткома ЛГУ, который был вдвое его моложе,
соревнование по четырем позициям: кто лучше прочтет лекцию студентам,
быстрее пробежит дистанцию на лыжах, выпьет больше водки и сексуально
удовлетворит женщину. Партсекретарь от соревнования отказался, а Кагану
разрешили ещё раз участвовать в конкурсе. В самые трудные времена он был
для других источником оптимизма.
Не могу не рассказать одну связанную с Каганом смешную историю. В конце
1980-х годов, будучи в командировке в Париже, я случайно встретил там
Кагана с женой, Юлией Освальдовной, выдающимся искусствоведом,
заведующей отделом камей в
Эрмитаже. При советской власти Кагана за
границу почти не выпускали, а теперь они получили частное приглашение от
своего швейцарского кузена и заодно решили съездить на неделю в Париж.
Моисей Самойлович свободно владел французским, однако внимательно
прочитать, что написано в его визе, не удосужился.
Мы все тогда думали,
что единственная трудность - выехать из СССР, а на Западе
- свободный
мир и безусловный здравый смысл, какие там могут быть проблемы?! Между
тем бюрократия имеет свои выраженные национальные особенности (первым их
исследовал ещё в 1960-х годах французский социолог Мишель
Крозье), порою
абсолютно абсурдные. Это касалось и визовых документов. Немцы задавали
понятные и разумные вопросы: где и на какие деньги ты будешь жить, нет
ли у тебя опасных болезней и т.п. Для французов же и
итальянцев главным
почему-то было место пересечения границы, причем изменить место встречи
было нельзя.
В паспортах
Каганов был указан Парижский аэропорт, а они решили
проехаться из Берна поездом. Все шло отлично, проходили контроли, никто
ничего не говорил, а в полутора часах езды до Парижа появились
вооруженные полицейские, сняли Мику и Юлю с поезда, составили акт о
нарушении ими государственной границы, посадили, как в детективных
фильмах, в машину с вооруженной охраной и вывезли обратно в Швейцарию.
Для 99.9 % советских людей путешествие на этом бы закончилось, но
Каганам очень хотелось все-таки побывать в Париже, а швейцарский кузен
дал им достаточно денег. Поэтому они не стали долго раздумывать, купили
билет на самолет и прибыли, куда положено (это было ещё до компьютерной
эры, так что отметок о совершенном ими серьезном правонарушении нигде не
было, и в Париж их впустили беспрепятственно).
Зато теперь началась вторая серия фильма. Мы все знали, что визы имеют
определенную длительность, но разницы между одно= и многоразовыми визами
не знали. Кагановская швейцарская виза была, естественно, одноразовой.
Когда им сказали, что с этим могут возникнуть проблемы, они пошли в
швейцарское консульство, где им любезно объяснили, что их виза истекла,
вернуться в Швейцарию они не могут, поезжайте обратно в Ленинград и
оформляйте новую визу. В крайнем случае, сказал консул, я могу оформить
вам однодневную полицейскую визу, но для этого вы должны предъявить мне
ваши обратные билеты Берн-Ленинград. А они остались в чемодане в Берне…
Каган попытался, пока суд да дело, продлить французскую визу, но в этом
ему тоже отказали.
В итоге двое пожилых интеллигентных людей, непричастных ни к какой
преступной активности, оказались в положении Фернанделя из знаменитого
фильма "Закон есть закон": они не могут ни вернуться в Берн, ни остаться
в Париже, ни вернуться в Ленинград.
В тот вечер Дом наук о человеке организовал для меня обед с помощником
французского министра иностранных дел. Я думал, что когда я расскажу эту
историю, все посмеются, и вопрос будет решен. Но дипломат даже не
улыбнулся. Конечно, - сказал он, - это выглядит нелепо, но таков закон.
Швейцарский консул не может дать им новую визу самостоятельно, без
документов. - Ну, а продлить французскую визу вы не можете? - Вообще-то
это не по моей части, но вот мой приватный телефон, если вопрос не
разрешится иначе, я постараюсь это уладить.
Вопрос решился иначе. Микин швейцарский кузен был адвокатом и знал
порядки. Он позволил в свой МИД, там подняли документы и по телефону
разрешили своему парижскому консулу выдать
Каганам новую визу. Но какая
нервотрепка! С тех пор я очень внимательно читаю все визовые документы.
И правильно делаю, однажды во французском консульстве в Москве мне
поставили подряд 4 (!) неправильные визы.
Помимо многих других человеческих достоинств, Моисей Самойлович был
замечательным семьянином, особенно отцом. Для своих детей он был не
только опорой и защитой, но в буквальном смысле другом и наставником.
Такое сочетание требовательной заботы и терпимости встречается крайне
редко. Если бы не дружба и интеллектуальное общение с Каганом, хотя их
взгляды не всегда совпадали, его пасынок Александр Эткинд вряд ли стал
бы тем знаменитым культурологом, которого все знают.
Моисей Самойлович умирал трудно. Рак легких обнаружили на той стадии,
когда уже ничего нельзя было сделать, кроме как снимать боль. Каково
болеть, лечиться и умирать в российских условиях, все знают. Юлия
Освальдовна совершила подвиг, на который способна только любящая
женщина. Находить нужных врачей и недоступные лекарства, принимать
решения и поддерживать жизненный тонус и моральный дух слабеющего, но
все ещё сильного, с ясным умом, человека, было невероятно трудно. И все
это нужно было делать, невзирая на собственный возраст, болезни и
серьезную научную работу. Достойно проявили себя и дети. Последние
месяцы жизни Моисея Самойловича - пример мужества и нравственного
служения, субъектом которого была вся их семья.
Сменивший
Тугаринова на посту декана Василий Павлович
Рожин (
1908-1986) не был столь яркой личностью, но последовательно поддерживал
развитие новых направлений в философии и смежных науках. Исключительно
усилиями Рожина на факультете была создана первая в СССР социологическая
лаборатория, возглавивший её В.А.Ядов, который в дальнейшем стал одним
из самых выдающихся советских социологов, взялся за это дело по
настоянию и под нажимом декана.
Владимир Александрович Ядов
- мое самое ценное приобретение на
философском факультете, его имя будет появляться в этой книге часто.
Началось наше знакомство крайне неприятно. В одном из первых своих
выступлений на партсобрании философского факультета, я, между прочим,
упомянул, что в юности увлекался комсомольской работой. И вдруг
поднимается аспирант, он же - секретарь Василеостровского райкома
комсомола, и заявляет, что выступление тов. Кона идейно ошибочно,
комсомольская работа - серьезное дело, относиться к нему как к
"увлечению" непозволительно.
Мне сразу стало ясно, что комсомольский
функционер глуп, фанатичен и недоброжелателен и к тому же является
орудием людей, пытавшихся воспрепятствовать моему приходу на факультет,
так что нужно держаться от него подальше. Вскоре этот наглый парень
попросил меня прочитать свою диссертацию (или это сделал его
руководитель Тугаринов, точно не помню), но в деловых вопросах я
абсолютно безличен. Работа оказалась (по тем временам) превосходной,
умной и самостоятельной, на таком уровне понятие идеологии у нас никто
не анализировал.
Я не только дал положительный отзыв, но мы стали
серьезно разговаривать. Выяснилось, что Ядов
- очень интересный,
творческий и порядочный человек, с развитым чувством социальной
справедливости, на его комсомольские закидоны просто не следует обращать
внимания. Его импульсивность вредит ему самому. Вскоре мы стали близкими
друзьями и единомышленниками. Когда у меня были проблемы с жильем, Ядов
старался мне помочь, идеологически мы тоже были близки.
Поскольку Володя плохо разбирался в людях, его истинным
ангелом-хранителем была его жена Л.Н.Лесохина (Люка), бдительно
охранявшая их семейный очаг от всякой шушеры, которую Ядов туда
опрометчиво допускал. Позже, когда у него появились ученики и
сотрудники, он общался с ними на-равных, посторонние этого не понимали
(у физиков резкие споры всегда считались нормой, а гуманитары, у которых
оценочные критерии более размыты, любят чинопочитание и обид не прощают).
Когда Ядова перевели в Москву на должность директора-организатора
Института социологии, ко мне началось форменное паломничество обиженных
им, притом вполне приличных, людей. Одного он публично, на Ученом совете
назвал дураком, точнее, сказал, что его проект - глупость, другому ещё
что-то в том же роде. Я им объяснял: "Ребята, не обращайте внимания,
если не согласны - отвечайте ему в том же тоне, он не обидится, для него
важно дело, а не форма". Тем не менее, он нажил немало лишних врагов.
Зато работающие сотрудники его обычно любили.
Прямота и отсутствие необходимой дипломатичности - главные факторы,
которые помогли его врагам и завистникам намертво заблокировать Ядову
возможность избрания в Академию Наук. Впрочем, там нет и других
родоначальников советской социологии. Т.И. Заславскую избрали
экономисты по Сибирскому отделению, а в отделении философии, социологии
и права ни Ю.А. Левады, ни Б.А.
Грушина, ни В. Н.
Шубкина не было и быть
не могло. Помимо идеологических и личных причин, некоторые "чистые"
философы плохо понимают специфику эмпирических исследований и склонны
оценивать вклад человека в науку по количеству опубликованных книг.
Но вернемся в 1960-е
Активную помощь оказал Рожин и возрождению отечественной социальной
психологии, как в психологическом (Е.С.Кузьмин), так и в социологическом
варианте. Это благоприятствовало развитию междисциплинарных связей.
Кроме того, на факультете часто бывали ведущие философы из других вузов
и научных учреждений (И.А. Майзель, А.И.Новиков, А.С. Кармин и др.)
Важную роль в становлении ленинградской социологической школы сыграл
Анатолий Георгиевич Харчев (1921-1987), который возродил отечественную
социологию брака и семьи и создал на базе кафедры философии Академии
наук исследовательский социологический центр.
Если мне не изменяет
память, я был одним из официальных оппонентов по его докторской
диссертации и, это уж точно, рецензировал его книгу "Брак и семья в
СССР". По всем принципиальным вопросам, мы с ним обычно выступали единым
фронтом. Очень важной была и его роль как главного редактора журнала "Социологические исследования". Вообще ленинградская социологическая
школа (А.Г. Здравомыслов, О.И.Шкаратан, А.С. Кугель и другие) 1960-70-х
годов была сильной и достаточно сплоченной.
Новую исследовательскую проблематику всемерно поддерживал ректор
университета, выдающийся математик Александр Данилович Александров.
Александр Данилович Александров (1912 -1999)
Александров был очень ярким и необычным человеком. Он был не только
великим геометром, но и мастером спорта по альпинизму. Вероятно,
последнее имело для формирования его демократизма не менее важное
значение, чем хорошее дворянское воспитание. Когда висишь с кем-то на
одной веревке, не будешь считаться степенями и званиями. Как его
угораздило стать ректором ЛГУ в самое мрачное время послевоенной
истории, мне непонятно. Мы познакомились уже в период оттепели, в 1956
году. Могу засвидетельствовать, что он делал все возможное для
оздоровления обстановки в университете. Студенты и вообще молодежь его
любили, хотя некоторые его поступки выглядели пижонскими. На матмехе о
нём ходила частушка:
Служил Данилыч на матмехе
Вставал он рано поутру.
Читал Данилыч для потехи
Студентам всякую муру.
Рассказывали, что однажды, ещё до своего ректорства, Данилыч на пари
взялся прокатиться на трамвайной колбасе по Невскому. У Казанского
собора его снял милиционер: "Гражданин, что вы делаете? Предъявите
документы". АД предъявил служебное удостоверение и ответил: "Ставлю
научный эксперимент". Милиционер сказал: "Товарищ профессор, можете
продолжать свой эксперимент". Данилыч сел на следующую колбасу и поехал
дальше. Я спрашивал Александрова, правда ли это, он ответил : "Нет, но
характер схвачен правильно".
Иногда его выходки были не спонтанными, а разыгрывались умышленно.
Однажды на общеуниверситетской партконференции Александров начал кричать
на собравшихся, в результате чего его не избрали в состав парткома, это
был серьезный афронт. При встрече я спросил его, как такое могло
случиться. "Понимаете, - сказал Александр Данилович, - у меня не было
выбора. На собрании некоторые ораторы начали критиковать общество
значительно резче, чем это допустимо. Две недели назад я был на приеме у
Молотова, и знаю, что в ЦК кое-кто только и мечтает о том, чтобы найти
повод для репрессий против интеллигенции. Объяснить это публично я не
мог, но когда я стал кричать, люди на меня рассердились, зато тон их
выступлений стал мягче. Я просто спас университет от возможных
неприятностей. Ну, а прожить год, не будучи членом парткома, не так уж
трудно".
Иногда он позволял себе и довольно рискованную
фронду. Например, он
рассказывал мне, что, будучи депутатом Верховного Совета РСФСР, он
однажды при голосовании какого-то не слишком большого вопроса
воздержался, однако этого никто не заметил и было сказано, как всегда,
что решение принято единогласно. Когда после заседания Данилыч сказал
председателю, что он воздержался, тот просто онемел от удивления.
Непосредственных неприятностей это не вызвало, но отношений с
начальством не улучшало. Советская власть требовала безоговорочной
лояльности.
Пижонские манеры, не соответствовавшие статусу ректора, не мешали
Александрову оперативно решать конкретные вопросы. В каком-то году на
нашем факультете был удачный выпуск, и я хотел взять в аспирантуру сразу
трех студентов. Реальных мест было меньше, декан обещал, что постарается
найти дополнительные места, но уверенности в этом не было. Случайно
встретив на улице АД, я без всякой задней мысли рассказал ему об этом.
Данилыч отступил на шаг, встал в позу и сказал: "Профессор, о чем вы
говорите? Все знают, что аспиранты - товар штучный, сегодня есть трое
способных парней, а потом два года может не быть ни одного. Если вы
хотите взять троих аспирантов, вы просто должны сказать об этом ректору,
и если тот не сумеет найти для них мест, такого ректора нужно гнать
поганой метлой!" - "Хорошо, - сказал я. - Считайте, что я такое
заявление сделал". Через день в отделе аспирантуры мне сказали, что
проблем с местами нет, все трое ребят поступили.
Как подлинный русский интеллигент, Александров ненавидел антисемитов.
Как-то раз он раздумчиво сказал: "В каком-то смысле, все мы евреи". А
однажды, когда зашла речь о заграничных поездках, он рассказал мне, что
они неофициально обсуждали эту тему у себя в отделении и пришли к выводу
о неизбежном отставании советской
математики. Мне это показалось
странным. Наша математика занимала ведущие позиции в мире, академиков за
границу периодически выпускали, да и что вообще нужно математику, кроме
собственной головы, карандаша и листа бумаги? - Ошибаетесь, сказал А.Д.-
По сравнению с вами, я действительно много езжу, то на всемирные
конгрессы, то на разные ректорские совещания, но к моей науке это
никакого отношения не имеет. Чем дальше продвинулся ученый, тем уже круг
его профессионального общения, порой его понимают два-три человека в
мире, и обсудить с ними проблему иногда остро необходимо. А возможности
поехать туда, куда тебе нужно, без долговременного предварительного
планирования и оформления, у нас не имеет никто. Современная наука, даже
такая абстрактная, как математика, с нашими условиями работы органически
несовместима.
Ленинградские партийные власти независимого ректора, естественно,
ненавидели. Даже своих "позвоночников" ( абитуриенты, которых зачисляли
по телефонным звонкам) им приходилось устраивать в обход ректора
(впрочем, для этого были другие люди). В конце концов, ему пришлось уйти
и переехать в Новосибирск, где его избрали академиком. У него были планы
возглавить Новосибирский университет, превратив его в вуз нового типа,
но это не осуществилось. Кстати, он мне рассказывал, как ему удалось не
подписать коллективное письмо с осуждением Солженицына. Многие известные
люди подписывали верноподданнические письма исключительно из страха, -
член КПСС на руководящей должности не мог открыто выступить против ЦК.
Когда Александр Данилович отказался присоединиться к общему хору, его
вызвал первый секретарь обкома и спросил: "Что это значит? Вы не
согласны с линией партии?" - "Что вы! Но как я могу высказываться о
книге, которой не читал? Я ученый, и меня просят высказаться не о линии
партии, а о конкретной книге".
Секретарь обкома опешил, но не мог не
признать основательность довода. "А если мы дадим вам ознакомиться с
книгой?" - "Тогда будет другой разговор". Секретарь тут же велел
принести запретную книгу, но оказалось, что даже в Обкоме её нет, все
осуждали её, не читая. А так как "подписная компания" была срочной,
пришлось им обойтись без подписи Александрова.
Интерес к философии был таким же постоянным свойством Александрова, как
альпинизм, он указан даже в энциклопедических статьях о нём. Он говорил,
что в мире не было ни одного великого естествоиспытателя, который не был
бы в той или иной степени философом, и был прав. Великий ученый, в
отличие от просто выдающегося, неизбежно покушается на базовые основы
мировоззрения, а это и есть философия. По его инициативе сложилось нечто
вроде неформального философского семинара, участники которого
(А.Д.Александров, Ю.А.Асеев, М.С.Козлова, В.А.Ядов, В.Г.Иванов,
С.Н.Иконникова и я) собирались по очереди друг у друга дома и обсуждали
какие-то философские темы, новые книги и т.п. Ничего политического в
этих разговорах, разумеется, не было. Впрочем, нередко темперамент
Данилыча подводил. Прочитав первые три страницы книги, он думал, что все
дальнейшее ему уже ясно. Может быть в геометрии оно и так, но в
философии важны нюансы.
Из-за этого мы с ним, собственно, и разошлись
Когда в "Вопросах философии" появилась статья Бориса Грушина о массовом
сознании, Александров счел её антимарксистской и написал в журнал
ругательную статью. Там её отклонили. Александров рассердился и послал
статью в другой журнал. Вся наша питерская философская команда дружно
объясняла ему, что он неправ, что о социологической теории нельзя так
самоуверенно судить со стороны, что он должен хотя бы прислушаться к
нашему мнению. "Если бы мне что-то не понравилось в математике,
например, абсурдное понятие "иррациональных чисел", но вы сказали бы,
что я неправ, я бы не полез в публичную полемику. Кроме того, - говорил
я, - есть старое мальчишеское правило: если кого-то бьют стаей, даже за
дело, порядочный парень не станет в этом участвовать, а Грушина бьют
именно стаей, причем заведомые подлецы". Никакие аргументы не
действовали. Тогда мы сказали: если вы напечатаете этот текст, наше
общение прекратится. Так оно, к нашей общей скорби, и произошло.
Кроме его интеллектуальной ценности, общение с Александровым, как и со
Штоффом, способствовало моему приобщению к горам. По его протекции я
побывал в замечательном лагере Алибек и познакомился там с новыми
интересными людьми. Среди советских альпинистов было много выдающихся
ученых. Сейчас, когда в связи с проблемами маскулинности меня
заинтересовала психология экстремального спорта, старые воспоминания мне
пригодились. А такого ректора, как Александр Данилович, я больше никогда
не встречал. Думаю, что это в принципе невозможно.
Работавшие на факультете талантливые преподаватели (М.С. Козлова,
Н.В.Рыбакова, Л.И.Новожилова, Д.А.Гущин
и другие) заражали своим энтузиазмом даже студентов других факультетов.
Однажды ко мне на кафедру пришёл студент физического факультета и
спросил, что можно прочитать по какому-то довольно сложному вопросу. Я
сказал, что по этой теме на русском языке ничего нет, могу предложить
английскую статью. Молодой человек поёжился, но согласился её читать. - А зачем вам, собственно,
это нужно? - спросил я. Оказалось, что для выступления на семинаре у
Тамары Витальевны Холостовой, которая вела у них курс философии. Каким
же огромным интеллектуальным и моральным авторитетом нужно было
обладать, чтобы для выступления на обычном учебном семинаре по философии
студент-физик стал разыскивать специальную литературу на стороне!
Впрочем, это был исключительный случай. Тогдашние студенты читали больше
сегодняшних, но лишней информацией свои умные головы особо не забивали,
а думают нынешние ребята значительно самостоятельнее прежних.
В этой книге я сознательно вспоминаю преимущественно хорошее, в целом же
моральная атмосфера на философском факультете была неоднозначной и
скорее плохой. Наряду с настоящими учеными и порядочными людьми, на
факультете существовала мощная камарилья догматиков и интриганов,
рассматривавших все новые проблемы и веяния как идеологически подрывные.
Это имело и антисемитский подтекст. Мне ставили палки в колеса, где
только могли. Хотя я был всего лишь шестым доктором философских наук в
Ленинграде и читал на факультете основной курс, профессорское звание я
получил лишь после того, как подал заявление об уходе, и в дело вмешался
секретарь горкома партии Ю.А. Лавриков (один из немногих приличных людей
на этой должности).
Все время приходилось опасаться подвохов и
провокаций. Популярность моих лекций не только усиливала зависть
некоторых коллег, но и вызывала подозрения партийного начальства,
которое не верило, что студенты могут ходить на лекции по философии
добровольно. Мои новомирские статьи, которые читала вся тогдашняя
интеллигенция, также вызывали раздражение. Курс социологии личности
обошелся без особых неприятностей только потому, что кроме явных и
тайных надсмотрщиков его посещали многие уважаемые профессора с разных
факультетов, а книга готовилась к печати Политиздатом.
Впрочем, "съесть" меня было не так просто
Почти все мои книги
печатались не в Ленинграде, а в центральных издательствах. Мои
профессиональные контакты также не ограничивались городом. Весной 1956
г., когда Константинов готовил (несостоявшийся) пленум ЦК КПСС по
идеологическим вопросам, меня неожиданно вызвали в Москву и включили
сразу в две рабочие группы - по философии, во главе с П.Н.
Федосеевым,
которого я тогда увидел впервые, и по пропаганде на зарубеж, во главе с
Ю.П.
Францевым (1903-1969). Для человека моего возраста там было много
удивительного.
Прежде всего, меня поразил готовивший пленум секретарь ЦК по пропаганде,
будущий “и примкнувший к ним” Д.Т. Шепилов. Два часа он отличным русским
языком, без бумажки, говорил приглашенным (почти все они были видными
партийными учеными), что партии нужен совет, как снять сталинистские
“наслоения”, и закончил призывом к смелости и искренности. Мне это очень
понравилось. В рабочих группах атмосфера тоже была раскованной, но уже
другой.
В комиссии
Францева было сообщено, что наши партийные документы
на Западе не печатают не только по идеологическим мотивам, но и потому,
что они слишком длинны и написаны ужасным языком. “Так давайте скажем об
этом!"- предложил я. “Что Вы! Дмитрий Трофимович взбесится!” - “Так он
же сам просил сказать правду?” - “Эх, молодо-зелено! От него это не
зависит. Документы составляются так, как у нас принято, и сказать, что
наш стиль документов неправильный, невозможно. Это выходит за пределы
компетенции Шепилова. Поэтому вне зависимости от того, какие слова он
говорит, этого мы писать не будем" ”, - улыбнулся Францев.
В философской комиссии, куда входили вполне приличные, по тогдашним
меркам, люди, атмосфера была ещё консервативнее. После того как мы
записали в решение, что философия должна быть творческой, а не просто
комментировать решения ЦК и т.д., Федосеев с усмешкой заметил: “А ведь
без ссылки на очередной пленум мы все равно ничего печатать не будем”. И
все дружно сказали: “Конечно, нет!” Я искренне удивился: “Почему?! Ведь
нас только что призывали к творчеству!” На что последовал дружный смех и
серия реплик. Федосеев: “Вы человек молодой, а нам уж лучше быть в
догматизме, чем в ревизионизме”. М.Д. Каммари: “В известной работе
“марксизм и вопросы языкознания” нас тоже призывали к творчеству, а мы
помним, что из этого вышло!” М.М. Розенталь: “Кедров после
ХХ съезда
сказал в Академии общественных наук, что он думает, и чем это
кончилось?”
Это был известный эпизод. Б.М.Кедров выступил после доклада Шепилова в
Академии общественных наук с очень смелой речью, после чего его долго
прорабатывали. Кстати, Шепилов тогда прекрасно ответил на чей-то вопрос
из зала: "Если этого нельзя, того нельзя, к чему вы нас призываете?
Какая разница между тем, что происходит сегодня, и тем, что было
раньше?" На что Шепилов ответил: "Разница есть. Она заключается в том,
что после этого заседания вы вернетесь домой и будете спокойно спать.
Если ночью к вам в дверь позвонят, вы поймете, что принесли телеграмму.
А раньше после такого выступления вам бы уже спать не пришлось. Я думаю,
что разница существенная". С ним все согласились. Тем не менее, у
Кедрова были неприятности
Короче говоря, в окончательном тексте от смелых идей почти ничего не
осталось. Эта история была для меня очень воспитательной. Я считал себя
ужасно умным и думал, что “они” просто не понимают, что надо делать.
Когда выяснилось, что “они” прекрасно все понимают, но не хотят или
боятся, я вспомнил слова Монтеня, что самая большая наивность - думать,
будто можно перепрыгнуть через пропасть в два прыжка. А когда вскоре
начался откат партии от позиций
ХХ съезда, оказалось, что “они” не
просто трусливы и реакционны, но по-своему мудры.
Более положительный опыт я приобрел в связи с участием в подготовке
учебника “Основы марксизма-ленинизма” под редакцией О.В.
Куусинена. Эту
книгу много лет писали профессора Академии общественных наук, но когда Куусинен стал секретарем ЦК и членом Политбюро, он решил
“отредактировать”, а точнее - заново переписать бездарный текст, поручив
это Юрию Арбатову, который привлек к делу своих знакомых, включая и меня
(мы были знакомы по "Вопросам философии"). Там я познакомился с Федором
Бурлацким и Александром
Бовиным. Работал над книгой и старый
беспартийный, всю жизнь травимый, Валентин Фердинандович Асмус
(1894-1975).
Основы марксизма-ленинизма, 1958
Хотя я занимался абсолютно не своим делом, это было очень интересно.
Мудрый старик Куусинен был исключительно демократичен и добивался от нас
преодоления догматизма. Формально речь шла о стилистике: “Напишите так,
чтобы это было понятно и интересно английскому рабочему!” На самом же
деле требовалась серьезная умственная
перестройка. Атмосфера в
коллективе, несмотря на нелицеприятную взаимную критику (чего стоила
такая "переходная формула" после обсуждения очередного варианта чьей-то
главы: "Уже мажется, но ещё пахнет"!) была очень откровенной.
Я никогда
до того не видел и даже представить себе не мог, чтобы профессиональные
и достаточно успешные люди, не связанные узами личной дружбы, так смело
высказывались по теоретическим и политическим вопросам, в которых
отклонение от официальной линии партии было чревато потерей работы, а то
и хуже. В "Основах марксизма-ленинизма" впервые похоронили знаменитую
формулу об "абсолютном обнищании рабочего класса" и т.д. За высказывание
на студенческой конференции крамольной мысли, что такого феномена не
существует, второкурсника Бориса Миронова выгнали с экономического
факультета ЛГУ (позже он стал крупнейшим специалистом по социальной
истории России), а по поводу моей аналогичной реплики на философском
семинаре Ленинградского отделения Института истории долго ходили мутные
волны в горкоме партии.
Работа над учебником выявила полное банкротство научной специализации.
Лучшие экономисты и философы страны не могли написать элементарных вещей
по своей специальности, где над ними довлели заскорузлые догмы и
привычные формулировки (мы называли этот жаргон “истмат-хинезиш”, по
образцу Partei-chinesisch - “партийно-китайский” германских
социал-демократов начала ХХ в.), зато обнаруживали хороший творческий
потенциал в освещении смежных вопросов. Оказалось, что многие священные
формулы просто невозможно пересказать другими словами. С тех пор я на
всю жизнь усвоил и передавал своим студентам правило: обязательно
пересказывайте любую новую мысль или привычную формулу другими словами.
Если это не получается, значит, либо вы не понимаете смысла этой
формулы, либо его вообще нет, а есть лишь привычное словосочетание. Это
касается любой теории. И ещё очень полезно привлекать в качестве
критиков неспециалистов, глаза которых не зашорены деталями и
условностями. Это очень пригодилось мне при подготовке “Введения в
сексологию”.
Некоторые члены этого авторского коллектива стали потом работать
ответственными консультантами ЦК и т.д. Радикальным критикам советской
власти, особенно после её крушения, всякая аппаратная работа казалась
социально бессмысленной и чисто карьерной. Лично меня она тоже не
устраивала, хотя бы потому, что имела крайне низкий КПД. Все партийные
документы готовились многоступенчато. Их готовили разные люди, потом в
отделе ЦК все сводилось, а затем высокий начальник сам решал, что он
будет говорить, и, как правило, текст становился хуже, чем был
первоначально.
Типичным примером этого для меня было Всесоюзное совещание историков
(1964), его готовил отдел науки ЦК, меня вызвали в Москву для участия в
подготовке основного доклада, с которым выступал секретарь ЦК Б.Н.
Пономарёв. Не помню, что именно я там писал, но общими усилиями был
подготовлен достаточно приличный документ. Однако инструктора отдела
науки, которые этим занимались, перед отъездом мне сказали: "Не
радуйтесь, неизвестно, что от всего этого останется. С документом ещё
будут работать". Когда на совещании я услышал доклад Пономарёва, он был
совершенно не похож на подготовленный текст. То, что он говорил, было бы
уместно в докладе замминистра высшего образования по кадрам, все общие,
теоретические проблемы ушли. В кулуарах я встретил инструктора,
спрашиваю: "Как же так?" - "А вот так. Люди думают, что во всем виноваты
чиновники, плохо работают, плохой аппарат. Но решает начальство. Вы
свидетель, вы знаете, что мы подготовили, но мы только исполнители. Нам
поручили, мы сделали, а дальше..."
Хотя мне такая работа была неинтересна, признать её вообще бесполезной я
не могу. Я неаппаратный человек, от меня ничего не зависело, мои справки
- случайные, незначительные факты моей биографии, которые не имели
никакого отношения к биографии советской власти. Но для того, чтобы
появился Горбачёв, нужны были целые поколения аппаратных работников,
которые что-то делали, меняли слова и так далее. Огромную роль в
подготовке перестройки сыграли Юрий (Георгий Александрович) Арбатов и
Н.Н. Иноземцев. Имея дело напрямую с членами Политбюро и генсеком, они
приучили их к тому, чтобы получать записки с неприятными цифрами. Вся
информация, которая шла наверх по разным каналам, фильтровалась на
каждом этапе. Начальство привыкло получать то, что оно хотело слышать,
хотя внизу все знали, что это вранье.
Безотносительно к уровню маразма
начальства, оно не имело объективной информации. Арбатов с Иноземцевым,
имея в своём распоряжении солидные институты, эту практику изменили. В
1990-е годы стало модно ругать Арбатова, говорить, что он такой-сякой,
между тем Арбатов был советским аналогом ( ну, поменьше, поскольку
условия не те), Генри
Киссинджера.
Брежневскую разрядку с нашей стороны
иницировал Арбатов. И то, что тот детант сорвался, - вина не Арбатова.
Дело не ограничивалась внешней политикой. Помню, как вскоре после
создания Института США, мои приятели в международном отделе качали
головами и говорили: "Юрка сделал очень рискованный шаг, чреватый
большими неприятностями. Он подал докладную
Брежневу, минуя отделы ЦК.
Это грубое нарушение аппаратных правил. Арбатов человек аппаратный, он
прекрасно знает правила. Почему он это сделал, понятно: через отделы
никакая серьезная информация не пройдет, её всю просеют. А он передал
материал об отставании страны по сравнению с Америкой на самый верх.
Непосредственная опасность состоит в том, что информация не понравится,
и тебя сразу снимут с работы. В данном случае это исключено,
Брежнев
прекрасно относится к Арбатову, даже если он будет недоволен, с
Арбатовым ничего не произойдет. Но вне зависимости от его эмоциональной
реакции, высшее начальство ничего не сделает, потому что не может
сделать. А отделы Арбатову этого никогда не простят, за каждым его шагом
будут следить. Это очень рискованный шаг…"
В хрущевские и брежневские годы в ЦК работали разные люди, некоторые
пытались что-то улучшить, но от них мало что зависело. Особенно
запомнилось мне в этой связи 100-летие со дня рождения Ленина (1970).
Ещё перед юбилеем Г.Л. Смирнов (1922-1999), замзавотделом пропаганды,
спросил меня, нет ли у меня каких-нибудь соображений. Я сказал:
- Есть. Самое главное - постарайтесь минимизировать число мероприятий.
Чем больше будет однообразных казённых заседаний, тем сильнее будет
эффект бумеранга. Лучше меньше, да лучше.
- Вы правы, мы это сами понимаем, но не все от нас зависит
Когда начались юбилейные торжества, все учреждения и уровни власти стали
соревноваться в количестве заседаний, породив невиданное до того
отвращение к юбиляру (раньше о нём худо не говорили) и множество
анекдотов.
Воспитательница детского сада спрашивает:
- Дети, как называется существо - белое, пушистое, с длинными ушами?
Дети молчат.
- Ну, о ком мы чаще всего говорим?
- Дети, обрадовано: "Дедушка Ленин!"
Мужчина жалуется: "Утром включил телевизор - сплошной Ленин. Включил
радио - то же самое. Утюг я уже не рискнул включить".
Перебор мероприятий и порожденный им эффект бумеранга был настолько
силен, что недели за две до юбилея Агитпроп разослал секретную
инструкцию, предписывающую теле= и радионачальникам, под угрозой
увольнения, не упоминать священное имя чаще фиксированного количества
раз в сутки. цензура лихорадочно подсчитывала ритуальные приседания и
вычеркивала избыточные, но было уже поздно: Ленин стал такой же и даже
более анекдотической фигурой, как Василий Иванович Чапаев.
В апреле 1970 г. я отдыхал в санатории в Трускавце. Юбилей вождя меня не
волновал, но неожиданно одновременно сняли трех высокопоставленных
идеологических боссов хрущевского разлива: зав. Отделом пропаганды ЦК,
председателя Комитета по печати и председателя Комитета по телевидению и
радиовещанию. Такие массовые перемены, естественно, вызывали тревогу,
поэтому на обратном пути я заехал в Москву и зашёл в ЦК к Г.Л. Смирнову.
Он объяснил мне, что кадровые перемены на идеологическом фронте совпали
во времени чисто случайно (как всегда, никто не подумал, как это будет
восприниматься), так что все пойдет, как и раньше.
В это время в кабинет к Смирнову зашёл первый замзав
Агитпропа
А.Н.Яковлев, который, как потом выяснилось, надолго стал
местоблюстителем этого престола. Заговорили об итогах ленинского
столетия. Я рассказал, что еду из города
Дрогобыча, во Львове видел
магазин, в витрине которого под вывеской "Колбасы" красовался ленинский
портрет.
"Нет, вы не подумайте плохого, колбасы в городе есть, но должен же
магазин как-то отпраздновать столетие.
А перед юбилеем был на совещании в своём родном Василеостровском райкоме
партии, там, между прочим, остро критиковали руководство Зоологического
музея, которое сказало, что не знает, какую выставку оно может
организовать к ленинскому юбилею. Музей каялся и обещал исправиться. В
каком отделе они после этого разместили ленинские стенды, среди
динозавров или парнокопытных, - не скажу, не видел. Это я тут у вас
такой смелый, а в райкоме сидел молча, смеялись мы с коллегами уже на
улице".
Яковлев возмутился.
- Как?! Мы же несколько раз спускали установки, чтобы люди не
переусердствовали!
- Знаю, Александр Николаевич, своими глазами видел теленачальников,
сверявшихся с лимитом и красным карандашом вычеркивавших священное имя.
Но это было за две недели до юбилея. А вот чтобы Агитпром был
эффективным, нужна социология (Яковлев перед этим что-то съязвил на её
счет), которая может объяснить, почему одни ваши указания всегда
перевыполняются, а другие упорно недовыполняются.
На философском факультете так свободно, как в цековских кабинетах,
разговаривать было нельзя. Преподаватель общественных наук косвенно
отвечал не только за себя, а и за своих студентов. За Университетом
следили особенно пристально. Участие в либеральных клубах и диспутах
могло дорого обойтись доверчивым студентам. Детей своих друзей и
знакомых я предупреждал об этом заранее, но не всем это помогало.
В конце 1950-х годов философский факультет потрясло “дело” М. Молоствова
и Л. Гаранина. Они учились на пятом курсе, Михаил Михайлович Молоствов
(1934 -2002) отличался блестящим интеллектом, а Леонтий Гаранин
(фронтовик, вся грудь в орденах) - безоглядной прямотой и смелостью. Это
был первый курс, где я читал, и у меня сложились с ним хорошие
отношения. Когда начались венгерские события, студенчество забурлило. По
изменившемуся тону наших газет я за несколько дней понял, что грядет
вооруженная интервенция, и пытался намекнуть студентам, что нужно быть
осторожнее в высказываниях, но прямо сказать это было невозможно, а
намеков ребята не понимали.
Однажды после занятий меня пригласили на
собрание пятого курса, студенты решили обсудить и осудить глупую
антивенгерскую статью в факультетской стенгазете своего однокурсника,
комсомольского секретаря. Речи ораторов звучали жестко. По поводу
всеобщей забастовки Молоствов сказал: “Контрреволюция может стрелять, но
не может бастовать”. Чтобы уберечь ребят от репрессий, я старался
успокоить их и спустить все на тормозах, в какой-то степени это удалось.
К тому времени, как на собрание пришёл вызванный кем-то замсекретаря
парткома ЛГУ, зажигательные речи уже отзвучали, а стенгазету вернули на
место. Партийному начальству я сказал, что был на собрании с самого
начала, было много эмоций, но ничего особенного.
На сей раз все
обошлось, правда, потом был скандал на факультетском собрании, ребятам
дали окончить факультет, но продолжали за ними следить, а через
несколько месяцев посадили за создание антисоветской организации,
которой, разумеется, не было. В качестве "доказательства" цитировалась
открытка одного из них, где говорилось, что им нужно создать "союз
единомышленников" (шутливый намек на устав партии). При Горбачёве их
реабилитировали, Молоствов был даже депутатом Верховного Совета, но, как
и положено такому человеку, во власти не прижился. К факультету же после
этого дела стали проявлять повышенное внимание.
За свои лекции я не боялся, там все зависело от меня самого. Другое дело
- семинары. Чтобы разговорить студентов, нужно было ставить интересные,
острые вопросы, но если дело заходило слишком далеко, как-то свести
концы с концами. Когда уважаемый преподаватель вдруг начинал уходить от
вопросов или тупо повторять казённые формулы, студенты чувствовали, что
тут есть что-то опасное, и переставали спорить. Так называемые
“провокационные” вопросы задавали только глупым и нелюбимым профессорам.
Но были и такие спорщики, на которых ничто не действовало (например,
А.И. Маилов). Тогда мне становилось за них страшно, моя интеллектуальная
провокация могла стать провокацией политической. Я ведь знал, что в
группе сидит неизвестный мне стукач, сообщение которого может сломать
молодому человеку карьеру и жизнь. Чтобы избежать этого, я перестал
вести семинары.
Иногда возникали комичные ситуации. Однажды поступила жалоба с военной
кафедры, что наши студенты плохо ведут себя на занятиях, а один из них
даже рисует порнографические картинки. Так как почти все студенты
философского факультета отслужили в армии, занятия эти были им не
слишком интересны, но шутить с военной кафедрой нельзя. Во-первых, у нас
идеологический факультет, во-вторых, военные могли запросто отчислить
нерадивого студента, после чего его могли забрить в солдаты. Пришлось
мне как куратору курса идти выяснять отношения на военную кафедру.
Кафедра помещалась в том же коридоре, но из-за рассеянности я чуть не
сорвал дипломатическую миссию. Начальником военной кафедры много лет был
генерал-майор Кныш, его фамилию все в ЛГУ знали, но придя туда, я
почему-то выразил желание встретиться с товарищем Штыком. Лаборантка
спросила, кто это такой. - "Как кто? Генерал, начальник вашей кафедры!"
Честное слово, никакой издевки не было, простой ляпсус. К счастью,
генерала на месте не оказалось.
Стали разговаривать с майором, который прислал жалобу. Что студенты не
должны заниматься посторонними делами, я сразу же согласился и обещал
принять меры, но самое страшное обвинение - порнография. Что такое этот
парень нарисовал? Майор сначала застеснялся, но потом показал рисунок,
где был изображен слон с большими яйцами, которые раскачивает
однокурсник обвиняемого. Я с трудом удержался от хохота. Оказалось, что
майор никогда не слышал выражения "слоновьи яйца качать". Я объяснил
ему, что это не порнография, а в некотором роде карикатура, но все равно
мы это прекратим. В общем, мы расстались друзьями, майор порвал свое
заявление, а парням я потом объяснил, что военная кафедра - не место для
шуток. Я совсем забыл эту историю, но многие годы спустя в Минске
виновник происшествия мне её напомнил. Без моей дипломатической помощи
дело могло для него кончиться плохо.
В другой раз студенты пожаловались на качество лекций по истории партии:
преподаватель не отрывается от конспекта, слушать невозможно. пошёл на
лекцию. По содержанию все нормально, но действительно скучно. Пожилой
преподаватель говорит: " Знаю, что студенты недовольны, но я всю жизнь
преподавал в военных училищах, там все лекции положено писать и читать
по тексту, иначе я просто не могу!" Объяснил ситуацию ребятам и просил
их войти в положение лектора. "Если вы будете шуметь, кафедра, возможно,
заменит преподавателя, но будет ли новый намного лучше и стоит ли
обижать старого человека, которого так выучили?" Согласились,
перетерпели.
Вспомнил эту историю в связи с тем, что в 2009 г. Министерство
образования обязало вузовские кафедры иметь не только программы, но и
полные тексты всех читаемых лекций. Такого нет нигде в мире! Понимают ли
чиновники, что при нашей высокой педагогической нагрузке это физически
невозможно, а однажды написанный текст убивает творчество?
Сам я лекций никогда не писал и читать по бумажке не умею. А вот план
лекции нужно каждый раз продумывать заново, не для студентов, а ради
самосохранения. Когда читаешь тему в первый раз, часто обнаруживаешь в
ней нестыковки и неясности, что довольно неприятно. Но стоит прочитать
один и тот же текст, даже не дословно, трижды, как самокритика исчезает,
тебе кажется, что иначе строить лекцию вообще нельзя. И это гораздо
страшнее. Лекция - нечто большее, чем изложение некоей информации.
Хорошая лекция так же неповторимо индивидуальна, как концерт, а текст -
нечто вроде фонограммы. Один умный студент-философ когда-то сказал мне,
что ходить надо не на лекцию, а на лектора, и это правильно. Зачем же
убивать дефицитный артистизм, заменяя творчество стандартом, который и
так всюду торжествует? Только ради контроля? Но поставленный в жесткие
условия преподаватель не хуже студента скачает все, что угодно, из
Интернета, и никакая проверочная комиссия, если у неё нет специального
задания уничтожить данного конкретного человека, этого не заметит.
Хотя закон стоимости не позволяет установить тотальный контроль.
компьютеризированная бюрократия с кагебешной ментальностью - вещь
чрезвычайно опасная.
На мои лекции нередко приходили студенты с других факультетов, мне было
с ними интересно. Дважды по доброй воле, заменяя коллег, я прочитал курс
истмата у физиков и математиков. У физиков это было сплошное
удовольствие. Ребята с интересом слушали, задавали вопросы, а на
экзаменах (я принял полторы группы) обнаруживали хорошее чувство юмора:
если парень шел сдавать на шармака, он сам это сознавал, и вместо того,
чтобы канючить, как делали философы, сразу же по-деловому говорил о
пересдаче. Зато с математиками сначала вышла накладка.
С группой студентов матмеха я познакомился летом, когда инкогнито, под
видом аспиранта, отдыхал в университетском лагере в Коктебеле. Ребята
мне понравились, и когда коллега, читавший у них курс философии,
попросил подменить его на один семестр, я охотно согласился. Пятый курс,
большая аудитория. На первой лекции наличие или отсутствие контакта не
всегда бывает ясно, а на второй чувствую - что-то не то. По какому
признаку ты это определяешь, непонятно - сидят тихо, слушают,
записывают, но чего-то не хватает, ошибиться опытный преподаватель тут
не может. Спрашиваю: ребята, что-то не так? Молчат. Потом встает девушка
и говорит: нельзя ли читать помедленнее и попонятнее? Ну, думаю, дела.
Читаю я в нормальном темпе, а что такого непонятного в истмате для
математиков - вообще странно. Конец этого часа я читал совсем медленно и
скучно. В перерыве пробегавший мимо юноша сказал: "А нельзя ли все-таки
читать побыстрее?"
После перерыва я сказал: "Ребята, поскольку пожелания взаимоисключающие,
я буду читать, как мне нравится, а вам придется ко мне
приспосабливаться. Записывать лекции вообще не обязательно. Экзамены
будет принимать Сергей Григорьевич, так что можете сдавать по учебнику,
лекции вам не понадобятся". Конец лекции я прочитал бодро и весело, а на
следующей неделе ожидал увидеть половину курса, зато лучшую. Ничего
подобного. Аудитория как была полна, так и осталось, а те, кого я по
глазам или выражению лица считал лучшими, как и положено лучшим, иногда
ходили, а иногда нет. Позже ребята мне сказали, что вначале трудности
были у некоторых девушек. Они привыкли, что общественные науки обычно
читают так: "марксизм-ленинизм учит, что…", затем следует тезис,
иллюстрируемый примерами, которые надо принимать за доказательства. А
тут предлагают думать…
За это я им отомстил. Курс истмата (фактически это была общая
социология) по сути своей эклектичен, и я нарочно читал лекции в разной
манере. Демографические проблемы начинал с данных статистики, что-то
другое - с общих положений, третье - с лирических стихов. Приспособиться
к этому было невозможно. Встретив на улице ректора, рассказал ему, как
издеваюсь над его студентами, тот сказал: "Так им и надо, они не уважают
общественные науки, а культуры теоретического мышления у многих
математиков, в отличие от физиков, нет". Все прошло отлично. К удивлению
деканата - как-никак, последний курс - они даже попросили меня
организовать у них маленький философский кружок, а потом пригласили на
свой выпускной вечер. Матмеховский гимн я до сих пор помню. Все громко
говорят "Скромность украшает добродетель" (тихонько добавляя - "если ей
больше нечем украситься"), а потом поют:
Мы соль земли, мы украшенье мира,
Мы полубоги, это - постулат,
Пусть в нашу честь бряцает громче лира,
Литавры звонкие пускай гремят!
Все дальше, и дальше, и дальше
Другие от нас отстают,
И физики, младшие братья
Нам громкую славу поют.
И так далее, все в том же духе. Отличный гимн!
Встречи с молодежными проблемами возникали не только в университете.
Однажды я получил письмо от молодого человека по имени Алексей Пуртов,
который писал, что за его критическое отношение к действительности КГБ
приклеивает ему психиатрический диагноз, и просил о встрече. Это в
равной мере могло быть и правдой, и провокацией. Я назначил юноше
встречу на улице у Казанского собора. Он показался мне нормальным, но
наивным, просил у меня адрес А.Д. Сахарова, чтобы включиться в
правозащитную деятельность.
Допуская возможность звукозаписи, я не стал
обсуждать с ним политические проблемы, а адреса Сахарова у меня и
правда не было. Кроме того, я сказал парню, что он многим рискует, если
его уже предупреждали, то на следующем этапе он может оказаться в
психушке или в лагере. Через несколько месяцев или через год я получил
от него открытку, отправленную из какого-то казахстанского лагеря, с
несколькими словами: "Игорь Семенович, вы были правы". Больше я о
нём
ничего не слышал. По сегодняшним меркам мое поведение выглядит
трусливым. Но тогда все было иначе. Имели место, конечно, соображения
личной безопасности, но, помимо того, я не считал возможным подвергать
молодых людей риску, на который сам не отваживался.
Самые трудные нравственные экзамены жизнь устраивает неожиданно. Осенью
1967 г. или весной 1968 г. (точно не помню) нескольким уважаемым
профессорам, С.И. Тюльпанову, Б.А. Чагину, А.Г. Харчеву, М.И. Шахновичу
и мне, позвонили из обкома и поручили приехать в КГБ, “помочь
разобраться в теоретических вопросах”. Отказаться было невозможно.
Собираясь на Литейный, я дал себе слово, что ничего сомнительного не
подпишу. Но ничего сомнительного не было. Сначала усталый следователь, а
потом начальник следственной части полковник Сыщиков (видимо, в их семье
эта профессия была наследственной) сказали нам, что органы практически
случайно (сведения у них были, но они не придавали им значения) раскрыли
тщательно законспирированную антисоветскую организацию
“Социал-христианский союз”, состоявшую в основном из студентов ЛГУ, и мы
должны дать идеологическую экспертизу её программы и устава.
Что было делать? Если бы я был один, можно было бы попробовать
отговориться, что это не моя специальность и т.д. Но тут действовала
круговая порука. Моим коллегам это поручение было так же отвратительно,
как и мне. Сами документы были достаточно определенными. В них давалась
сокрушительная критика коммунистической идеологии, говорилось, что нужно
готовить вооруженное свержение Советской власти и содержались
многочисленные ссылки на Народно-трудовой союз (НТС). Позитивная часть
программы была значительно слабее критической, содержала явно
националистические идеи, предусматривала, что треть мест в будущем
законодательным органе будет отдана иерархам Русской Православной Церкви
и т.п. Антикоммунистический и антисоветский характер организации был
очевиден, от нас требовалось только подтвердить это, что мы и сделали.
Это был самый позорный поступок в моей жизни, в котором я раскаивался
многие годы. Мы не сказали КГБ ничего такого, чего бы там уже не знали,
этих людей осудили бы и без нашей справки, да и
лжи в ней было гораздо
меньше, чем в резолюции любого партсобрания, одобрявшего заведомо
дурацкие решения ЦК. Но моя подпись стояла под документом, который был
использован для того, чтобы отправить за решетку группу ни в чем не
повинных молодых людей - они ведь ничего не успели сделать, только
мечтали о свержении действительно прогнившего режима! Этого я простить
себе не мог. Как писал Сент-Экзюпери, “чтобы быть, нужно сначала принять
на себя ответственность”.
В конце 1960-х годов общая идеологическая обстановка в стране и особенно
в Ленинграде стала быстро
ухудшаться, а философский факультет серел на
глазах. Не желая тратить время и силы на внутренние баталии, я ушел в
Академию наук. Чуть позже моему примеру последовал В.А. Ядов, а затем
были вынуждены уйти и многие другие ведущие профессора. Обстановка на
философском факультете кардинально изменилась к лучшему лишь в конце
1980-х, когда дышать стало свободней и произошла смена поколений.
Оглавление
www.pseudology.org
|
|