Новые испытания
Итак я — в Великом граде Киеве, в рядах киевских рабочих. Правда, работа
не та, которую я хотел бы, но я был доволен, во-первых, тем, что
осуществилась первая часть моей мечты — жить и работать в Киеве,
во-вторых, просто тем, что в трудных условиях безработицы я получил
работу, этим же был доволен и Михаил.
Недалеко от нашего предприятия был на Нижнем валу ночлежный дом, или,
как хозяин величал его, «заезжий дом», или «постоялый двор». Это
действительно была смесь и заезжего и ночлежного дома. Он состоял из
трех классов:
1-й класс — на первом и втором этажах основного здания, куда принимались
заезжие гости, приезжавшие по делам в Киев из окружающих поселений,
местечек, которые платили на втором этаже — по 3 гривенника в сутки, на
первом этаже — по 2 гривенника в сутки; отдельных комнат не было; в
общих комнатах спали на отдельных складных койках, которые на день
выносились;
2-й класс — полуподвальное помещение, темное и сырое, с нарами с оплатой
по 10 копеек в сутки; в этом «классе» размещался рабочий люд
(несемейные), в том числе и некоторые безработные; там же устроился и я;
и 3-й класс — большое сараеобразное (переоборудованное из конюшни)
строение в глубине двора, где люди спали на глиняном полу, — с оплатой 5
копеек. В этом «дворике» жили по преимуществу люди, которых принято
называть «босяками». Жили там и просто безработные, которым 2-й класс
уже был не по карману.
Между 2-м и 3-м классами были общения; я впервые в жизни непосредственно
увидел этот «босяцкий» элемент, о котором я кое-что знал из прочитанного
в рассказах моего любимейшего писателя Максима Горького. Я увидел
воочию, насколько правдиво, реалистично М. Горький описал различные типы
со всеми отрицательными сторонами, а отчасти и некоторыми положительными
чертами. Среди них были разные: и полностью опустившиеся на дно, и
некоторые, сохранившие еще человеческий облик, мечтавшие еще о
восстановлении своей человеческой личности; были и крайне противоречивые
моменты — пролетарские элементы, от «анархиствующих» до
черносотенствующих, в частности, отдельные из отчаявшихся безработных,
подхлестываемых голодом, связывались с босяками и время от времени
принимали участие в их «делишках».
Должен сказать, что, несмотря на крайнюю непривлекательность,
примитивность и неудобства моего жилья, как ни тяжко было жить в этом
сыром полуподвале ночлежного дома с его нарами — «нет худа без добра», —
политически и психологически это принесло мне известную пользу: я
вплотную, в ускоренном, так сказать, порядке узнал простой городской люд
— рабочих, безработных со всеми их положительными и отрицательными
сторонами. Я сблизился с лучшими из них как со своими классовыми
собратьями. Хотя большинство из них были психологически подавлены
тяжестью своей материальной жизни, среди них были люди, не потерявшие
веру в то, что придет еще наше рабочее время, особенно среди тех, кто
испытал революцию 1905 года.
Естественно, что открытые разговоры на политические темы в 1907 и 1908
годах трудно было вести, но отдельные, как бы случайные реплики
подавались, особенно развязывались языки после выпивки.
В 3-м классе среди люмпенов споры шли по разным темам, причем часто
доходило до драк
Мне вспоминается один такой интересный случай, когда
мне довелось вмешаться в роли просветителя.
Однажды мне сказал один из обитателей нашего жилья — революционно
настроенный, что в 3-м классе идут отчаянные споры о «Челкаше». Я
вначале не понял — при чем тут Челкаш Горького? Но потом все выяснилось.
Оказалось, что в 3-м классе ночлежки обретался один крайне отрицательный
тип, который именовал себя «Челкашом». Хотя новоявленный «Челкаш» был
вором и жуликом, но в отличие от горьковского Челкаша выдавал себя за
анархиствующего, а был на деле черносотенствующим. Спор начался с того,
что он систематически оскорблял одного деревенского парня Грицько, все
время упорно называл его «Гаврила», по имени второго героя рассказа
Горького; несмотря на его протесты, приклеивал ему эпитеты жадного
человека, готового для денег пойти на все. Некоторые, особенно
безработные, поддержали паренька, но это не помогало.
Придя в 3-й класс, я застал такие острые споры по этому поводу, которые
начали превращаться в драку. Не ввязываясь в эту драку, я им громко
сказал: «Вы спорите, сами не зная из-за чего — давайте прочтем рассказ
Максима Горького «Челкаш», тогда и решим, кто прав». Большинство с
радостью отнеслось к этому и поручили мне достать книжку и прочитать им
в один из вечеров, когда большинство будет в сборе. В назначенный день
большинство было на месте; люди слушали с исключительным вниманием; я
читал медленно, с расстановкой и, можно сказать, воодушевленно. Я и
тогда, и особенно теперь поражен тем, с каким большим интересом и
одобрением отнеслись эти обреченные люди — босяки и голодные безработные
— к этому рассказу Горького и какие споры он вызвал. Я не буду излагать
все последующие высказывания, но можно их, в порядке резюмирования,
свести к следующему. Босяцкие элементы озлобленно говорили о Гавриле,
находя в нём общие, по их мнению, для крестьян черты, — от жадного,
говорили они, можно всего ожидать, в том числе и предательского
убийства, как это хотел Гаврила сделать с облагодетельствовавшим его
Челкашом; в противоположность им по преимуществу крестьяне-безработные,
не защищая Гаврилу, а даже порицая его, критиковали и Челкаша, который
ворует и все пропивает — ни себе, ни людям. Они особенно и правильно
настаивали на том, что не верно, не все крестьяне жадные, как говорили
некоторые босяки, есть, конечно, и такие жадные, готовые ради денег на
все, но в большинстве нам, крестьянам-беднякам, «не до жиру - быть бы
живу»; вот мы от разорения и от нужды приехали в город и погибаем вместе
с вами, того и гляди, еще и босяками заделаемся.
Лично я сказал в заключение, что в деревне, как и в городах, есть и
жадные, корыстные люди, но беднота и средние крестьяне — люди честные и
не похожи на Гаврилу. Горький сам подчеркнул и остро осудил жадность и
двоедушие Гаврилы, чтобы предотвратить падение других, склонных к этому,
но никак не распространяет черты жадности Гаврилы на все крестьянство, в
особенности на бедноту.
Припоминая весь ход этого своеобразного «литературного вечера», должен
сказать, что он проходил на грани перерастания в политику, по,
приученные опытом частого неожиданного наскока полиции в их обиталище,
все без уговора не переходили грани. Я с большим удовлетворением
вспоминаю это первое инициативное массовое
моё действо, которое показало
мне великую силу литературы и слова для воспитания людей, оно было очень
полезным для меня и, думаю, что и для людей, участвовавших в нём.
Хотя общение с жильцами нашей «ночлежки» давало мне многое для
воспитания чувств солидарности с рабочими, бедняками всех наций, но,
естественно, что решающее, наибольшее первичное классовое воспитание я
получал на работе, непосредственно связываясь с рабочими-пролетариями,
продающими свою рабочую силу как товар. Поработав там, я сроднился с
ними, мы лучше узнали друг друга; не все были одинаковы в своем
поведении, по сознанию, были крайне отсталые элементы, выпивохи, но было
немало сознательных рабочих, которые возмущались не только экономической
эксплуатацией, но и политической реакцией, господствующей в стране.
Проявляя большую осторожность, сложилась небольшая группа таких
сознательных рабочих, среди которых я был самым молодым, как говорили
мои сотоварищи, «молодой да ранний». Это, конечно, не была партийная
группа, но просто революционно настроенные рабочие социалистического
направления. Я им, как мог, рассказывал об истории Французской
революции, декабристах, о крестьянской реформе и — что знал — о рабочем
движении России, то, что я узнавал из общения со старыми большевиками, с
которыми меня познакомил и связал Михаил.
Особенно важным, если можно так выразиться, вкладом, или моим первым
взносом в классовое сознание моих товарищей — рабочих был мой рассказ о
прочитанной мною небольшой по объему, но важной брошюры Вильгельма
Либкнехта «Пауки и мухи», которую я получил от старых большевиков. Я не
буду здесь излагать богатое содержание этой небольшой по объему книжки,
но советую всем молодым товарищам найти её и прочитать, не только
потому, что она полюбилась мне в юношестве, но и потому, что она ярко,
образно, коротко дает суть того капиталистического строя и капиталистов,
которые, как пауки, высасывают всю кровь из мух-пролетариев. Помню,
какое огромное впечатление произвел на рабочих мой рассказ о ней не
только тем, что она отражала их жизнь и положение, но и потому, что
Вильгельм Либкнехт — этот старый соратник Маркса (отец Карла Либкнехта)
призывал рабочих не быть мухами, а бороться против
пауков-кровососов-капиталистов.
И надо сказать, что это не было простым просвещением рабочих, оно
привело к тому, что в тяжких условиях столыпинской реакции рабочие, хотя
и помаленьку, начинали показывать, что они не мухи. У нас это конкретно
проявилось в маленькой если не забастовке, то в серьезной «волынке» — в
активном проявлении своего недовольства и протеста. Дело в том, что
хозяин никакой спецодежды нам не давал; и мы придумывали разные способы
«спасения» своей ветхой одежонки. Я, например, применил такое
«изобретение»: нашел большой толстый мешок, сделал прорези для головы и
рук и через голову надел его на себя — получилось нечто вроде робы, —
перевязал в поясе веревкой, и получилась своеобразная спецодежда. Все
рабочие последовали моему примеру, посмеиваясь, приговаривали: «Голь на
выдумки хитра», а другие добавляли: «И дешево и сердито».
Но с рукавицами мы справиться не могли, тут мешковина не поможет —
наступала зима. Старые, у кого были, порвались, а без рукавиц зимой к
металлу не подойдешь.
И вот наступил черед второго действенного практического взноса в
сознание рабочих после «Пауков и мух»
Не скрою, что с гордостью
вспоминаю мою инициативу в предъявлении хозяину требования - выдать нам
рукавицы. Не все вначале согласились, боясь увольнения, так как вокруг
ходило много безработных, которых хозяин тут же может принять; но все
же, сговорившись, рабочие настойчиво сказали хозяину, что без рукавиц
зимой никакой рабочий, кого бы он ни принял, работать не сможет. Вначале
он отделался фразой: «А где я их возьму? Доставайте сами». Мы ему
сказали, что работаем 12 часов в день и нам некогда их искать, а вам
полегче их достать. Мы фактически предъявили требование с
предупреждением, что без рукавиц работать не сможем и не будем. Это была
угроза забастовки.
Хозяин, видимо, не желая, как он говорил, скандала,
да еще возможного вмешательства полиции, на деле не считая
целесообразным зимой менять состав сработавшегося коллектива рабочих,
особенно в связи со срочными заказами, спасовал, достал рукавицы и
снабдил нас ими. Нужно было видеть нашу радость не столько от самого
факта получения рукавиц, сколько от окрылившей нас всех, в том числе
робевших, первой маленькой Победы — коллективного единодушного
выступления рабочих. Больше того, борьба за «рукавицы» на складе
металлолома стала известна рабочим других предприятий Подола и произвела
хорошее впечатление и влияние на рабочих. Особенно высоко оценили это
действие старые большевики, которым я об этом рассказал. Они говорили,
что это маленький, но хороший признак активизации рабочих.
В моё положение на работе этот мой инициативный, действенный вклад в
борьбу «за рукавицы» внес ухудшение — хозяин узнал о моей активности,
сделал свои выводы. Он поставил меня на более тяжелую работу по
крупногабаритному металлолому, несмотря на негодование многих рабочих
тем, что совсем молодого еще рабочего хозяин поставил на такую тяжелую
работу. Я не сдавался, бодро работал, во всяком случае изо всех сил
старался не показывать виду, что мне тяжело, и работал, сгоняя семь
потов. Но, естественно, физически мой молодой организм с трудом
выдерживал, да к тому еще и «роба» не грела, а под ней теплой одежды не
было и тем более теплого белья, свитера не было — в результате я
простудился и заболел воспалением легких.
В больницу попасть нашему брату невозможно было, в ночлежке на нарах
тоже невозможно было оставаться, и Михаил устроил меня в комнате старого
большевика, рабочего-металлиста, двоюродного брата (по матери) Григория
Шимановского, у которого как раз гостила его сестра Паша, которая
помогала в уходе за мной. Навещал и лечил меня старый врач, либерально,
в хорошем смысле, настроенный Шрейбер, дочь которого, Серафима, была
связана с большевиками и потом сама стала большевичкой.
Кризис болезни прошёл, и я начал выздоравливать — молодой организм
победил. Прощаясь, врач сказал: «Благодари родителей, что наделили тебя
крепким организмом — будешь долго жить, но сейчас нужен хороший уход и
хорошее питание. Нужно ехать в деревню. Там родители окончательно
поставят тебя на ноги». Я заартачился, заявив, что останусь в Киеве, но
авторитетное для меня слово Михаила решило дело, и я выехал временно в
деревню.
В деревне меня встретили с радостью. Мать и отец были, конечно, удручены
тем, что я болен и выглядел неважно, но были рады, что приехал живым,
тайно, не говоря мне, лелея мечту, что я останусь надолго в деревне.
Рады были видеть меня и соседи, особенно, конечно, сверстники (Назар
Жовна, Левко Терешко, Есип Тарахтун, Шмилик Вайсберг и другие). Родители
делали все для них возможное, чтобы я быстрее поправился и окреп.
С наступлением весны я уже чувствовал себя настолько окрепшим, что
заявил родителям, что мне пора готовиться в обратный путь — в Киев.
Родители попробовали было возразить, но сами поняли, что другого выхода
нет, в деревне мне не жить
Однако на пути к отъезду вновь встали те же вечные трудности — денег ни
у меня, ни у родителей не было, их необходимо было заработать. Благо
спрос на мою скромную грамотность был. Поэтому и я, и мои наниматели
были довольны уговором, по которому я в течение нескольких месяцев буду
давать уроки по общеобразовательным предметам, в особенности по русскому
языку, небольшой группе учеников, в частности сыновьям моего дяди Арона.
Заработав за три месяца 12 рублей, я получил возможность вновь выехать в
Киев. Утешив своих любимых родителей, горячо и трогательно попрощавшись
с ними, со всеми родными, со всеми соседями крестьянами и моими
дружками, я вновь выехал из деревни, но уже прямо в Киев через
Чернобыль.
Как и в первый раз, в Киев я прибыл в годы продолжавшегося промышленного
застоя, безработицы и столыпинской реакции. В Киеве было громадное
количество безработных, которые стойко переносили свою беду, перебиваясь
с хлеба на воду, зарабатывая гроши на попадавшейся временами поденной
или эпизодической случайной работе — в эту категорию попал и я. Мои
поиски работы не увенчались успехом, удача, давшаяся мне в первый мой
приезд в Киев с работой на складе металлолома, не повторилась.
Когда я сразу по приезде пошел на этот склад, хозяин меня встретил
отказом, сказав, что работы нет, при этом не преминул бросить мне
издевательскую фразу — «вот привез бы из деревни свои рукавицы, тогда мы
бы подумали», напомнив мне этим о нашей схватке за «рукавицы».
Официальной «биржи труда» на Подоле не было; были отдельные пункты,
известные как места сбора безработных и их найма. Одним из центральных
таких пунктов на Подоле было здание Контрактовой ярмарки у толкучего
рынка. Вот туда направился и я вместе с группой таких же молодых парней.
Трудно сегодня передать наше душевное состояние того времени в ожидании
попасть на какую-либо работу. Как и все собиравшиеся здесь безработные,
мы чувствовали себя подавленными прежде всего голодом, жалким положением
ожидающего, как милостыню, счастливого случая получить работу; мы были
оборванные, ибо все лучшее из одежды было уже продано на толкучем рынке.
Попадавшаяся время от времени работа была тяжелой и неприглядной. Больше
всего это была работа по переносу тяжестей: мебели, мешков, ящиков с
продовольствием и товарами. Вокруг Контрактовой ярмарки было расположено
много оптовых магазинов — мануфактурных, гастрономических,
хозяйственных. Вот покупатели, больше всего из провинции, брали нас для
переноса мешков, тюков, ящиков на довольно большие расстояния, это было
дешевле, чем нанимать извозчика. Труд человека стоил дешевле труда
лошади, и мы были рады и этому редкому заработку, который мы копейками
рассчитывали на неделю, а то и на месяц жизни.
Я лично стойко переносил эти мытарства, но по сравнению с другими у меня
в душе еще была затаенная печаль и, если можно так выразиться, обида на
судьбу, которая растоптала мою мечту об учебе.
Специальности я не имел, кроме первичного ученического освоения
кузнечной работы и рабочего на складе металлолома. Но природные качества
здорового, рано повзрослевшего парня давали мне возможность выполнять
любую физическую работу, а способностями овладеть любой специальностью
природа меня тоже не обидела. С этими настроениями я еще энергичнее
занялся поисками работы. Однако «покупателей» моей рабочей силы было
мало.
Наступил приплав по Припяти — Днепру в Киев плотов леса и дров. Я знал
это дело еще с детских лет, когда работал с отцом и братьями на берегу
реки Уша по подготовке ими плотов к сплаву. Сговорившись с тремя
крепкими парнями, которых я знал по нашей бывшей ночлежке, мы
отправились к берегам Днепра в окрестностях Киева, куда причаливали
плоты, и там нам удалось получить временную работу. Работа была
физически тяжелая, платили нам по 80 копеек в день за 12-14 часов
работы. Устроили мы на берегу курень, в котором спали, закупили харчи и,
проработав 15 дней, кое-что накопили для более «спокойного» ожидания
следующей работы.
Хотя мы основательно уставали, но работа на чистом воздухе и жизнь в
курене укрепили наш организм после голодных дней и недель; настроение
наше здесь, в «поэтической» обстановке Днепра, явно улучшилось.
Подрядчик, который нас принял на работу, видимо удовлетворенный тем, что
лес и дрова вытащили мы на берег досрочно, сказал нам, когда примерно
прибудут следующие плоты, чтобы мы наведывались, и он нам вновь даст
работу.
Мы были очень рады этому, не задумываясь над тем, что хозяин изрядно
заработал на досрочном выполнении нами этой работы. И действительно, в
указанный срок мы явились и получили ту же работу, однако, осмелев, мы
сказали, чтобы нам платили по рублю в день; сговорившись на 90 копейках,
мы были довольны — все же на один гривенник больше прежнего.
Результатом этого второго тура было еще то, что мы установили связь с
лесопильным заводом, которому поставлялся лес, и дровяными складами,
куда доставлялись дрова. На лесопильном заводе на берегу Днепра в
городе, недалеко от Нижнего вала, двое из нас — я и Грицько — получили
временную работу, а двое устроились, тоже временно, на дровяных складах.
На лесопильном заводе, кроме лесопильной рамы, никакой механизации не
было
Работать приходилось вручную; работа была тяжелая и с точки зрения
охраны труда крайне опасная. Помню, как одному рабочему скатившееся
бревно сломало ногу, и он на всю жизнь остался инвалидом, не получив
никакой компенсации и пенсии. Но выхода не было, забастовки были
несвоевременны. Безработных на набережной много, готовых легко пойти на
штрейкбрехерство, профсоюза не было, и защитить бастующих некому. Но и
этот лесопильный завод вскоре закрылся, и мы вновь остались без работы.
В период завоза зерна по Днепру на киевские мельницы мне удалось с
большим трудом получить работу грузчика на большой мельнице миллионера
Бродского, и я успешно таскал, как и взрослые старые грузчики, мешки по
пять пудов. Условия работы были тяжелые: пыль невероятная, спецодежды,
конечно, никакой не выдавали, таскать мешки приходилось вверх, доски на
мостиках были ненадежны, то и дело ломались, рабочие падали, получали
увечья. Нормы были высокие, за полное их выполнение рабочий-грузчик
получал по 75 копеек в день при 12-часовом рабочем дне. Обращение
надсмотрщиков было невыносимое, доходившее до побоев. Заправских старых
грузчиков надсмотрщики побаивались, да они и отругивались по всем
правилам матерного лексикона. Но мы, новенькие, молодые, первое время
терпели. Постепенно мы начали роптать, этот ропот завершился
организованным нашим протестом перед высшей администрацией.
Явившийся к
нам представитель этой высшей администрации заявил нам: «Вы еще
неполноценные грузчики, мы вас приняли, рассчитывая, что вы будете
примером и образцом дисциплины, а вы вон какие! Смеете протесты
подавать, а знаете, что за это вам будет, если мы вызовем полицию? Чтобы
другим неповадно было, мы вас просто увольняем». И около десяти молодых
грузчиков были выброшены на улицу. Некоторые из старших хотели
протестовать, но большинство их не поддержало: они, молодые, говорили
они, проживут, найдут себе работу, а мы семейные, нам потруднее, хозяин
вместо нас рабочих найдет легко, а нам найти работу будет потруднее.
Так как я был главным зачинщиком выступления молодых грузчиков, рабочие
мне выражали всяческое сочувствие, при этом шутя говорили: «Вот видишь —
хозяина Бродского зовут Лазарь и тебя зовут Лазарь, пошел бы ты к нему и
сказал бы: как же это ты, Лазарь, уволил Лазаря, нехорошо, мол, это;
гляди, он бы устыдился и восстановил бы тебя, да еще с прибавкой». Все
смеялись и говорили: жди от кровососа милости, а один грузчик добавил:
«Он, Бродский, еврей и еще более зол на еврея рабочего, который ему не
кланяется, а ведет с ним борьбу».
Впоследствии, когда я уже был членом партии, я использовал этот конфликт
в борьбе с сионистами, покровителем которых был этот миллионер Лазарь
Бродский.
Итак, с работой грузчика на мельнице было покончено, и я опять остался
без работы.
Тяжело я переносил эту новую безработицу и перманентную голодовку. Голод
тяжело переносить всегда, но одно дело, когда переносишь его в условиях
революционной борьбы и войны, другое дело, когда ты переносишь его в
условиях капитализма как безработный и голодаешь тогда, когда другие —
твои же угнетатели-капиталисты и их холуи — сыто живут, как боровы.
Существует пословица: «не единым хлебом жив человек»
Это, конечно,
высокоблагородная мысль, означающая, что, кроме хлеба, человеку нужна
культура, духовная жизнь, идейно-политическое содержание жизни и так
далее. Все это правильно, но когда «хлеб этот единый» имеется у
человека.
Помню, что в эти периоды моей безработицы, сидя на бульварах, расхаживая
по улицам, площадям и скверам, наблюдая франтов, аристократов, богачей,
фланирующих по Крещатику, по Бибиковскому бульвару, их изысканную
одежду, высокомерное их поведение в противоположность рабочим, трудовым
людям, сум-но шагающим в рабочей одежде, и безработных в рваной одежде,
— я все больше и больше озлоблялся и проникался острым чувством
классовой ненависти к паразитам, кровососам и в то же время чувством
глубокой солидарности, любви и уважения к своим братьям по классу, по
нужде, страдающим так же, как и я сам.
Неправильно, конечно, некоторые квазигуманисты, в том числе и
современные, смешивают эту ненависть с ненавистью вообще, якобы к людям
в целом, и зовут к абстрактному «добру вообще». В капиталистическом
эксплуататорском строе, существующем еще в большинстве стран мира, мы
подходили и подходим к восприятию и пониманию добра и зла, симпатий и
ненависти с пролетарски-классовой точки зрения. Пролетарское добро и
есть общечеловеческое и истинно гуманистическое добро и любовь к людям.
Так именно мы, рабочая «правдистская» молодежь и истинно революционная
нерабочая молодежь, воспринявшая марксистско-ленинские идеи и принципы,
понимали нашу ненависть к существующей помещичьей, капиталистической
действительности.
Конечно, внутренняя жизнь нашей Родины коренным образом изменилась; у
нас уже нет эксплуататорских классов, но в целом, в мировом, так
сказать, масштабе, этот классовый подход остается в полной силе, потому
что остался действующий империалистический «зверь» и его передовая сила
— фашизм и расизм.
Конечно, ненависть, даже классовая, сознательная, сама по себе не
является еще спасительным, творческим фактором; для того чтобы перерасти
в великую творческую положительную революционную силу, классовая
ненависть должна быть соединена с идейной любовью, действенным
сочувствием к страдающим и нуждающимся людям, к угнетенному человечеству
и прежде всего к его передовому авангарду — к классу пролетариата;
соединена с великими революционными идеями его освобождения от
эксплуатации, полным и окончательным свержением существующего
капиталистического строя, гнета и насилия и с организованными
революционными действиями, обеспечивающими Победу над теми, кого ты
ненавидишь классовой ненавистью, с которыми ведешь острую борьбу до
полного их уничтожения.
Мои наблюдения и ощущения усиливали во мне чувства именно такой
классовой ненависти и толкали меня по пути превращения её в творческую
силу сознательного революционного пролетарского действия.
Мои наблюдения за мелкобуржуазными мещанскими слоями отталкивали меня от
мещанской ограниченности людей из мелкобуржуазных слоев, всегда спешащих
куда-то, захваченных мелкими делишками, всегда в страхе — как бы не
опоздать, как бы чего не потерять — прибыли ли, карьеры, заработка
побольше или уважения у власть имущих и богатых знакомых, особенно если
они связаны какими:либо взаимными интересами или выгодными деловыми
операциями и делишками.
Видно было, что у этих людей нет иных целей, тем более больших
общественных целей. Они производили впечатление людей, боящихся прежде
всего потерять или не найти свою счастливую личную судьбу, свое личное
устройство, о котором они всю жизнь мечтают, но которое они большей
частью никогда не находят. В конце концов эти мещане, не видя связей
между личным и общественным, примирялись с существующим положением.
Жизнь большей их части сводилась к мелким мещанским накоплениям, хотя бы
немного деньжат и вещичек, которые их спасали от жалкой жизни.
Разумеется, больше всего я видел трудовых людей из бедноты и рабочего
класса
Это те люди, с которыми я соприкасался ежедневно в жизни, на
работе и на улицах города. На лицах и в поведении этих людей труда
чувствовалась отягощенность условиями жизни, крайняя озабоченность
завтрашним днем — обеспечением средств существования себе и своей семье.
На работу они спешат, а с работы плетутся усталым медленным шагом или
висят гроздьями на подножках трамвая. По глазам, сжатым губам, по
фигуре, по всему их облику видно было, что эти труженики недовольны
своей жизнью, эксплуатацией, нуждой.
По связям с рабочими и безработными я, конечно, видел и знал, что и
среди рабочих, наряду с сознательными, было много отсталых людей, хотя и
они чувствовали, что нужно жить лучше, что богачи-капиталисты — это
разбойники, грабящие рабочих. Но они не видели сознательного выхода.
Одни поддавались настроениям обреченности, другие — бунтарским
настроениям, а некоторые настраивались на националистический и
шовинистический лад.
В это же время я видел и понимал, что лучшие люди рабочего класса под
руководством существовавшей в тяжких условиях столыпинщины подпольной
рабочей партии большевиков своей работой должны повернуть и поворачивают
и этих отсталых людей на правильный путь.
Главное и самое отрадное было в том, что мои наблюдения и беседы с
рабочими, в том числе и безработными, показывали, что из среды
вынужденных временно подчиниться сложившимся условиям и ходу жизни после
поражения революции 1905-1907 годов выделяются передовые рабочие люди,
смело и гордо шагающие по улицам Киева, всем своим обликом непокоренные,
бросающие вызов столыпинской реакции, как бы говоря: глядите на нас и
верьте — живет революция в сердцах, рабочих, мы еще поднимемся и покажем
свою революционную силу, не унывайте, мы еще победим всех врагов
пролетариата и революции!
За время моих мытарств в Киеве я острее ощутил и понял, что в той жизни,
какой она была у большинства обывателей, нет ни цели, ни смысла, те
маленькие временные «радости», которые находил себе простой бедный люд,
только углубляли страдания, загоняя их внутрь, особенно такие «радости»,
как выпивка, — они не дают выхода ни телу, ни уму, ни сердцу.
Я, конечно, тяжело переживал окружающие страдания, всем своим молодым
существом я чувствовал и, главное, уже сознавал, что так продолжаться не
может, не должно. Я твердо усвоил, что нужный великий смысл жизни
заключается в том, чтобы бороться по-революционному за новую жизнь, за
коренное изменение существующей безрадостной жизни трудящихся.
Вспоминая этот период моей юношеской жизни, я могу сказать, что, и
будучи безработным или работая на черной работе, я не просто осмысливал
окружающее, но уже начинал действовать, в частности ведя работу среди
безработных и чернорабочих. Особенно это относилось к вопросам
направления их сознания.
Капиталисты, опираясь на столыпинский режим, на его полицию,
расправлявшуюся с рабочими организациями, поддерживали организованные
черносотенные организации. В Киеве, с его многонациональным населением,
они были особенно сильны. Буржуазно-националистические организации
угнетения наций также пользовались этим для затемнения классового
самосознания трудящихся, для разжигания национализма среди трудящихся
нацменьшинств, хотя сама-то она, буржуазия этих наций, вступала в союзы
с черносотенной буржуазией. Шовинисты и черносотенцы старались разжигать
шовинизм и среди отсталых рабочих, особенно среди безработных. Как
безработный я бывал на пунктах их скопления, видел, как черносотенные
банды организовывали драки среди безработных. Поводом для этого они
выбирали направление того или иного безработного соответствующей
национальности на попадавшуюся работу; зачастую завязывалась острая
борьба, грозившая кровопролитием.
Я вспоминаю врезавшийся в мою память наиболее крупный конфликт у
Контрактовой ярмарки на Подоле, где безработные много дней и недель
сотнями прозябали в ожидании работы, большей частью безрезультатно.
В один из таких мрачных дней закрутилась карусель споров
между безработными; началось как будто с полушуток, посмеиваний одного
над другим, а кончилось всерьез. Один из безработных начал посмеиваться
над другим безработным из крестьян в свитке и лаптях: «И чего тебя
понесло в Киев из украинской деревни? Земля у вас на Украине получше
нашей, Калужской, небось прокормила бы и тебя и семью, не то что у нас в
Калуге. Сидел бы «хохлик» у себя в деревне и ел бы «картоплю» с «салом».
И вот этот «хохлик», как его назвал калужский, вспылил и резко отчитал
калужанина: «Як бы ты побачив наше сэло и як мы живэмо, ты можэ такы
глупства и нэ казав бы; колы нэма нэ коня, нэ вола, що ж ты зробыш з
одной землей, ось ты с циею землей вично у богатого в кармани зо всимы
потрохамы, ось чому я тут в Кыеве пропадаю. А ты сам мыни скажи, чого ты
и друга кацапы понаихалы сюды у наш Кыев, шукали б соби роботу у сэбэ
дома, тоди мы, тутошни, скорийш знайшли б соби роботу».
Калужанин хотел продолжить спор и даже успел сказать, что Киев такой же
твой, как и мой и всех русских, как в спор включился один, даже не
похожий на безработного, который, как бы продолжая мысль калужанина,
сказал: «Вот именно русских, а тут, смотри, набрались и жидки, гнать их
надо отсюда». Этот как бы неожиданный вывод нашел свою почву.
Зашевелилась толпа и повернулась к тому углу, где стояла группа
безработных евреев. Этим воспользовалась небольшая группа черносотенных
элементов, от которых, видимо, и выступил указанный последний «оратор»,
и начались хулиганские выкрики и призывы — дело грозило перейти в
кровавое избиение.
Я в это время стоял в центре споривших — видимо, уже тогда я не
принадлежал к робкому десятку. Быстро сообразив, куда это клонит,
решившись, я громким, звучным голосом крикнул: «Послушайте, что вам
хочет сказать молодой, но такой же несчастный безработный, как и вы. За
что, за каким таким богатством вы тут готовы съесть друг друга, за
дырявый карман, в котором ни шиша нет? Все богатства у
хозяев-капиталистов, у помещиков, у купцов, у богатеев всех наций. Это
нашими руками, потом и кровью они нажили свои капиталы. Когда им
выгодно, они нас держат, когда невыгодно, они нас выгоняют, делают
безработными. Вот я вам расскажу, кто главный виновник моей теперешней
безработицы».
И я рассказал им историю моей работы и увольнения с работы на мельнице
миллионера Лазаря Бродского. «Меня тоже зовут Лазарь, но «Федот, да не
тот». Он миллионер, а я голодный, безработный. (Слушатели реагировали на
мою шутку благоприятным смешком, и это меня ободрило). Он ходит на балы
к губернатору и якшается с такими же богачами — русскими, украинцами,
поляками; они не дерутся, а чокаются бокалами, распивая не кипяток без
чаю и сахару, как мы с вами, а коньячок да шампанское. А я вот нахожусь
в одной семье безработных с вами. Кто же мне ближе? Кто мне брат?
Миллионер Лазарь Бродский, который меня выгнал за то, что я с группой
молодежи протестовал против издевательства? Конечно, миллионер Бродский
— мой классовый враг; он и капиталисты всех наций — и русские, и
украинские, и польские — являются классовыми врагами всех нас. Вот
почему мы все — рабочие, бедные крестьяне без различия наций — русские,
украинцы, евреи, поляки, татары и другие, — все мы братья, потому что
все мы страдаем от богачей — эксплуататоров всех наций. И мне хоть и
молодому среди вас, но смешно слушать ваш спор, как будто виновник
безработицы находится здесь среди голодных и забитых людей. Прогонять
нужно не безработных угнетенных наций, а капиталистов, помещиков и
угнетателей трудящихся людей всех национальностей. Нельзя поддаваться
разжиганию национальной вражды, на которую нас толкают прислужники,
черносотенные холуи и псы капиталистов, помещиков, купцов и богатеев
всех наций.
Нам же — рабочим, бедноте деревенской и городской — надо быть едиными,
сознательными и бороться за свои права и прежде всего за право на
работу. Когда мы не будем допускать разъединения своих сил по нациям,
когда рабочие всех наций будут едины и сплочены, как единый класс, тогда
все пойдет по-другому, мы, страдальцы, перестанем страдать, а будем
достойными и обеспеченными людьми в государстве».
Это было моё первое крещение — выступление перед массой; я тогда
особенно почувствовал и понял великую силу слова — правильного слова.
Меня крепко поддержал выступивший после меня рабочий, намного старше
меня, как он сам представился — рабочий из Москвы Васильев. Он рассказал
о жизни московских рабочих, в том числе как они боролись в 1905 году, о
том, что они не поддаются черносотенной и националистической агитации и
натравливанию на другие нации, и в заключение призвал к классовому
единству пролетариата и к борьбе за свои права и прежде всего за право
на работу, на труд. Только такая четкая классовая постановка вопроса,
даже без острых политических дискуссий, которые по условиям того времени
были невозможны на открытом собрании, да еще неорганизованном, привела к
тому, что уклонившаяся, в неправильную сторону масса безработных, как бы
устыдившись того, что было, повернулась в сторону правильного
классового, пролетарского настроения, высказанного в речах последних
двух ораторов.
Без «резолюций» и каких-либо выкриков перешли к «очередным» делам — к
ожиданию и поиску работы
Даже черносотенцы вынуждены были ретироваться,
хотя они, конечно, не успокоились и всегда готовы были возобновить свои
попытки. Зато часть находившихся там безработных разных наций явно
ободрилась и в приподнятом настроении подходила ко мне, хлопали по плечу
и одобряли сказанное мною. Нечего и говорить, как это подкрепило меня
самого.
Когда я рассказал об этом старым большевикам, с которыми я был связан и
с которыми, бывая у Михаила, беседовал, они все обратили особое внимание
на этот случай и сказали, что такое реагирование знаменательно, что это
еще одно свидетельство ожидаемого оживления; меня же они все одобрили и
сказали, что рады за меня. Да, действительно, говорили они, тебе бы надо
учиться, но ничем помочь не можем.
Один из них, старый большевик Фельд, оставшись после беседы, сказал
Михаилу, что он попробует через своего брата, служащего в транспортной
конторе, устроить меня на работу.
И действительно, через пару дней я встретился с братом Фельда — старшим
агентом транспортной конторы, который мне предложил пробу, чтобы
показать, на что я способен. «Вы, — сказал он, — будете ездить с
колонной извозчиков на станцию железной дороги, будете сдавать груз и в
товарной конторе оформлять документы на сдаваемый и получаемый грузы по
предъявленным документам для привоза его обратным рейсом; потом с
течением времени мы вас назначим младшим агентом транспортной конторы».
Я, конечно, с радостью принял это предложение и успешно выполнял
возложенные обязанности. Это была первая железнодорожная «школа»
будущего министра путей сообщения СССР.
Наступило некоторое оживление в промышленности, открылись некоторые
предприятия, ранее закрывшиеся, и я твердо решил искать работу на
промышленном предприятии, чтобы уйти от положения чернорабочего и стать
квалифицированным рабочим. При этом я рассчитывал на то, что, какова бы
ни была работа на предприятии по какой-либо специальности, я все же
смогу урвать время для учебы в порядке самообразования.
Осуществить этот мой план удалось не сразу. Мне пришлось пройти через
ряд отраслей разных предприятий, пока мне удалось поступить на
кожевенный завод и затем на обувное предприятие, где я прочно приобрел
постоянную квалификацию кожевника, а затем обувщика-сапожника.
Прежде всего после довольно длительной безработицы и случайных поденных
работ я поступил на вновь открывшийся завод по производству пробок,
спрос на которые сильно вырос, в частности в связи с открытием
пивоваренных заводов. Пробковый завод был предприятием устойчивым; это
было нечто вроде акционерной компании, имевшей предприятия не только в
Киеве; хозяевами были капиталисты разных наций — русские, украинцы,
евреи, поляки. Они организовали производство крупных пробок не только
для пивоваренных заводов, но ловко организовали сбор старых, уже
использованных пивных и иных пробок и перерабатывали их в средние и
маленькие пробки, поставляя их разным потребителям, особенно в аптеки,
и, конечно, здорово на этом зарабатывали.
Переработка пробок производилась на специальных ручных станочках, на
которых работала по преимуществу молодежь; меня, как и многих других,
поставили у такого станочка. Каждый из нас перерабатывал за 12-часовой
рабочий день не одну тысячу пробок, а зарабатывали мы по 50-60 копеек в
день; к концу дня руки и ноги чертовски болели, но работа была сухая,
сравнительно чистая, и после некоторого вечернего отдыха была
возможность почитать и позаниматься.
Работая на пробковом заводе, я сдружился с группой молодежи
Мы помогали
друг другу в производстве, в частности, в перетаскивании мешков с
пробками из подвала наверх для сдачи приемщику. Но главное в нашей
дружбе было то, что я им доставал книжки, рассказывал им то, что мог, по
истории, в особенности об общественно-политическом развитии, о борьбе
рабочего класса и вплотную подводил их к политическим вопросам.
Постепенно наша группа молодых рабочих начала проявлять инициативу в
борьбе с произволом администрации, в особенности в борьбе с обсчетами и
систематическими штрафами то за качество, то за опоздание, то якобы за
дерзкое поведение и так далее; кое-что нам удавалось отвоевывать в
пользу рабочих. Назревало наше выступление за 30-минутный перерыв на
обед и за повышение оплаты труда. Но события опередили.
Один из хозяев, который больше всего управлял на этом предприятии,
особенно придирался к нашей группе молодежи, влияние которой росло.
Однажды он обвинил одного нашего парня, Ефима Ковальчука, в том, что он
дважды засчитывает один мешок с пробками, которые сдает приемщику. Ефим
вспылил и заявил ему: «Сами вы вор и мошенник, а мы, рабочие, честные
люди, а не воры». Хозяин разбушевался, начал кричать: «Вон отсюда, чтобы
духу твоего не было, иди в контору и получай расчет — ты уволен».
Мы все были возмущены и стихийно бросили работу. На крик сбежались
большинство рабочих и присоединились к нам — молодым. Работа была
фактически приостановлена.
У всех рабочих был «зуб» на хозяев за их бесконечные придирки, особенно
штрафы, за низкий заработок при очевидном для всех росте их прибылей,
поэтому выступление явно назрело.
Профсоюза у нас не было, но организованность появилась естественным
ходом событий. Из стихийного возмущения и прекращения работы мы без
промедления перешли к организованному собранию. Хотя и были отдельные
голоса против прекращения работы, но большинство сошлось на том, что
надо предъявить свои требования, а если хозяева отклонят, то бастовать.
Поскольку наша группа молодых рабочих была еще до этого спаяна, то,
естественно, на собрании мы и тон задавали; вместе с нами активничали
старые рабочие с опытом революции 1905 года, из которых выделялся старый
рабочий Щербицкий. Рабочие избрали для руководства комиссию (из
осторожности её не называли стачечным комитетом), которой поручили
выработать требования. До предъявления этих требований хозяевам решили
продолжать работу. В этом сказались еще условия политической,
полицейской реакции. В комиссию был избран указанный Щербицкий, я —
Каганович, Ефим и несколько других передовых рабочих.
Я посоветовался со старыми большевиками, с которыми я был связан, и они
дали мне советы, как дальше действовать.
Требования были выработаны, обсуждены с рабочими и предъявлены хозяевам:
отменить увольнение Ефима Ковальчука, отменить систему штрафов,
установить 30 минут на обед, повысить расценки на 20 процентов.
Хотя на второй день на завод пожаловал участковый полицейский
надзиратель, вынюхивая, что творится, рабочие держались уверенно и
смело, а хозяева были ошеломлены неожиданной дерзостью рабочих. Им было
невыгодно допустить в тот период остановку завода. Видимо,
посоветовавшись, компаньоны решили пойти на некоторые уступки. Вызвав
нас, они вначале резко шельмовали рабочих и нас, их представителей. Мы,
со своей стороны, резко им отвечали и заявили, что, если они не
удовлетворят наши требования, рабочие объявят забастовку.
Кончилось тем, что хозяева: 1) отменили увольнение Ефима; 2) разрешили
полчаса на обед; 3) частично отменили некоторые штрафы, хотя
значительную часть оставили; расценки обещали несколько поднять, чтобы
дневная зарплата поднялась на один гривенник в день. На этом первый
конфликт был закончен. Хотя он носил экономический характер, но для того
времени в условиях реакции эта маленькая Победа рабочих данного завода
приобретала и политическое значение. Настроение поднялось не только у
рабочих нашего завода, но и ближайших предприятий на Подоле.
После этого агенты полиции и участковые надзиратели стали частыми
гостями на заводе, проявляя интерес к нашей группе молодых, особенно в
отношении меня и Ефима. Как ни тяжело и жалко было, но пришлось мне и
Ефиму покинуть этот завод.
Однако я чувствовал, что вырос и окреп в этой схватке рабочих с
хозяевами, в которой я сыграл не последнюю роль. Я реально ощутил
великую силу сознательной классовой организованности рабочих, в
особенности силу интернациональной солидарности, когда рабочие —
русские, украинцы, евреи, поляки и другие — были едины в борьбе с
капиталистами тех же наций. Я был рад и счастлив, что участвовал в этом
деле, хотя впереди вновь безработица и поиски работы.
После пробкового завода я опять долго был безработным, зарабатывая
отдельными кратковременными работами, например на заводе сельтерских вод
на Шулявке, но долго не пришлось работать на этом заводе, произошел
инцидент, из-за которого я опять был уволен. Дело в том, что сынок
хозяина — паразит и ловелас — приставал к работавшим на заводе молодым
девушкам, сами они постоять за себя не смогли — вот мы, несколько
молодых ребят, сговорились отучить этого подлеца от его привычек и
крепко избили его. Не желая скандала, связанного с именем своего сынка,
хозяин не впутал полицию в это дело, но нас уволил.
После этого я начал работать на мыловаренном заводе
Работа грязная, но
хозяин платил по 80 копеек в день. Это был оригинальный хозяин,
получивший в наследство от отца этот завод. Молодой хозяин не справлялся
с ним. Он сам даже говорил, что он не эксплуататор и не может им быть.
По секрету раз сказал, что в студенческие годы он даже был «искровцем».
Возможно, что поэтому-то он оказался плохим предпринимателем и фирма
«Мыловаренный завод Блувштейна» лопнула, как мыльный пузырь.
В конце концов при помощи старого большевика Бориса Когана, кондитера, я
поступил на вновь открывшуюся на Подоле кондитерскую фабрику,
рассчитывая, что здесь я наконец обрету постоянную профессию. Я довольно
быстро освоил это производство. За короткий срок меня уже поставили на
работу подмастерья. Но условия работы были отвратительные, никакой
вентиляции. Мы работали в жаре, духоте и грязи.
У меня осталось очень хорошее чувство к рабочим и работницам этой
отрасли, которые в значительной своей части и в трудных условиях реакции
были революционно настроенными, так как это были по преимуществу
рабочие, длительно и устойчиво работавшие в этой отрасли, и хотя годы
реакции сказывались и на . их политической активности, но по мере
приближения нового подъема рабочего революционного движения киевские
кондитеры, среди которых работали такие старые большевики, как
Г.Вейнберг, Б.Коган, Петров, вместе со всеми передовыми рабочими России
встали в ряды активных борцов за Победу революции.
Из этой фабрики я ушел наиболее подготовленным к профсоюзной и
организационно-политической работе, которую я уже развернул, работая на
кожевенном заводе, а затем на обувных предприятиях, где я обрел
постоянную и устойчивую профессию. Я не могу сказать, что я с охотой
выбрал себе профессию кожевника, но, оставшись вновь безработным, мне
было не до выбора желательной профессии. Вообще надо сказать, что если в
наше советское время молодежь в громадном большинстве своем выбирает
себе профессию по своим наклонностям, по своему желанию, то в старое,
дореволюционное время «нам было не до жиру — быть бы живу».
Я, например, начав с кузнеца, хотел быть металлистом
К этому меня
расположили Михаил и его товарищи, в большинстве рабочие-металлисты.
Пробовали они даже устроить меня на Южнорусский машиностроительный
завод, но ничего из этого, к сожалению, не получилось. Главным образом
потому, что ограниченное количество киевских машиностроительных заводов
не могли поглотить большое количество желающих поступить к ним.
Оказавшись вновь безработным, я был счастлив, что поступил на кожевенный
завод. Мне повезло. Оказалось, что мой товарищ Ефим Ковальчук,
вынужденный вместе со мной уйти из пробкового завода, устроился работать
на кожевенном заводе Кобеца на Куреневке. Вот он мне и помог поступить
на этот завод.
Из всех кожевенных заводов Киевщины (Соколовского, Ковалевского,
Матвеенко, Горнштейна и других) завод Кобеца Василия Константиновича был
самым старым, крупным, пережившим все трудности кризисов, не закрываясь.
Перерабатывал этот завод крупные, отборные шкуры: воловьи, яловочные,
отчасти шкуры годовалых телят; вырабатывал он главным образом подошву,
юфть и отчасти шагрень и другие тонкие товары для обуви. Хотя завод
Кобеца считался более механизированным, чем другие заводы, но ближайшее
ознакомление показало, что эта механизация была крайне ограниченная и
преобладал тяжелый ручной труд. Наиболее тяжким было то, что почти все
операции производственного процесса связаны с водой, грязью, известью,
дубильными веществами, опасностью заражения сибирской язвой и так далее.
Когда я поступил на завод, то меня поставили на первую, самую тяжелую и
грязную операцию — на отмочку, удаление грязи, крови, сала, одним
словом, на очистку и смягчение кожи и подготовку её к дальнейшей
обработке, хотя работа на других операциях—в зольном, мездрильном
отделениях и в дублении также нелегкая — и там та же сырость, но все же
там легче и хоть немного «привлекательнее». Я упорно и терпеливо
выполнял свои обязанности, но наступил момент, когда я обратился к
администрации, чтобы мне дали работу на других операциях. Мне отказали.
При этом издевательски было подчеркнуто: ничего, здесь тоже нужны
«грамотеи». Потом я узнал, что это словечко «грамотей» было брошено не
случайно. Дело в том, что на этом заводе Кобеца слежка была поставлена
тщательно, и вообще Кобец был крепко связан с полицией, и «грамотеи», то
есть сознательные рабочие, у него не задерживались. Кроме моего товарища
Ефима на заводе было еще несколько передовых рабочих, в том числе хорошо
запомнившиеся мне рабочие Солодовников и Эльхин, которые потом стали,
как и Ефим, большевиками. Естественно, что мы не только сами общались,
но и вели соответствующую работу среди рабочих, особенно по вопросам
охраны труда в тяжелых условиях нашей работы, в особенности по случаям
попадания рабочих в чаны и получения ими увечий.
Но и здесь «злой рок» преследовал меня: видимо, новые хозяева, закупая
юфть и подошву у Кобеца, получили от него предупреждение обо мне, как
«неблагонадежном». Отменить приём меня на работу они не смогли, но вместо работы, которую я начал в основном
цехе, где я довольно быстро овладел специальностью «сбивщика» по сбивке
обуви, они поставили меня в подвал, где я должен был сортировать и
смазывать дегтем юфтевые вытяжки. Хотя, как говорят, деготь очень
полезен для легких, но зато пропах я дегтем насквозь, а руки мои стали
чернее, чем у негров. Надо, однако, сказать, что товарищи меня не
«чурались», в том числе и чернобровые девчата. Все же наступил час,
когда я стал сбив-щиком обуви — «механиком».
Работа у «механиков» тоже была нелегкая. Работали стоя, по 12 часов в
день, упираясь грудью в железную колодку. Норма выработки была высокая —
сбивали по 4 пары ботинок, а сапог — по 8 пар, а со сверхурочными часами
некоторые доходили до 12 пар. В порядке рационализации железные гвоздики
(тексы) для ускорения работы, чтобы каждый не брать из коробки, набирали
в рот, остатки потом бросали обратно в общую коробку. Некоторые,
например я лично, поставили себе отдельные коробки с тексами. Вначале на
это смотрели косо, дескать, вроде как на брезгающего «аристократа».
Потом, когда восстановился профсоюз, мы ввели для всех отдельные коробки
с тексами, и все были довольны этим новшеством.
В конце 1910 года появилась возможность восстановления профессионального
союза кожевников, который был разгромлен столыпинской реакцией. Профсоюз
кожевников и сапожников, а также отдельно существовавший профсоюз
заготовщиков был одним из старейших профсоюзов в Киеве и на Украине.
Оглавление
Большевики
www.pseudology.org
|