Издательство "Мишень", Париж 1929-1931 Георгий Александрович Соломон-Исецкий
Среди красных вождей
Часть 3. Моя служба в Эстонии, Главы XIV-XXVI
Поезд пришел в Ревель в 5 часов утра 2 августа 1920 года. Меня встретили двое лиц. Первый был инженер Анчиц, которого я знал ещё в Петербурге, где он в дореволюционное время был старшим инженером на одном из заводов "Сименс и Шуккерт". Второго я не знал. Небольшого роста, человек уже не первой молодости, с лицом типичного мелкого коммивояжера, с таковыми же манерами и с маленькими хитрого выражения, вечно бегающими глазками, он точно всей своей фигурой говорил «чего прикажете?».
 
Он преувеличено почтительно поклонился мне и представился: — Позвольте представиться, глубокоуважаемый Георгий Александрович, моя фамилия В. (Я обозначаю этого сотрудника лишь начальной буквой его фамилии, так как мне пришлось вскоре его экстренно уволить, он был уличен мною в весьма крупных и злостных манипуляциях. Вся история с ним такова, что по обстоятельствам весьма серьезным и совершенно исключительным я не могу о ней говорить в настоящее время. Но и описываю её весьма подробно и описание это оставлю в сохраненном и верном месте с тем, что оно может быть опубликовано лишь через двадцать лет после моей смерти, когда оно, по моему мнению, потеряет злободневный интерес и неспособно будет уже никому повредить и когда за этим эпизодом останется лишь некоторое историческое значение. — Автор.).
 
Я имею для вас письмо от Леонида Борисовича, — и с этими словами он протянул мне письмо
 
«Дорогой Жорж, — писал Красин, — это письмо передаст тебе товарищ В., которого я усиленно рекомендую твоему вниманию и с которым советую тебе переговорить до свидания с Гуковским. В. очень хорошо осведомлен о всех коммерческих делах Гуковского и его доклад очень многое осветить тебе и поможет тебе ориентироваться на первых твоих шагах. В. был командирован Шейнманом против желания Гуковского, который держит его в черном теле. На меня лично В. произвел впечатление человека серьезного и честного и притом великолепного коммерсанта, почему я усердно рекомендую его на должность заведующего коммерческим отделом и не сомневаюсь, что в этой роли он будет тебе очень полезен. Впрочем, я, конечно, отнюдь не навязываю его тебе, и ты сам, познакомившись и поговорив с ним, решишь вопрос о нём. Инженера Анчица, который хотел встретить тебя вместе с В., ты знаешь лично: это мой старый сотрудник по "Сименс и Шуккерт". Он находится в Ревеле в командировке в качестве эксперта по техническим вопросам и он, в этом я твердо убежден, будет тебе очень полезен. Ну, старина, желаю тебе от всего сердца полного успеха в твоих делах... Знаю, что тебе предстоит много горького и неприятного в Ревеле. Вооружись хорошей метлой и веди свою линию твердо. Гуковский, судя по моему свиданию с ним проездом, встретит тебя в штыки. Приготовься — Бог не выдаст, свинья не съест. Пиши о всех затруднениях и держи меня, по возможности, в курсе всех твоих шагов» (Письмо это цитирую на память. — Автор.).
 
— Вам знакомо содержание этого письма, товарищ В.? — спросил я, прочитав письмо. Вид письма мне показался подозрительным, — точно неумелая рука вскрыла и потом вновь запечатала его.
— Нет, Георгий Александрович, — как то очень поспешно, бегая своими хитренькими глазками, ответил В. — Леонид Борисович написал его, запечатал в конверт и дал мне для передачи вам немедленно по вашем приезде. Анчиц и В. сообщили мне, что, получив вчера ещё телеграмму от Маковецкого из Нарвы о дне моего приезда, они заняли для меня комнату в гостинице "Золотой Лев", что в Ревеле очень трудно с помещениями, так как все гостиницы переполнены массой наехавших спекулянтов, жаждущих половить рыбку в мутной воде советского представительства. И действительно, мне сразу же пришлось хлопотать, чтобы разместить приехавших со мной сотрудников в количестве восьми человек.
 
И в «золотом Льве» В. и Анчиц подробно информировали меня о делах Гуковского и его сподвижников, иллюстрируя отдельными фактами ту общую картину хищничества, грабежа и мошенничества и разврата и разгула, которые царили в «Петербургской Гостинице». Гостиница эта была реквизирована эстонским правительством и вся целиком предоставлена (за определенную плату, конечно,) Гуковскому с его штатом для жилья и бюро. Около девяти часов утра я, скажу правду, с тяжелым сердцем отправился в «Петербургскую Гостиницу» к Гуковскому. Я подошел к весьма загрязненному, имевшему крайне обветшалый вид, довольно большому зданию. Это и была пресловутая «Петербургская Гостиница». На тротуаре около нее толпилось несколько человек вида интернациональных гешефтмахеров. Я прошел сквозь них, причем, когда они мне давали дорогу, я успел поймать шепотом произнесенные слова: «этот самый... Соломон... сегодня приехал...»
 
Я вошел в вестибюль гостиницы, грязный и затоптанный, загаженный плевками и окурками папирос. Он был весь заполнен такого же типа людьми, каких я встретил на тротуаре перед входом в гостиницу. Стоял смешанный гул голосов, видны были резко жестикулировавшие руки. Среди этих голосов я ясно услыхал свое имя и снова «сегодня приехал... из Москвы... остановился в «золотом льве»...
 Очевидно, сорока на хвосте принесла им это известие и очевидно, они уже и в лицо меня знали, потому что, едва я успел войти в вестибюль, как все смолкли и засуетились, почтительно открывая мне проход на лестницу во второй этаж...
 
— Вам, верно, к господину Гуковскому? — спросил один из этих интернациональных лиц, указывая мне дорогу наверх.
— Во второй этаж пожалуйте, там курьер, он вас «проведет»...
 
На площадке второго этажа меня уже ждал, по-видимому, предупрежденный о моём появлении курьер. Это был здоровый парень по фамилии Спиридонов, с которым я впоследствии очень сошелся, недалекий, честный и прямой, грубоватый, говоривший, растягивая по-волжски «оо», молодой красноармеец. Он глядел всегда мрачно и даже свирепо исподлобья, но когда он улыбался (а улыбался он всегда, когда, например, говорил с детьми), лицо его освещалось чудным внутренним светом и становилось прекрасным. По коридору второго этажа, заходя по временам в ту или иную дверь или перебегая торопливо из одной комнаты в другую, спеша, точно доме был в пожар, суетились и толпились те же интернациональной внешности аферисты, разговаривая иногда с кем либо, по внешнему виду, из сотрудников.
 
— Вам товарища Гуковского? — грубовато спросил меня Спиридонов. — Идите за мной. — И он пошел вперед, показывая мне дорогу. Он постучал в дверь и я вошел...
 
Я посвящу несколько строк описанию внешности Гуковского
 
Он был невысокого роста, довольно широкоплеч. Он сам, нисколько не стесняясь, с некоторым цинизмом сообщал, что страдает сифилисом, прибавляя при этом с улыбочкой и легким смешком: «Не беспокойтесь, теперь это, хе-хе-хе, не заразно...».
 
Болезнь эта внешне отразилась у него, между прочим, на ногах, которыми он с трудом переступал. Рыжеволосый, с густыми нависшими бровями, он носил рыжую с проседью бородку. Из под бровей виделись небольшие глаза, обрамленные гнойными, всегда воспаленно-красными веками. Выражение глаз было неискреннее, со вспыхивающим в них по временам недобрым огоньком, которым он вдруг точно просверлить своего собеседника. Он обладал при этом чуть-чуть сиплым, тягучим голосом, высокого тенорового тембра, которому — это чувствовалось — он старался придать тон глубокой искренности, понижая его до баритональных нот. Я никогда не слыхал, чтобы он смялся простым, здоровым, прямо от души, смехом — он всегда как то подхихикивал, всегда или с озлоблением или с ехидством, точно подсиживая своего собеседника. И от этого его смешка «хе-хе-хе!» становилось как то не по себе.
 
Номер, занимаемый Гуковским, состоял из двух комнат — большой, его кабинета, и маленькой, его спальни. При моём появлении Гуковский сидел за письменным столом. Он настолько не скрывал своего враждебного отношения ко мне, что даже не счел нужным замаскировать его улыбкой приветствия... И внутренне я был ему за это благодарен, так как это яснее открывало наши карты.
 
— А-а... приехали-таки? — спросил он меня не то, что холодным, а таким тоном, как говорят «принесла тебя нелегкая»...
— Как видите, — ответил я. — А почему вы остановились не здесь, не в «Петербургской Гостинице», а в «золотом Льве»?... Мне это не нравится... Я предпочел бы, чтобы вы жили здесь же, вместе с нами...
 
Этот первоначальный обмен любезностями показался мне настолько комичным, что я не мог не улыбнуться.
 
— Ну, об этом мы поговорим когда-нибудь на досуге, — ответил я, — а сейчас давайте говорить о делах...
— О каких делах? — тоном деланного изумления спросил он каким то скрипучим голосом, взглянув на меня своими воспаленными глазами, в которых светилась и хитрость, и жестокость, и скрытая злоба, и наглость...
 
Мне становилась противной эта головлевская игра в бирюльки и, чтобы положить конец этому нелепому «обмену любезностями», я вынул из кармана предписание о моём назначении, показал его Гуковскому и спросил, когда я могу принять дела? Он с нарочито небрежным видом пробежал бумагу и, отдавая её мне, сказал:

— У вас вот это удостоверение, а у меня есть кое-что поинтереснее... У меня есть письма от Чичерина, от Крестинского и от Аванесова... Вот я вам сейчас их покажу.
 
И, достав из письменного стола письма, он прочитал мне их
 
Я привожу лишь те выдержки из них, которые мне врезались в память. И Чичерин, и Крестинский писали очень интимно, называя его «дорогой Исидор Эммануилович». Чичерин писал: «Спешу уведомить Вас, что, несмотря на все моё нежелание и противодействие, Красин добился от Политбюро Вашего смещения и назначения на Ваше место Соломона. Но я беседовал по этому поводу с Крестинским и он сказал мне, что назначение это не представляет собою чего-нибудь категорического и что Вам надо будет самому сговориться с Соломоном, чтобы он согласился остаться в возглавляемом Вами представительстве в качестве просто заведующего коммерческим отделом. Вы можете в крайнем случае даже предложить ему пост Вашего помощника по коммерческим делам...»
 
В другом письме Чичерин сообщал Гуковскому, что, хотя, я и назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии, но ему (Чичерину) удалось отстоять, чтобы, не взирая на это, Гуковский остался в Эстонии в качестве политического представителя, т.е., посланника, и что поэтому ему незачем уезжать из Эстонии, и все останется по старому. «Таким образом, — писал он, — Вы видите, дорогой Исидор Эммануилович, ту базу, на которой Вы можете сговориться с Соломоном... В чем можно, уступите, чтобы не обострять отношений ни с ним, ни с Красиным... С этим совершенно согласен и Н.Н. Крестинский, с которым я сговорился».
 
В таком же духе писал и другой его благоприятель, Н.Н. Крестинский, который упоминал в своем письме, что беседовал со мной и «вменил мне в обязанность» не очень натягивать вожжи. Аванесов писал, как бы извиняясь, что, хотя, согласно моему и Красина требованию, он и должен был назначить ревизора для проверки отчетности и вообще дел Гуковского, но назначил-де он молодого сотрудника Никитина, который-де не забыл ещё, что Гуковский в бытность свою членом коллегии Рабоче-крестьянской инспекции, был его начальником, и что он, Аванесов, ему об этом напомнил, рекомендуя ему держать себя тактично и предусмотрительно с Гуковским и «советоваться» с ним при производстве ревизии, не позволяя себе выходить за границы... Далее он писал, что опять-таки, в силу моих очень энергичных настояний и указаний, что Никитин, как ревизор, никуда не годится, он (Аванесов) должен был, «чтобы не поднялся крик и склока, выдать мандат на право производства ревизии также и П.П. Ногину, приглашенному Соломоном в качестве главного бухгалтера»...
 
Словом, все эти корреспонденты Гуковского, его друзья и приятели, успокаивали его, что бояться ему абсолютно нечего, что они сделают все, чтобы обрезать мне крылья. Дальше, — не помню уж, кто именно из них писал, — упоминалось о том, что «Соломон известен, как человек решительный и резкий, любит все свои общего характера распоряжения давать в виде письменных приказов за № № и заставляет своих сотрудников расписываться, что приказ принят к исполнению»
 
... И вот, частью прочтя мне сам эти письма, частью показывая мне отдельные места из них, чтобы я сам прочитал их и убедился, что тот или другой или третий так именно и выразился, и точно щеголяя своей циничной наглостью, как нищий, показывающий свои гнойные язвы, Гуковский обратился ко мне с некоторого рода речью:
 
— Вот теперь вы сами видите, что ваше назначение недостаточно выяснено, — сказал он, — и что нам с вами нужно сговориться о той должности, которую я могу и хочу предоставить вам у себя. Так что вы понимаете, что ни о какой приёмке от меня дел и речи быть не может, и что привезенного вами с собой ревизора Никитина я могу просто не допустить до ревизии... И вот я вам предлагаю: останьтесь у меня в составе моих служащих в качестве заведующего коммерческим отделом. Вы будете получать у меня хорошее жалование и, по существу, вы будете делать все, что вам угодно, в коммерческом отделе... Впрочем, — перебил он себя самого с так нешедшей к нему добродушной улыбкой рубахи-парня, готового для друга-приятеля пойти на все, заметив, наверное, что я слушаю его «предложение», с трудом сдерживая свое возмущение, свой гнев и отвращение, — я не люблю торговаться, Бог с вами, я сразу же предлагаю вам место не заведующего, а просто моего помощника, ведающего всю коммерческую часть... Идёт?! — точно цыган на ярмарке, продающий или покупающей лошадь, заманчиво-весело прибавил он.
 
— Вы кончили? — спросил я, должно быть, очень холодным тоном, едва сдерживая накипавшее во мне негодование.
— Да, я кончил, — проскрипел Гуковский, — и жду вашего ответа.
— Мой ответ будет краток, — ответил я. — Я назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии и, согласно приказу Политбюро, прибыл для принятия должности от вас. Вы мне предъявляете частные письма Чичерина, Крестинского и Аванесова. Не вхожу в оценку их, но все эти письма в двух словах уголовное преступление... и все ваши корреспонденты просто уголовные преступники... Ни в какие сделки ни с вами, ни с вашими «уголовными друзьями» я входить не намерен, и буду вести ту линию, которая мне указана моим правительством...
 
— Так что же... хе-хе-хе... по вашему, я тоже «уголовный преступник»... как и мои... хе-хе-хе... «уголовные друзья»?
— Я все сказал, и больше мне нечего прибавить, можете делать, какие угодно выводы, — ответил я вставая.
— А, вот что, — просипел он, глядя на меня озлобленным, точно злая крыса, взглядом своих гнойных глаз. — Так, значит, вы объявляете мне войну?! Что же, будем воевать... Только, смотрите, не было бы хуже для вас, — многозначительно постучал он пальцем по столу. — Я настою, и вас отзовут, и не только отзовут, а ещё и познакомят с тем учреждением, где мой друг Аванесов членом коллегии... с ВЧК... И вас не спасут ни ваш друг Красин, ни ваш друг Менжинский, этот чекистский Дон-Кихот, от подвалов ВЧК и от того, чтобы Вы под гул грузовика переселились в лучший мир... Ха-ха-ха! — зло и нагло расхохотался он. Я направился к двери, не прощаясь.
 
— Подождите!.. Куда же вы? — вдруг испугался он.
— Ведь нам надо ещё договориться... мы ещё не кончили...
— Чего же ещё договариваться? — спросил я. — Все уже переговорено... все выяснено... Я сегодня же выезжаю обратно в Москву, — заявил я.
— В Москву?! — скоре удивился, чем испугался он.
— Зачем?
— Об этом я скажу в Москве...
 
Вдруг он сразу переменил тон
 
Стал противно любезен:
 
— Постойте, Георгий Александрович... Ведь мы же с вами старые товарищи... нельзя же нам так... здорово живешь... Какое впечатление на всех окружающих... Это не годится, — говорил он, явно неподготовленный к такому выходу. — Ведь мы же можем договориться... Хотя мне и пишут, что вы человек очень решительный, но нельзя же так... Я молча стоял со шляпой в рук. Он продолжал:
 
— Ну, я согласен... Вы хотите ревизии? Пусть будет ревизия! Ловите старика Гуковского... хе-хе-хе... этого мошенника, развратника!... Я все знаю, что обо мне говорят... В конце концов в это наше первое свидание мы договорились с ним, что на другой день Никитин начнет ревизию, проверит все книги, наличность, суммы в банках и пр. Само собою, я ни в какой торг с ним о моих обязанностях не вступал и сказал, что буду держаться того назначения, которое мне дало Политбюро, и действовать на основании имеющейся у меня государственной доверенности.
 
— Ну, а вот ещё вопрос, — сказал Гуковский. — Как будет с моими сотрудниками? Оставите вы их на их местах?
— Я их не знаю, ваших сотрудников, — ответил я. — Я пригляжусь к ним и тогда решу этот вопрос.
— Ну, хорошо, а моего секретаря по коммерческой части, Эрлангера, вы оставите при себе?
— Эрлангера? — переспросил я. — Вы шутите? Конечно, нет. Он мне не нужен.
— Напрасно... хе-хе-хе... напрасно...
 
Далее мы сговорились с Гуковским по сложному вопросу о распределении и разделении наших функций. В мирном договоре с Эстонией пункт о взаимном обмене посланниками не был оговорен и об этом предстояло договориться особо. Сделано это было для того, чтобы не затягивать мирные переговоры и скоре начать торговые сношения. Это то и дало основание Чичерину для его второго письма, о котором я выше упоминал. Само собою, в интересах сохранения престижа моего правительства, я не хотел, чтобы шли толки о моих недоразумениях с Гуковским и вообще давать пищу для продолжения скандала. А потому я охотно пошел навстречу распределению между нами обязанностей. Мы договорились, что он сохранит за собою все дипломатические права, я же веду только торговые дела.
 
Поэтому он ( во избежание скандала) сохраняет за собой — но только чисто формально, обязуясь не пользоваться им — право подписи для банков, передает мне все хранящиеся суммы в банках и сообщает им о том, что Чеки и всякого рода корреспонденции буду подписывать я и пр. Все было бы хорошо, если бы я имел дело с честным человеком, но, как увидит читатель из дальнейшего, Гуковский не стеснялся нарушать это соглашение... В тот же день после обеда я вновь посетил Гуковского. По-видимому, утренняя беседа произвела на него некоторое впечатление и мы, относительно, спокойно говорили с ним о помещении для моего кабинета и для моих сотрудников. Он усиленно навязывал мне оставить на занимаемых ими местах своих сотрудников. но я категорически отказывался от решительного ответа, говоря, что должен предварительно к ним приглядеться. По поводу моего кабинета он тоже сделал мне оригинальное предложение:
 
— Вот, что я вам хочу предложить, Георгий Александрович... отчего бы нам с вами не помещаться в одном и том же кабинете, здесь у меня?.. Вот здесь мой стол, а там ваш...
 
Я со смехом отклонил этот идиллический проект
 
Тогда он снова перешел к вопросу об Эрлангере и стал настойчиво советовать оставить его при мне.
 
— Ведь он очень дельный молодой человек, — говорил он, зная, конечно, что Эрлангер мне хорошо известен. — Ведь у меня вся коммерческая часть только на нём и стоит, только им и держится...
— Полноте, Исидор Эммануилович, — ответил я — вы же хорошо знаете, как я отношусь к нему... Не будем же ломать комедии и тратить время на бесполезные разговоры...
— Нет, это не бесполезный разговор, — упрямо стоял он на своем. — Я потому настаиваю, что это прямо гениальный коммерсант, который был бы вам очень полезен... он знает мою систему работы...
— Да, вот потому то он мне и не нужен, — возразил я. — Ведь вы же знаете, что я, мягко выражаясь, не признаю вашей системы, и вовсе не хочу хранить традиций этой системы, мною осужденной...
— Напрасно... — твердил он свое, — напрасно... моя система есть единственно правильная...
 
И тут он, ища, по-видимому, во мне сочувствия, стал рассказывать, как на этого «преданного делу и советской власти» Эрлангера сыпались самые грязные доносы и как ВЧК стала настойчиво требовать его откомандирования в Москву. И, вынув и показывая мне свою переписку об этом с Дзержинским, он тоном провинциального актера на роли «благородного отца», продолжал: — Но я не таков, чтобы, здорово живешь, выдавать головой моих сотрудников, людей честных и дельных... Вот видите, что я отвечал?.. И он читал и читал свою переписку, которая могла бы служить материалом для обвинительного акта.. — И я его не выдал, как видите, он остался на своем месте, — закончил он. — И я ещё раз советую вам сохранить его...
 
Как раз в эти минуту кто то постучал в дверь, и вслед за этим вошла молодая женщина, одетая в кричащий костюм, вся грубо раскрашенная.
 
— А вот как раз кстати и мадам Эрлангер, — сказал Гуковский, представляя её мне. (По-видимому, визит этот был инсценирован).
— А я только что настаивал, чтобы Георгий Александрович оставил при себе вашего мужа, — обратился он к ней.
— Но он не хочет..
— Какой вы злой! — сказала она тоном капризного ребенка, надув свои раскрашенные губы и метнув на меня профессиональный взгляд своими сильно подведенными глазами.
— Ну, вот, поговорите сами, — заторопился Гуковский.
— Может быть, вы.. хе-хе-хе... скоре его убедите... Я вас оставлю наедине... Может быть, даме он не сможет отказать, — и он встал и направился к двери.
— Нет, Исидор Эммануилович, это совершенно напрасно... это ни к чему не приведет, — оборвал я его решительно и сухо, как только мог. — У меня столько дела, что мне, при всем моём желании, некогда разговаривать с госпожой Эрлангер, да и совершенно бесполезно... моё решение неизменно... Она встала и, не скрывая своего озлобления, сказала:

— Ну, я пойду гулять... До свидания, Исидор Эммануилович... До вечера? — полуспросила она его. И, совершенно игнорируя меня, с сердцем вышла..
 
Несмотря на все препятствия со стороны Гуковского и его сотрудников, о чем ниже, мне через некоторое время удалось придать «Петербургской Гостинице» внешне более приличный вид. О том, что такое представляла собою до меня эта гостиница в этом отношении
 
Скажу со слов Ипполита Николаевича Маковецкого, о котором я
упоминал при описании обеда в Нарве и которого я назначил Управделом
 
Это был очень приличный человек, не Бог весть, какой далекий, но вполне честный и неутомимый работник, разделявший со мною все трудности приведения в порядок этих авгиевых конюшен. Как я говорил выше, сотрудники Гуковского жили и работали в этой же гостинице. Жили грязно, ибо все это были люди самой примитивной культуры. Тут же в жилых комнатах помещались и их рабочие бюро, где они и принимали посетителей среди неубранных постелей, сваленных в кучу по стульям и столам грязного белья и одежды, среди которых валялись деловые бумаги, фактуры. Большинство поставщиков были «свои» люди, дававшие взятки, приносившие подарки и вообще оказывавшие сотрудникам всякого рода услуги.
 
С самого раннего утра по коридорам гостиницы начиналось движение этих тёмных гешефтмахеров. Они толпились, говорили о своих делах, о новых заказах. Без стеснения влезали в комнаты сотрудников, рассаживались, курили, вели оживленные деловые и частные беседы, хохотали, рассказывали анекдоты, рылись без стеснения в деловых бумагах, которые, как я сказал, валялись повсюду, тут же выпивали с похмелья и просто так. Тут же валялись опорожненные бутылки, стояли остатки недоеденных закусок... Тут же сотрудники показывали заинтересованным поставщикам новые заказы, спецификации, сообщали разные коммерческие новости... тайны...
 
У Гуковского в кабинете тоже шла деловая жизнь. Вертелись те же поставщики, шли те же разговоры... Кроме того, Гуковский тут же лично производил размен валюты. Делалось это очень просто. Ящики его письменного стола были наполнены сваленными в беспорядочные кучи денежными знаками всевозможных валют: кроны, фунты, доллары, марки, царские рубли, советские деньги... Он обменивал одну валюту на другую по какому то произвольному курсу. Никаких записей он не вел и сам не имел ни малейшего представления о величине своего разменного фонда.
 
И эта «деловая» жизнь вертелась колесом до самого вечера, когда все — и сотрудники, и поставщики, и сам Гуковский — начинали развлекаться. Вся эта компания кочевала по ресторанам, кафе - шантанам, сбиваясь в тесные, интимный группы... Начинался кутеж, шло пьянство, появлялись женщины... Кутеж переходил в оргию... Конечно, особенное веселье шло в тех заведениях, где выступала возлюбленная Гуковского... Ей подносились и Гуковским, и поставщиками, и сотрудниками цветы, подарки... Шло угощение, шампанское лилось рекой... Таяли народные деньги... Так тянулось до трех-четырех часов утра... С гиком и шумом вся эта публика возвращалась по своим домам... Дежурные курьеры нашего представительства ждали возвращения Гуковского. Он возвращался вдребезги пьяный. Его высаживали из экипажа и дежурный курьер, охватив его со спины под мышки, втаскивал его, смеющегося блаженным смешком "хе-хе-хе", наверх и укладывал в постель...
 
На первых же днях моего пребывания в Ревеле мне пришлось засидеться однажды в своем кабинете за работой до утра и я видал эту картину втаскивания Гуковского к нему в его комнату. Услыхав возню и топот нескольких пар ног, я вышел из кабинета в коридор и наткнулся на эту картину. Хотя и пьяный, Гуковский узнал меня. Он сделал движение, чтобы подойти ко мне, и безобразно затрепыхался в руках сильного и крупного Спиридонова, державшего его, как ребенка. А-а! — заплетающимся, пьяным языком сказал он — Соломон?.. по ночам работает... хи-хи-хи... спасает народное достояние... А мы его пррапиваем... день да наш!.. — И вдруг совершенно бешенным голосом он продолжал: — Ссиди!.. хи-хи-хи!.. сстарайся (непечатная ругань) !... уж я не я, а будешь ты в Чекe... фьюить!.. в Чеку!.. в Чеку!.. к стенке!.. — Ну, ну, иди знай, коли надрызгался, — совсем поднимая его своими сильными руками и говоря с ним на «ты», сказал Спиридонов. — Нечего, не замай других... ведь не тебе чета... И он внес его, скверно ругающегося и со злобой угрожающего мне, в его комнату...
 
XXV
 
На второй день, согласно уговору с Гуковским, Никитин приступил к ревизии
 
Но ещё накануне он имел продолжительное свидание с Гуковским. Видаясь со мной в Москве и затем частенько беседуя со мной и с П.П. Ногиным, Никитин весьма решительно осуждал махинации Гуковского, не обинуясь, называя их просто мошенничеством. И, будучи коммунистом, пролетарием, рабочим «от станка», он говорил, что вскроет, как расхищают товарищи, вроде Гуковского, «примазавшиеся» к рабочему классу, народное благо... Во всем, что говорил этот «выдвиженец», чувствовалась фальшивая аффектация, и я лично не придавал большого значения его словам. Зато Ногин, по своей близорукости, принимал все за чистую монету, возлагая на него большие надежды, и всю дорогу он вел с ним беседу на тему о задачах предстоящей ревизии.
 
Но уже накануне начала ревизии Никитин, зайдя ко мне после беседы с Гуковским и имея вид весьма смущенный и неуверенный, стал в своих словах «танцевать назад». По-видимому, преподанные ему Аванесовым уроки, о которых тот упоминал в своем письме к Гуковскому, подействовали. Ногин, который присутствовал при этом, сказал мне:
 
— Ну, Георгий Александрович, вы увидите, что Гуковский купил Никитича, и что из его ревизии ничего не выйдет...
 
И действительно, из этой ревизии ничего и не вышло. Несчастный Никитин, который был, в сущности, недурной парень, но боялся Гуковского и своего начальства в лице Аванесова и боялся потерять свое место, боялся и меня, вертелся между двух огней: между долгом и страхом не угодить начальству. И он натолкнулся на такой полный беспорядок, что, недалекий и незнающий дела, совершенно растерялся и не знал, что делать. Отчетности не существовало: книги только-только были заведены и, как мне стало известно, их начали заводить наспех, лишь узнав о моём назначении в Ревель и моём близком приезде. У Гуковского, оказывается, до последней минуты была надежда, что его друзья-приятели сумеют аннулировать моё назначение...
 
А потому, наспех начав заводить книги (очевидно, в порядке паники), они путали в них, внося приходные статьи вместо расходных и наоборот. Никитин суетился, ничего не понимая, бегал к Гуковскому за объяснениями, а тот говорил с ним языком пифии и ещё боле путал его... Он кидался из стороны в сторону, как на пожар, не зная, за что ухватиться... Молодцы Гуковского смеялись над его метаньем из стороны в сторону, что то прятали, нагло отвечая ему... И к концу первого дня ревизии Никитин, упарившийся, точно на состязании на марафонских бегах, пришел ко мне в полном отчаянии и, сперва чуть не плача, а затем по настоящему плача, изложил мне результаты ревизии и просил совета, как ему быть?
 
— Книги только что начаты, — говорил он, — в них все перепутано, документов нет или почти нет. Фридолин (молодой коммунист, бухгалтер Гуковского) говорит мне только грубости, посылает к Гуковскому, а тот сердито мне говорит, что все у него в порядке.. Показывает мне письма Аванесова... грозит... говорит, что я смело могу составить акт о производстве ревизии, причем-де и касса и отчетность оказались в полном порядке... сует мне какие то итоги... Я же вижу, что все в полном беспорядке. Как я могу составить акт, что все в порядке... Что мне делать?... Что мне делать?...
 
— Видите ли, товарищ Никитин, ответил я, — ведь я вам ещё дорогой говорил, да и Ногин также, как именно вы должны приступить к ревизии... Говорил, что именно нужно мне, как лицу, принимающему от Гуковского дела... Вы же, не зная дела и, очевидно боясь Гуковского, пошли своим путем...
 
— Да, Георгий Александрович, если бы вы знали, что он мне говорит.... Как он меня стращает Аванесовым и даже Сталиным... Требует и того, к другого и не хочет давать мне никаких объяснений и указаний, кричит на меня, грозит, что в Москве я попаду на Лубянку... — и вдруг он расплакался, — а у меня мать.. невеста... сестры... Научите, что мне делать?... Ради Бога, пожалейте меня!..
 
Я не буду приводить здесь скучных и элементарных указаний
о порядке ревизии, следовать которому я ему рекомендовал...
 
Между прочем, я ему советовал немедленно же наложить запрещение на кассу и потребовать себе в помощь одного или двух сотрудников, чтобы проверить вместе с ними наличность, составить в трех экземплярах акт о проверке, подписать его самому вместе с другими сотрудниками, принимавшими участие в проверке, и передать один экземпляр этого акта Гуковскому, а другой мне... И вот, когда на другой день Никитин обратился к Гуковскому с заявлением, что он хочет проверить кассу и потому на время проверки должен наложить запрещение на всякого рода наличность, хранящуюся, как у Гуковского, так и в кассе, (Кассиром в Ревеле был мой старый знакомый по Берлину, товарищ Caйрио, y которого, кстати сказать, касса, по ревизии, произведенной впоследствии командированными по моему настоянию членом коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, товарищем Якубовым, человеком очень честным, оказалась в полном порядке. — Автор.)
 
Гуковский просто запретил ему дальнейшее производство ревизии! Признаюсь, такого фортеля я не ожидал даже от Гуковского!.. Никитин явился ко мне, сообщил мне об этом чудовищном факте и спросил, что ему делать. Я посоветовал ему вызвать по прямому проводу РКИ и просить указаний. Но когда он сказал Гуковскому, что должен сообщить в Москву о его распоряжении, то тот категорически заявил, что не дает ему провода. Приведенный в отчаяние Никитин опять пришел ко мне за советом. Несчастный юноша, попавший, как кур во щи, в этот гнусный переплет, вполне основательно боялся, что Гуковский и Аванесов в конце концов сделают его виноватым и погубят его. Я посоветовал ему оформить это дело и потребовать от Гуковского письменное запрещение продолжать ревизию... И, к моему удивлению, Гуковский, зная, что за ним стоят его «уголовные друзья», пошел и на это. Тогда я официально потребовал от Никитина, чтобы он, ссылаясь на это заявление Гуковского, подал мне рапорт, что не может продолжать ревизии... Я же немедленно вызвал по прямому проводу Лежаву, которому и сообщил об этом.
 
Одновременно я написал в Наркомвнешторг об этой наглой выходке Гуковского. Никитин, через три дня по приезде в Ревель, был мною за бесполезностью откомандирован в Москву. Я знаю, что описываю факты совершенно неправдоподобные, но это было на виду у всех. И Гуковский и его сотрудники торжествовали... В тот же день Гуковский зашел ко мне в кабинет и, цинично и нагло улыбаясь мне в лицо, сказал:
 
— Ну, что... Ревизия, хе-хе-хе, окончена! Вы думаете, я боюсь... Зарубите это себе на носу: Гуковский никого и ничего не боится... А вот вам-то не сдобровать!.. Я вас упеку на Лубянку... Я читал ленту ваших переговоров с Лежавой... мне не страшно.. А вот я напишу сегодня Крестинскому с копиями Аванесову и Чичерину... Тогда увидим, чьи козыри старше... хе-хе-хе!... Увидим, увидим!... И Лежаве напишу тоже...
 
Что я мог ответить на эти почти бредовые заявления. Я мог только пожать плечами, ни минуты не сомневаясь, что вся эта «уголовная компания» сделает все, чтобы услужить своему другу, «впавшему в несчастье». Но дело требовало меня. И я, как обманутый муж или обманутая жена, не должен был показывать посторонним вида, что «наша семейная жизнь безнадежно разбита». И я поручил Ногину принять от Гуковского отчетность, документы и пр. и привести все это в возможный порядок. Ногин, которого Гуковский, конечно, сразу стал ненавидеть, с энергией занялся этим делом. Он без излишних церемоний потребовал от Гуковского отчетность. Тот вызвал к себе своего бухгалтера Фридолина. Это был наглый малый, партийный коммунист и правая рука Гуковского по сокрытию преступлений.
 
Своим делом он не занимался, но зато на свой страх и риск, с ведома Гуковского, вел обмен валюты и какие то спекуляции, в сущность которых я не входил. Я не включил его в мой штат, и он остался у Гуковского в качестве бухгалтера для сведения отчетности... Явившемуся Фридолину Гуковский велел передать Ногину все относящиеся к торговым делам книги и документы... И вот началась «игра в казаки и разбойники». Ногин ловил Фридолина, требовал у него таких то и таких то документов. Их не было. И Фридолин удирал и прятался от Ногина. Не довольствуясь его ответами, Ногин, человек решительный и смелый, ходил по жилым комнатам сотрудников Гуковского и выискивал документы. Это тянулось несколько дней, он находил их повсюду — под кроватями, в корзинах, в чемоданах, среди грязного белья, среди опорожненных бутылок, в столах, в клозетах...

Он часто сцеплялся с Гуковским. На угрозы последнего Чичериным, Крестинским и прочими «уголовными друзьями», Ногин напоминал Гуковскому о своем брате Викторе Павловиче Ногине, стопроцентном коммунисте, пользовавшимся большим влиянием в партии и состоявшим в то время в делегации Красина в Лондоне...
 
Но и его энергии было недостаточно и он, молодой и здоровый, не мог справиться со всеми штуками, которыми Гуковский и его верные молодцы боролись с ним.
 
И вскоре я послал его в Москву для личного доклада, поручив
ему настоять на необходимости производства настоящей ревизии
 
Как увидит читатель из дальнейшего, мне удалось добиться настоящей ревизии, которая стоила одному из ревизоров, человеку очень честному (кстати, это был большой друг Сталина и его соотечественник), такого потрясения, что, возвратившись в Москву, он сошел с ума... Между тем я вел доверенное дело. Нужно было урегулировать и организовать коммерческий отдел. Красин рекомендовал мне на эту должность товарища В., о котором я уже упоминал. Но, зная с юных лет Красина, как человека бесконечно доброго и крайне доверчивого, которого, к сожалению, часто обманывали самые форменные негодяи, сильно компрометируя его, я относился скептически к кандидатуре В., произведшего на меня очень неприятное впечатление при первой же встрече. И в дальнейшем это впечатление все больше и больше укреплялось. Я очень скоро раскусил его и понял, что вскрывая передо мной мошенничество Гуковского и Эрлангера, он хотел таким путем вкрасться ко мне в доверие и обойти меня, как обошел доверчивого Красина, чтобы затем действовать на свободе.
 
Но у меня не было ни одного человека, знающего дело, и волей неволей, все время приглядываясь к нему, я назначил В. заведующим этим "хлебным" отделом. Он начал приводить в порядок дела, всё время держа меня в курсе своих открытий. Конечно, в этой чисто негативной деятельности — выявлении мошенничеств он был безусловно мне очень полезен, ибо хорошо знал о всех проделках Гуковского. Была другая важная отрасль в сфере деятельности моего представительства — транспортное дело. Тут также, как и во всем, царила полная "организованность". Всем транспортным делом руководил особый экспедитор по фамилии Линдман. Это было лицо, пользующееся полным доверием Гуковского, лицо, как экспедитор, им созданное. Эстонец по происхождению, Линдман во время мартовской революции, пользуясь смутным временем, стал скупать краденные из дворцов и богатых домов вещи и, несмотря на трудности провоза их, направлял их в Эстонию, где и сбывал их по выгодным ценам. Прикрепленный затем — с провозглашением Эстонии самостоятельной — к Ревелю, он продолжал заниматься тем же, получая контрабандным путем свои "товары" и даже открыв в Ревеле антикварную лавочку.
 
Но особого расцвета его деятельность достигла при большевиках. Он широко занялся скупкой краденного, несколько раз сам нелегально пробирался в советскую Россию и оттуда лично увозил драгоценности, переправляя их затем в другие страны. В Ревеле он уже в крупных размерах занимался скупкой редких античных вещей — ковров, гобеленов, фарфора, бронзы, драгоценных изделий. Но в конце концов он прогорел. Не знаю как и когда с ним познакомился Гуковский, но знаю, что между ними были очень тесные дружеские отношения и, когда мне нужно было произвести окончательный рассчет с этим "экспедитором", чтобы отделаться от него, Гуковский с пеной у рта защищал его интересы... Но об этом ниже.
 
Среди сотрудников Гуковского был некто инженер И. И. Фенькеви. По национальности он был венгерец. Призванный на войну в качестве офицера в австрийскую армию, он попал в плен в Сибирь, где познакомился с Г.М. Кржижановским, старым другом и товарищем Ленина. Фенькеви, если не ошибаюсь, по убеждениям был социалист, но он не примкнул к большевикам и остался — по крайней мере, пока я его знал — беспартийным. Благодаря Кржижановскому он и был командирован в Ревель. Но Гуковский не давал ему ходу. Познакомившись с ним, я включил его в мой штат и сделал его заведующим транспортным отделом. И он оказался очень полезным в этой роли, поставив дело транспорта на надлежащую высоту. Таким образом, почти сразу же по моём прибыли в Ревель моими ближайшими сотрудниками и явились эти заведующие отделами: П.П. Ногин — главный бухгалтер, И.Н. Маковецкий — управдел, И.И. Фенькеви — заведующий транспортным отделом и В. — заведующий коммерческим отделом. Скажу кстати, что первые три (с В. мне пришлось быстро расстаться) оказались людьми высоко честными, и я с глубокой признательностью вспоминаю об их работе и возникших вскоре между нами дружественных отношениях, работе честной и подчас самоотверженной.
 
И это они дали мне силы вынести на моих плечах "Ревель" с Гуковским и его закулисными "уголовными друзьями". В дальнейшем у меня появились и другие ценные сотрудники, но близкими, связанными со мной общим пониманием задач и целей нашей работы, оставались эти трое... Ипполита Николаевича Маковецкого уже нет в живых, но я всегда поминаю добрым словом время его совместной работы со мной... Уже на второй день моего пребывания в Ревеле я, несмотря на все препятствия и сознательно вносимые помехи, начал свою работу.
 
Позволю себе сказать, что, как упомянутые мною
трое моих сотрудников - друзей, так и я, работали, не считаясь часами
 
Наш рабочий день начинался обыкновенно в семь (иногда и раньше) часов утра и, с перерывом для обеда, тянулся до часа, двух и трех часов ночи, а иногда и дольше.. На второй же день ко мне явился Эрлангер. Держал он себя очень приниженно.
 
— Могу я просить вас, Георгий Александрович, — сказал он, подавая какие то бумаги, — подписать пролонгацию четырем поставщикам... Здесь все помечено... вот здесь нужно пролонжировать на месяц... здесь...
 
— У вас все помечено? — спросил я, перебивая его. — Ну, так оставьте эти бумаги, я рассмотрю и потом позову вас...
— Да, но осмелюсь заметить, что поставщики ждут здесь...
— Ну, да, я вот и сказал, я рассмотрю и тогда вас позову...
 
Я внимательно просмотрел все относящееся к этим поставщикам документы и убедился, что лишь в одном случае поставщик заслуживал продления срока поставки, остальные же трое запоздали по собственной вине и потому должны были платить установленную неустойку. Вызвав Эрлангера, я ему сказал о своем решении:
 
— Вот этому поставщику, предоставившему акт об аварии парохода, на котором находились наши грузы, я даю пролонгацию. А остальные трое не имеют на нее права...
— Слушаю-с... Вы мне позволите бумаги и этих трех поставщиков.
— Нет, эти бумаги останутся у меня, — ответил я.
— Но они мне нужны, — возразил Эрлангер. — Я попрошу Исидора Эммануиловича подписать им пролонгации.
— Ах, вот это, — рассмеялся я над этой наивной наглостью. — Оставьте их у меня... эти не получат пролонгации...
 
Он почтительно вышел. А через минуту ко мне вошел Гуковский и стал настаивать на пролонгации.
 
Я категорически отказал.
 
— Да, но я согласен, горячо возразил Гуковский. — Эти поставщики не виноваты в задержке... это пустая формальность...
— К сожалению, вы и ваши поставщики вспомнили об этой "пустой формальности" спустя две недели и больше по истечении сроков... Я не подпишу...
— Так дайте мне, я подпишу, — сказал Гуковский.
 
Конечно, я отказал
 
Настояния и, по обыкновенно, угрозы доносом и воздействием на меня "уголовных друзей". Я выношу все и после часа, затраченного им на эти угрозы и настояния, он с новыми угрозами уходит, с сердцем захлопнув дверь... А через день или два он приходит ко мне и читает очередное письмо - донос Крестинскому (с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве), которое он отослал с "сегодняшним курьером"....
 
— Вот увидите, вам влетит за это... влетит... возьмут карася под жабры, хе-хе-хе... не отвертитесь...
 
В тот же день Гуковский опять приходить ко мне. С ним какой то "джентльмен".
 
— Вот позвольте вам представить, Георгий Александрович, — это наш лучший поставщик, господин Биллинг, к которому вы можете относиться с полным доверием.
 
Мне уже известно это "почтенное" имя — это брат жены Эрлангера, которого Гуковский сделал универсальным поставщиком. Я вспоминаю это знаменитое имя. Это был поставщик, через которого должны были проходить все поставщики, уплачивая ему установленную "законом" комиссию, иначе поставщики, несмотря ни на что, не получали заказа...
 
— Очень счастлив представиться, Георгий Александрович, — говорит, низко кланяясь Биллинг. — Надеюсь, что и вы не обойдете меня своими милостями... надеюсь, что все останется по старому...
 
С отвращением говорю несколько любезных слов, торопясь закончить этот визит.. И они оба, Гуковский и Биллинг, уходят. Попозже в тот же день я говорю Гуковскому.
 
— Напрасно вы представляете мне Биллинга. Я ведь знаю, что он представляет собою, этот зять Эрлангера... Он у меня не будет иметь заказов... Гуковский возражает, уверяет, что это честнейший человек, очень полезный... Я слушаю, удивляюсь этим лживым и таким ненужным уверениям: ведь Гуковскому известно, что я отлично знаю всю подноготную исключительного положения, занимаемого этим "поставщиком", и что я сейчас же могу уличить его во лжи... Но он продолжает уверять... И в тот же день Гуковский звонит мне по внутреннему телефону:

— Георгий Александрович, — слышу я, — у меня сидит господин Сакович (если не ошибаюсь в фамилии), это первый ревельский банкир... он хотел бы представиться вам... Можете вы его принять... Ну, так он идёт сейчас к вам. И ко мне входит этот "первый банкир". Это избитый, как пятиалтынный, тип биржевого зайца, молотящего на обухе рожь. Он представляется и сейчас же начинает уверять меня в своей значимости, в своем влиянии на бирже, во всех банках...
 
— Мы с Исидором Эммануиловичем в самых лучших отношениях, — рекомендуется он. — Чуть что, и я весь к услугам Исидора Эммануиловича, — подчеркивает он. — Надеюсь, и с вами мы будем друзьями... Он говорит, а я слушаю и гляжу на него, на его лицо, в его глаза, и мне вспоминается мой любимый Салтыков с его злыми характеристиками: «... на одной щеке следы только что полученной пощечины, а на другой завтра будут таковые же...» — Так я надеюсь, Георгий Александрович, что вы не обойдете меня с вашими банковыми поручениями... Только позвоните, и я у вас...
 
— А как называется ваш банк? — спрашиваю я.
 
Этот естественный вопрос его смущает он, начинает вертеться в своем кресле
Уверенный тон исчезает и он отвечает мне с какими то перебоями:
 
— У меня, видите ли, Георгий Александрович, у меня... собственно, банка нет... Я директор банка "Шелль и Ко.", директор разных других банков... Все, что вам угодно... все операции... по обмену валюты... наивыгоднейший курс... по выдачам авансов... аккредитивные операции.. Извольте только обратиться ко мне... в пять минут все будет устроено...
 
— Значит, я могу обращаться к вам в банк "Шелль и Ко.". — Извольте видеть... лучше прямо ко мне... так мы всегда с Исидором Эммануиловичем делали... они позвонят мне... и через пять минут все готово.. и на лучших условиях...
 
Впоследствии, когда я, нуждаясь в услугах банка, познакомился с банком Шелль, я узнал, что Сакович выдавал себя ложно за директора этого большого и солидного банка, (Много позже, когда я был уже в Лондоне, Н.П. Шелль обратился ко мне с письмом, в котором, сообщая что вынужден преследовать Саковича судом за присвоение себе звания доверенного и директора его банка, просил меня дать письменные показания о нём, что я немедленно и исполнил. — Автор.) что на самом деле он был лишь обыкновенным посредником, достававшим и предоставлявшим иногда этому банку клиентов, получая за это определенную комиссию...
 
Конечно, нам, представлявшим собою крупного и желательного для всякого банка клиента, не было ни малейшей нужды в таких посредниках, наличность которых лишь удорожала операции... Зачем же Гуковский пользовался услугами Саковича? Ответ простой: он и Эрлангер получали от него в свою пользу тоже часть его комиссии...
 
В тот же день Гуковский представил мне и Линдмана. Я позволю себе в дополнение к тому, что я выше о нём говорил, заметить, что он также, как и Сакович, произвел на меня впечатление (а по ознакомлению с делами, я увидел, что был прав) просто прожженного малого, готового на что угодно и "на все остальное"..
 
Приходили ко мне и ещё некоторые поставщики, и все почти в унисон просили "не обходить", быть милостивым" к ним и все без исключения уверяли меня в своей готовности быть полезным в любом отношении"... Приходил ещё Гуковский, надоедал своими "советами", несколько раз грозил мне ранами и скорпионами своих доносов... Настаивал ещё на том, чтобы я оставил у себя на службе Эрлангера, чтобы я приблизил к себе Биллинга...
 
Я, отшучиваясь и смеясь над его наивностью, отказывался.
 
— Не смейтесь, Георгий Александрович, — сказал он, наконец, — не смейтесь... Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела, хе-хе-хе!... А кошечка — это я, хе-хе-хе!...
— Послушайте, Исидор Эммануилович, — ответил я серьезно, — неужели вам не надоело наседать на меня со всеми этими вопросами? Неужели вы не видите, что ваши угрозы на меня не действуют, что я не боюсь вас...
— Не боитесь? — прищурив свои гнойные глазки, спросил он. — Ой, бойтесь... хе-хе-хе!.. И вы увидите, что я вас и погублю... хе-хе-!.. А что касается Эрлангера, я больше не настаиваю. Я его спас от ВЧК и у него заграничный паспорт готов... да, готов... я не боюсь и говорю вам: я сам устроил ему это дело и он вольная птица. Послезавтра пароход "Калевипоэг" уходит в Стокгольм, и он с ним уедет...
 
И действительно, в указанный день вся эта почтенная компания, т. е., Эрлангер с женой и Биллинг уехали на пароходе "Калевипоэг" в Стокгольм, освободив ту квартиру, которую снимал и меблировал для них на казенный счёт Гуковский... Худо ли, хорошо ли, но этот гнилой зуб был вырван... И в тот же вечер Гуковский напился до положения риз. Вернувшись домой лишь около пяти часов утра и пьяно и гадко ругая меня за глаза, он кричал курьерам свирепые угрозы по моему адресу: — Это я с горя, — кричал он, — но Соломон меня попомнит! (непечатная ругань)...
 
Так почтил Гуковский день отъезда Эрлангера, который, по слухам, "заработал" в Ревеле около двух миллионов шведских крон и занялся не то в Швеции, не то в Германии коммерцией... Гуковский раздобыл ему за бешенные деньги очень хороший фальшивый паспорт, и он живет под вымышленным именем... Так прошли первые дни моего пребывания в Ревеле. Я сразу же получил огненное крещение. Конечно, я ожидал от Ревеля всего худшего, но то, что встретило меня там и то, что мне пришлось пережить там в дальнейшем, превзошло все мои ожидания. Порою мне становилось страшно, хватит ли у меня сил вынести эту борьбу. Но отступать я не хотел, это было не в моих принципах. И меня поддерживало сознание, что я, может быть вношу хоть крупицу в дело спасения России от полного развала...
 
XXVI
 
Прошло несколько дней
 
И в Ревель, проездом в Москву, прибыл В. Л. Копп. Я уже говорил о нём, описывая начало его карьеры в Берлине, где я, по воле рока, так сказать, принял его от "советской купели"... По изгнании советского посольства из Германии он, в качестве вчерашнего ярого меньшевика, был принят в Москве очень холодно. Правда, он поторопился заделаться "твердокаменным" большевиком, но доверия к нему не было и, насколько я знаю по рассказам других, особенно недружелюбно к нему относился Чичерин, тоже бывший меньшевик... Поняв, что тут взятки гладки, Копп обратился к Красину.
 
Как я упоминал, покойный Красин был очень добрый и доверчивый человек, отогревший на своей груди не одного тёмного героя. Так, между прочим, ещё в дореволюционное время, будучи директором "Сименс и Шуккерт", он отогрел Воровского, Литвинова и многих других, поспешивших при советском режиме "отблагодарить" его и ставших его неукротимыми врагами, как, например, Литвинов, вечно тайно и явно копавший ему яму... Красин относился очень терпимо к людям и их взглядам и, в частности, был чужд того беспардонного озлобления, с которым большевики относились к меньшевикам. В тяжелые времена подпольной работы революционеров он как и я, вел борьбу с меньшевицким крылом социал-демократической партии, но эта борьба никогда не переходила у него в личную. Поэтому например, выступая на всех партийных съездах против покойного Г. В. Плеханова, он сохранял с ним самые хорошие личные отношения до самой смерти последнего...
 
Копп хорошо знал, с кем имел дело, и без труда сумел войти в доверие к Красину, принявшему его на службу в Комиссариат торговли и промышленности на скромную должность заведующего одним из незначительных отделов. Копп понимал, что на этой должности он карьеры не сделает, он понимал, что для того, чтобы выдвинуться и заставить "сферы" забыть о своем былом меньшевизме, надо сделать что-нибудь выходящее более или менее из ряда обыденного. Зная хорошо немецкий язык и Германию, он предложил Красину перебраться тайно в Германию и, пользуясь там личными знакомствами исподволь завести торговые сношения с Германией. Красин одобрил эту авантюрную идею.
 
Но для осуществления её требовалось согласие других и, между прочим, самого Ленина, который встретил этот проект крайне отрицательно, подозревая в нём какие то тайные меньшевицкие махинации. С большим трудом удалось Красину разубедить Ленина и получить его согласие... В конце концов Красин наладил это дело так, что Копп был присоединен к одной из партий немецких военнопленных, возвращающихся на родину, в качестве германского солдата (конечно, переодетый в германскую форму), что было нетрудно устроить, так как Копп в совершенстве владел немецким языком. В Москве в то время находилось отделение германского "Совета солдат и рабочих", которое по рекомендации Красина выдало Коппу соответствующее удостоверение, и Копп двинулся в путь.
 
Советское правительство с своей стороны снабдило его средствами, состоявшими из значительного количества реквизированных бриллиантов, которые Копп скрыл на себе и которые он взялся продавать, чтобы иметь средства для своих операций. Когда я возвращался из Германии в Россию, я узнал от комиссара Аскольдова, что дорогой, ночуя в Ново-Александровске, я разминулся с той партией германских военнопленных, с которой шёл Копп. Когда я был в Москве, от Коппа получались изредка письма, но никаких серьезных дел у него не налаживалось. Тем не менее, он стал на виду. А после того, как во всей Европе начался поворот в сторону установления мирных отношений с советами, Копп, хотя и не был аккредитован в Германии советским правительством, стал по существу торгпредом, развивая значительные операции, о которых ниже.
 
По дороге из Берлина Копп заехал в Копенгаген, где в то время находился в качестве члена делегации Красина. Литвинов, которого англичане не впустили в Англию, несмотря на очень благожелательное отношение Ллойд Джорджа к советской России. И вот здесь, в Копенгагене, Копп и Литвинов очень сошлись и их дружба, основанная, надо полагать, на принципе "рыбак рыбака видит издалека", с годами, кажется, всё растет и крепнет. Трудно было узнать в этом растолстевшем, с солидным брюшком, очень тщательно одетом господине, того Коппа, которого я некогда под расписку принимал от немецкого конвойного солдата в виде оборванного русского военнопленного, робкого и угодливого, старавшегося со всеми ладить...
 
Теперь он чувствовал себя уже на твердой дороге, он уже угодил начальству, и в самом тоне его, в манере держать себя и говорить, появились столь несвойственная ему раньше вескость и солидность, часто и легко переходящие в хамство и наглость, свойства, которыми отличается и Литвинов. На другой день после приезда Коппа — это было в воскресенье — в пять часов утра в дверь моей комнаты раздался энергичный и настойчивый тревожный стук. Я ещё спал, так как накануне работал до поздней ночи. Накинув на себя кое-что, я бросился к двери, полный тревоги: так стучат только при пожаре или вообще при исключительных обстоятельствах.
 
На мой вопрос "кто там?" голос из-за двери торопливо и тревожно ответил мне:
 
— Это я, Георгий Александрович... Седельников... с экстренным поручением от Чичерина и Лежавы...
 
С Тимофеем Ивановичем Седельниковым (Недавно я из газет узнал, что он скончался — Автор.) я познакомился в Москве, когда собирался в Ревель. Он занимал в Наркомвнешторге какую то фантастическую должность, честь изобретения которой всецело принадлежит "гениальности" Лежавы, этого «без пяти минут государственного деятеля», — он был "организатором Наркомвнешторга". Дело в том, что Лежава за короткое время своего пребывания во главе комиссариата, успел настолько запутать все дела и внести во все такую дезорганизацию, что для приведения их в порядок он не нашел ничего лучшего, как учредить эту, не только бесполезную, но даже приносившую вред, должность, на которую пригласил Седельникова, человека более, чем ограниченного по уму, нервно-невменяемого, не имевшего никаких организаторских способностей, но зато поистине гениального путаника, крайне самоуверенного и напористого.
 
Часто бывая перед отъездом в Ревеле в Наркомвнешторге, я видел Седельникова "на работе": он ко всем лез со своими нелепыми указаниями, на всех кричал, всем что то объяснял, сам путался и путал других, окончательно сбивая всех с толку... Он был членом первой Государственной Думы, казак, примкнувший к фракции трудовиков, крайний толстовец, но понимавший Толстого по своему, как не снилось и самому Толстому. Однако, он был глубоко и ригористически честный и бескорыстный человек, совершенно и до святости чуждый микроба стяжания.
 
Он вошел или, вернее, влетел ко мне запыхавшись, точно проделал весь свой путь от Москвы в Ревель бегом. Он привез мне письмо от Чичерина и Лежавы. Оба они писали, что по полученным ими точным сведениям, Балахович, стянув и увеличив свои банды, движется вперед с намерением перерезать железнодорожный путь, соединяющей Эстонию с Россией, а потому требовали, чтобы ревельское представительство немедленно приготовилось к отъезду из Эстонии и чтобы я тотчас же увез все золото, лежавшее на хранении в Эстонском государственном банке, и что Седельников командирован мне в помощь с поручением изъять и доставить в Москву золотую наличность. Тон приказа был строгий и безапелляционный и, как всегда у Чичерина, истерический...
 
Но, зная, как Чичерин, да и вообще московские деятели, легко впадают в панику и видя, что и это письмо было написано в состоянии полной растерянности, я, естественно, усомнился в целесообразности и необходимости указанных мер. Ведь если бы Балахович начал движение на перерез линии, то, конечно, в Ревеле это было бы давно известно, и наша контрразведка не могла бы не быть в курсе этого, а следовательно, знали бы об этом и Гуковский и я. Было воскресенье, банк был закрыт...
 
Между тем, Седельников, не по разуму решительный и глубоко истерический, настаивал на том, что он сейчас же "выворотит наизнанку" весь эстонский государственный банк, вынет золото и увезет его. А золота в банке было на двадцать миллионов рублей. Я позвал к себе Коппа, остановившегося в том же "золотом Льве", сообщил ему о распоряжении Чичерина и Лежавы и высказал свои соображения. Копп согласился со мной и мы решили немедленно же отправиться к Гуковскому, чтобы сообщить ему эту новость и принять решение совместно. По случаю воскресенья Гуковский был за городом на даче, где жила его семья. Мы отправились туда втроем. Само собою, я был категорически против принятия упомянутых мер, которые могли бы только вызвать ненужные и вредные панику и толки...
 
Мне удалось убедить и Гуковского. И немедленно же по возвращении в город, я бросился к прямому проводу, вызвал сперва Лежаву, а потом и Чичерина...
 
Оба эти сановника пребывали в панике... Обычная московско-советская картина...
 
Я с трудом успокоил их обоих, заверив, что о движении Балаховича, скитающегося и прячущегося почти в полном одиночестве, нет никаких сведений, и потому нельзя поднимать шум и вносить в общественное мнение тревогу, что нам совсем не на руку... Уж не знаю, как и от кого, но в "Петербургской Гостинице" уже ходили всевозможные слухи, укладывались чемоданы и пр. — всё то, что мне приходилось уже несколько раз описывать выше. Я успокоил эти тревоги. Но на моё горе Седельников, испросив по прямому проводу разрешение у Лежавы, остался на неопределенное время в Ревеле и, по экспансивности своей бурной натуры и по усердию не по разуму, вмешался в наши внутренние дела, обостряя и без того тяжелые отношения между мною и Гуковским. Но об этом ниже...
 
В скором времени, по моему требованию, Линдман представил окончательный счёт по экспедиции товаров, требуя около четырех с половиною миллионов эстонских марок. Я поручил Ногину проверить этот счёт не только формально, но и по существу. Делаю необходимую оговорку. Конечно, я не собираюсь говорить во всех деталях о подвигах Гуковского, я привожу подробности лишь некоторых типичных дел, чтобы по ним дать читателю представление о том, как расхищались (а, возможно, и сейчас расхищаются) народные средства. Представленная Линдманом в окончательный расчет фактура, касалась, главным образом, экспедиции закупленных Гуковским селедок. Они оказались частью совершенно гнилыми, частью протухшими, проржавевшими и т.п. (не будучи специалистом и позабыв уже многое, не могу точно указать всех недостатков этого залежалого, многолетнего товара).
 
Селедки были укупорены частью в рассохшиеся, частью прогнившие и полопавшиеся бочки, почему из значительного числа их вытек рассол и товар, говоря языком рыбаков, нуждался в "переработке и обработке", т. е., попросту говоря, в фальсификации с целью сбыть негодные в общем к употреблению селедки. Этой операцией, по указанно Гуковского, и был занят Линдман (кстати, принимавши какое то участие и в поставке, кажется, в качестве посредника), причем "работа" эта производилась почему то в Нарве, куда для надзора за ней и был Гуковским командирован покойный Маковецкий.
 
Но Маковецкий был честный человек, и все попытки Линдмана "заинтересовать" его в этом деле не увенчались успехом. Маковецкий вел учет работам и материалу, затраченному на них, т.е., соли, лесным материалам, гвоздям и пр. Поэтому для окончательной проверки счетов Линдмана, я передал всю эту отчетность Маковецкому, который, сверив все статьи представленного счета со своими записями, точно установил, что Линдману, вместо четырех с лишним миллионов, причитается всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок. Проверка эта заняла много времени — боле недели, если не ошибаюсь. Линдман же чуть не ежедневно приставал с требованиями "урегулировать счёт", причем на этом настаивал и Гуковский.
 
Естественно, что до окончания проверки я не мог разрешить уплату. И вот однажды Линдман явился ко мне с настоятельным требованием уплатить ему хотя бы часть, что то около семисот тысяч марок, которые-де нужны ему для рассчета с рабочими и за материал. Я опять отказал. Он пошел от меня к Гуковскому, который явился ко мне и стал настаивать, чтобы я уплатил Линдману хотя бы эту часть...
 
— Проверка не кончена, — ответил я, — но я уже теперь могу сказать, что Линдман страшно преувеличил счёт и что ему причитается значительно меньше.
— Линдман, это честнейший человек, — горячо возразил Гуковский, — и я вам ручаюсь, что он ни одной копейки лишней не насчитал... Это я вам говорю... и вы должны ему всё уплатить. Вы разоряете несчастного человека, он подаст на вас жалобу в суд... будет скандал!.. Наконец, я требую, чтобы вы уплатили ему всё... И вам следует и впредь с ним работать...
 
Несмотря на эту сцену, я остался при своём
 
В тот же день вечером Линдман вновь пришел ко мне. Вид у него был наглый. Он снова стал требовать, до учинения с ним окончательного рассчета, уплатить ему семьсот тысяч. На мой новый отказ он, повторив угрозы, высказанные Гуковским, ушел... Напомню читателю, что, сговариваясь с Гуковским о распределении между нами обязанностей, я в интересах сохранения престижа, чтобы не деквалифицировать его в глазах эстонского правительства, а также банков и вообще деловых сфер, нашел справедливым, чтобы за ним формально сохранилось право подписи, причем он клятвенно подтвердил мне, что никогда не будет пользоваться своею подписью...
 
На другой день я получил из банка уведомление об оплате чека, выданного Гуковским на имя Линдмана на сумму около семисот тысяч эстонских марок... На мой вопрос, Гуковский нагло ответил мне, что он честный человек, и потому, раз я отказываюсь удовлетворить законное требование Линдмана, он должен был вмешаться... И дня два спустя он прочел мне новый донос, в котором он писал кому то из своих "уголовных друзей" (кажется, Крестинскому, но, конечно, с копиями всем остальным), как, преследуя его и перенося свою злобу на всех работавших с ним, я, «не останавливаясь перед явной недобросовестностью», отказался покрыть счёт Линдмана, экспедитора, честно работавшего у него все время. А потому он, Гуковский, чтобы избежать скандального процесса — ибо "глубоко возмущенный этим, простой, но честный Линдман хотел вчинить иск, обвиняя Соломона в недобросовестном отказе платить — должен был выписать чек за своей подписью, чем, дескать, и потушил готовый разразиться скандал"...
 
Проверка счетов Линдмана была закончена и, как я выше упомянул, ему причиталось всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок, и, вычтя выданные им Гуковским деньги, я рассчитался с ним. Он требовал всю сумму, угрожал мне и письменно и на словах судом и пр. Гуковский лез ко мне, настаивал вместе с Линдманом, но не решался более самостоятельно выписывать чек. В самом же начале моей деятельности в Ревеле ко мне явился из Стокгольма представитель известной своими электротехническими изделиями фирмы "Эриксон". Это был шведский инженер, очень приличный человек, часто бывавший до войны в России и говоривший недурно по-русски. Он предложил мне приобрести, кажется, восемьсот аппаратов Морзе.
 
Закулисной стороной этого дела было то, что находившаяся с нами в состоянии войны Польша хотела купить эти аппараты. Не имея из России задания на покупку этих аппаратов, я срочно запросил Троцкого, который немедленно ответил мне, что аппараты эти крайне нужны военному ведомству и что он получил на приобретение их кредит, и просил сделать все, чтобы аппараты эти не попали к полякам. Фирма "Эриксон", сколько я помню, требовала 960 шведских крон, франко-Ревель таможенный склад, за аппарат, т.е., ту же цену, по которой представитель продал Гуковскому одну партию в четыреста аппаратов. Не будучи электротехником, я поручил Фенькеви (инженеру-электротехнику) вести переговоры с представителем "Эриксон" и постараться, елико возможно, сбить эту цену.
 
После долгих, в течение нескольких дней, переговоров, представитель фирмы "Эриксон" согласился понизить цену на пять процентов. Меня не удовлетворяла эта скидка и я попросил Фенькеви придти ко мне с представителем. Они пришли и тут произошла сцена, о которой я не могу умолчать. Я начал сам торговаться, доказывая поставщику, что цена, потребованная им, настолько высока, что мне придется отказаться от покупки. Он настаивал на своем, указывая на то, что предыдущая партия была куплена нами же по той же цене, с которой он теперь согласен скинуть ещё пять процентов, что, принимая во внимание массу "накладных расходов", он никак не может скинуть ещё, ибо и так фирме не останется почти никакой выгоды. Я же указывал ему на цены довоенные.
 
Он несколько раз снова принимался высчитывать про себя "накладные расходы" и все повторял : "меньше нельзя"...
 
Наконец, я как то внутренне почувствовал, что в этих то "накладных расходах" и зарыта собака
 
И я принялся вместе с ним расшифровывать этот "X"
 
— Ну, хорошо, — сказал я, — давайте, выясним вместе, из чего слагаются эти накладные расходы... Скажем, укупорка, доставка с завода на пароход, фрахт с нагрузкой, выгрузкой... кажется, все.
 
Он неуверенно покачал головой
 
— Разве это не все? — спросил я
— Ах, да, я забыл страховую премию... Теперь все, кажется. Переведем все это на деньги...
— Вы говорите, что это все накладные расходы? — с непонятным мне сомнением в голосе и подчеркивая "все", спросил он. — Разве больше для нас не будет никаких расходов?
— Я лично не знаю, — ответил я. — Вам виднее... может быть, есть ещё какие-нибудь расходы... скажите, учтем и их...
— Гм... вы говорите, это всё? — переспросил он вновь с каким то удивлением и недоверием и снова подчеркивая слово "всё".
 
И, встав с кресла, он в раздумье прошелся по моему кабинету и, остановившись у печки, прислонился к ней спиной
 
— Да, конечно, все, — подтвердил и Фенькеви. — Мы принимаем и проверяем доставленные вами аппараты здесь в Ревеле, в таможенном складе, и уж затем идут наши расходы, нагрузка в вагоны и железнодорожный тариф... все это вас не касается...
 
И вдруг представитель, к моему удивлению, сказал, как будто все ещё сомневаясь:
 
— Если это все наши расходы... гм, я могу ещё понизить цену...
— То есть? — Я могу уступить аппарат по 600 шведских крон...
 
Я и Фенькеви, оба посмотрели на него с нескрываемым изумлением
 
Он выдержал наш взгляд и ещё раз повторил: "Шестьсот шведских крон"... Проэкт договора вчерне был готов, оставалось только вставить в него цену и ещё кое-какие детали... Мы занялись этим. Однако, мы оба не могли опомниться от изумления. Но цена была вписана в договор, я ясно читал: "600 шведских крон"... И я обратился к представителю с вопросом:
 
— Теперь, когда дело окончено, позвольте задать вам один вопрос... Ваша фирма известна всему миру, как солидная, серьезная фирма. Вы лично производите на меня впечатление солидного и серьезного коммерсанта... И вот я ничего не понимаю... Запросив 960 крон, вы в конце концов уступаете за 600... это скидка чуть не в сорок процентов... Я не понимаю... неужели же серьезная фирма может так бессовестно запрашивать...
 
— Я вам скажу всю правду, господин Соломон, — решительно и с волнением в голосе заявил он. — Да, я запросил, бессовестно запросил... так солидные дома и, тем более, с солидными клиентами не поступают, это верно... Но дело в том, что при господин Гуковском надо было платить эти... как их... ну, да "фсятки" (взятки)... около сорока процентов... Извините, ведь я вас не знал... (И. И. Фенькеви и сейчас жив и, конечно, — в этом я не сомневаюсь, зная его глубокую порядочность — не откажется подтвердить мои слова. — Автор.).
 
Набирая сотрудников ещё в Москве и не зная условий жизни в Ревеле, я, конечно, не мог назначить им жалованья, а потому обещал, что жалованье им будет установлено по приезде на место. И вот, ориентировавшись в Ревеле и окончательно разработав вопрос о штатах, я назначил им оклады. Должен оговориться, что, назначая эти вознаграждения, я исходил из того принципа, что жалованье, особенно в таком "хлебном" учреждении, как моё, где все служащие, имея дело с поставщиками, готовыми всегда их подкупить, находятся под угрозой вечного соблазна, — должно быть высоко, что оно должно удовлетворять всем потребностям служащего, чтобы он был застрахован от всякого соблазна и чтобы, таким образом, у него не было искушения пользоваться "услугами" поставщиков... Этого взгляда я держусь и сейчас. Когда Гуковский узнал о назначенных мною окладах, он пришел в негодование (об искренности которого я предоставляю судить читателю) по поводу столь высоких размеров их и, придя ко мне, устроил мне целую сцену...

Конечно, это легло в основание ближайшего доноса "уголовным друзьям", о чем ниже... Не буду долго останавливаться на передаче всего того, что говорил он и я... Приведу лишь некоторые выдержки из нашей беседы. Ведя самый расточительный образ жизни (лично он, а не его загнанная и навязанная ему "отеческой рукой" ЦК партии семья) и утопая в излишествах, он говорил мне:
 
— Помилуйте... назначать такие оклады, это значить не жалеть народных, потом и кровью добытых денег (sic!), это значит, развращать сотрудников, приучать их к излишествам... Taкие оклады! Такие оклады! — сокрушенно повторял он, качая головой и, конечно, зная, что ведь я насквозь вижу его.
 
— Ведь вот я, например, я живу с семьёй здесь в "Петербургской Гостинице" (это было уже под осень, когда его семья переехала в город), здесь мы и питаемся... И я назначил себе только семь с половиной тысяч эстмарок в месяц... Но ведь я живу с семьёй сам-пять и, скажу правду, я себе не отказываю и в некотором баловстве. Так, я люблю носить хорошее, голландского полотна, дорогостоящее белье, люблю хорошие сигары, вещь тоже не дешевая... Все мы, слава Богу, питаемся, не голодаем и, — подчеркнул он, глядя мне прямо в глаза не мигая, — взяток я не беру... нет... а живем и, как видите, недурно живем...
 
Он лгал, хотя не мог не знать, что мне хорошо известны цены на жизнь в Ревеле...
 
Зачем же он лгал, зная, что я тотчас же его уличу?..
 
— Полно, Исидор Эммануилович, — перебил я его, — кому вы это рассказываете! Вы с семьёй составляете сам-пять и питаетесь здесь в "Петербургской Гостинице". Значит, один уже утренний завтрак вам стоит с семьёй в день 100 марок, обед — 200 марок и столько же ужин. Выходить, что день вам обходится в 500 марок, т. е., в месяц вы тратите 15.000 марок, и это, не считая белья, чая, ваших сигар, лакомств для детей и пр. и пр.... Ведь ясно же, что вы не можете жить на семь с половиной тысяч марок в месяц... Зачем же вы мне это рассказываете?..
 
— А вот я живу и взяток не беру и ни в чем не нуждаюсь, — упрямо настаивал он на своем. — Откуда же я, по вашему, беру на все остальное? Вы можете посмотреть в списки и сами увидите, что я получаю всего семь с половиной тысяч... Значит, я могу жить, не правда ли?..
 
— Ну, вот видите ли, — ответил я со зла,— бывают чудеса и загадки, да я то не мастер их отгадывать.
— А потом, — продолжал он, — у вас Ногин получает 24.000 марок в месяц, а себе, шефу, вы назначили только 15.000 марок. Это не резон, нельзя допускать, чтобы шеф получал чуть не меньше всех... Почему это?
 
— У Ногина большая семья, он должен посылать в Москву, а у меня только мы с женой... Словом, мне больше не нужно...
— Хе-хе-хе, не нужно!.. Нет, батюшка, — подхихикивая и подмигивая мне своим гнойным глазом, продолжал он, — деньги всем нужны... Просто хотите щеголять своим бескорыстием, хе-хе-хе!.. А мне неудобна такая разница между окладами ваших и моих сотрудников и я буду настаивать на уравнении их, но, конечно, по моему нивелиру...
 
И через несколько дней — очередной донос Крестинскому (конечно, с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве) и, конечно, чтение его мне с выражением, подчеркиваниями и прочими аксессуарами. В этом доносе было много "слезы" и по поводу того, что я "расхищаю" народные деньги, и что я "развращаю" своих сотрудников, что себе я назначил пятнадцать тысяч марок, а он, Гуковский, живя с семьёй сам-пять, назначил себе только семь с половиной тысяч марок... и т.д. и т.п. Отмечу, что, по-видимому, и этот крылатый донос не вызвал в "сферах" желательного для Гуковского впечатления, так как ко мне не поступало из центра никаких запросов по поводу него, как и вообще по поводу всех его доносов. Постепенно, как видит читатель, через пень в колоду, со скачками через барьеры, которые мне усердно воздвигал на каждом шагу "товарищ" Гуковский, моя жизнь вошла в определенную колею. Правда, колея эта была не из легких и я ехал по ней не в спокойном экипаже, а трясся в грубой телеге...
 
Покончив, худо ли, хорошо ли, с организаций моего учреждения, размежевавшись до известной степени с Гуковским, который, тем не менее, вел со мной вечную партизанскую войну, одолевая меня и отнимая у меня много сил и времени своими лихими набегами, я стал изучать дела, доставшиеся мне по наследству... И все это были дела, полные мошенничества, часто подделок... Я не могу даже вкратце привести описания их здесь, в моих воспоминаниях, ибо для этого потребовалось бы много томов. Да это и неинтересно читателю. Довольно будет описания некоторых из них, чтобы читатель мог судить и об остальных, об их основном характере. Все эти дела представляли собою договоры с перепиской. Как правило, все договоры, как я уже упомянул, были составлены кое-как, точно наспех, но во всех них были тщательно оговорены интересы поставщиков и совсем не были защищены наши интересы, т.е., интересы России.
 
Для образца приведу (конечно, на память, ибо документов у меня нет)
один договор с каким то поставщиком на сорок тысяч бочек цемента
 
Это был даже не договор, а письмо, подписанное Гуковским, на имя поставщика и подтвержденное последним: "Милостивый Государь, Ссылаясь на наши личные переговоры, настоящим заказываю Вам сорок тысяч бочек цемента по цене ( не помню точно, какой), и одновременно, согласно условию, вношу в (такой то) банк в Ваше распоряжение половину стоимости всех заказанных Вам бочек цемента. Благоволите подтвердить принятие к исполнению настоящего заказа. С совершенным почтением, Уполномоченный "Центрсоюза" М. Гуковский." В том же досье я нахожу и ответ поставщика: «Господину Уполномоченному "Центросоюза" в Эстонии И. Э. Гуковскому. "Милостивый Государь Исидор Эммануилович, В ответ на Ваше почтенное письмо (от такого то числа) настоящим имею честь подтвердить, что Ваш почтенный заказ принят к сведению и исполнению и что переведенная Вами (такая то) сумма через (такой то) банк мною сполна получена. С совершенным почтением (Подпись поставщика)"
 
Когда я добрался до этой переписки и стал наводить справки о самом заказ, то оказалось, что ничего по нему не было исполнено. Я написал поставщику запрос... Не нужно быть ни деловым человеком, ни юристом, чтобы понять, что такого рода "заказ" совершенно не обеспечивал нас: не было указано срока поставки, не было обозначено качество цемента и никаких технических условий (Учение о цементе, о многообразных сортах его, с его сложными условиями приёмки, представляет собою объект специальной науки, и обычно в договорах или заказах указывается подробно требуемое качество цемента и все технические, весьма сложные и многообразные, условия его приёмки.
 
В технических школах учение о цементе представляет собою отдельный обширный курс, который читается студентам один или два года. О цементе обширная литература . — Автор.), так что поставщик мог поставить все, что угодно, вместо цемента, и когда ему вздумается, хоть через десять лет. Немудрено по этому, что, получив половину стоимости заказа (что то очень большую сумму), поставщик не торопился с поставкой. И таким образом, дело затянулось до моего прибытия в Ревель. Завязалась длинная переписка с поставщиком, которому, ясно, не к чему было торопиться... В конце выяснилось, что цемента у него не было и он искал его, чтобы поставить...
 
Когда же я, наконец, обратился к адвокату и поставщик вынужден был (через много времени) реализовать заказ, он представил к приёмке (он оспаривал и наше право предъявить приемочные условия) известное количество цемента, каковой оказался старым портландским цементом, пролежавшем много лет в сырости, слежавшимся в трудно разбиваемую массу, т. е., абсолютно никуда не годным. А так как договор был составлен в вышеупомянутом виде, то дело это окончилось полной потерей затраченных денег, и поставщик остался неуязвим...
 
И подобных договоров, повторяю, была масса
 
Приведу ещё один. Некто П. по договору, составленному тоже в самой необеспечивающей нас форме, обязался поставить какое то грандиозное количество проволочных гвоздей в определенный срок. Ему был уплачен — и тоже в виде крупной суммы — аванс. Когда наступил срок, товара у него не оказалось. Он потребовал пролонгации — это и была одна из тех пролонгаций, подписать которую мне предлагал Эрлангер. Основания для нее не было никакого, кроме "желания" услужить поставщику. И, как помнит читатель, я отказал, несмотря на настояния Гуковского...
 
Город Ревель, в сущности, очень маленький городок и, войдя в курс его товарных дел, я со стороны получил сведения, что вся эта поставка была дутая, что П., заключив договор, по которому значилось, что объектом его являются гвозди наличные, стал бегать по рынку (тогда очень узкому) и искать товар. Какое то количество его он нашел, но в весьма хаотическом состоянии: случайные укупорки в ящиках всевозможных форм и видов (из под макарон, из под консервов, из под монпансье и, упоминаю об этом, как о курьезе, один ящик был из под гитары). Кроме того, содержимое каждого ящика представляло собою смесь разного рода сортов и размеров, и все гвозди были проржавевшие...
 
Словом, это, в сущности, был не товар, а гвоздильный хлам... Отказавшись принять этот "товар", я нашел достаточно оснований для аннулирования договора и предъявил к П. требование о возмещении убытков. И... конечно, вмешался тотчас же Гуковский, который с пеной у рта стал от меня требовать признания договора. Разумеется, я не согласился и... обыкновенная история: очередной донос, кажется, Крестинскому с копиями "всем, всем, всем" его "уголовным друзьям"...
 
Но мне придется ещё вернуться к этому делу в виду того, что оно находится в связи с обвинениями меня в контрреволюции и в сношениях с эмигрантами... Я ограничусь этими несколькими примерами. В мою задачу не входит подробно останавливаться на всех деталях этих поставок, я хочу только дать читателю понятие о характере тех "государственных сделок", которые были произведены моим предшественником, этим "добр - удар молодцом" Гуковским, вступившем со мною в энергичную борьбу, в которой его всемерно поддерживали его "уголовные друзья", эти по положению "государственные люди": считающийся честным Г.В. Чичерин, человек, действительно получивший и воспитание и образование, Н.Н. Крестинский, присяжный поверенный, видный ЦК-ист, если не ошибаюсь, старый эмигрант и близкий товарищ Ленина, А.М. Лежава, о котором я уже много раз говорил старый революционер, "народоправец", и Аванесов (его я очень мало знаю, слыхал только, что он из газетных репортеров (Недавно умер. — Автор.), видный ЧК-ист, член коллегии ВЧК, и многие другие...
 
Но об этом в следующей главе. Пока же я прошу читателя, читателя - друга, представить себе положение человека, как я (говорю смело!), честного и не идущего на компромиссы в своем служении государственному делу, делу народному, человека одинокого, заброшенного в это не то, что осиное гнездо, нет, а в гнездо полное змей, ядовитых змей и всякой нечисти... Я стоял один - одинешенек лицом к лицу перед ними, один, совершенно беззащитный, неспособный по своему воспитанию, как семейному, так и общественно - революционному, бороться теми средствами, которые были и остались их неотъемлемой стихией, — неспособный и гнушающийся ими от молодых ногтей. И они жалили, изрыгали свою ядовитую слюну, брызгали в меня секрециями своих специальных органов...
 
Я стоял перед ними один
 
Правда, у меня были такие честные сотрудники, как упомянутый Маковецкий, Фенькеви, Ногин и некоторые другие. Но все они, увы, были люди маленькие, люди короткой души, которые общественную борьбу отожествляли с узко - личной борьбой (ведь человек не может прыгнуть выше себя) и которые в моей борьбе с Гуковским видели только Гуковского, не понимали, что я боролся не с ним, что на него, как на такового, мне было — прошу прощения за нелитературное выражение — в высшей степени наплевать, не понимая, что я боролся с тем нарицательным, с тем тихим зловонным ужасом, которому, позволю себе сказать, было и есть (да, увы, и есть!) имя Гуковщина, т. е., великая мерзость человеческая, Великая человеческая пошлость!!!...
 
И когда, признав себя в конце концов побежденным этой пошлостью, проникающей во все поры человеческого существования, сказав "не могу больше", я ушел, эти мои верные и честные сотрудники - друзья остались в стороне и... покинули меня... Боюсь, что некоторые, устрашась Молоха, даже и "продали шпагу свою"!... Но я верю — ах, читатель - друг, я хочу верить и так нужно верить, что у них осталось честности и порядочности хоть настолько, что когда они прочтут эти строки, они покраснеют (ну, Боже мой, пусть хоть внутренно, хоть во мраке ночи, наедине с собою покраснеют) и скажут: "Да, Георгий Александрович, вы правы"...
 
И как о высшем счастье, я мечтаю о том, что хоть один из них, из этих друзей сотрудников, когда на мою голову начнут выливать сорокаведерные бочки житейской грязи и помоев за эти мои откровенные записки и воспоминания, хоть один из них, ну, скажем, хоть Фенькеви, с которым я был душевно всего ближе, возвысит свой голос и скажет то, что диктует настоящее чувство Чести и Правды... Да простит мне читатель эти лирические отступления.
 
Но я твердо считаю, что мои записки "с того берега" не достигнут своей основной цели, если на них повторится знаменитый афоризм моего Салтыкова: "писатель пописывает, а читатель почитывает...". Нет, я верю, я хочу верить, что среди моих многочисленных бывших сотрудников найдутся люди, которые заразятся моим примером и присоединят свои правдивые, сильные голоса к моему, в настоящее время одинокому, "покаянному псалму", этой моей лебединой песни на тему "покаяния двери отверзи мне!...".
 
И, если это случится, я буду счастлив, счастлив за человека, за правду.... Ведь право же, страшно за них... страшно и за человека и за попранную правду"... И мне, одинокому, сраженному, хочется крикнуть во всю силу моих старых легких, крикнуть в поле, усеянное лежащими: "Эй! А и есть ли в поле кто жив - Человек!?... Отзовись !!!...".
 
Отзовись прямо с своего места, просто и прямо отзовись!.... Ведь страшно, жутко... ведь мутная волна пошлости прет со всех сторон и, вот - вот, она захлестнет весь мир... Отзовись! Немедля ни минуты, отзовись... Не я, нет, а то важное и Великое, имя чему Общее дело, властно зовет и требует: "Отзовись"!

Оглавление

 
www.pseudology.org