Издательство "Мишень", Париж 1929-1931 Георгий Александрович Соломон-Исецкий
Среди красных вождей
Часть 1. Моя служба в Германии, Главы VI-IX
VI

Первый момент появления Парвуса на нашем горизонте прошел для меня незамеченным, и узнал я о нём случайно от В.Р. Менжинского, который однажды, беседуя со мной по душам, сообщил мне, что находится в большом затруднении из-за вопроса о покупке для надобностей петербургской промышленности ста тысяч тонн угля, который необходимо купить, ибо иначе петербургская индустрия станет. И он рассказал мне, что на него, как на консула (торговых заграничных аппаратов ещё не существовало), возложено ведение переговоров с германским правительством об этой сделке. Оказалось, что дело это тянется уже давно путем переписки и стоит на мертвой точке. Далее выяснилось, что тут орудует Парвус в качестве посредника между германским правительством и нами и что за свое участие он поставил требование уплатить ему не более, не менее, как пять процентов с суммы всей сделки.

Парвус, насколько я помню, лично не появлялся. У него в посольстве были связи в лице ему близких: Ганецкого (Фюрстенберг), часто наезжавшего в Берлин, и Ландау, секретаря генерального консульства. Оба они, по существу дела, и являлись посредниками между ним и посольством. Все это показалось мне очень подозрительным... Сообщив мне об этом, Менжинский, после моих нескольких замечаний и вопросов, сказал:

- Право, Георгий Александрович, вам следует взять это дело на себя. Ведь ни Иоффе, ни я понятия не имеем о такого рода делах... А вы, по аттестации Воровского «ловкий спекулянт», - добродушно пошутил он, - ну, вам и книги в руки. А то мы путаемся да путаемся и топчемся на одном месте. Время же идёт. Нужно поспешить отправить уголь ещё в эту навигацию, пока можно проникнуть в петербургский порт и выйти из него. А теперь уже начало сентября.

Менжинский позвал Ландау и попросил его изложить нам подробно сущность дела. Тот, не скрывая своего недовольства тем, что Менжинский вмешивает меня в это дело, заметил:

- Ведь это дело, как коммерческое, не имеет никакого отношения к посольству. Это дело генерального консульства... Да к тому же все почти окончено...

Но Менжинский твердо оборвал его и попросил принести досье и передать его мне. Мы вместе с ним пересмотрели переписку, которая произвела на меня очень неприятное впечатление. Было ясно, что играя на нашей неопытности, Парвус и компания хотели просто обделать выгодное для себя дело, ни с того, ни с сего врезавшись в него. В результате этого нашего разговора Менжинский и я отправились к Иоффе. Менжинский изложил ему сущность дела, и Иоффе стал настоятельно просить меня вести это дело совместно с Менжинским.

Из переписки было совсем неясно, при чем тут Парвус? Роль его в этом деле казалась совсем ненужной, так как мы могли вести его непосредственно с Министерством иностранных дел. Объяснения Ландау, уже давно занимавшегося этим делом и все время бегавшего к Парвусу, ничего путного не выяснили. Он настойчиво твердил, что без вмешательства Парвуса сделка (Ландау и Фюрстенберг (Ганецкий) были в родственных отношениях с Парвусом. - Автор) не может состояться, что германское правительство, если и соглашается отпустить нам уголь против компенсации некоторыми товарами, то только потому, что в деле стоит Парвус, имеющий, дескать, громадное влияние... Поэтому я предложил Менжинскому повидаться с самим Парвусом. Мы отправились к нему, и объяснение с ним ещё более убедило меня в том, что он является каким то «пришей к кобыле хвост» и что мы можем вполне обойтись без его участия и сохранить требуемые им 5% комиссионных.

Мы начали дело непосредственно с Министерством иностранных дел. И в результате, примерно, в середине сентября, начались наши переговоры. Министерство иностранных дел образовало особое совещание, состоявшее из представителей самого министерства, Главного Штаба, углепромышленников, пароходства и страхового общества с одной стороны и Менжинского (от генерального консульства) и меня (от посольства) с другой стороны. Начались наши совещания, происходившие по вечерам, и тянулись около трех недель. Председателем этого совещания был назначен доктор Иоханнес, директор экономического департамента Министерства иностранных дел.
 
Я остановлюсь несколько на этих совещаниях

- Открывая занятия нашего совещания, - сказал доктор Иоханнес в приветственной речи, - я позволю себе заметить, что правительство дружественной нам РСФСР обратилось к нам с просьбой, в виду тех расстройств, которые вызваны войной, уступить ему сто тысяч тонн каменного угля для нужд его промышленности. Германское правительство охотно готово пойти навстречу удовлетворения этой просьбы, но с своей стороны рассчитывает на такое же дружественное отношение и надеется, что взамен угля, правительство РСФСР не откажется дать нам некоторые необходимые продукты и товары. Здесь присутствуют представители всех заинтересованных учреждений и я надеюсь, что путем личных переговоров и обмена мнений мы придем к быстрому и благоприятному для обеих сторон решению.
Затем он представил друг другу всех участников совещания. Знакомясь со мной, офицер Главного Штаба обратился ко мне на чисто русском языке с приветствием и сказал, что он по открытии заседания прочтет список товаров, которые Генеральный штаб желал бы получить от нас взамен угля.

- О, Россия, несмотря на войну, очень богата медью и каучуком, а также другими нужными нам товарами, как например, асбестом, алюминием, никелем и пр., - заметил он.
Когда все снова сели, я вынул из портфеля какую то совершенно не относящуюся к делу бумагу и стал её просматривать. Между тем слово было дано офицеру Главного штаба. Он выразил надежду на то, что Россия поделится с ними продуктами, которые так нужны военному ведомству и которыми она очень богата.
- Так, - продолжал он, - по имеющимся у нас статистическим данным в России имеются запасы: меди в листах в Нижнем-Новгороде - столько то, в Москве - столько то...

И он стал читать длинный список всего того, что находится в разных пунктах России. Конечно, я не имел ни малейшего представления обо всем этом и испытывал понятное чувство стыда за свою полную неосведомленность и, желая замаскировать её, я сделал вид, будто слежу по своей бумаге за всеми его указаниями. Маневр мой удался, офицер заметил это и, прервав чтение, обратился ко мне с вопросом:

- У господина первого секретаря посольства тоже имеются соответствующие данные?
- Да, - не покраснев ответил я. - Я вот и слежу за вашими сведениями и сверяю их со своими...

Ознакомив собрание с этими данными, он перешел к перечислению тех требований, которые Главный штаб предъявлял нам. Требования эти были очень высоки. У немцев на войне дела шли все хуже и хуже, военных запасов становилось мало, и они рассчитывали получить за уголь - асбест, никель, медь разного рода, каучук и пр. и пр., и все в довольно значительном количестве. И мне и Менжинскому, с которым я обменялся замечаниями, одинаково больно было слушать эти требования, предъявляемые в очень решительном тоне... тоне победителя.

И вот начались переговоры или, вернее сказать, началась мелочная торговля
 
Заседания эти происходили по вечерам и заканчивались часов в одиннадцать, после чего мы должны были ещё сообщать по прямому проводу в наш центр о достигнутых результатах, о новых требованиях и пр. Оттуда нам давали на другой день ответы, ибо там тоже совещались и обсуждали... Словом, дело было очень канительно. Позволю себе отметить, что мы с Менжинским сговорились идти только на минимум требований, почему и торговались страшно. Так, помню, Главный штаб требовал, между прочим, сто тонн никеля. Как известно, в военной технике этот металл играет важную роль. Я же в ответ на это требование заявил, что мы можем дать максимум пять тонн...
 
Взаимные настаиванья, взаимные ложные уверения и пр. Взаимное, плохо скрываемое, раздражение, обуславливаемое тем, что и немцам и нам должно было спешить: нам из-за навигации, а им из-за войны... Из-за никеля у нас вышло весьма серьезное и длительное несогласие.

- Господин председатель, - вспылив, заявил офицер, - я вижу, что нам никак не договориться с представителями РСФСР... Я считаю, что предлагать нам какие то пять тонн никеля - просто издевательство... Не лучше ли прекратить наши совещания...

- Я предлагаю то, что мы можем, - ответил я. - И я нахожу, что употребление таких непарламентских выражений, как «издевательство», едва ли уместно... Что же касается предложения оборвать переговоры, то я не возражаю...

- Нет, позвольте, господа, - вмешался председатель, - я объявляю перерыв на пять минут... Поговорим частным образом

Перерыв. Председатель долго доказывает что то офицеру. Потом обращается ко мне и начинает убеждать меня «прибавить». Я отвечаю, что действую по директивам моего правительства и ничего не могу прибавить. Всё взволнованно беседуют. Ко мне подходит офицер Главного штаба и извиняется за допущенную им резкость в пылу спора.

- Но, если бы вы знали, - прибавляет он в пояснение, - до чего нам необходим никель и в возможно большем количестве...
- Понимаю, - ответил я. - И вот, если вы не будете вести себя так напористо в ваших требованиях и станете предъявлять их в форме более терпимой, я вам прибавлю...
- Нет, господин секретарь, - перебил он меня, - дело не в том... Мне просто непонятно, чего вы так скупитесь. Ведь вы предлагаете гораздо меньше, чем вам разрешено...

Напомню, что наши переговоры по прямому проводу перлюстрировались. А у нас в центре были очень заинтересованы этими переговорами и благополучным окончанием их, и притом как можно скорее. И в своем нетерпении и в своей нервности готовы были итти на гораздо большие уступки. Нас торопили и обо всем без стеснения сообщалось по прямому проводу. Я знал, что все наши беседы с центром были известны немцам и, конечно, это очень затрудняло нашу задачу при переговорах...

Но так или иначе, 8 Октября переговоры были благополучно закончены
 
И соглашение по этой первой торговой сделке между двумя правительствами непосредственно, было подписано. Мы с Менжинским, несмотря на всю спешность и на все препятствия, выторговали всё, что могли, и взамен угля, дали требуемые немцами товары в значительно меньшем количестве, чем нам было разрешено и рекомендовано центром. И сейчас же встала другая неотложная и спешная задача: отправить уголь с таким рассчетом, чтобы пароходы успели разгрузить и выйти обратно до замерзания нашего порта в Петербурге.

И уже с самого начала переговоров, в предвидении благополучного их окончания, мы заранее позаботились о необходимых подготовлениях к быстрой отправке угля. По инициативе Менжинского, Иоффе предложил мне заняться этим делом, которое должно было быть сосредоточено в Гамбурге, где у нас было намечено учредить консульский пункт. И поэтому Иоффе предложил мне занять этот пост и одновременно числиться консулом и для Штетина и Любека, где тоже предполагалось открыть консульские функции, с чем можно было, однако, не спешить...

Все то, что мне, пришлось пережить в посольстве, все эти дрязги, наушничанья, - все это оставило на мне очень тяжелый след. Я чувствовал себя не ко двору и внутренне рад был уйти из посольской среды. А потому, после недолгих размышлений, я согласился... Но тут началась новая, уже внепосольская склока. Не буду подробно останавливаться на ней, коснусь лишь вкратце.

За время ведения переговоров о покупке угля, в Берлине успели побывать Воровский и Стучко. Это совпало с тем моментом, когда мне было предложено место консула в Гамбурге. Оба они отнеслись отрицательно к этому проекту. Начались новые интриги, новые дрязги. И Воровский, и Стучко, пользуясь своим влиянием в центре, стали энергично противодействовать моему назначению, одновременно нашептывая на меня и самому Иоффе...

- Скажите, пожалуйста, Георгий Александрович, - обратился ко мне как то Иоффе, предупредив, что его вопрос конфиденциален, - что у вас было с Воровским и Стучко? Почему они так недружелюбно к вам относятся? У меня такое впечатление, точно тут есть что то личное, какие то старые счеты...

И он сообщил мне довольно подробно о том, что оба эти товарища очень отрицательно относятся к вопросу о назначении меня консулом... Однако Иоффе, не обращая внимания на их наговоры, желал поставить на своем, и успел уже сообщить в центр о своем решении. И туда же с своей стороны писали Воровский и Стучко. От Чичерина пришла телеграмма, в которой он, склоняясь на их сторону, решительно и в недопустимо резком тоне заявлял, что считает меня совершенно неподходящим для поста консула.

Заварилась новая каша

Я был в курсе всей этой дрязги и обратился к Иоффе с официальным заявлением, что прошу не считать меня кандидатом, что я не хочу всей этой склоки.

- Ну, нет, Георгий Александрович, - ответил Иоффе, - я на это не согласен... Я им не уступлю, и я не принимаю вашего заявления...

Менжинский тоже настаивал, чтобы я не отказывался.. Иоффе же счел себя лично задетым и ответил Чичерину в весьма резкой форме. Менжинский с своей стороны тоже кому то писал и настаивал на моём утверждении... Далее в дело вмешался и Красин, который был в то время в России и который по прямому проводу настаивал на том, чтобы я и не думал снимать своей кандидатуры. Наконец, не помню уж как, в дело был втянут и сам Ленин, ставший на сторону Иоффе, Менжинского и Красина... В результате была получена новая телеграмма от Чичерина, в которой он соглашался на назначение меня консулом, но лишь временно...

Тут я решительно запротестовал. Снова резкая телеграмма со стороны Иоффе, в которой он говорил, что в этом факте, факте согласия на назначение меня временно, он не видит ничего иного, как стремление оскорбить меня, и что он категорически протестует против этого незаслуженного оскорбления... В результате получилось полное безотговорочное утверждение, подписанное тем же Чичериным.

Не могу не отметить, что все поднятые Воровским и Стучко дрязги, произвели на меня удручающее впечатление. Было противно до глубины души... По настоянию моих друзей, Красина и Менжинского, аргументировавших пользою дела, а также Иоффе, переведшего в сущности, все дело на вопрос своего личного самолюбия, я вынужден был в конце концов согласиться...

Кстати, упомяну, что в течение этой склоки у меня как то раз произошло объяснение с Воровским. Он пришел ко мне по какому то делу в мой кабинет. Хотя отношения у нас, как я выше говорил, были боле, чем холодные, он не ограничился официальным запросом, а счел нужным сделать мне несколько комплиментов по поводу той позиции, которую я занял в переговорах об угле... В частности, он очень одобрял меня за то, что я повлиял на устранение от дела Парвуса. И ещё он выразил свою радость по поводу того, что я буду назначен гамбургским консулом...

- Полноте, Вацлав Вацлавович, комедию ломать, - резко оборвал я его. - Ведь я же хорошо знаю, как вы относитесь к этому вопросу... хорошо знаю, как вы всячески стараетесь сорвать моё назначение... Меня это мало интересует, но увольте меня от ваших любезностей!..

Он стал уверять меня, что это неверно, что он ничем не проявлял себя в этом вопросе, наоборот, всячески поддерживал мою кандидатуру перед Иоффе... Меня взорвало от этой новой лжи и я резко оборвал его и сказал, что больше не хочу говорить на эту тему, и попросил его перейти к цели его обращения ко мне, как к секретарю посольства...

Я перехожу к моим воспоминаниям о работе в Гамбурге. Но, расставаясь с описанием всего пережитого на советской службе, в Берлине, я позволю себе сказать несколько слов от себя лично. Как я и обещал в своем обращении к читателю, я пишу только Правду, все время стараясь быть строго объективным и описывая действительность, встающую передо мной резко до картинности, не позволять себе выражений возмущения и негодования. А между тем в процессе всего того, что мне приходилось переживать, я, живой человек, человек, шедший на службу к большевикам не карьеры ради и не ради наживы, а лишь во имя идеи служения родине, не мог оставаться равнодушным к тому, что происходило вокруг меня...
 
И все это, как оно и понятно читателю, не могло заглушить внутри меня тяжелых сомнений, размышлений и пр.

Само собою, я относился спокойно к многочисленным личным выпадам против меня, ко всякого рода кляузам, оскорблениям меня, как личности, не желая становиться на одну доску хотя бы с пресловутым личным секретарем посла, которая с назойливостью липнущей к лицу мухи, вечно старалась угостить меня какой-нибудь проделкой обывательского характера...

Но, конечно, это мешало жить и работать. Отнимало много крови и времени. Но я был уже зрелым человеком, знал жизнь и не мог, конечно, не видеть и не сознавать что во всем этом, т. е., в дрязгах и интригах и вообще во всем поведении личного секретаря и находившегося под её влиянием Иоффе и других сотрудников было, в сущности, много высоко комического. Но пошлость всегда остается пошлостью, как бы ни философствовать на эту тему. И вот, эта то пошлость, дававшая тон всему, пошлость, покрывавшая своим грязным налетом всю жизнь посольства, представляла собой глубокое болото, в котором нередко казалось мне, вот-вот, я захлебнусь... И было так трудно делать вид, что я не замечаю её, и внешне ничем не реагировать на все эти мелочи, на все выходки, которыми меня старались донять. Но я сдерживался, молчал и лишь в разговорах с моим старым другом

В.Р. Менжинским, также видевшим многое в высоко комическом духе, порой отливал свое возмущение и черпал бодрость... Но это было ещё с полгоря, все то, что было направлено лично против меня. Было многое гораздо хуже. В своем пошлом обывательском ослеплении, смешивая все понятия и уже совершенно не отделяя личного от общественного, исключительно думая о себе и о своем маленьком "я", эта публика просто мешала мне работать, противодействуя всему, что исходило от меня... И тут, конечно, я не мог оставаться спокойным наблюдателем жизни со всеми её проявлениями, но в интересах моего служения должен был бороться, т. е., принимать известное участие в склоке, как это было, например, ну, хотя бы в вопросе о назначении меня в Гамбург консулом.

Не мог я, разумеется, оставлять без внимания те случаи - а их было миллион, - когда в посольстве творилось что-нибудь явно направленное в ущерб делу. Напомню хотя бы о том, как все, кому было не лень, тратили деньги из государственной казны, на которую, повторяю, вся эта публика даже до образованного, но слабохарактерного Иоффе включительно, смотрела, как на свою собственность, которой можно располагать по своему усмотрению...

Упомяну также и о том, о чем я не говорил или очень мало говорил до сих пор, а именно, об неудержимом обжорстве моих сотрудников. Явившись по своему положению "нуворишами", дорвавшись до момента, когда они получили возможность, никем и ничем несдерживаемые, "лопать" (да простит мне читатель это совсем нелитературное выражение) сколько угодно и что угодно, и даже как угодно, они не стеснялись и форменным образом обжирались. И, помимо того, что приобреталось за большие деньги в Берлине, из голодной, уже истощенной России постоянно доставлялись дипломатическими курьерами разные pyccкие деликатесы, как икра, балык, колбасы, масло, окорока, консервы...
 
Как ни пошла борьба в этом направлении как ни унижает она человека, но я не мог и здесь не положить предела аппетитам сотрудников... И, конечно, это вызвало ещё большее озлобление против меня и часто нарушение тех или иных введенных мною ограничительных норм. Упомяну вновь о низшем персонале, состоявшем из немецких граждан, главным образом, спартаковцев, которые, видя, как обжорствуют "господа" и считая себя равными с ними, следовали их примеру...
 
Этот низший персонал, пользуясь внутри посольства неограниченной свободой, вечно устраивал какие то собрания, тратя на них служебные часы и вырабатывая на них какие то новые требования и протесты... Были, например, протесты по поводу того, что в столовую служащих на десерт подавался компот, а им просто сырые фрукты... И здесь шли склоки и дрязги, в которых мне приходилось вечно разбираться и по поводу которых мне приходилось держать ответ перед уполномоченными партии... Но были обстоятельства ещё серьезнее.

Выше я говорил, что посольство было окружено целой сетью посторонних ему лиц. Тут были представители разных партий, а также и просто - иногда прикрытых партийной принадлежностью - охочие люди, стремившиеся использовать момент и урвать там, где, как они видели, плохо лежит. Эти последние выступали в виде разного рода посредников, говорили о своем влиянии в тех или иных политических партиях, на тех или иных политических деятелей, обещали устроить то или иное дело в интересах России... По заведенному ещё до моего прибытия в Берлин порядку, вся эта пестрая публика вела свои переговоры непосредственно с Иоффе или личным секретарем посла...

И народные деньги таяли и тратились зря, обогащая этих людей

Я упомянул об одном из них, которого мне вместе с Менжинским удалось обезвредить, именно, о Парвусе. Но устранение его вызвало, как я упомянул, много личного озлобления против меня...
И, разумеется, все это вместе взятое, не могло не вызвать во мне горьких размышлений и тяжелых сомнений. Позволю себе сказать, что, решив идти на советскую службу, я шёл на борьбу. И вот, эта борьба развернулась передо мной и поглотила меня всего. Но что это была за борьба! Увы, это была мелкая, пошлая борьба с мелкими ничтожными людишками, черпавшими свою силу и энергию в своей первобытной, оголенной от всего высокого, морали и этике...

Уже в Берлине во мне начали говорить сомнения, не сделал ли я крупную ошибку, пойдя на советскую службу. Уже там мне часто начинало казаться, что вся моя работа бесцельна, что бессмысленны все приносимые мною жертвы, что меня это советское чрево сожрет и поглотит так же, как в лице моих посольских товарищей оно пожирает и уничтожает разные деликатесы. Но жизнь была сильнее размышлений - она требовала, чтобы я не обращал внимания на всю эту пошлость, которая меня окружала, она втянула меня в свое колесо и вертела мною по своему произволу... И тогда я впервые понял на самом себе, что значить поговорка "коготок увяз"...

Но во мне все ещё тлела какая то надежда, что все, о чем я упоминал, не что иное, как только ряд мелочей, обычных в жизни, что они являются лишь результатом переходного времени, что борьба с ними и возможна, и необходима, и что она не может не быть плодотворной, и под её влиянием все это мелкое, ненужное исчезнет, как накипь.

Хотелось верить, что все эти отрицательные стороны представляют собою следствие ломки старого, ненужного и постройки нового необходимого. Хотелось верить, что сознание того, что именно необходимо, проникнет в сознание наших товарищей, и они пойдут по пути настоящего строительства новой жизни, отказавшись от всего утопического...

И, мучаясь в своих сомнениях, я говорил самому себе, что за всей этой обывательской пошлостью, за всеми этими перебоями стоит прекрасная и великая и такая чистая Россия, которой должно служить, не щадя себя и не предъявляя ей - даже в своих мыслях - никаких счетов за личные жертвы и лишения, ибо переживаемый великий процесс должен закончиться и закончиться торжеством России и её великого народа... А в сравнении с этой великой целью таким ничтожным и смешным казалось мне моё маленькое "я"...

VII

Итак, 8-го октября соглашение о покупке угля у германского правительства было подписано
 
И 9-го утром я со своим штатом уже выехал в Гамбург. Там на вокзале меня встретили представители пароходства и страховых обществ, тоже спешивших с отправкой угля в Петербург и потому выехавших в Гамбург ещё до подписания соглашения. Эти лица все подготовили к моему приезду: заняли помещение для меня в гостинице, а также устроили для меня временно консульское бюро в одном из многочисленных громадных домов, сплошь наполненных пустовавшими, в виду войны, помещениями, специально приспособленными под коммерческие бюро. В одном из них я временно устроил свою канцелярию. И таким образом, в тот же день мы могли уже начать работу, материалы для которой были заранее подготовлены этими обоими представителями.
 
Работа была очень спешная, сложная и нервная. В виду того, что нормальная консульская работа не требует значительного штата служащих, отправка же угля представляла собою явление временное, я ограничился очень небольшим личным составом. Он состоял из секретаря консульства, бухгалтера, делопроизводителя, помогавшего бухгалтеру на время спешки с отправкой угля, машинистки и агента для торговых поручений.

Работа закипела. Пароходы спешно грузились и выходили в море и к двадцатым числам октября из разных немецких портов были отправлены все 25 пароходов со ста десятью тысячами тонн угля. А некоторые из этих пароходов, первые, успели уже и возвратиться обратно (Чтобы не возвращаться больше к этому вопросу, отмечу, забегая несколько вперед, что после того, как наше посольство было изгнано из Берлина, всем вышедшим уже пароходам с углем по радио было дано германским правительством распоряжение возвратиться обратно, что и было исполнено. Однако, более половины пароходов успели к этому времени прибыть в Петербург и сдать товар. Но в виду перерыва дипломатических сношений эти пароходы не получили компенсационных товаров и возвратились в Германию без груза. - Автор).

Одновременно я открыл также и деятельность консульства во всей его компетенции вплоть до торговых дел. Правда, в последнем отношении работы было мало. За время войны громадный мировой Гамбург находился в спячке: все было пусто, все стояло, и город и его мировой порт, когда то кипевший жизнью, производили впечатление чего то выморочного...

Но на меня наш центр, в лице Красина, который в то время уже был народным комиссаром торговли и промышленности, возложил широкие торговые функции, прислав и продолжая присылать мне запросы и спецификации требуемых для России товаров. И, хотя деловая жизнь в Гамбурге замерла, тем не менее изо всех щелей его ползли ко мне разные коммерсанты и спекулянты со всевозможными предложениями... Они не скрывали, что, несмотря на всю бдительность властей, они успели утаить много товаров, которые они и спешили навязать мне. Большинство этих коммерсантов, как это всегда и бывает в смутные времена, состояло из разных тёмных личностей. Среди них было немало и представителей русской колонии в Гамбурге.

В первый же день моего пребывания в Гамбурге я обменялся визитами с президентом сената и некоторыми другими официальными лицами. Президент сената и другие представители его (всё больше коммерсанты) не скрывали своей радости по поводу моего приезда: они питали надежды, что благодаря мне, удастся оживить торговую деятельность Гамбурга, и потому были очень предупредительны по отношению ко мне и к моим сотрудникам.

Конечно, я не мог, по своему положению российского консула, не коснуться и дел наших военнопленных
 
Они находились в разных, разбросанных около Гамбурга концентрационных лагерях, и на работах у частных хозяев, к которым они были прикреплены. Положение их было очень тяжелое и именно, русских военнопленных, с которыми обращались очень сурово, совсем не так, как с военнопленными других воевавших с Германией государств... И едва я успел приехать, как военнопленные стали засыпать меня жалобами на насилие и пр.  Иногда они появлялись у меня, получив на то разрешение, с личными просьбами, например, по оформление их браков с женами - немками, с которыми они жили не венчанными, а также по сношению с родными в России и пр.

Вскоре же по моём прибытии ко мне явился и представитель русской колонии. Это был молодой человек, который представился мне, как "уполномоченный русской колонии".

- Правда ли, - нервно и сильно жестикулируя, обратился он ко мне сразу с вопросом, - что вы назначены гамбургским консулом?

Вопрос этот привел меня в понятное недоумение. Тем не менее я ответил ему утвердительно.

- В таком случае я ничего не понимаю, - сказал он, пожимая плечами. - Вот копия моего письма к послу Иоффе, отправленного ему вскоре после его прибытия в Берлин... Вы видите, что в нём я от имени гамбургской колонии русских приветствую его, как представителя свободной от уз бюрократического правительства России... А дальше я ему пишу, видите, что колония надеется, что при выборе для Гамбурга русского консула, он не пойдет по избитому пути бюрократической системы назначения официальных представителей свободной России, а примет во внимание кандидатуру того лица, которое ему может указать колония из своей среды... И вот я теперь ничего не понимаю, как могли вас назначить?...

- Позвольте, - спросил я, - а что же вам ответил Иоффе?
- Иоффе? Да вот его ответ, подписанный им самим.

И он протянул мне бумагу на бланке посольства. В своем ответе в обычных трафаретных выражениях Иоффе благодарил за выраженные симпатии и в заключение писал, что вопрос о назначении консула в Гамбурге ещё не поднимался и что пока он ничего по этому поводу не может сказать.

- А между тем, вот вас уже назначили, - заговорил снова молодой человек. - Не думаю, чтобы наша колония была довольна... мы, верно, будем протестовать, тем более, что колония в своем ответе выставила своего кандидата...

Вся эта дискуссия казалась мне весьма комичной. Однако, сохраняя серьезное выражение лица, я спросил моего протестанта:

- А кого колония предполагала назначить консулом?..

Он скромно улыбнулся и ответил:

- Колония находит, что самым подходящим кандидатом являюсь я... Ну, а теперь мы будем протестовать против того, что советское правительство тоже следует бюрократическим методам...

Впоследствии, ориентировавшись в гамбургских делах, я узнал, что этот господин никаким уполномоченным колонии не был. Он написал письмо Иоффе с приветом от русской колонии, переговорив с несколькими знакомыми и заручившись их согласием на то, что он подпишет это приветствие от имени колонии.

Через несколько дней после этой сцены он снова явился ко мне с предложением разных товаров, причем стал говорить о своей честности, в доказательство чего он представил мне удостоверение одного из гамбургских негоциантов в том, что, работая у него в качеств служащего, он "честно сдал ему все 20.000 мешков из-под хлеба"...
 
Впоследствии этот господин так мне надоел всякими пустяками, с
которыми он обращался, что я распорядился, чтобы его больше ко мне не пускали...

Далее у меня было много хлопот с передачей мне находившегося на хранении у испанского генерального консула имущества прежнего, царских времен, российского консула... Bсе переговоры шли через сенат, так как Испания не признала нового строя в России. В конце концов имущество было передано не мне лично, а сенату, который передал его уже мне.

Между тем на политическом горизонте собирались грозные для нас тучи... Постепенно в газетах, сперва робко, как бы нащупывая почву, стали появляться какие то недружелюбные для советского правительства выпады, которые, чем дальше, тем больше принимали открыто враждебный характер. А к концу октября в прессе началась явная травля. Появились статьи, резкие по форме и содержанию, в которых говорилось о том, что советское правительство ведет агитацию и пропаганду, и задавался вопрос, доколе же германское правительство будет терпеть у себя эту "кухню ведьм" ("хексен-кюхе"), в которой готовится отрава, угрожающая всему народу?... И всюду поползли слухи и слухи. Говорили, что германское правительство, вот-вот, потребует, чтобы русское посольство уехало в Россию...

Когда мне как то в конце октября пришлось съездить по делам на несколько часов в Берлин, я встретил в посольстве столь знакомую мне картину полной паники. Помимо обычных нелепостей, шли разговоры о том, что, в виду плохих дел немцев на войне, они собираются просить мира, и поэтому уже заранее хотят заслужить у Антанты и порвать с советской Россией... Говорилось и говорилось... Но я знал уже, какое значение имеют все эти пересуды, имел ясное представление о том, насколько быстро у нас распространяется паника, а потому пошел к Иоффе узнать, в чем дело. Он был, по обыкновению, спокоен, но крайне озабочен, чего он и не скрыл от меня.

- Да, - сказал он, - заваривается какая то каша

Очевидно, откуда то из высших сфер дан сигнал травить нас... Возможно, что слухи о близкой капитуляции немцев основательны, ведь дела их очень плохи, и нет ничего невозможного в том, что они предпримут что-нибудь против нас... Но факт тот, что на Вильгельмштрассе стали со мной как то особенно холодны... Ну, да посмотрим, что будет... Пока работаю, и чуть не каждый день мне приходится бывать на Вильгельмштрассе, и все из-за разных нелепых придирок... Поговорил я и с Менжинским, который тоже ничего веселого мне не сказал...

В жизни Германии начался какой то перелом. Начался он незаметно. Но уже чувствовался в воздухе какой то сдвиг, точно что то оборвалось. На лицах прохожих появилось выражение какой то настороженности, какой то нервности. И в то же время жизнь шла как будто обычным своим порядком военной эпохи. Разобраться во всем этом было трудно, ибо ничего осязаемого не было, если не считать, например того, что, несмотря на войну, находившееся до сих пор в полном порядке железнодорожное сообщение, стало давать перебои, в действиях железнодорожных служащих появилась какая то неуверенность, какое то игнорирование строго соблюдаемых обычных правил...
 
И я уехал из Берлина с предчувствием чего то, что надвигается и, вот-вот, надвинется... Какие то тревожные вести шли из Киля... Дорогой в Гамбург мне особенно ярко бросилось в глаза, что обычно правильное железнодорожное движение нарушилось. Без всякой видимой причины поезда задерживались на станциях дольше, чем следовало, и я прибыл в Гамбург с опозданием на три часа. Поразило меня и то, что ко мне в купэ вагона первого класса на одной из станций вошло несколько солдат с мешками и котомками. Они уселись около меня, успокаивая друг друга, что это, мол, ничего... Правда, пришедший вскоре кондуктор заставил их уйти в вагон третьего класса, но повиновались они очень неохотно и ушли, ворча с озлоблением и угрозами...

Но тревоги тревогами, а дело надо было делать. Я нашел постоянное помещение для консульства (на Колонаденштрассе, 5), переехал туда и мы стали устраиваться... Мои сотрудники тоже были встревожены наблюдаемым переломом, но я в беседе с ними всячески успокаивал их, обращая все в шутку. И мы продолжали работать.

Между тем началась германская революция... И (не помню точно), кажется, 5-го ноября утром, около девяти часов мне подали телеграмму. Она была от Менжинского. Я помню её хорошо: "Завтра восемь часов утра пятого ноября посольство выезжает в Poccию. Было бы хорошо, если бы вы присоединились. Для окончания отчетности по углю вам дана отсрочка восемь дней. Менжинский".

Таким образом, подтвердились наихудшие предположения... Конечно, мне было немыслимо присоединиться к посольству, так как телеграмма была мне доставлена лишь на другой день... Я немедленно собрал у себя в кабинете всех служащих и объявил им эту новость... Я решил выдать всем сотрудникам при расставании двухмесячный оклад жалования. Один из служащих, именно, бухгалтер, пришел в отчаяние и стал просить меня отпустить его немедленно, и он уехал с последним, перед долгим перерывом, поездом, спеша к своей жене в Берлин.
В тот же день ко мне по телефону обратился сенат с предложением как можно скорее закончить мою отчетность и выехать из Гамбурга...

VIII

Уже за несколько дней до изгнания из Берлина нашего посольства в Германии началось революционное движение. Началось оно с Киля, где поднялись солдаты и матросы, и, распространяясь все шире и шире, оно разлилось по всей Германии... Я не собираюсь, конечно, подробно описывать немецкую революцию и интересующихся отсылаю к обширной литературе по этому вопросу. Но придется коснуться её хотя бы лишь постольку, поскольку это находится в связи с моим пребыванием в Германии в качестве советского генерального консула.

В тот же день, когда мною была получена телеграмма от Менжинского, Гамбург охватило волной революционное движение. Правда, проявление этого, как увидит читатель ниже, было очень своеобразно. Жизнь как бы остановилась, но днем магазины были открыты, дети ходили в школу, повсюду царила тишина. Железная дорога бездействовала, по улицам двигались манифестации, носившие, впрочем, совершенно мирный характер. Быстро конструировался "Совет солдат и матросов", который начал выпускать свои воззвания и пр.

На стенах расклеивались, к сведению обывателей, извещения о том, что «сегодня с шести часов начинается "полицейштунде" [комендантский час - FV], почему жителям предлагается с этого часа и до семи утра не выходить на улицу за исключением крайней необходимости (призыв врача, необходимость в аптеки и т. под.), не зажигать в домах огня или плотно завешивать окна»... Словом, немцы, привыкшие все и вся регулировать и систематизировать, стремились урегулировать и самое революционное движение. И действительно, по вечерам, сразу же по наступлении "полицейштунде" [комендантский час - FV], в разных концах города начиналась правильная перестрелка - народ, солдаты и матросы брали приступом казармы, вокзал, телеграф и прочие общественные здания. А утром вновь открывались магазины, дети с деловитым видом, с сумками, спешили в школы... А в газетах и особых прибавлениях публиковались реляции о ночных столкновениях и о завоеваниях революции...

Прошло несколько дней и все оставалось по старому. Железная дорога продолжала бездействовать. Сенат ежедневно обращался ко мне с предложением поспешить с отъездом. Но сложный отчет не был ещё закончен, да и помимо того, я просто не мог двинуться в путь, ибо поезда не ходили, да и автомобильное сообщение тоже было прервано... Наконец, я получил от сената весьма грозную бумагу, в которой мне категорически, с угрозами, предлагалось немедленно же со всем штатом покинуть пределы Гамбурга. Меня это взорвало, и я позвонил по телефону в сенат и сказал подошедшему к аппарату секретарю, что я очень прошу дать мне указания о способе передвижения...

- Мы ничего не можем сказать относительно этого, господин консул, - отвечал секретарь. - Вы сами видите, что делается в Гамбурге: поезда не ходят, автомобильное движение тоже прервано...
- Да, но ведь сенат настаивает на моём немедленном отъезде, вот я и прошу указать мне способ осуществления требования сената - сказал я.
- А это уж, как господину консулу угодно...
 
Словом царила бестолочь во всём
 
Так, например, несмотря на то, что совет солдат и матросов широковещательно объявил, что принял на себя всю власть по управлению республикой, сенат продолжал существовать и давал распоряжения, часто шедший вразрез с распоряжениями совета... Между тем я и мои сотрудники торопились подготовить все к отъезду, - заканчивали отчетность, приводили в порядок документы и переписку. И вот среди этой сумятицы ко мне явилась депутация от совета солдат и матросов, обратившаяся ко мне с целой речью, как представителю советской России, в которой высказывались приветы, сочувствие и симпатии советскому правительству, выражающему - де интересы трудящихся, и в заключение с категорическим и настоятельным предложением от имени немецкого революционного народа, представляемого советом, не уезжать и оставаться на моём посту. И тут же депутация предложила мне сноситься по радиотелеграфу, находящемуся в руках совета. Я ответил им приличными случаю словами, указав в заключение, что не знаю кого слушаться и показал им грозную бумагу сената.

Они возмутились и заявили мне, что сенату нечего вмешиваться в это дело, что он собственно уже не существует, что лишь по забывчивости и за недосугом сенат, как правительство, ещё не уничтожен формально. И депутация вновь настаивала на своем предложении оставаться в Гамбурге, прибавив, что сейчас же по возвращении к себе они пришлют мне письменное подтверждение этого предложения. И действительно в тот же день я получил от совета, на его форменном бланке подтверждение с печатями и подписями...

Я немедленно же составил подробную телеграмму Чичерину, уведомляя его о всех событиях, происшедших со времени изгнания посольства и о предложении совета оставаться на моём посту в качестве представителя советской свободной России и просил в срочном порядке указаний и распоряжений. Прошло несколько дней, а ответа не было. Я навел справки в совете, который заверял меня, что моё радио было послано и получение его было подтверждено московской радиостанцией... Я послал после этого ещё две или три телеграммы Чичерину, настоятельно требуя инструкции, но все они остались без ответа. Разумеется, это ставило меня в самое нелепое положение... И лишь много спустя, возвратившись уже в Москву, я от Красина узнал, что мои гамбургские радио были своевременно получены, что Совнарком с удовлетворением ознакомился с их содержанием, так же, как и Красин и что он не сомневался, что комиссариат иностранных дел снесся со мной по их содержанию, и он очень удивился, когда в дальнейшем узнал, что от меня нет больше известий. Стало ясным, что комиссариат ин. дел сознательно не отвечал мне, и нетрудно было догадаться, что это делалось нарочно с умыслом...

Я воздержусь от ламентаций на эту тему и лишь позволю себе обратить внимание читателя на то, как личные отношения, т.е. симпатия и антипатия, отражаются в Советской России на делах, имеющих государственное значение... Таким образом, я остался в Гамбурге отрезанным от связи со своим правительством, которое в эту трудную минуту как бы выбросило меня на произвол судьбы... О, эти личные счеты!.. О, эта советская система!..

И вот предоставленный самому себе, я должен был самостоятельно решать, как мне быть и что делать?
 
Совет солдат и матросов относился ко мне с исключительным вниманием, постоянно подчеркивая, что ему надо учиться у нас, т.е. у советских деятелей с их опытом, показавшим миру редкую выдержанность, энергию и пр. Я находился в оживленных отношениях с советом, который часто обращался ко мне за разными указаниями. Сенат вскоре формально был лишен своих полномочий и перестал существовать, как правительство, впрочем ненадолго. Ведь все это происходило в революционный период, когда события шли, что называется, густо и когда один день по содержанию и сумме переживаний соответствовал неделям и месяцам нормального времени...

Вскоре совет обратился с особым, скажу просто, прекрасным манифестом ко всем военнопленным на французском, английском, итальянском и русском языках. Это было настоящее, неподдельное братское обращение, в котором совет объявлял им, что отныне они свободны, что пали все цепи, они свободно могут уходить из лагерей, свободно возвращаться на родину... И вслед за этим манифестом, ко мне в консульство валом повалили измученные и истомленные pyccкие военнопленные за визами на обратный проезд в Poccию. Я не преувеличу, сказав, что у меня бывало в день более тысячи человек, заполнявших все помещение консульства, теснившихся на лестнице и толпившихся на улице перед домом.

Но тут были не только русские военнопленные, но также и французские, бельгийские, английские, итальянские. У них не было своего представителя и я являлся единственным дипломатическим представителем одной из стран Антанты. Они умоляли дать им визы на возвращение на родину и, каюсь, хотя и в относительно редких случаях, я с явным нарушением компетенции, ставил им визы на проезд в их страны и, к моему удивленно, я узнал, что мои визы принимались всерьез и утверждались немецкими пограничными властями... Я и мой малочисленный штат работали буквально и день и ночь. Но тут кстати на помощь мне пришла и местная русская колония. Однажды ко мне явился от её имени некто г-н Гурвич с заявлением, что русская колония, узнав, как изнемогает в трудах наличный состав консульства по работе с военнопленными, которые, помимо виз, требовали и разных других видов помощи, с радостью готова организованно помогать мне.
 
И немедленно же (да, именно немедленно, ибо события развивались с головокружительной быстротой) у меня собралось несколько человек, сконструировавшихся в качестве инициативной группы для организации общества содействия и помощи военнопленным. Тут же был избран временный комитет, назначены должностные лица, собраны кое какие суммы. Некоторые добровольцы предложили свои услуги для работы в канцелярии. Упомянутый г-н Гурвич вошел ко мне на службу в качестве секретаря консульства (Привезенный мною с собою из Берлина секретарь был мною уволен по прибытии в Гамбург через несколько дней по прибытии. - Автор) и оказался незаменимым человеком на этом посту своим деловым опытом, добросовестностью, инициативностью и высоким образованием. По своим взглядам он принадлежал к умеренным социалистам, но ни в какие партии не желал входить. Одновременно я усилил свой штат, приняв одного из военнопленных, Коновалова, в качестве портье и курьера, оказавшегося очень хорошим человеком.

И работа кипела
 
Но широкие, мирового масштаба события развивались и шли своим чередом и тоже в революционно быстром темпе. Немцы просили перемирия, признав себя побежденными. Вильгельм скрылся в Голландию. В Германии появились делегации стран Антанты. Победители стали проводить свои директивы. Революционное движение, начавшееся и проходившее под знаком крайнего и, сказал бы я, большевицкого направления, постепенно стало входить все в более умеренное русло, отказываясь от крайностей и в конечном счете всецело подпав под влияние германской социал-демократической (Шейдеман) партии. Правда, ещё долго, в течение нескольких месяцев, у социал-демократов шла энергичная борьба с крайним большевицким течением, выражавшимся спартаковцами (Карл Либкнехт и Роза Люксембург); происходили восстания или путчи, разного рода отдельные эксцессы. Но, в сущности, левое крыло, спартаковцы, было быстро побеждено. Во главе армии стал Носке, умеренный социалист, который решительно и быстро, чисто по-большевитски расправлялся с восстаниями левого крыла.

Под влиянием этой реакции поправел и гамбургский совет солдат и матросов. Сенат был восстановлен. Манифест к военнопленным был аннулирован, и они снова были прикреплены к своим лагерям. Мне формально было запрещено выдавать визы военнопленным. Отмечу, кстати, что масса пленных, получив визы вначале, успели уехать, пробираясь, несмотря на железнодорожную забастовку, разными способами через границу... Деятельность организовавшегося при консульстве общества помощи военнопленным сразу же прекратилась, русская колония притаилась и замолкла. Сама собою замерла и моя деятельность, как консула, и вокруг меня почти мгновенно образовалась удручающая, зловещая пустота. Правда, прекратились бесплодные настояния сената на моём отъезде, ибо хозяйственная разруха не прекращалась ещё в течение долгого времени. И очень быстро я остался один со своим штатом, которому по существу уже нечего было делать и который занимался только приведением в порядок дел, подготовляясь к неизбежной, как мне казалось, ликвидации всех операций консульства...

Но вот ко мне явились несколько членов совета солдат и матросов, с которыми я в предшествующий период оживленной деятельности консульства по необходимости завел деловые связи. Они поведали мне о все углубляющейся реакции и, коснувшись вопроса обо мне и моём консульстве, стали усиленно советовать мне поспешить уехать из Гамбурга в Данциг, где в то время ещё находился советский посланник, доктор Суриц, при посредстве которого я смог бы возвратиться в Россию. И тут же они взяли на себя инициативу организации моего отъезда -побега, сказав, что они лично (их было трое) стоят во главе автомобильного отдела совета солдат и матросов и что они могут снабдить меня необходимыми разрешениями на пропуск автомобиля и пр.

Они настаивали, чтобы я спешил с моим побегом, указывая на то, что находящаяся в Гамбурге английская делегация, по имеющимся у них сведениям, очень враждебно относится к пребыванию в Гамбурге советского консула и что, дескать, в её среде даже поднимается вопрос о моём аресте, и я рискую быть расстрелянным...

Повторяю, события шли быстрым темпом, много раздумывать было некогда, и я решил воспользоваться предложением. Но, хотя это предложение и делалось "товарищески", мне была назначена очень высокая плата за автомобиль, и половину суммы я должен был внести тут же, а остальную половину при моей посадке. Решено было, что в тот же вечер, попозже мы выедем. Я сделал необходимые распоряжения. Вещи были уложены, и мы, т.е. жена, я и служащие консульства, решившие меня проводить, стали ждать. Часов в семь вечера один из делегатов снова приехал ко мне в сопровождении ещё какого то солдата, которого он мне представил, как шофера, назначенного для доставки меня на датскую границу. Он снова подтвердил необходимость спешить, попросил ещё денег и предложил нам быть готовыми к отъезду в девять часов...

Замечу, что мне очень мало улыбался этот побег. Я не мог отделаться от какого то тяжелого чувства, что я, как-никак, бегу со своего поста!.. Но выходившие из консульства служащее приносили из города все более и более тревожные сведения о циркулирующих в Гамбурге слухах о моём аресте... Надо было бежать!..

Около девяти часов автомобиль был подан. Два человека сопровождали его - шофер и его помощник. Они сказали, что надо спешить во всю, осмотрели количество багажа, нашли его не чрезмерным, потребовали, согласно условно, остаток выговоренной платы, сказали, что им надо ещё заехать в гараж взять бидон эссенции, что через десять минут они приедут, и уехали... Мы прождали их всю ночь... Они не возвратились... Я разыскивал их на другой день по телефону: оказалось, что их нет больше в Гамбурге...

Между тем у меня в консульстве начались заболевания
 
Tе массы военнопленных, которые за несколько дней перебывали у меня и которые приходили оборванные и грязные, во вшах, внесли в помещение инфекцию испанки и, начиная с моей жены, все переболели этой болезнью, Правда, в легкой форме. В заключение же свалился и я, заболев очень тяжело с осложнением воспаления легких. Но ещё в самом начале болезни я поспешил распустить свой штат и при мне (живя в помещении консульства) осталось только двое лиц: Елизавета Карловна Нейдекер (Германская подданная, родившаяся в России и окончившая Екатеринбургскую гимназию. - Автор), исполнявшая обязанности делопроизводителя и помощницы бухгалтера, и Коновалов (портье), который на все мои настояния ухать на родину (это я ещё имел возможность ему обеспечить), ни за что не согласился меня покинуть.

Я плохо реагировал на окружающую меня жизнь, мною овладела полная апатия, и вскоре я впал надолго в бессознательное состояние. И лишь по временам ненадолго сознание возвращалось ко мне. Этими промежутками сознания пользовалась моя жена и Е.К. Нейдекер, чтобы дать мне для подписи крайне необходимые бумаги. Я смутно реагировал на появление около меня докторов, из которых один был очень известный гамбургский профессор. Вся же внешняя жизнь потонула для меня в сумерках беспамятства. Уже потом, придя в себя, я узнал, что вскоре после моего заболевания, ко мне приехал председатель совета солдат. Хотя он держал себя в высшей степени любезно, тем не менее он настойчиво сказал жене и Е.К. Нейдекер, что ему необходимо меня видеть...

Уверения, что я очень болен и нахожусь в бессознательном состоянии, на него не подействовали, и он потребовал, чтобы ему показали меня. Жена ввела его в мою комнату. Убедившись, что я здесь и действительно без сознания, он смутился, но все-таки заявил, что должен поставить около меня часового, очень путано мотивируя это необходимостью защиты меня от всяких случайностей... Он не говорил, что меня хотят арестовать, но держал себя весьма загадочно. Однако, по настоянию жены и Е.К. Нейдекер, указывавших ему на то, что на меня, когда я приду в себя, вид часового может произвести потрясающее и может быть роковое впечатление, он согласился отменить часового. Затем он потребовал, чтобы немедленно же была снята с наружной двери консульства вывеска, добавив при этом, что жена, Е.К. Нейдекер и Коновалов могут свободно выходить из консульства, но неоднократно и настоятельно подчеркнул, что консульство больше не существует, что оно упразднено...

Когда я пришел в себя и был уже на пути к выздоровлению, один из врачей лечивших меня как то в разговоре со мной (он, надо отметить.. вообще относился ко мне и моему положение очень сердечно) стал усиленно рекомендовать мне расстаться с помещением консульства, за которым усиленно следят и переехать с женой в одну, хорошо известную ему санаторию, где он ручается, я буду в полной безопасности. Этот добрый человек был, как он намекнул, весьма встревожен за меня теми упорными слухами, которые царили, и, имея связи, он говорил, как о несомненном будущем факте, о моём аресте... после долгих переговоров по этому поводу и после моих категорических отказов, он со слезами на глазах сказал:

- Я сделал все, господин консул, чтобы вас убедить. Вы не хотите следовать моим дружеским советам и сами себя обрекаете на... Ах, поймите же, ведь здесь речь идёт не только об аресте, нет, это гораздо серьезнее, дело идёт о вашей жизни...

Мне это казалось, конечно, просто значительным преувеличением, продиктованным чрезмерным страхом за меня, и я старался успокоить моего доктора. Тогда он рекомендовал мне «на случай крайней необходимости» скрыть где-нибудь на себе пакетик веронала, чтобы в случае чего безболезненно умереть...

Однако, тучи сгущались надо мной. В городе продолжали ходить всевозможные слухи по поводу меня. Их подтвердил и один господин из русской колонии, с которым я познакомился во время организации общества помощи военнопленным. Он как то прокрался ко мне и стал уговаривать меня уехать из Гамбурга, где, дескать, мне не сдобровать, и очень рекомендовал мне уехать в маленький пограничный городок Хадерслебен в Шлезвиг, откуда, благодаря имеющимся у него связям, я легко мог бы пробраться в Данию, где у него тоже имелись связи....

- Люди, к которым я вас направляю, евреи, - сказал он, - и они помогут вам и все сделают для вас, как для еврея...
- Да, но, к сожалению, я не еврей, - заметил я.
- Как!.. Вы не еврей?.. Какое несчастье!.. Тогда я почти бессилен помочь вам... Впрочем, я все-таки напишу моим друзьям, может быть, они все-таки смогут что-нибудь сделать для вас...

И он тут же дал мне адрес, которым, кстати сказать, мне не пришлось воспользоваться. Но его советом относительно пограничного городка Хадерслебена я все-таки воспользовался.

Я был ещё очень слаб. И вот, моя жена, Е.К. Нейдекер и Коновалов решили за меня, что я должен ухать. Однажды рано утром меня под руки вывели из нашей квартиры и мы с женой в сопровождении Е.К. Нейдекер, ни за что не хотевшей нас бросать в трудную минуту, уехали (железные дороги, хотя и плохо, но уже функционировали) в Хадерслебен.
 
Это было 15-го декабря 1918 года

Много пришлось нам биться в Хадерслебене, где, как я вскоре в этом убедился, за мной была усиленная слежка... Надежда перебраться в Данию упала. Я все ещё был очень слаб. Е.К. Нейдекер через несколько дней ухала в Гамбург, чтобы ликвидировать помещение консульства, позаботиться об архиве и пр. Целый месяц мы вели тяжелое прозябание в Хадерслебене. 15-го января свершилось то, чего мы ожидали. В дверь комнаты отеля, где мы жили, раздался резкий стук и к нам вошли два полицейских.

- Вы господин генеральный консул Соломон? - спросил один из них, по-видимому, старший.
- Да, - ответил я.

Он ударил меня ладонью по плечу со словами: «Вы арестованы". То же самое повторилось и с моей женой...

Нам предъявили приказ министра иностранных дел о нашем аресте и доставке нас в Берлин. Полицейские обыскали наши вещи и велели их уложить в чемоданы, все время грубо понукая нас, и увели в местную тюрьму. На утро в тюрьму явился прокурор, которому я заявил протест по поводу лишения меня свободы. Но он грубо расхохотался и принялся меня отчитывать, как-де нехорошо, что я большевик... Вслед за ним явились два жандарма, которые отвели нас на вокзал и затем увезли в Берлин. Благодаря железнодорожной разрухе, нам пришлось ещё переночевать в тюрьме в Фленсбурге...

На следующий день по пути произошла маленькая, горькая для меня сцена. Поезд остановился на вокзале в Гамбурге, где была пересадка. Не знаю уж почему, старший из сопровождавших нас жандармов обратился к содействию солдата, дежурного по станции от имени совета солдат и матросов. Я увидел знакомое по прежним сношениям лицо. Но он только взглянул на меня. По его глазам я видел, что он великолепно узнал меня, но он тотчас же отвернулся и услужливо и заискивающе обратился к жандармскому вахмистру... иностранных дел

IX

Поздно вечером, 17-го января, на третий день ареста, голодные и измученные, мы были в Берлин. Жандармы повезли нас на Вильгельмштрассе, в Министерство иностранных дел. В вестибюле мы встретились с только что привезенной с нашим поездом из Гамбурга Е.К. Нейдекер, арестованной на моей консульской квартире, которую они вместе с Коноваловым оставались хранить... Я снова пытался протестовать... Дежурный чиновник, расписавшись в получении арестантов, при нас же позвонил по телефону тайному советнику Надольному. Я стоял у аппарата и, по странной случайности, слышал весь разговор. Чиновник сообщил, что нас доставили в министерство, и спрашивал, что с нами делать?

- Отправьте их под надежной охраной в Полицейпрезидиум на Александерплац, - услыхал я резкий голос Надольного
- Но господин консул протестует против своего ареста, указывая на свою дипломатическую неприкосновенность... Он требует, чтобы ему разрешили поместиться в гостинице, он даст подписку о невыезде.
- Я сказал, - ответил Надольный резко, - отправьте его в полицейпрезидиум... Протесты!... Кончилось их время, слава Богу!..

Был вызван военный караул. Молодому лейтенанту, почти мальчику, было поручено доставить нас в тюрьму. Он взял с собой на помощь ещё одного солдата. Нас усадили в автомобиль и повезли по мрачным улицам Берлина, только что пережившего новый путч, во время которого были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург, в Полицейпрезидиум. Юноша лейтенант был настроен воинственно, он все время держал в руках револьвер, направленный на меня, и поторопился показать нам свою власть, когда я обратился к жене с каким то вопросом.

- Замолчать! - свирепо крикнул этот юноша. - Не сметь разговаривать!.. ещё одно слово и... - он многозначительно указал на свой револьвер.

Мы ехали молча. А кругом в морозном воздухе время от времени раздавались ещё выстрелы, то одиночные, то небольшими залпами, свидетельствуя о том, что путч не был ещё окончательно ликвидирован...

Уже в канцелярии Полицейпрезидиума, на вопрос чиновника, за что я арестован, я снова заявил протест, на который в виде ответа последовало недоуменное пожимание плечами. После некоторых формальностей нас развели по камерам. Меня не обыскивали, но мою жену надсмотрщица заставила раздеться до нага в холодном коридоре и тщательно обшарила и её и её пожитки... В тюрьме Полицейпрезидиума тоже все было запущено, было холодно, грязно...
 
Не раздеваясь, я повалился на койку, дрожа от холода и от смертельной усталости...
 
Рано утром я потребовал, чтобы меня свели в канцелярию, где я снова написал протест и потребовал объяснения причины моего ареста. Смотритель, ознакомившись по моим словам с моим делом, стал меня утешать, говоря, что это должно быть, просто недоразумение, которое немедленно рассеется. Он тут же позвонил в Министерство. иностранных дел и сообщил о моём протесте и о моём болезненном состоянии. Ему ответили, что чиновник, которому поручено расследование дела, уже выехал в Полицейпрезидиум и скоро объяснит мне все.

И действительно, скоро меня снова позвали в канцелярию в особый кабинет, где я увидел маленького чиновника министерства иностранных дел, приходившего ко мне иногда в посольство с поручениями от Надольного, фон Треймана, а рядом с ним ещё одного господина, как оказалось, полицейского комиссара по уголовным делам. Я сразу же потребовал объяснения причины такого явного нарушения моей неприкосновенности. Но, разумеется, я никакого удовлетворительного ответа не получил. И затем начался допрос.

- Вы обвиняетесь, - начал фон Трейман, - в том, что, находясь на дипломатическом посту и пользуясь экстерриториальностью, занимались пропагандой, тратя на это имевшиеся в вашем распоряжении средства. Это во первых. А во вторых, в том, что, находясь в Гамбурге и в Хадерслебене, куда вы выехали без разрешения, вы сделали попытку нелегально уехать из Германии. Угодно вам будет отвечать на эти обвинения.

Я изъявил полное согласие дать объяснения

- Прежде всего, - сказал чиновник, - не признаетесь ли вы чистосердечно, сколько точно вы израсходовали денег на пропаганду... Имейте в виду, что чистосердечное указание смягчить вашу участь, что мы, в сущности, хорошо знаем ту сумму, которую вы употребили на преступные цели. Но нам нужно ваше чистосердечное признание...

- Прежде всего, - ответил я, - я категорически отрицаю взводимое на меня обвинение, что и прошу записать в протокол: никакой пропагандой я не занимался, почему и не мог тратить на нее денег.
- А, хорошо, хорошо, - с хитрой улыбкой опытного следователя ответил фон Трейман. - В таком случае, не будете ли вы любезны точно указать, какую сумму вы израсходовали в Гамбурге?
- Точно я не могу указать, - ответил я, - у меня нет при себе отчета, он в моих делах в Гамбурге, но приблизительно я истратил свыше 12 миллионов марок...
- Свыше 12 миллионов марок? - переспросил фон Трейман, не скрывая своего удовольствия по поводу так ловко выуженного у меня признания. - А вот как, вот как, очень хорошо... Господин комиссар, не угодно ли вам записать это признание господина консула... Да, так... А на какие именно, точно, цели вы израсходовали в один месяц вашего пребывания в Гамбурге столь колоссальную сумму денег?
- Если вопрос этот вас интересует, вам нужно взять мои бухгалтерские книги, которые остались в Гамбурге. Или, ещё лучше, обратитесь в банк "Дисконто Гезельшафт", где у меня текущий счёт и где я хранил и храню все отпущенные мне суммы и через который я производил платежи по предъявленным мне счетам и требованиям.

Лицо у моего следователя вытянулось
 
- А, - разочарованно протянул он. - Но на что вы тратили деньги?

Я объяснил: на уплату пароходству и страховым обществам. Он стал наседать на меня и сказал, что ему хорошо известно, что я тратил и на другие цели. И он вытащил из досье номер газеты, в которой было отмечено моё пожертвование 1.000 марок в пользу семей убитых во время революции (В качестве представителя советского правительства, я, действительно, пожертвовал через редакции одной газеты в Гамбурге, собиравшей на венки жертвам революции, 1.000 марок, оговорив в препроводительном письме, что вношу эту сумму вместо пожертвования на венок, как пособие вдовам и детям убитых во время гамбургской революции. - Автор), и предъявил его мне. Я, конечно, подтвердил.

- Так вот, это и есть ваше преступление, - сказал фон Трейман.
- Так значит, все лица, которые внесли тогда те или иные пожертвования, тоже привлечены к ответственности? - спросил я.

Он смутился, сказав, что это видно будет. Полицейский комиссар пришел ему на выручку и, отозвав его к окну, стал ему что то доказывать и в чем то убеждать его... Не менее слабо было и обвинение меня в желании бежать из страны, правительство которой усиленно настаивало на моём отъезде из нее. Я тут же попросил разрешения мне обратиться к помощи адвоката.
 
Фон Трейман резко отказал мне

Из этого допроса так ничего и не вышло (Отмечу в виде курьеза, что фон - Тройман предъявил ко мне обвинение в том, что, находясь в Хадерслебене, я оттуда руководил революционным движением в Германии и принимал даже участие в последнем путче в Берлине перед самым своим арестом. Это же обвинение предъявил мне и допрашивавший меня впоследствии главный прокурор, доктор Вейс, повторил, как курьез, с улыбкой заметив, что не требует от меня никакого ответа на этот пункт.

Впоследствии мне стало известным, что за мной следили в Гамбурге наша прислуга и её возлюбленный, какой – то унтер =-офицер, поселившийся в доме против консульства. Эти соглядатаи и наплели всяких нелепостей и небылиц на меня, приписывая мне действия, к которым я и хронологически и по условиям места не мог иметь никакого отношения. - Автор) Я внес также протест по поводу моей абсолютно ни в чем неповинной жены и потребовал свидания с ней. Снова частный разговор с комиссаром, и мне объявили, что нам разрешено поместиться в одной камере.

Меня увели и через некоторое время отвели в обширную камеру на 24 человека, где я нашел уже и свою жену и наши вещи. Таким образом, нас и держали вместе во все время этого почти двухмесячного тюремного сидения. Вскоре меня снова вызвали на допрос, причем тот же фон Трейман сказал мне, что моя жена и я арестованы в качестве заложников за каких то немецких граждан, арестованных советским правительством в Риге, и что нас постигнет равная им участь...
 
И началось безрадостное прозябание в загрязненной, запущенной тюрьме, полной насекомых, в которой обыкновенно держат воришек и проституток. В то время Германия находилась в ужасающих экономических условиях, а потому и немудрено, что и тюрьмы были в самом плохом состоянии: пища была отвратительна ( мы питались на свой счёт и нам приносили обед из какого то плохенького ресторана), да и не топили почти совсем, хотя стояла на редкость суровая зима: лишь два раза в день, в шесть часов утра и в шесть вечера пускали по трубам пар на полчаса и вслед затем все выстывало.  Но были периоды, когда за недостачей угля и совсем не топили. Немудрено, что я, не оправившись ещё как следует после испанки, стал все слабеть, точно таял, а потому пребывание в тюрьме было для меня очень мучительно...

В тюрьме я случайно узнал, что, кроме Е.К. Нейдекер, был арестована также "по моему делу" и Коновалов, которого содержали в том же полицейпрезидиуме. Впрочем, Е.К. Нейдекер, как германская подданная, была освобождена через три дня. Я распорядился, чтобы Коновалову давали обед из того же ресторана, из которого получали и мы. Через некоторое время Е.К. Нейдекер добилась разрешения навещать нас, и при первом же свидании она сообщила нам, что на другой же день после её ареста у нее на квартире в предместье Берлина был произведен обыск. В её квартире никого не было. Перевезя после нашего отъезда в Хадерслебен, оставленные нами в Гамбурге вещи к себе, она просто заперла свою квартиру на ключ, попросив соседей наблюдать за ней. Явившиеся для обыска солдаты во главе с офицером взломали замок и, к изумлению соседей, произвели обыск, но, в сущности, это был простой грабеж средь бела дня. Солдаты похитили все её драгоценности и массу наших вещей, причем этот "обыск", по свидетельству соседей, происходил под рояль, на котором играл офицер, пока "работали" солдаты. Все награбленные вещи солдаты взвалили на грузовик и уехали...
И Е.К. Нейдекер, и я подали формальную жалобу, но бесплодно....

Находясь в тюрьме, я продолжал настаивать на том, чтобы мне дали возможность обратиться к адвокату. Мне упорно отказывали, несмотря на то, что арестованному вскоре после нас Радеку, как мы узнали из газет, было тотчас же разрешено обратиться к известному адвокату Розенбергу. Тогда я в одно из свиданий с Е.К. Нейдекер передал ей тайно письмо на имя бывшего посольского юрисконсульта Оскара Кона, который в то время был членом национального собрания, заседавшего в Веймаре. Но время шло, а Кон не являлся.

От той же Е.К. Нейдекер я узнал, что власти скрывают наш арест от газет и, в частности, обязали её под угрозой немедленного нового ареста, никому не говорить, что сталось с нами... Мы были тщательно изолированы от всего мира, к нам никого, кроме Нейдекер не пускали, никому не позволяли писать письма и ни от кого мы не получали писем. Правда, несколько раз за время нашего сидения к нам в камеру проникали в форме надзирателей и в штатском какие то подозрительные люди с предложением передать на волю письма, вести нашим знакомым и вообще помочь нам.
 
Но, подозревая провокацию, я упорно отказывался от этих услуг

Как ни тяжело было для нас сиденье в тюрьме, но было одно светлое явление, о котором мы всегда вспоминаем с чувством искренней благодарности. Этим явлением было отношение к нам тюремной администрации, которая всё делала для смягчения тяжести нашего заключения, относясь к нам с исключительной сердечностью и стараясь всячески скрасить нашу жизнь...

Заметив, что у меня началось кровохарканье и что мне с каждым днем становится все хуже, смотритель тюрьмы направил ко мне тюремного врача, доктора Линденберга. Очень старенький и слабый, этот почтенный доктор отнесся сперва ко мне весьма сурово, как к ярому и преступному большевику. Но по мере наших свиданий, старичок все более и более отмякал и в конце концов принял в нас и в нашей судьбе самое горячее дружеское участие...

Недели через три после нашего заключения нас однажды утром отвезли в Моабит на допрос. Сопровождал нас агент полиции в штатском. Это был очень предупредительный человек, который сразу, сказав, что ему известно, что нас держат в тюрьме незаконно, стал уверять, что после допроса в Моабите нас освободят. Допрашивал меня главный прокурор, доктор Вейс, являвшийся чем то вроде нашего прокурора судебной палаты. Выслушав мои подробные объяснения по поводу моих "преступлений", он, не обинуясь, сказал, что наше заключение является незакономерным, что на основании произведенного расследования и моих объяснений, прокуратура пришла к заключению, что в данном деле нет никакого состава преступления и что поэтому я и моя жена подлежим немедленному освобождению.

- Я совершенно не понимаю, за что же вас арестовали и держат так долго в заключении ? - недоумевая спросил он.

Я сообщил ему о последнем заявлении фон Треймана, что нас держат, как заложников. Он густо покраснел и сказал:

- В Германии нет такого закона... закона о заложниках... Это не может быть, тут какая-нибудь ошибка... Сейчас вас освободят... Вот мы поговорим по телефону при вас же, чтобы вы слышали все, что мы скажем...

И он обратился к своему помощнику и попросил его переговорить с Надольным. И я слышал, как этот молодой прокурор говорил Надольному, что по расследовании дела, прокуратура пришла к заключению, что меня держат совершенно незаконно и что она требует немедленного освобождения нас... Однако, по мере этой телефонной беседы, голос прокурора все падал и падал... Тем не менее он сказал нам, что не сегодня, так завтра мы будем освобождены... по выполнении Министерством иностранных дел некоторых необходимых формальностей. Сердечно и радушно прощаясь с нами, доктор Вейс с гордостью сказал:

- Вы видите, что в Германии нельзя держать в заключении людей ни в чем неповинных...

И нас снова повезли в Полицейпрезидиум, где мы просидели ещё боле трех недель, все время находясь в распоряжении Министерства иностранных дел. Не знаю, долго ли мы сидели бы ещё в тюрьме и вообще, что было бы с нами, если бы нас не освободил старичок доктор Линденберг. Он долго и упорно хлопотал о нашем освобождении в виду нашего болезненного состояния, писал бумаги, удостоверения в том, что мы "неспособны выносить тюремное заключение" ("nicht haftfaehig") и требовал самым настоятельным образом хотя бы нашего интернирования в больнице. Как то - это было дня за три до нашего освобождения - Е.К. Нейдекер, пришедшая на свидание с нами и ждавшая в канцелярии, слыхала, как доктор Линденберг вызвал Надольного к телефону и говорил ему:

- Это ни в чем неповинные люди... Ведь прокурор сказал, что их арест незаконен... Я требую, чтобы их немедленно освободили. - И далее, на какое то возражение Надольного, он с раздражением крикнул:
- Я доктор, а не палач... прошу не забывать этого!

И вот - это было 3-го марта 1919 года - нас перевезли в санаторию в Аугсбургерштассе в Шарлоттенбург (профессора Израэля), где мы и были интернированы, выдав многословную подписку в том, что, находясь в санатории, мы не будем делать попыток к побегу, не будем ни с кем видеться, ни с кем разговаривать, не переписываться, не сноситься по телефону... Как курьез, отмечу, что возвращая мне находившиеся в тюремной конторе деньги, смотритель тюрьмы, краснея и смущаясь, попросил меня уплатить по предъявленному тут же счету, за содержание нас обоих в тюрьме. Это было так комично, что я попросил его объяснить мне это.

- Да, господин консул, это действительно очень смешно. Но таковы правила. Вы должны уплатить по 60 пфеннигов в день, как вы видите, указано в счете, за кров, отопление, освещение и услуги...

Мне ничего не оставалось, как уплатить...

Итак, мы были в санатории, в прекрасной комнате, которая показалась нам после тюрьмы, верхом роскоши и комфорта. Там нас поджидал уже наш доктор, дававший ещё кое-какие распоряжения... Но он не ограничился нашим освобождением, нет, он все время навещал нас, хотя жил в другом конце Берлина, лечил меня, снабжал книгами, часто звал к себе в гости. И все это совершенно бескорыстно. Когда я сделал как то попытку заплатить ему за визиты, он, этот старый и бедный человек, был искренно обижен и со слезами на глазах сказал: - Ведь я же ваш друг! - Он категорически отказался от платы и затем никогда не позволял возвращаться к этому вопросу, пресекая его в самом начале...

В санатории нас навестил, наконец, и Оскар Кон, который, в виду занятий в национальном собрании, не мог навестить меня раньше. Он тоже возмутился нашим арестом, но сделать ничего не мог. И мы продолжали оставаться заложниками...

Много раз за время нашего сидения в тюрьме и затем пребывания в санатории я, вспоминая обстоятельства моего ареста, приходил в тупик, что из России нет никаких вестей, которые говорили бы о том, что там делают что то, чтобы вызволить меня. Я не сомневался, что советскому правительству известно, что я нахожусь в заключении в качестве заложника, т. е., лица без всяких прав... И неужели - думалось мне - они так-таки и отрекаются от меня. Не хотелось, нельзя было этому верить, и я склонялся к тому, что Министерство иностранных дел просто скрывает от меня Правду. Позже, когда мы отвоевали себе некоторую свободу, я часто справлялся в Министерство иностранных дел, нет ли каких-нибудь известий из Москвы? И мне, неизменно, с нескрываемой иронической улыбкой, отвечали, что все время сносятся с Москвой по моему поводу, но что оттуда ни разу ни слова не получили в ответ...

Тяжелые размышления и сомнения охватывали меня. На имевшиеся у меня в Гамбурге средства было наложено запрещение и я мог выписывать Чеки только с контрассигнированием Министерством иностранных дел, которое продолжало свою жестокую политику в отношении меня.

Это было 22-го апреля 1919 года. Был канун Пасхи. Было как то особенно грустно на душе. Около трех часов явился чиновник Министерства иностранных дел и предъявил мне бумагу, в которой значилось, что мы должны в тот же день с шестичасовым поездом выехать из Берлина по направлению к России через Вильно. Железнодорожный путь на Вильно во многих местах был разобран и надо было бы в этих местах брать лошадей. Кроме того, путь лежал по голодной, разоренной войной стране, поэтому путники должны были заранее запасаться провизией. У меня не было денег и было поздно требовать их из банка. Были ещё разные мелочи, которые нельзя было урегулировать в виду наступающих праздников. Стояла очень суровая погода с дождями, снегом и холодами... Жена моя пришла в искренне возмущение и, не скрывая его, бросила по адресу Министерства иностранных дел: «Господи, какие мерзавцы!»...

- Совершенно верно, сударыня, - сказал на чистом русском языке чиновник, который, как это оказалось, жил до войны в России, находясь на службе в одном консульстве. - Употребите все усилия, чтобы не ехать...

И, по его совету, я тотчас же вызвал по телефону доктора Линденберга, который немедленно же приехал. Он вступил в резкую беседу с чиновником, звонил по телефону, написал целую сеть разных удостоверений и пр., и отъезд наш был отсрочен на три дня. И мы остались.

А на другой день я узнал, что 22-го апреля Вильно была подвергнута [очередному - FV] нашествию поляков, что в ней начались избиения евреев и всех советских служащих... Таким образом, благодаря тому, что мы задержались, мы избегли того, что неминуемо ожидало нас в Вильно. Было ли это сознательное желание Министерство. иностранных дел погубить нас или только совпадение - не знаю...

На другой день, несмотря на праздник, я вызвал Оскара Кона, и отсрочка была продлена...

Между тем, я при посредстве Министерство иностранных дел старался несколько раз войти в сношения с советским правительством. Посылались телеграммы Чичерину, но ответа не было. Кон энергично хлопотал за меня, и в конце концов о моём аресте и всех злоключениях было доведено до сведения Шейдемана. Мне передавали, будто Шейдеман сказал - искренно или только притворялся, это дело его совести, - что в первый раз слышит об этом возмутительном деле, и дал мне разрешение оставаться в Германии на полной свободе, сколько я хочу. И по его распоряжению, нам были выданы постоянные паспорта с отметкой, что нам дано неограниченное по времени право пребывания в Германии. Таким образом, я мог свободно и беспрепятственно ходить куда угодно и навещать, кого хочу.

И вот, раз я встретил на улиц одну девицу, жившую постоянно в Берлине и принятую мною некогда на службу в посольство. От нее я узнал, между прочим, что наш вице-консул Г.А. Воронов не ухал с посольством, а остался в Берлине, где благополучно и проживает. Она сообщила мне его адрес, и я отправился к нему. Моё появление, видимо, его неприятно поразило. Он как то путанно и сбивчиво стал мне объяснять, что при всем желании уехать с посольством, он просто опоздал на поезд и таким образом остался в Берлине...

Итак, благодаря разрешению Шейдемана, я получил право свободного проживания в Германии. Но это и явилось сильным толчком по пути моего стремления возвратиться в Россию как можно скорее. Я начал часто надоедать Министерству иностранных дел, прося их снестись с советским правительством обо мне, о моём возвращении. Наконец, я как то, не получая никаких известий, настоятельно потребовал, чтобы мне дали самому снестись с Москвой. И я добился своего и послал, хотя и строго процензурованную Министром иностранных дел, телеграмму Красину с изложением истории своего ареста и пр. и настоятельно спрашивал, когда и каким путем я могу возвратиться.
 
Наконец, я получил ответ от Красина, который рекомендовал мне выехать вместе с профессором Деппом (Профессор Депп - мировое имя, выдающейся ученый, специалист по котлам. Совершенно чуждый всякой политике и вполне лояльный в отношении советской власти, он был вскоре по возвращении из заграницы, куда он был командирован самой же советской властью для научных целей, арестован ВЧК по обвинению в сношениях с заграницей. После долгого и мучительного заточения, этот престарелый ученый был, наконец, освобожден по усиленным настояниям, как моим, таки и Красина, его бывшего ученика по СПБ Технологическому институту. Но, измученный и физически и нравственно заключением и ночными допросами, этот выдающийся ученый, вскоре после освобождения, умер. - Автор), возвращающимся в Россию.

Когда некоторые знакомые, как Каутский и его жена, которых я навестил, узнали, что я готовлюсь ехать в Россию, они стали усиленно меня уговаривать остаться в Германии, где и мне и жене предлагали заработок. Мне указывали на то, что сейчас в России нечего делать, что Россия находится уже в состоянии блокады, что там полно бедствий. Обращали внимание и на моё здоровье... Все это было верно и, если угодно, меня манила возможность беспечального существования в Германии. Но вставало и другое. Остаться - это значит, дезертировать, бросать своих, свою родину в то время, когда она находится в бедствии. Это казалось мне каким то предательством, побегом с поля битвы. И я остался при своем решении...

Таким образом, 3-го июня 1919 года мы отправились в путь в Россию
 
С нами ехали, кроме освобожденного Коновалова, также профессор Депп и ещё одна молодая барышня, по подданству немка, ехавшая в Москву для устройства каких то своих личных дел. На вокзал меня явились провожать, кроме Е.К. Нейдекер, Оскар Кон и Гаазе, с которым мы долго беседовали на темы партийной платформы независимых социалистов. И в последнюю минуту Кон дал мне рекомендательную карточку в Ковно одному из своих друзей, литовскому министру финансов. И эта карточка сослужила нам большую службу.

Я должен был, согласно предписание Министерство. иностранных дел, остановиться в Ковно, чтобы получить там разные указания о дальнейшем маршруте от германского посланника Верди. Когда я явился к нему, он принял меня очень грубо и сказал резко, что я должен ехать на Вильно. Я выслушал его, получил нужные документы и затем отправился разыскивать министра финансов, к которому у меня была карточка от Оскара Кона.

Он встретил меня очень участливо и любезно. Он категорически отверг мысль ехать на Вильно и предложил подождать в Ковно, пока он наведет необходимые справки и обеспечит нам безопасный проезд. И на всякий случай он дал мне свою карточку, которая должна была гарантировать нас от всякого рода могущих быть эксцессов. В литовской республике, только недавно ещё отделившейся от России, положение было ещё весьма неопределенное. Страна была ещё под немецкой оккупацией. Немцы грубо попирали независимость Литвы, и собственное её правительство было связано по рукам и ногам. К тому же Литва находилась в состоянии войны с РСФСР. Все это, вместе взятое вносило изрядную путаницу и бестолочь в жизнь.

И потянулись долгие дни сидения у моря. Я почти ежедневно видался с моим покровителем, министром финансов, фамилию которого я совершенно забыл, помню лишь, что его звали Михаилом Васильевичем. Мы часто беседовали с ним. Он в свою очередь беседовал с другими членами правительства о нашей дальнейшей судьбе, но никак не мог заручиться достаточными гарантиями нашей безопасности в пути.

- Конечно, - говорил он, - я могу хоть сейчас получить для вас открытый лист для вашего беспрепятственного проезда по стране, но у меня нет ни малейшей уверенности в том, что какой-нибудь шалый поручик не велит приставить вас к стенке и расстрелять... ведь вы сами видите, какая бестолочь творится у нас! Наша молодая страна переживает понятный кризис, дисциплины нет, каждый делает, что ему угодно... Оккупация, да и война с Советской Россией... Мы ещё слабы, надо подождать...

Сидение в Ковно было тяжелым, да и не безопасным. Ко всякого рода лишениям прибавлялись ещё и неприятности, исходившие от властей. К нам по ночам несколько раз являлись в гостиницу, где мы жили, как в концентрационном лагере, какие то военные власти, производили обыски, допросы, проверяли документы. Подозрительно осматривали всё, обнаруживая свое полное невежество. Так, помню, однажды при таком посещении начальник отряда, какой то поручик, обратился ко мне с вопросом:

- Вы говорите, что оружия у вас нет, а это что такое?

Он с торжеством держал в руках термос. Последовали долгие объяснения с демонстрацией...
 
Вот при этих то посещениях нас и выручала охранная карточка министра финансов. Однажды, в одно из моих посещений министра, он обратился ко мне:

- Георгий Александрович, могу я с вами поговорить об одном весьма конспиративном вопросе? Согласитесь ли вы взять на себя одно весьма важное поручение?..
- Конечно, Михаил Васильевич, - ответил я, - если оно не идёт вразрез с интересами России.
- О, нисколько, - отвечал он, - даже наоборот, оно столько же в интересах России, сколько и в наших... Дело в том, что литовское правительство жаждет скорее покончить с войной, которую мы ведем с Россией. Не буду вдаваться в подробности... Мы и хотели бы, пользуясь вашим пребыванием здесь, ознакомить вас с теми условиями, на которых мы могли бы заключить с Россией мир. Но повторяю ещё раз, дело это строго конфиденциально. И мы хотели бы, чтобы, кроме вас, никто не был бы посвящен в него, т.е., чтобы наше мирное предложение было передано вами непосредственно Ленину...
Боже сохрани вмешивать в него Чичерина - тогда все дело провалится...

Я подтвердил ему мою готовность взять на себя это поручение, но прибавил, что считаю полезным посвятить в него и Красина, который, пользуясь известным влиянием на Ленина, может протолкнуть этот вопрос. Он согласился.

- Но имейте в виду, Георгий Александрович, --сказал он, - дело это настолько серьезно и конспиративно, что вы должны запомнить все наизусть, не брать с собой никаких записок, бумажек... Кто знает, что может случиться с вами дорогой?..

И вот в течение нескольких дней у нас происходили с ним свидания, во время которых я заучивал наизусть все условия этого мирного предложения. Мы штудировали карту, он намечал пункты, определяющие предполагаемую литовским правительством границу... Наконец, я все твердо зазубрил. Но опасаясь, что в случае моей смерти, поручение не дойдет по адресу, я заручился его согласием посвятить в дело и мою жену.

К концу третьей недели моего пребывания в Ковно, Михаил Васильевич сказал мне, что вопрос о моём переезде до русской границы улажен. Железнодорожный путь был испорчен и мы должны были ехать до границы на автомобиле. Но литовское правительство не имело возможности снабдить меня своим автомобилем и заручилось согласием германского оккупационного губернатора (это был какой то лейтенант) предоставить мне с моими спутниками, конечно, за плату грузовик с двумя шоферами, который должен был доставить нас до пограничного пункта, местечка Утяны. После многих неинтересных дорожных приключений, как порча грузовика, который пришлось оставить и взамен которого нам пришлось нанять пять подвод (с лошадьми), на которых мы сговорились с возчиками, с разрешения местных властей ехать вплоть до Двинска, после ночлега в поле и в грязных литовских избах, мы, наконец под вечер добрались до Утян, где мы должны были пересечь боевую линию.

Мы остановились у дома, где помещался штаб. Нам дали фельдфебеля, тот повел нас к избе, где мы должны были провести ночь. Это была, хотя и лучшая в этом пункте, но крайне грязная курная избенка, где мы и расположились прямо на полу... Вскоре к нам приехал комендант пункта. Это был бывший прапорщик русской службы, студент Петровско-Разумовской Академии. Он представился самым светским образом, поцеловал руку моей жены, извинился, что не может предоставить нам лучшего помещения и, сказав, что переехать через боевую линию мы сможем только завтра рано утром, так как всю ночь будет итти горячий бой с русскими, сообщил, что приедет в семь часов утра, чтобы лично сопровождать нас.

На утро мы двинулись на наших крестьянских телегах к границе. Комендант картинно, видимо рисуясь, верхом сопровождал нас. В каком то пункте он распростился с нами и передал нас какому то другому офицеру, сказав ему несколько слов по-литовски. Наши возчики, все литовские крестьяне, потом сообщили мне, что комендант передал ему распоряжение военного министра, что я очень важная персона и что министр приказывает, чтобы ни один волос не упал с моей головы и голов моих спутников.

Мы снова двинулись в путь. Снова остановка. Офицер подскакал к нам

- Господин консул, - сказал он, обращаясь ко мне.
- Мы находимся вблизи боевой линии. Мы должны завязать вам и вашим спутникам глаза: начинаются наши укрепления, и вы не должны их видеть... что делать - закон войны...

На каждую из наших телег уселось по два солдата. Нам и возчикам завязали глаза и мы тронулись. Прощаясь с нами офицер, хотя и вежливо, но строго приказал нам отнюдь не пытаться снимать повязок и не стараться подглядывать, добавив, что при нарушении этого распоряжения сопровождающим нас солдатам приказано пустить в ход оружие и поступить с нами как со шпионами... Минут через десять нам разрешили снять повязки. Мы стояли у какого то глубокого лога, через который шла наша дорога. В самом низу дорога была перерыта глубокой канавой, по обеим сторонам которой были устроены заграждения из поваленных деревьев.

- Вам надо спуститься по этой дороге до самого преграждения, - сказал старший, - а потом свернуть вправо и обогнуть холм по проселочной дороге, а там вы выедете на эту же самую дорогу, только по другую сторону преграждения. Только не забудьте сразу же поднять белые флаги - неровен час, там, на холме за кустами pyccкие часовые... Ну, с Богом, счастливо! Возчики хорошо знают дорогу...
И вот, подняв белые флаги, мы стали спускаться к перегороженному месту дороги. Спуск был крутой, телеги были очень нагружены, лошаденки слабые и он не могли удержаться на спуске... Вдруг с задней телеги, на которой сидели проф. Депп и девица, о которой я выше упомянул, раздался неистовый крик. Оказалось, что с телеги соскочило колесо и она лежала на боку. Я сидел на первой телеге. Остановив весь наш караван, я вместе с моим возницей бросился поднимать старика Деппа и надевать колесо на ось...
 
Очевидно, эта суматоха показалась подозрительной красноармейцам, наблюдавшим с холма под прикрытием кустов за границей, и по нас открыли огонь. Размахивая белыми флагами, мы торопились, под огнем своих же, привести телегу Деппа в порядок, усадить его и свернуть на проселочную дорогу, огибающую холм. Я и Коновалов спешились и с флагами в руках шли к русским позициям... ещё несколько шагов, и мы вышли на дорогу, уже на русской территории. Из кустов выскочили и окружили нас красноармейцы...

- Чего вы палили? - сразу же накинулся я на них, - не видите, что ли белых флагов... Хорошо, что не перебили нас...
- Так ведь как быть, - сконфуженно ответил мне красноармеец, к которому я обратился с упреками, - видим спускаются какие то люди, пять телег, одним словом, с белыми флагами. Ну, мы известно, ничего, не препятствуем. Да вдруг глядим, чтой-то они стали, и несколько человек побежало к задней телеге... Ну, думаем, это, однако, не спроста, смотри не морочат ли нас литовцы, не схоронили ли в задней телеге орудие... Ну, известно, война, как быть... мы и стали стрелять...

Мне резко бросился в глаза внешний вид красноармейцев: босые, лохматые, одетые в какую то рвань, не имевшую ничего общего с военной формой, изможденные, они производили впечатление каких то бродяг... Мы были в советской России...

Оглавление

 
www.pseudology.org