Переводчик Джон Галепено
Отпечатано в Англии. Бристоль, типографская компания Бартон манор – Ст. Филипс, 1973 год
Борис Фёдорович Соколов
На берегах Невы
Часть 8
Красный снег

Стояла весна 1918 года. Киев был в праздничном настроении. Весёлые толпы народа гуляли вдоль Крещатика. Река Днепр шумно несла свои вольные воды дальше на юг в манере, совершенной отличной от спокойного и самоуглублённого течения моей любимой Невы. Националистическое движение на Украине было в полном разгаре. Русский язык был запрещён в государственных учреждениях, и все перешли на украинский. Вдобавок, я был безработным и не мог найти работу по причине моей русской фамилии.
 
Потом я нашёл работу в Киевской лаборатории микробиологии, но я не был готов возвращаться к спокойной научной жизни. Я приступил к работе, но мои мысли были далеко от трихомонад, которых я начал изучать. Моя страна страдала как огромный раненый медведь, истекающий кровью. Однажды в конце марта я зашёл на работу к моему другу доктору Михаилу Майданскому, который руководил медицинской службой Юго-Западной армии.

- Ну что?
- Ничего.

Ему не было нужды рассказывать обо всей этой истории с Учредительным собранием. Вся эта горечь была написана у него на лице.

- Я давно тебя ждал. Я знал, что ты благополучно добрался до Киева.
- Я…..

Я попытался объяснить моё плохое настроения. Однако в этом не было нужды. Майданский вполне понимал это.

- Некоторые новости для тебя.

И Майданский протянул мне клочок бумаги. Это была записка от Васильева. Она была краткой: "От варваров сбежал, теперь прячусь". Был ещё номер телефона. Ну, слава богу, что Васильев живой. Это было первое облегчение.

- Ты читал газеты? – прервал мои мысли Майданский.
- А мне это нужно?
- Почитай сегодняшнюю "Украинскую Звезду".
- Она на украинском, а я не понимаю ни слова.
- Слушай.

Заголовок гласил: "Всероссийское Учредительное собрание живо! Чехословацкая армия, сформированная из военнопленных, восстала против Советского правительства. Они сформировали новый фронт под Самарой".

- А здесь вот написано то, что касается тебя, мой друг, – сказал Майданский.

Газета была прислана мне для передачи членам Учредительного собрания.

В заметке говорилось: "Все члены Учредительного собрания должны немедленно прибыть в город Уфу. Возобновление Учредительного собрания намечено на август 1918 года в Уфе".

- Это означает позади чехословаков, – объявил Майданский.
- Но как? – я был ошарашен.

Как кто вообще может добраться до Уфы? На границе с Сибирью, тысячи вёрст территории, контролирующейся большевиками. По всей центральной России царил красный террор: люди арестовывались толпами без всяких объяснений, тысячи ликвидировались ежедневно.

- Трудно, мой друг, но не невозможно, – и он подбадривающе улыбнулся.

Я решил сразу:

- Я еду. Это мой долг.
- Подходи через несколько дней, и мы выработаем план.

Майданский сообщил мне киевские новости:

- Старший Пятаков, Николай, был убит 26 октября, на следующий же день после Октябрьского переворота.
- Кто убил его? – удивился я.
- Поговаривают, что это брат Григорий застрелил его. Три пули в грудь. Я читал протокол вскрытия.
- Григорий арестован? - спросил я.
- Не будь дураком. Григорий – это теперь власть в этом городе. Он представляет здесь самого Ленина.

* * * *

Kомпромат на большевиков относительно дня начала восстания передал мне Николай Пятаков. В тот раз я только мельком видел Григория. Пятаков-отец умер за несколько лет до этого. Он был человек, который выбился сам. Бригадир на маленьком сахарном заводе, он построил свой заводик, который со временем стал самым большим на Украине. Отец-Пятаков стал одним из самых богатых людей в Киеве. Однако старик жил скромно и оставил всё состояние своим трём сыновьям.

Старший, Николай, продолжал отцовское дело. Средний, Григорий, стал коммунистом, и время от времени попадал в тюрьму. Он ненавидел Николая, и их ненависть была взаимной. Младший сын Михаил был моим другом. Первый раз я встретил Михаила Пятакова в зоологической лаборатории Петербургского университета. Я был ещё на младших курсах, и Михаил был моим соседом по лабораторному столу. Очень высокий, где-то около метр девяносто, у него были длинные русые волосы, а также усы и борода. Он выглядел, как типичный чеховский герой. Он был молчалив и работал очень хорошо. Я знал, что он сын очень религиозного отца, и был удивлён материалистическими взглядами Михаила, которые он свободно высказывал.

* * * *

Через два дня я был готов к путешествию в Уфу. Сначала мне предстояло вернуться в Петербург. Я позвонил по междугороднему телефону Васильеву, и, к моему удивлению, я на него попал. Я сказал, что выезжаю, но когда буду, не знаю, так как с поездами теперь плохо.

- Не беспокойся, я тебя встречу, – сказал он мне.

Майданский сделал мне кое-какие документы, которые хоть как-то могли защитить меня. Состряпанные им документы гласили, что я демобилизован и возвращаюсь домой, в маленький город возле Самары.

- Если они тебя задержат, а это и произойдёт, то эта бумажка может продлить твою жизнь на пару дней, – усмехнулся он. - А это мой тебе персональный подарок.

Он дал мне большую красную звезду.

- Прилепишь себе на фуражку. Не брейся и постарайся выглядеть ужасно.

Он поднялся и обнял меня.

- Я бы предпочёл, чтобы ты избавился от революционного духа приключений и остался здесь. Во всяком случае, не вини никого в случае своего преждевременного расставания с прекрасной планетой Земля.

На следующее утро я уже был на вокзале. Все вагоны были забиты демобилизованными солдатами. Попасть в вагон не было никаких шансов. Я шёл вдоль поезда и наткнулся на вагон первого класса. У входа в вагон стоял охранник, и я решил действовать. Прежде чем охранник вообще что-то произнёс, я сказал: "По делу. Приказ Пятакова". Слова действовали как волшебная палочка. Охранник впустил меня внутрь вагона. Внутри не было много народа, в основном - красные командиры, размещавшиеся в купе. Я дошёл до четвёртого купе и там, читая газету, сидел Григорий Пятаков собственной персоной. Напротив его сидела молодая женщина необыкновенной красоты. У меня не было выбора, я открыл дверь. И обращаясь к женщине, попросил разрешения занять место. Она не улыбнулась, а просто утвердительно кивнула головой. Григорий игнорировал моё появление. Я уселся как можно дальше от него.

Мы ехали в тишине минут тридцать. Григорий закончил читать газету и отложил её. Я решил, что пора заговорить для моей же собственной безопасности.

- Вы не знаете, где сейчас Михаил? - спросил я женщину.

Она сразу воспрянула.

- Вы знаете Михаила?
- Да, он мой университетский товарищ, я наверно года три ничего не знаю о нём.

Григорий враждебно взглянул в мою сторону, но ничего не сказал.

- Он должен быть в Севастополе. Он в прошлом году уехал работать на Чёрном море с …, как это называется…,
- Планктоном…, - подсказал я.
- Правильно, – она улыбнулась
- Что это означает?

Я объяснил, что работа Михаила связана с изучением одноклеточных организмов. Она слушала внимательно и, как будто, была мне благодарна за разговор.

- А как его старший брат Николай? Михаил часто говорил мне о нём.

Это был неуместный вопрос, я поздно это сообразил.

- Николай умер, - сказал Григорий, не глядя на меня.
- Он был убит! – вскричала женщина.
- Остановись, Ниночка…
- Не смей называть меня Ниночкой, я запрещаю. Да, мой муж был убит.

И она с яростью посмотрела на своего шурина.

- Остановись, Ниночка, ты знаешь, что это не так, это был несчастный случай.
- Ты…..

Она остановилась. Тишина становилась угнетающей.

- Вы были во Франции? – спросил она меня чуть погодя.
- Да, я был.
- Я еду в Париж. Я – пианистка. Париж - прекрасное место, чтобы учиться музыке.
- Я надеюсь, что ты переменишь своё решение, – заметил Григорий.

Его голос был мягкий, и я бы сказал, в определённой степени с нежностью.

- Мы строим новую Россию.
- Меня не волнует ваша новая Россия. Вы обещали достать мне визу и билет.
- Я выполню своё обещание, – сказал он мрачно. – Но я надеюсь, Ниночка, что ты останешься в стране.

В этот момент я решил оставить их наедине. Я извинился и вышел в туалет, где оставался долго. Когда я вернулся в купе, они ужинали. На столе стояла бутылка водки, и атмосфера была более спокойной, почти что дружелюбной. Они предложили мне бутерброд и стакан водки. Мы говорили о Франции, Париже и Швеции, куда Нина планировала уехать пока не окончиться война.
Скоро она сказала, что устала и хочет спать. Григорий сделал её постель, накрыл её одеялом, а сам забрался на верхнюю полку. Я тут же растянулся на нижней полке и моментально заснул.
Было раннее утро, когда мы прибыли в Петербург. Охранник пришёл убрать кровати. Он принёс стаканы с крепким чаем, хлеб и масло. Нина уже была одета и выглядела прекрасно с её изящной шляпкой и кокетливо уложенными волосами.

Они довольно формально пожали мне руки на прощанье. Нина обещала написать Михаилу о нашей встрече. Их встретили два красноармейца, которые взяли их чемоданы. Я заметил, что Григорий держал Нину под руку, и она улыбалась, разговаривая с ним. Таким образом, если Николай был убит, то помимо политических, тут явно была и чисто личная причина. Я никогда больше не встречал их. Спустя несколько лет, я прочёл в газетах, что Григорий Пятаков был расстрелян как враг народа. Судьба Нины Пятаковой мне неизвестна, может быть, она вышла замуж во Франции и поменяла фамилию. А может, он уговорил её остаться в России с братом её убитого мужа?

* * * *

Я медленно плыл в потоке пассажиров, который выплеснулся на улицы. Варшавский вокзал оказался грязным, как будто его уже никто не убирал. На улице стояли несколько извозчиков с дрожками. Один из извозчиков привлёк моё внимание. Он выглядел очень старым, с большой бородой и длинными седыми волосами. На нём был заношенный кафтан, типичный для извозчиков. Я проходил мимо него, когда он вдруг обратился ко мне: "Товарищ, не изволите прокатиться?".

И хотя его голос был приглушён, я сразу распознал Васильева. Я изобразил, что думаю.

- В Смольный! – сказал я громко для конспирации.
- Не говори со мной. Мы оба в опасной ситуации, – прошептал Васильев.

Очень быстро мы подъехали к зданию, которое смутно было знакомо мне. Это была баня.

- Самое безопасное место в мире. Столько народу приходит и уходит, что за всеми не уследишь.

Я живу в маленькой квартирке позади здания. Имеется также стойло для моей лошади. Давай внутрь в парилочку. Его квартирка была чистенькой, с двумя маленьким спальными и маленькой гостиной.

- Какие твои планы?

Я рассказал ему об Уфимском Учредительном собрании.

- Ты сумасшедший, там будет то же самое, та же запрограммированная болтовня под руководством Чернова. А путешествие через территорию, контролируемую большевиками? Сумасшествие чистой воды! Это твои похороны, конец твоего блистательного существования.

- А ты?
- Я уезжаю на Север. Там растёт сопротивление. Там настоящие люди, охотники. Я буду с ними.

Васильев уезжал через пару дней.

- Я дожидался только тебя.

Мы пили крепкий чай с водкой, поглощали бутерброды, и он рассказывал мне, как он сбежал из Смольного. Слушая его рассказ, я завидовал ему. Я завидовал ему всегда, когда ещё мы учились в школе. В нём всегда была какая-то мужская целостность и гармония между его мыслями и действиями. В нём никогда не было внутренних конфликтов.

Его история была полностью феерической. Его арестовали и посадили в следственный отдел Чека, который находился в Смольном институте. Он бежал из Смольного и позднее соблазнил женщину, члена районного комитета партии большевиков, и та целую неделю его прятала - история Графа Монте Кристо. Мы болтали до самого утра, говоря о нас самих, наших мечтах и надеждах. Мы пили Калининское пиво за здоровье матушки России и Петербурга, и нашей любимой Невы. Под конец мы совсем расчувствовались и плакали над горькой судьбою России. Наконец, мы напились совсем, и пьяные рухнули спать.

* * * *

На следующий день я выехал в Уфу. В этом случае трудно сказать поехал – пытался добраться. Шансы были очень небольшие. Я уже знал, что несколько членов Учредительного собрания уже схвачено и казнено. Среди них был и мой школьный товарищ Борис Флеккель. Глубоко в глубине сердца я был согласен с Васильевым, что ехать в Уфу нет никакого смысла, и что сама идея созыва Учредительного собрания в условиях жесточайших репрессий – абсурдна. Однако я уже упёрся в это идею. Кроме того, я думал, что, во всяком случае, это будет наказанием за моё бездействие в дни подготовки Учредительного собрания. Я без осложнений вернулся в Москву и сел в поезд на Пензу, которая находилась в восьмидесяти верстах от линии фронта. В поезде ко мне примкнули ещё два члена Учредительного собрания.

Чем ближе мы подъезжали к линии фронта, тем всё вероятнее становилась опасность ареста. Поэтому мы слезли с поезда и продолжили путь на телегах через маленькие городки и деревни, контролируемые красными. Возможно, воодушевлённый Васильевым я решил действовать смело. В каждой деревне, через которую мы ехали, я объявлял себя представителем эпидемиологической бригады международного Красного Креста. Мы тут же шли в местное Чека и требовали местного комиссара, а от него - свежих лошадей, и самое удивительное, что это срабатывало. Это было чудо, несказанная удача. Наконец, до линии фронта осталось десять вёрст, но перейти линию фронта было невозможно: красные патрули заблокировали все дороги. Однако внезапная чехословацкая атака – и территория вдруг оказалась нейтральной. И скоро нас уже приветствовали друзья.

Учредительное собрание открылось в Уфе при наименее благоприятных обстоятельствах. Красная армия наступала, отбрасывая чехословаков к Уралу. Железная дорога, да и вообще дороги в сторону Сибири была забиты беженцами, войсками и ранеными. В день открытия Учредительного собрания, 8 сентября 1918 года, передовые отряды Красной Армии уже были в предместьях Уфы. Взятие города ожидалось в любой момент.

Председательствовал Виктор Чернов. Вместо того чтобы предпринять что-то для обороны города, Чернов пустился в длинные дискуссии по поводу недостатков большевистской идеологии. Мы сидели в мрачном настроении и терпеливо слушали. Новый манифест, осуждающий большевиков за их предательство демократических идеалов, был принят. Но и здесь Чернов ухитрился вставить надежду на возможное установление диалога между большевиками и демократическими партиями. Собрание разошлось поздно вечером в обстановке полной обречённости.

Была холодная, дождливая ночь
 
В полном отчаянии я шёл по грязным улицам Уфы, не имея никакого желания возвращаться в гостиницу и смотреть на всех этих депутатов. На следующее утро я забрался в поезд на Омск. Возрождение Учредительного собрания провалилось.

Советское правительство, быстро сориентировавшись, дало разрешение чехословакам вернуться на родину, но через Сибирь. Чехословацкая армия тут же окончательно превратилась в банду дезертиров, которая пошла на восток, грабя всё на своём пути. Они сразу же бросили Уфу, и членам Учредительного собрания пришлось идти с ними. Я выбрал длинный крюк через Сибирь. Только весной 1919 года я смог продолжить путешествие через Китай, Японию, Индию и, наконец, французский Марсель. Некоторые из нас доехали до Парижа и стали наслаждаться тамошней весёлой жизнью.
Начало лета в Париже, 1919 год. Всё цвело цветами, и жизнь вокруг была весёлой и беззаботной.

Мирная конференция в Версале была в полном разгаре. После однообразной сибирской жизни, я нашёл себя в центре международной политической деятельности. Через своего друга, издателя газеты "Информация" Альберта Томаса, я познакомился с Эмилем Вандервельде, бельгийским делегатом на Парижской мирной конференции. Кроме этого, я познакомился с Эдуардом Бенешем, президентом новой республики Чехословакия, и многими другими политическими деятелями. Несуществующее русское правительство было, тем не менее, представлено на Парижской мирной конференции в Версале Керенским и некоторыми другими бывшими министрами.
 
Россия формально должна была находиться в числе стран победителей, поскольку Германия потерпела поражение. Но союзники удобно не распознали советское правительство к моменту дележа трофеев, и представили Россию политическим трупами Керенского и его компании. Это позволяло обойти вопрос о территориальных и денежных приобретениях для России, потерявшей в войне три миллиона 800 тысяч жертв ради союзников и формально являвшейся страной-победительницей.

Однако меня очень скоро охватило чувство беспокойства. Меня тянуло на родину. Я мог остаться в Париже, более того, мне надо было остаться в Париже, этим я избавил бы себя от множества унижений, лишений и опасностей. Доктор Безредко, работающий в институте Пастера, предложил мне у него работу и участие в очень интересной работе относительно иммунизации против рака. Но я уже принял внутреннее решение и отплыл в Архангельск, так как русский Север был оккупирован тогда англичанами. Подсознательно я снова надеялся попасть в Петербург, город белых ночей и не сбывающихся надежд. В Архангельске меня приписали к госпиталю Красного Креста, и я отбыл в расположении госпиталя, находящегося на железнодорожной линии в семидесяти верстах от Архангельска.

* * * *

Собственно, линия фронта была узкой, всего метров сто пятьдесят
 
По обеим сторонам от железной дороги были непроходимые болота и глухие леса. Зимой здесь обычно насыпало два с половиной метра снега. Всего лишь в трёхстах метрах от медпункта уже находились окопы Красной армии. В солнечный день можно было видеть противника. Зимой белые и красные патрули бродили вокруг, углубляясь в лес не более чем на пару вёрст.

На Рождество, самое холодное в моей жизни, приехал Игорь Васильев. Ему присвоили звание подполковника, и он стал командиром полка, дислоцированного у Северной Двины. Он был такой же бодрый, как и всегда. Он был нетерпелив и жаловался на отсутствие действий. Васильев сообщил мне, что он в прекрасных отношениях с британским командованием, поскольку прекрасно владел английским и знал толк в шотландском виски. Он басил, смеялся, шутил с сёстрами, которые, казалось, были загипнотизированы его мужским обаянием. Мы вместе провели рождественский вечер. Васильев был дважды ранен. Он сказал:

- Но я выжил. Хорошо это или плохо, я ещё не знаю.

На следующий день мы проснулись рано

- Пойдём на разведку. Надо посмотреть, как далеко засылают красные в лес своих разведчиков.
- Зачем нам это надо? – запротестовал я.

Но он настаивал и сказал, что и оружие тоже надо взять.

- Это абсурд, я медик, – не хотел идти я.
- На гражданской войне все сражаются.

Мы были с ним хорошими лыжниками и быстро отъехали метров на восемьсот, как вдруг появились два красных разведчика. Они бежали по направлению к нам и кричали: "Стой!", когда мы повернули на Север и пытались уйти, они стали стрелять.

- О! - радостно воскликнул Васильев, - Они осмелились выстрелить в нас.

Васильев был хорошим стрелком. Он тут же убил одного и ранил второго, но тому удалось уйти.

- Их товарищи скоро настигнут нас, – заметил мой друг с особенным удовлетворением.

Голубые ели были покрыты тяжёлым покровом снега. Луна бросала свои яркие лучи на северный дремучий лес. Деревья недовольно шептали в своём растревоженном покое.

- Взгляни! Взгляни! - сказал я своему другу. - Как мороз украсил ёлочные ветки. Прямо, как детское лицо. Можно видеть глаза, рот, нос. Дед Мороз хороший художник.

Внезапно увидев это снежное детское лицо, комок подступил к моему горлу

- Давно не встречал Новый год? Почему плакать, а не смеяться? - спросил Васильев.
- Это слёзы нежности
- Безобидная философия, которая ничего не решает.
- Мы заблудились, – констатировал я.
- Да я это знаю, – забасил Васильев и начал ржать.

Он был доволен в преддверии нарастающей опасности. Поднимался холодный, северный ветер. Мы подошли к концу узкой тропинки и повернули туда, где начинался свежий след. Внезапно, звук голосов донёсся до нас.

- Они преследуют нас. Опасная встреча на узкой дорожке, это само по себе прекрасное приключение. Восторг!

Он усмехнулся, зажёг папиросу и начал курить. Пламя его спички осветило моё лицо

- Твоё лицо как будто в крови, может это кровь убитого мной солдата?
- Хватит паясничать, – я был злой.

Голоса приближались. Их было, как будто много, возбуждённые и злые. Мы сошли с тропинки и, проваливаясь в глубокий снег, поспешили в лес. Наспех мы вырыли среди ёлок окопчик и прикрыли его ветками. Несколько солдат появилось на тропинке.

- Смотрите, следы! Давайте пойдем за ними, - слышались голоса.
- Эй! Давай сюда! - прокричал им Васильев.
- Не стойте столбнем! Простудитесь! Идите сюда, тут мы!

Они двигались медленно, смущённые таким странным приглашением.

- Кто вы? Беглецы? Белые свиньи?
- Конечно! Давай быстрее, мы совсем замёрзли.
- Вперёд товарищи, слышите, они замёрзли!

Васильев осторожно высунулся, положил револьвер на сук и, прицелившись, выстрелил. Первый солдат остановился и со стоном рухнул. Ещё четыре выстрела последовали один за другим. Ещё трое были убиты, а двое убежали.

- Зачем ты их убил? - я начал выговаривать Васильеву.
- Зачем? - мой друг был в бешенстве. – Чтобы спасти тебя от неминуемой смерти.

Три дня мы шли по следу на лыжах
 
Было очень холодно. Наши руки, лица и ноги потеряли чувствительность. Никакого жилья, никакой охотничьей избушки. Мы съели весь хлеб до крошки, но ужасный февральский мороз только усиливался. Наши револьверы, покрытые льдом, стали бесполезны, и мы выбросили их ещё два дня назад. Мы подошли к концу леса и шли теперь по бесконечной, сияющей ослепительными лучами белой долине. Истощённый и окоченевший, я упал у небольшого ручья. Всё, что я хотел – это спать. Уснуть навсегда. Я был окружён деревьями, наклоняющимися ко мне, говорящими со мной и зовущими меня. Их прекрасные лица были покрыты золотистым снегом. Буквы, слова, имена проносились в моём мозгу. Деревья, как человеческие души, достигали небес. Я очнулся – мой друг тряс меня и улыбался, как мне казалось, жалкой улыбкой. "Мы должны жить, мой друг. Смотри, солнце – большой красный шар, скоро будет темно". Он продолжал трясти меня, пока я не проснулся совсем. Он тёр мои отмороженные щёки снегом. Мы набрали сучьев и зажгли костер.

- На ужин мы будем пить таёжный чай.

Он добавил во вскипевшую воду немного еловых иголок. На десятый день мы вышли к Белому морю, к местности, называвшейся Горы. Море в этом месте было узким и зимой замерзало. Огромные массы льда с Севера медленно направлялись к югу, гонимые северо-западным ветром. Холод был не такой пронизывающий в близости моря. Левая рука Васильева была отморожена и причиняла ему нестерпимую боль. Она начала чернеть и пухнуть: началась гангрена. Мой друг посмотрел на руку. Затем он посмотрел на меня.

- Гангрена? - спросил он.
- Да, - выдавил я.
- Так. Откладывать нельзя?
- Нет.

Васильев молча снял свою шапку. Он всё ещё улыбался и сказал мне, что неотложные обстоятельства требуют немедленного хирургического вмешательства. Он порылся в своей сумке и вынул чистый кусок полотна, а затем, отрезал лямку от рюкзака. После этого, обнажив руку, он попросил меня наложить жгут между локтем и кистью. Погрузив руку в снег, он внезапно выдернул её, и молниеносным движением отрубил свою чёрную руку одним ударом своего топора.

Алая кровь хлынула на снег, заливая его. Снег, казалось, покрылся кровавыми буквами, которые было невозможно прочесть. Слова искупления, пропитанные кровью. "Пожалуйста, затяни жгут", - его голос был сильным, а слова ясными, – "И перевяжи рану".

Мы дошли до Архангельска только через два дня. Васильев лёг в английский госпиталь и скоро был эвакуирован в Англию. Я сопровождал его к ледоколу "Русанов". Последнее, что он мне сказал, было: "Не сердись на меня, что я вовлёк тебя, мой друг, в эту фантастическую экспедицию".

* * * *

Через четыре года я шёл по авеню Гамбетты в Ницце, во Франции. Приближаясь к rue de France, я заметил ресторанчик, предлагающий русские блюда: борщ, пирожки, блины и другую русскую еду. Я вошёл. Это был хороший ресторан среднего размера с баром, уставленным водкой разных сортов. Зал был полон. В углу около окна человек сидел за столиком. Это был хозяин, и это был Васильев. Увидев меня, он широко улыбнулся: "Я не ожидал тебя увидеть. Я очень рад".

Я часто видел его, пока не уехал в Америку. Он женился на француженке, и у них было трое детей. Он был очень счастлив и удовлетворён своей спокойной, домашней обстановкой. Он говорил о прошлом как о сне. "Хорошем сне", - уверил меня он. Когда Господь защищает тебя.

Меня мучила ностальгия. Я болел без Петербурга, Невы и всего того, чего я был неотделимая часть. Я бродил по улицам Парижа, где мне осточертело всё: и его развлечения, и шикарные магазины, и богатые толпы красивых женщин. Ночами меня мучили кошмары: я видел реку, покрытую чёрным снегом, и снег угрожающе надвигался. Мы часто говорим о привязанности и любви между людьми, но редко, когда можно прочесть о любви к городу, деревне, дому или даже комнате. В моём случае это была любовь к реке, к Неве, такой холодной, как она есть. Это не прекрасная и ласковая река. Она часто мрачная, сердитая и недружелюбная. Но больше всего мне не доставало её. Мои отношения с Невой теряются в детстве. Ещё мальчиком я пытался говорить с ней, не получая ответа, никакой реакции, особенно, когда она стояла замёрзшая зимой, молчаливая более, чем в любое другое время.

Чтобы скрасить свою депрессию, я стал писать книгу. Это была простая книга без литературного стиля. Она называлась "большевики о себе" и представляла собой сборник цитат из коммунистических газет. Книга была опубликована и имела огромный успех, оставаясь бестселлером целых шесть месяцев. Именно вследствие успеха этой книги Альберт Томас, издатель популярной ежедневной газеты "Информация", пригласил меня к себе в гости. Он попросил меня писать регулярно на русские темы в его газете. Кроме этого, я получил такое же приглашение от лондонской " Дейли диспэтч". Таким образом, я стал как бы иностранным корреспондентом двух влиятельных изданий.

Кроме того, что меня замучила ностальгия, у меня не было причин возвращаться в Петербург. Более того, всё было за то, чтобы оставаться в Париже. Я снимал маленькую квартиру на rue du Fleurus, недалеко от Jardin du Luxemburg. Это было всего несколько дверей от дома, где жила Гертруда Штейн. Я часто посещал институт Пастера, где мой друг профессор Метальников работал директором лаборатории экспериментальной медицины. Он раньше был директором Петроградской Биологической лаборатории, где я также работал. Он смог уехать из России вместе с семьёй. Он познакомил меня с рядом выдающихся учёных и среди них - профессор Безредко, который пригласил меня работать к себе. Всё это было довольно завлекательно само по себе. Метальников тоже был в депрессии. Он, как и я, был петербуржец. "Давай не говорить о трагедии того, что происходит с нашей страной", – предупредил он меня.

Поэтому мы обсуждали проблемы бессмертия. Его книга о бессмертии живой материи была недавно опубликована на французском языке и получила Пастеровскую премию. Как-то я зашёл в американскую делегацию на мирной конференции в Париже. Там в Русской секции я встретил молодого и красивого армейского лейтенанта Адольфа Берле. Тогда никто не мог предположить, что Берле в будущем станет заместителем Государственного секретаря США. Он интересовался ситуацией в России, и я рассказывал ему о том, что там происходит. Узнав, что я довольно хорошо знаю Керенского, он попросил меня организовать встречу. Я пригласил их обоих к себе домой. Керенский говорил два часа без перерыва. Он был оптимистичен относительно России. Как обычно, он взвалил вину за захват власти большевиками на всех, кроме себя.

- Где ваша семья? – спросил Берле Керенского.
- Они остались в Петрограде заложниками большевистского режима. – Мрачно ответил Керенский.
- Они в опасности?
- Конечно, они в опасности.

Когда Керенский ушёл, Берле сказал всего три слова: "Керенский прекрасно говорит". Это было очень дипломатическое замечание будущего дипломата.

* * * *

Одним солнечным, майским утром мне сказали, что Мистер Фидлер, представитель русского Красного Креста, набирает персонал на Север России. Движимый импульсом, я тут же пошёл к мистеру Фидлеру и подписал контракт ехать врачом. Госпитальное судно "Кальяна" отправлялось в северную Россию через две недели. Когда я сказал Берле, что я отправляюсь в Россию. Он печально покачал головой и сказал: "Похоже на глупую выходку".

Он прекрасно знал, что творится на Северном фронте. Северный фронт занимал огромную территорию на Севере России. Фронт был организован сопротивлением коренных жителей Севера. Коренные жители Севера были охотниками, которые жили свободной жизнью, прокармливая себя охотой за дикими животными. Они отказались признать власть большевиков. Они быстро очистили свою территорию от немногих коммунистических комиссаров. Вскоре было сформировано либеральное правительство во главе с лидером кооперативно-потребительского союза Чайковским. Английские войска были посланы Англией, якобы, за тем, чтобы помочь маленькой Русской армии, противостоящей превосходящей её Красной Армии.

- Ничего не получится из этой помощи, – объяснил мне Берле. - Из этого никогда толку не выходит.
- Я слышал, что англичане уходят уже скоро.
- Да. Сразу же после того, как вы туда приедете.
- И это означает?
- И это означает, что красные займут Север.
- Поэтому вы считаете, что глупо туда ехать?
- Делайте сами свои выводы.

Это была моя последняя встреча с мистером Берле.

* * * *

Я поехал на Север, намереваясь строго придерживаться только врачебной деятельности. Меньше всего мне было надо ввязываться в политическую борьбу в правительственных кругах Севера. Однако тень Керенского меня преследовала по пятам. Ещё я не доехал до Железнодорожного фронта, уже стали циркулировать слухи, что я агент Керенского. Это сослужило мне плохую службу, в результате чего, я только чудом избежал экзекуции.

Я прибыл в Архангельск, столицу Северного правительства, всего за несколько дней до вывода английских войск. Политическая ситуация была очень шаткой. Главой правительства был генерал Миллер, умеренный монархист. Армейские и флотские офицеры были силой, стоящей позади главы правительства. Члены правительства были пассивные интеллигенты. Северные партизаны, которые собственно и создали фронт против коммунистов, сейчас подняли восстание и против Северного правительства. Ситуация осложнялась наступлением красных сразу на нескольких участках фронта. Генерал Миллер, уступая давлению населения, реорганизовал правительство. В результате, не смотря на мои протесты, за две недели до падения республики, я попал в министры просвещения.
Тем временем, втайне велись энергичные приготовления, чтобы все штабные офицеры были эвакуированы вместе с семьями в первую очередь. Весь фронт предполагалось бросить на произвол судьбы. Никто не информировал Красный Крест о внезапном отплытии единственного ледокола "Минин".

Полярная ночь была спокойная, ясная и звёздная. Толстый слой снега покрывал улицы и дома Архангельска. Мороз обжигал дыхание, лицо и губы. То тут, то там были видны пешеходы, укутанные в эскимосские шубы и похожие на медведей. В такую морозную ночь и происходила эвакуация. Красная Армия смыкалась вокруг Архангельска.

В феврале Красная Армия увеличила свою мощь
и стала оказывать давление на северном фронте

К середине месяца было ясно, что надо эвакуироваться. Решение было принято генералом Миллером 19 февраля. Отплытие было назначено на раннее утро двадцатого февраля. Было три утра, когда госпиталю сообщили, что "Минин" отплывает.

- А раненые? – вскричал я.

Фидлер побежал на пирс.

- Больше ни для кого места нет, – сказал офицер охраны.

Однако Фидлер был настойчивым человеком и приказал своему персоналу грузить раненых на борт. Несмотря на сопротивление, ему это удалось. Фамилия капитана ледокола была Чаплин. К вечеру 20 февраля мы подошли к маленькому ледоколу "Русанов", затёртому во льдах. Я смотрел раненых, когда молодой морской офицер сообщил мне, что капитан Чаплин требует меня наверх. Чаплин был краток:

- Доктор Соколов, генерал Миллер приказывает вам сойти на ледокол "Русанов".
- Я правильно понимаю, что ледокол "Русанов" затёрт во льдах, без всяких шансов пробиться в Норвегию?
- Да, – допустил он спокойно. – Мы не хотим, чтобы вы достигли Норвегии.
- Вы понимаете, - сказал я, пытаясь сохранить спокойствие, - Что вы намеренно обрекаете нас на смерть?
- У меня приказ, и вы должны его исполнять.
- Могу я взять свои вещи?
- Я не думаю, что они вам пригодятся.

Молча, я проследовал за молодым офицером на борт "Русанова". Там я обнаружил капитана Сергеева, который был приписан моим помощником, когда я числился министром просвещения. Много позднее я узнал, что группа монархистов настояла на том, чтобы генерал Миллер сдал Соколова большевикам, как дружка Керенского. Шкипер "Русанова" встретил нас по-дружески. Однако он не стал вселять в нас никакую надежду. Белое море, сказал он, полно льда, который нашему ледоколу не под силу. Более того, Чаплин забрал с нашего ледокола большое количество угля и еды. "Рано или поздно северо-восточный ветер освободит море ото льда, и мы достигнем земли", - информировал нас шкипер. Он посоветовал нам запастись терпением и привыкнуть к тюленьему мясу.

Всю ночь я ходил по палубе. Поступок генерала Миллера был вопиющим фактом сам по себе. Но я решил воспринимать всё как неизбежное, тем более, я чувствовал, что всё должно кончиться нормально. Картина с палубы открывалась феерическая. Горы льда громоздились на палубу нашего корабля, как живые существа. Они наползали на палубу, ломались со стоном и падали обратно в море. Ледокол стонал и скрипел под натиском льда.

Дни тянулись медленно
 
Крепко схваченные льдами, мы неслись по Белому морю, гонимые течением и льдами. Через десять дней у нас кончились продукты, пришлось охотиться на тюленей. В это время года у них рождались смешные, красноглазые тюленята. Когда детёныши неуклюже ползли по льду, охотники убивали их ударом дубинки по носу. Я отказался принимать участие в избиении. Однако тюленье мясо мне нравилось, тем более что есть больше было нечего. Многие дни проходили в однообразном занятии тюленьей охотой, когда, наконец, южный ветер вынес нас к западному побережью Белого моря. Там, вокруг маленькой гавани, располагалось маленькое село с любопытным названием Иоконка. На сотни верст вокруг не было ни одного населённого пункта.

На голом утёсе союзные войска поставили лагерь для заключённых. Там находилось несколько сот человек всякого сброда. Когда вести о том, что Красная Армия взяла Архангельск, достигли лагеря, вспыхнул бунт, охрану убили и тут же создали Совет рабочих и солдатских депутатов. А дальше они устроились ждать, пока какой- нибудь корабль по глупости не забредёт к ним. И вот, по воле случая, первый корабль, который прибило в берегу, был наш ледокол. Кровожадная банда уголовников, жаждущая на ком бы отыграться, нетерпеливо ожидала приближающийся корабль.

Всё село сбежалось встречать нас, причём все были вооружены. Они не могли поверить, обнаружив меня на корабле. "Соколов, министр", – кричали они. Человек сто окружило меня. Они пытались дотронуться до меня, как бы удостоверяясь, что я живой. Сопровождаемый не очень дружеским криками, я был проведён по улицам селения к дому Советов. Толпа кричала: "Революционный трибунал…, на месте…, тут же…".

Тотчас они составили из местных коммунистов революционный трибунал. Мне было разрешено говорить в свою защиту. Что я мог сказать им? Я стоял посреди большой комнаты, забитой людьми. Пять или шесть судей сидели за столом. Через замёрзшие окна я мог видеть море, покрытое льдом и купающееся в лучах яркого полярного солнца. На мгновение я испытал чувство внутреннего освобождения. Мои дни были сочтены. В этом не было никакого сомнения. Толпа ждала мести. Они были готовы разорвать меня на части. Не дожидаясь никакого трибунала, помощь со стороны не ожидалась, я должен был принять неизбежное. Я стал спокоен и грустен. Я вспомнил неоконченное исследование по туберкулёзу. И еще я вспомнил несчастных тюленят с красными глазами. Я начал говорить спокойно и медленно как я мог:

- Да, я готов допустить, что я враг советского правительства и неисправимый оппонент коммунистов.
- Расстрелять его!
- Я был воспитан в духе того, что человек рождён свободным, но Ленин принёс деспотизм русскому народу.
- Кончай его!

Суд совещался меньше пяти минут. Они приговорили меня и капитана Сергеева к смертной казни. Толпа встретила приговор криками одобрения. Снова нас повели по улице. Теперь задул холодный северо-восточный ветер. Крики толпы смешивались с завыванием ветра.

- Кончай их!

Но странно, я не был убеждён, что я обязательно умру. Хотя, собственно, мало было указаний на другой исход событий. Нас посадили в полутёмную комнату в маленькой избе. Охраняли нас трое часовых. Они были за стеной. Мы могли слышать их слова, и мы прислушивались к ним в надежде услышать что-то положительное для нас. Была типичная полярная ночь: черная и студёная, за окном завывала метель.

- У доктора хорошие ботинки, – слышалось из другой комнаты.
- Начальство заберёт, – зевая, возражал другой.

Мы провалились в дрёму

Вскоре после восхода солнца появилась новая охрана, уже десять человек с ружьями. Они окружили нас и повели по улице, на которой лежал свежий, выпавший за ночь снег. Был ясный день, и ярко светило солнце. Метель кончилась. Стаи чаек кружили над морем, которое было почти свободно ото льда. Мы шли в гнетущей тишине, у меня онемели ступни.

- К утёсу!

Мы шли к заснеженному утесу, который был далеко, но для нас он был удручающе близко. Я думал, сколько минут отделяет нас от смерти? Снова мне вспоминались красноглазые тюленята, я чувствовал свою вину в том, что мы убивали их, этих наивных и доверчивых существ.

- Стойте! Эй, стой!

Мы повернулись. Бородатый коммунист бежал за нами, утопая в снегу.

- Стойте! Расстрел откладывается. У меня приказ отправить их в Москву для доследования. Я только что говорил с Москвой по телефону.

Мы были спасены от смерти. Пока. Путешествие в Москву было длинным и не очень комфортным. Нас погрузили на тот же ледокол "Русанов", но уже не в каюту, а в какой-то закуток. Ледокол доплыл до Мурманска, где меня отделили от Сергеева, и я больше ничего не слышал о нём. В Мурманске я десять дней пилил дрова на городской площади к большому восторгу зрителей. Наверно я хорошо пилил, поскольку толпа реагировала одобрительно. В Мурманске я узнал, почему расстрел отложили. Чекист сказал, что они нашли мои корреспондентские карточки от газеты "Информация" и " Дейли диспэтч", и Москве захотелось допросить иностранного корреспондента.

Однажды ночью, меня снова погрузили на борт ледокола. На этот раз они засунули меня в угольную яму. Я тут же стал негром, и всю дорогу они держали меня в темноте. Через сколько-то дней меня подняли наверх, в каюте сидел капитан Красной Армии. Когда он меня увидел, он сказал: "Ты не выглядишь очень привлекательно". Я повернулся к зеркалу и увидел грязного негра с всклокоченными волосами и горящими глазами, в лохмотьях формы британского офицера. Я согласился с его заключением.

- Вы врач? - спросил капитан.

Я кивнул.

- У нас на борту полк, который под моей командой направляется на юг. Эпидемия гриппа началась сразу после отхода от Мурманска. Десять человек уже умерло. У нас нет врача, и нет лекарств. Вы будете отвечать за эпидемию. Если хоть один человек умрёт, следующий – вы.

Я приступил к обследованию солдат и нашёл, что около сотни человек уже больны "Испанкой" формой гриппа, от которой уже умерло два миллиона человек в Европе и Америке. (Прим. пер. Всего от гриппа "Испанки" тогда умерло около 50 миллионов человек во всём мире. Вопреки названию, эпидемия началась на территории военной части в США. Компетентные люди считают, что это была искуственно вызыванная эпидемия, как форма бактериологической войны ведущейся США против других стран).

У многих температура была за сорок. Единственными лекарствами на корабле была баночка с аспирином и немного йода. Ситуация опять была мрачной, как моя угольная яма. Однако, обыскивая каптёрку, я наткнулся на несколько огромных ящиков с печатью Красного креста. Я открыл их…, и там был ром, целых двести сорок литров рома! Я прописал четыре стакана рома в день и четыре таблетки аспирина в день на больного человека. Можно спорить о роли рома в этом деле, но факт налицо – следующие пять дней никто не умер. Господь меня хранил. Лечение пользовалось огромной популярностью у солдат, и по прибытии все написали петицию о моём освобождении. Конечно, Чека это было безразлично, и меня поездом отправили в Москву. Там, после длинных и не очень приятных допросов, меня посадили в Бутырскую тюрьму.

Я сидел в камере, где было ещё двадцать человек. Все сидящие ожидали расстрела в любой момент. Советское правительство рассматривало нас, как неисправимых врагов Советской власти. Некоторые спали на полу, некоторые имели матрасы, и жизнь, в общем, казалось не совсем ужасной. Мы разговаривали, мы ели и читали книги, взятые из тюремной библиотеки. Мы разговаривали обо всём, кроме темы приближающегося конца наших жизней. Самым напряжённым моментом было время около десяти часов вечера, когда вызывали к коменданту. Иногда надзиратель не приходил до самого утра, и тогда самые нервные, не давали спать остальным, ожидая вызова. Они всё время спрашивали, придёт ли он. Было совершенно невозможно спать или читать. Мысли беспорядочно хаотились в голове. Какие-то пустяки лезли в голову: потерянная пуговица, любимое стихотворение, какой-нибудь глупый афоризм. В такие моменты все люди, собранные в камере, как бы имели одну общую душу и одно общее ухо.

Внезапно, вдалеке слышались марширующие шаги. Сначала во дворе тюрьмы, а затем в нижнем коридоре. Где-то внизу, под нами, камера открылась и закрылась. Они были только на первом этаже. Мы ловили каждый звук. Шаги слышались всё ближе и ближе. Они были на втором этаже. Затем на третьем. Теперь мы начинали различать слова. Топот становился невыносимо громким. Шаги остановились напротив нашей камеры номер 17.

Четырнадцать человек из нас всего два года назад яростно проповедовали коммунизм. Двое было максималисты-социалисты, два социал-демократа, шесть левых социалистов, двое последователей Чернова и двое сочувствующих либералам. Все уже пришли к ненависти к советскому правительству. Они утверждали, что были преданы Лениным и его товарищами. "Без нас, коммунисты никогда бы не сбросили Керенского и не разогнали бы Учредительное собрание", – говорили они. – "Мы верили коммунистам, верили в их честность. Верили в их целостность, в их обещания придерживаться демократических процедур и уважать свободу. Теперь, мы понимаем, что это был обман. Им нужна была только власть и ничего кроме власти".

Снова и снова они осуждали, какие они простофили, в результате чего вся страна по их милости переживает небывалую катастрофу. Первыми взяли на расстрел двух либералов. Вызванные надзирателем, они кричали "Пусть коммунисты будут прокляты!". Затем увели левых социалистов.
 
Они тоже ушли, проклиная своих бывших товарищей и соратников, коммунистов

* * * *

Сидя в Бутырской камере и ожидая экзекуции, мы долго рассуждали на тему, почему так много людей поддержало коммунистов и было обмануто? Откуда была эта всеобщая атмосфера попустительства коммунистам? Лично моя и ещё немногих сокамерников позиция по этому вопросу всегда была предельно ясной: я никогда не поддерживал коммунистов. С самого начала у меня не было иллюзий. Я боролся против коммунизма потому, что я верил в демократические идеалы и принципы. Я с ранней юности понял опасность коммунистической идеологии для русского народа. Я проиграл, я был в тюрьме, приговорённый к смертной казни, и я принимал свою судьбу без горечи, как логический исход проигранной битвы.

* * * *

Николай Михайлов, один из моих сокамерников, был чистосердечен. Будучи председателем профсоюзов сталелитейных рабочих и максималистом-социалистом по убеждениям, он имел большой авторитет среди рабочих. Он прямо сказал, что он был предан и обманут коммунистами.

- Я призвал своих рабочих поддержать коммунистов, - сказал он мрачно, - И они последовали моему призыву.
- Почему вы это сделали? - спросил я его.
- Почему? Нелегко ответить на этот вопрос. Они были люди действия, решительные, и это привлекало меня. Они обещали райские кущи и очень настаивали на этом.
- Вы знали их прошлое? Их тактику?
- Конечно, знал. Десять лет они пытались заполучить контроль над моим профсоюзом. Они конспирировали против меня. Они обвиняли меня в реакционных и капиталистических тенденциях. Они фальсифицировали результаты выборов. Я вышиб их из профсоюза несколько лет назад.
- И тогда?
- И тогда…, Ленин очень умён в своих лозунгах. Один из самых хитрых тот, что все кто его критикует - реакционеры и лакеи капитализма.
- Почему это вас смущало?
- Мой друг, какой человек хочет, чтобы его репутация сторонника прогресса, или либерала, или социалиста, была замазана. Поверьте мне, их пропаганда настолько умная, что половина членов моего же профсоюза подозревали, что я продался капиталистам.
Другие мои сокамерники горячо соглашались с Михайловым.
- Никто не хочет быть "отсталым" или "реакционером, – говорили они.
Я пытался доказать, что многие русские с самого начала не стеснялись открыто высказываться против коммунистов. Я сказал им, что надо быть идеалистом, но не до такой степени, чтобы быть потом одураченными.

* * * *

Бутырская тюрьма с более чем тремя тысячами заключённых, страдала от отсутствия медицинского персонала, и меня попросили помочь. Таким образом, я получил относительную свободу передвижения внутри Бутырских стен. Посещая различные камеры, я был потрясён, что большинство политических заключённых принадлежало к интеллигенции: учителя, студенты, юристы, служащие, лидеры профсоюзов, высококвалифицированные рабочие. Только немногие были аристократического происхождения. Многие вообще понятия не имели, за что их взяли, надо полагать, из чистой профилактики. Некоторые сидели в Бутырке по несколько месяцев, никто их не допрашивал, их дела затерялись или были потеряны вообще.
 
Между заключёнными царил дух взаимопомощи. Если левые, которые помогали сбросить Керенского, получали посылки, то они делились с защитниками демократического правительства. Всех объединяла ненависть к коммунистам. Я подружился со многими людьми. Некоторые пациенты более нуждались в моральной поддержке, чем в каких-то лекарствах. Несмотря на то, что я сам ожидал расстрела, я вспоминаю время, проведённое в Бутырках с чувством глубокого удовлетворения. Надеюсь, что я помог хотя бы кому-то из несчастных заключённых.

Однажды в июле, вскоре после обеда, я был вызван с вещами
 
Было два варианта: первый – расстрел, и второй – перевод в другую тюрьму. Однако, заключенные, вызванные на экзекуцию, тоже, как правило, сначала переводились в центральное управление Чека. В 1920 году по стране было столько много заключённых, чьи дела ещё не были оформлены в Чека, что тюрьмы по стране были переполнены людьми.

Был прекрасный солнечный день. Я медленно шёл за помощником надзирателя со всеми моими вещами: рубашкой, мылом и ложкой.
Когда весть о том, что меня уводят, пронеслась по тюрьме, все высыпали к окнам, чтобы попрощаться. Тысячи людей кричали слова прощания и вдруг они запели:

Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе!

В первый раз за все мои годы политических приключений я не выдержал и разрыдался.
Надзиратель встретил меня приветливой улыбкой.

- Вы свободны, доктор.

На мгновение я лишился чувств.

- Может быть, это ошибка? – заикался я.

Надзиратель, который не был членом партии, улыбнулся.

- Мы рады, что вы покидаете нас в добром здравии.

Он пожал мне руку и вернул мне мои паспорт и деньги. В солнечный день я вышел из Бутырок в тумане. Это был как сон. Я не мог поверить своему счастью. Это было чудо. Почему они освободили меня? В принципе, обо мне делал запрос мой старый друг Николай Морозов, котрый был сейчас Директором Петроградского Научного института им Лесгафта. Но он не получил никакого ответа.
 
Последний мой допрос вела женщина. Она была удивлена отсутствием информации в моём деле. Может быть, они всё потеряли? Я так никогда и не узнал, почему они отпустили меня. Я был в Москве. Лето было в разгаре. Был жаркий, солнечный день Я гулял по улицам, наслаждаясь свободой, заново начиная свою жизнь. А затем я начал идти быстрее, быстрее, ещё быстрее, пока я не пришёл к вокзалу и не купил билет на Петроград. Я купил купейное место и проспал всю дорогу до Петрограда.
 
Прощай, Нева

1920 год. Я снова был в Петербурге после двух лет водоворота жизни. Город был депрессивно тих. Люди шли молча, как будто, погружённые в свои собственные мысли. Я взял извозчик до своего дома. Я позвонил в звонок. Мать открыла дверь. Она выглядела истощённо. Увидев меня, она начала истерически всхлипывать и целовать меня. "Мы думали, что тебя уже нет".

Она сообщила мне новости. Мой отец тихо умер в то время, когда я был в Бутырках. Более трагической была смерть моей сестры Варвары. Она только что закончила медицинский институт и была распределена в больницу. В это время как раз была эпидемия "Испанки", испанского гриппа. Она заразилась в больнице. Инфекция была настолько злокачественной, что она умерла в тридцать шесть часов. Мои две другие сестры были замужем. Наташа была замужем за ассистентом по хирургии Военно-Медицинской академии. Старшая Лидия вместе с мужем жила у матери. "Твоих собак застрелили красные", - с сожалением сообщила мне мать. Они набросились на патруль и потрепали двоих.

- Да, они не любили большевиков, – сказал я.
- Твоя комната готова. Она ждала тебя все эти два года, – и мама снова начала плакать.

На следующее утро я поднялся очень рано и поспешил к Неве. Река была спокойной, а вода голубой. Я сидел на скамейке возле воды, как я сидел сотни раз до этого. В моём чувстве не было возбуждения. Что-то очень важное для меня пропало. В реке не было уже возвышенной жизни. Она была печальна. Или я сам был в грусти?

Этим же утром я пошёл в свою Биологическую Лабораторию. Она располагалась в пяти кварталах от Невы. Николай Морозов, который стал её директором после эмиграции Метальникова, тепло встретил меня. Он меня ни о чём не спрашивал. Кроме этого, по сравнению с его тюремным опытом, мой опыт был просто мал. Он сказал мне, что моё место свободно.

Я вернулся к своей научной деятельности. Я стремился к проблемам, которые занимали меня до начала политических событий. Я хотел забыть о политических переменах и вернуться к нормальной работе. Это было не просто. Везде, куда бы я не пошёл, на улицу, на медицинское собрание, на вечеринку с друзьями, я сильно чувствовал, что город живёт плохо спрятанным страхом. Никто не мог разговаривать свободно. Дискуссии избегались, были только поверхностные разговоры. И это ещё не всё, скоро я начал замечать, что люди, даже хорошо знавшие меня, избегали появляться со мной в общественных местах.

Вскоре после приезда, меня пригласили в Академию Наук прочитать лекцию о моих впечатлениях о мирной конференции в Париже. Я был предельно искренен и прямо сказал, что только Демократия может принести длительный мир людям. На следующий день Морозов мне сказал, что я перешагнул границу и могу быть вполне арестован. Нескольких недель в Петербурге мне хватило, чтобы понять, что единственным местом в Советской России; где ещё можно свободно высказываться, является тюрьма. Нелегко анализировать мои мысли в то время. Я метался. С одной стороны это был мой родной город, я был близок к своей Неве. Я мог ходить, и я ходил по её берегам. Улицы моего детства. У меня была прекрасная лаборатория. Всё, что от меня требовалось, это примириться с политической ситуацией в городе. Мне нужна была Демократия. Я, конечно, прекрасно знал, что и на Западе Демократия не совершенная. Но при большевиках всякие признаки Демократии были просто уничтожены.

Много лет позднее, когда я жил в Америке в местечке под названием Катона, у нас была собака. Его звали Бидо, и он был дворнягой. Его обожал мой маленький сын. Послушный и покорный Бидо обладал одной особенностью: он не выносил поводка. Он катался по земле, выл, закатывал истерики. Не было силы, которая могла заставить его сидеть на цепи. Однажды мы просто ненадолго оставили его закрытым в комнате. Возвратясь, мы нашли обгрызенную дверь и разбитое стекло. Он просто выпрыгнул со второго этажа.

Может быть, меня можно сравнить с этим Бидо. Постепенно, режим становился всё более и более репрессивным. Надо было смотреть за каждым своим шагом. Поэтому я приходил к мысли, что надо уехать. Но как? Все границы тщательно охраняются и всех, кто пытается перейти границу с Польшей или Финляндией стреляют сразу же. Однажды, ожидая свой паёк в Доме Учёных, я заметил женщину. Она была плохо одета и очень бледна, её лицо казалось мне знакомым.
 
Секретарша развеяла мои сомнения

- Конечно, это жена Керенского. Она, естественно, в тяжёлых обстоятельствах. У неё двое маленьких больных детей, а она, фактически заложник коммунистов. Она под постоянным наблюдением, и её могут сослать в Сибирь. Мы потихоньку помогаем, чем можем. Вот иногда выдаём пайки, хотя и не должны этого делать. Я подошёл к ней и напомнил, что я знаю её с тех пор, когда она была ещё женой премьер-министра. Довольно смело я сказал ей, что она должна бежать из Советской России без всякой отсрочки. Но её дух был полностью сломлен.

- Это невозможно, – был единственный ответ.
- Мы должны убежать, – сказал я.

Моё желание убежать усилилось желанием помочь Керенским. В это время Прибалтийские государства были свободными и имели демократические правительства. Советское государство, медленно усиливая хватку над своим народом, претендовало наподобие нормальных отношений с другими странами. Советское правительство согласилось с тем, чтобы эстонцы могли вернуться в Эстонию. Раз в неделю ходил целый поезд с беженцами из Петербурга в Таллин. Они, естественно, тщательно были проверены Чека, и только после этого им разрешалось прейти границу в нескольких верстах от реки Нарвы. Доктор К., мой друг, был эстонским представителем в Петербурге и отвечал за эвакуацию эстонцев. Он колебался, но не долго.

- "Мне не очень хочется связываться с твоим делом, но скоро я вообще вернусь в Таллинн", – сказал он. – "Я многим обязан русской интеллигенции, я собственно, часть её".

И он выписал документ объявляющий, что Ганс Озолин, его жена Мильда и двое детей являются эстонцами и имеют право вернуться в Эстонию.

- "С этого момента все проблемы – твои", – сказал он мне. – "Документ ничего не значит для Чека, а их допрос очень трудно пройти. Малейшее подозрение – и вы в тюрьме. Но если вы настаиваете, то на ваше усмотрение".

Ни я, ни госпожа Керенская не говорили ни слова по-эстонски. В действительности, мы даже не были на них похожи. Мы были брюнетами.

- Вы должны достать блондинистый парик, – сказал я ей. – Завтра идём.

В Петербурге все знали госпожу Керенскую. Месяцами её портреты не слезали с газетных страниц. Опасность была ощутимая. Она нашла очень неважный парик. Он был очень маленьким и всё время сползал на бок так, что были видны её тёмные волосы. Она выглядела так подозрительно и так дрожала, и имела такие огромные очки, что я долго колебался, прежде чем войти в здание Чека. Я был убеждён, что она себя выдаст, но решение уже было принято, и мы вошли в приёмную Чека. Я посадил госпожу Керенскую как можно дальше от работника Чека. Он сидел, не обращая внимания на странно выглядящую женщину

- Моя жена, - сказал я, – Имеет психические проблемы, и я должен отправить её к родителям в Таллинн.

Слава богу, он не говорил по-эстонски. Он задавал мне бесконечные вопросы о моём прошлом и моих будущих планах. Минут через двадцать он, видимо, удовлетворился и поставил печать на наши документы. Как раз в этот момент мои гадкие предчувствия стали оправдываться. Когда я отходил от стола, я заметил бородатого работника, сидевшего за другим столом. Он был молод, с длинными волосами и горящими глазами. Он наблюдал за нами с явным подозрением. Однако он ничего не сказал, и мы буквально вылетели из здания Чека.

- Я почти потеряла сознание, – созналась Керенская. - Моё сердце так билось, что до сих пор болит.

Наш отъезд был назначен через две недели после визита в Чека.

- Это было чудо, - допустил мой эстонский друг, – Но самое худшее ещё впереди. На русско-эстонской границе они проверяют беженцев ещё более тщательно.

Все эти две недели мне снился этот молодой, бородатый чекист
 
Он входил в мою комнату и рылся в моём шкафу и чемоданах. Он показывал мне на вещи и вопрошающе смотрел на меня. Это было моим наваждением. С другой стороны, госпожа Керенская сказала, что она спала как никогда с момента бегства её мужа три года ранее. Наконец, пришёл день отъезда. Это было ясное, солнечное осеннее утро. Триста с чем-то беженцев погрузились в поезд, и он отъехал. Но в тот момент, когда поезд тронулся, мой бородатый чекист из наваждения, прошёл через наш вагон. Это был плохой знак. Проходя наши места, он замедлил шаг и посмотрел пристально на семью Керенских, как будто намереваясь заговорить с нами. Однако он не стал этого делать и прошёл дальше.

Мы снова увидели его, когда поезд подошёл к эстонской границе и остановился в нескольких верстах. Всем беженцам приказали выйти из вагонов вместе с вещами. Затем нам приказали разложить все наши вещи на поле перед железной дорогой для досмотра. Вот тут-то и появился бородатый чекист. Он поверхностно посмотрел мои вещи и поставил печать в документах.

Но с госпожой Керенской он вёл себя совсем по-другому. Он копался в вещах тщательно. Он нашёл несколько французских книг. "О! Вы говорите по-французски?".
На дне её сумки он нашёл карандаш, выполненный из чистого золота. Это был великолепный подарок с надписью: "Александру Керенскому от почитателей".

"Глупая женщина", – подумал я про себя, - "Всё пропало!".

Чекист прочёл надпись внимательно и посмотрел на неё. Дрожа от страха, она дёрнулась, и её парик сполз, открывая её тёмные волосы.

- Госпожа, - сказал бородатый чекист, - Ваша причёска съехала.

Он молчал минуты две, а затем произнёс:

- Вы можете вернуться в поезд…, но я оставлю себе это карандаш как сувенир.

Он поставил печать на её документы и ушёл. Я так и не узнал, кто он был.

Мы снова ехали в поезде. Госпожа Керенская истерически всхлипывала. Через час мы пересекли эстонскую границу. Теперь мы были в свободном и демократическом государстве Эстония.

- Теперь вы можете снять свой парик, - сказал я Керенской с явным раздражением.

Я сам ещё не мог оправиться от этой встречи, и неряшливость её парика раздражала меня. Керенская послушно сняла и отдала мне парик. Я выбросил его в реку Нарву. Наше путешествие окончилось. Керенский встретил свою семью в Таллинне и сразу увёз их в Англию, где они жили много лет.

Мне ещё пришлось быть в лагере для беженцев недели две, пока я тоже не получил визу в Англию. Вскоре я получил приглашение работать над онкологической темой от Брюссельского университета. С моим прибытием в Брюссель моя приключенческая жизнь закончилась. Но странно, первые полгода в спокойном Брюсселе я не мог спать. Бегая по Советской России, пересекая границы, в угольной яме ледокола, в Бутырской тюрьме я всегда спал как ребёнок, пребывая в отличном здравии. Но в Брюсселе последствия накопленного напряжения дали о себе знать. Я страдал жестокой бессоницей.

* * * *

Нева от меня очень далеко. Я не надеялся и не надеюсь увидеть её снова. Петербург принадлежит к моему прошлому. Однако он остаётся моим любимым городом и неотъемлемой частью меня самого.

Индивидуализм против стандартизации

Когда я поступил в Петербургский университет, мне было шестнадцать лет. В это время я хотел получить ответы на множество вопросов, волновавших меня. Я тогда сильно верил в науку, хотя сам ещё этого не осознавал. Я был жертвой сциолизма, поверхностного мышления, свойственного современному человеку. В то время университетский дух был пропитан материализмом. В любом курсе естественных наук, который я брал, основой всегда была материалистическая философия. Слушал ли я профессора эмбриологии, антропологии, или физиологии, я всегда чувствовал тенденцию упрощать явления жизни. Они всегда утверждали, что рано или поздно, мы будем знать всё о живой материи. Некоторые цитировали Франциса Бэкона и соглашались с ним, что человеческое овладение природой, якобы, означает её полное понимание. Демокрит был явно ближе им, чем Аристотель или Платон.

Университеты досоветского периода были настоящими образовательными центрами, местом, где делалась интеллигенция. Это слово - "интеллигенция" мало в ходу за пределами России. Оно имело специальный смысл, который мало кто может понять, если не жил в России в то время. Словарь Вебстера определяет слово, как "интеллектуалы или образованные люди, взятые как класс, в отличие от необразованных". Это определение не ухватывает смысла, в котором слово использовалось в России.

Слово "интеллигент" в России не соответствует западному слову "интеллектуал". Слово "интеллектуал" обозначает человека, который верит в силу интеллекта, и который всё проверяет интеллектом. Русское слово "интеллигент" более относится к гуманитарным качествам человека. Можно определить Чехова интеллигентом, но Карл Маркс и Ленин, очевидно, были интеллектуалы. Русское слово "интеллигенция" было введено русским писателем Боборыкиным около 1860 года. Он применил это слово к группе либералов, которые были увлечены идеей помощи людям.

Николай Михайловский, лидер русского демократического идеализма, дал ясное определение слова: "Мы можем сказать с чистой совестью, что мы – интеллигенция. Потому что мы знаем много вещей. Потому что мы думаем о многих вещах. Наша профессия - это наука, искусство и литература. ... Наши умы и сердца - с нашим народом, от которого мы отошли из-за образования. Мы в долгу перед нашим народом, и этот факт служит основой нашей деятельности".

Михайловский определённо считал интеллигенцию отдельным классом. Бердяев считал интеллигенцию суперклассом: "Интеллигенция - это часть человечества, в котором идеальная часть человеческого духа переборола классовые ограничения".

Русская интеллигенция была одновременно и идеалистической, и демократической, и все они были страшными индивидуалистами. Индивидуализм составлял основу их философии. Главное они видели в совершенствовании собственной личности.

Чувство социальной ответственности, граничащее с чувством "собственной вины", было характерно для русской интеллигенции. Желание материального комфорта и экономического успеха было абсолютно чуждо интеллигенции. Некоторые жили неплохо, другие жили бедно, но у всех было одинаковое отношение к жизни. Часто они демонстрировали чрезмерный идеализм, чрезмерный альтруизм и чрезмерное самопожертвование. У них совершенно отсутствовал интерес к тому, в каких условиях они лично живут.

В своей профессиональной жизни они были хорошими учителями, юристами, инженерами и учёными, способными врачами и хирургами. Но только немногие из них были хорошими бизнесменами. Они все были, как правило, очень непрактичными. Отсюда у них отсутствовал реализм в политике. Они жили целиком идеями и идеалами. Они мечтали о новом мире, и они хотели свободы для всех. Все они были, безусловно, гуманитариями и бесконечно русскими во всём.

Накуренная комната, стол с самоваром и бутербродами, и группа в десять-пятнадцать человек разного возраста. Это было типичное вечернее сборище в Петербурге и других городах. Часами они будут обсуждать извечные проблемы человечества, которые никогда не будут решены.

Университеты были центрами русской гуманитарной интеллигенции. (Прим. пер. В результате введения в 1804 году Александром Первым обязательного бесплатного государственного образования для евреев в черте оседлости, к середине 19-го века самыми образованными людьми в России стали евреи. "Русская" интеллигенция – это еврейская интеллигенция. Франк Бриттон "Что стоит за коммунизмом". Вот почему еврей Бердяев называл интеллигенцию "суперклассом")
С началом девятнадцатого столетия вся материалистическая тенденция сосредоточилась здесь. Экономический материализм Карла Маркса и механические тенденции естественных наук вдалбливались в молодые умы.

Естественно, что эти концепции стали преобладающими в России, как и во всём мире. Но затем открытый бунт вспыхнул в университетах против "технологизма" естественных наук. Восстание велось молодыми преподавателями, многие из которых потом стали всемирно известными биологами.

Я живо вспоминаю вступительную лекцию Евгения Шульца, второго профессора на кафедре эмбриологии. Это была яростная атака на механизм в биологии. "На вас производит впечатление работа и утверждения Жака Лёба, современного пророка грубого материализма в биологии. Вы уже готовы последовать его легкомысленной теории физико-химической природы человеческого организма. Вы только повторяете ошибку ятромеханических теорий семнадцатого столетия. Поскольку нет существенных различий между Жаком Лёбом и тем, что говорил Джорджио Багливи двести пятьдесят лет назад".

И он объяснил, аудитории состоящей из студентов и преподавателей, что согласно Багливи, тело человека - это набор инструментов: зубы как кусачки, желудок как бутылка, кишечник как трубы, а сосуды как трубочки. Шульц дал захватывающую картину постоянной борьбы между материалистическими и идеалистическими тенденциями в науке. Он рассказал, что это был Томас Сиденгэм, кто поднял бунт против господствующих ятромеханических воззрений Багливи. В своих работах Томас Сиденгэм призывает идти назад к Гиппократу и быть верным его духу. И Сидегэм был только один из бунтовщиков.
Шульц рассказал о работе Жоржа Эрнста Сталя, который призвал биологию идти назад к Аристотелю. В работе " Теория медика - вера" Сталь писал: "Надо всегда помнить, что основа жизни есть деятельность, а не материя…. Поскольку материя сама по себе пассивна и индифферентна к деятельности. Материя просто распределена пассивно внутри определённой структуры".

Блестящий ученик Сталя, Боча, развил идеи учителя. А после них пришли те, кто сделал историю в биологии: Клод Бернар, Иоганнес Мюллер, Вульф, Блюменбах, Юкскал, Ганс Дриш, Дженнингс и другие. Лекция Шульца была только одной из атак на материализм. Гурвич, Лосский, Метальников и другие старались остановить растущее влияние материализма. С падением демократического правительства России в ней уже не осталось места для таких людей как Шульц и Лосский. Некоторым из них удалось уехать, другие были безжалостно уничтожены.

Научным центром русского материализма была лаборатория физиолога Ивана Павлова. Там проводились исследования поведения животных, и родилось направление "объективной психологии". Особой известностью пользовались Павловские "среды". На них приходило огромное количество его последователей и учеников. Они представляли из себя практически религиозную секту с духовным лидером – Иваном Петровичем Павловым. В эти среды после обеда Павловские теории были единственным объектом дискуссий. Я помню однажды, кто-то, не подумав, спросил Павлова, верит ли он в психологию и её место в медицине.

- Психологию? – переспросил Павлов саркастически, - Психология это термин придуманный ненаучными людьми. На самом деле, в науке нет никакого места психологии и другим субъективным методам исследования умственной деятельности. Только физиология может дать ответ на проблемы умственной деятельности.

- Вы считаете, что все умственные процессы человека не что иное, как просто физиологические проявления мозга? – не унимался незнакомец.
- Конечно! - заворчал Павлов с раздражением. - Конечно, только изучая физиологию высшей нервной активности, мы постепенно получим представление о так называемой психологии.
- Не означает ли это, что вы согласны с Сеченовым, что мысль есть не что иное, как безусловный рефлекс?

Упомянув Сеченова, незнакомец коснулся больного места Павлова.

- Сеченов был великий человек, - сердито заметил Павлов.
- Ой ли? - возразил незнакомец, тоже повышая свой голос. – Я не думаю так, профессор Павлов. Он был узколобым человеком, неспособным понять всю сложность умственной деятельности.

И незнакомец вышел из аудитории.

- Кто этот имбецил? – заорал Павлов.

Доктор Орбели И.А. прошептал имя на ухо Павлову.

- Я знал, что это один из неовиталистов. - усмехнулся Павлов.

Позднее я узнал, то это был Гурвич, один из видных тогда анти материалистов.

Года через два, после того как свергнули Керенского, Ленин посетил лабораторию Павлова в Институте экспериментальной медицины в Петербурге. Их встреча произошла в октябре 1919 года. Отчёт об этой встрече не публиковался, и никому не было известно об этом необычном визите. Однако присутствовавший доктор Зелёный С.П. сделал протокол. Он разрешил мне прочитать его и сделать выписки. Это было незадолго до того, как я покинул Россию. Как всегда, Ленин был краток и прям. Он избегал вступлений.

- Возможно ли контролировать человеческое поведение? - спросил он Павлова.
- Я не вполне понимаю ваш вопрос, – был ответ.
- Мы строим новый мир. Мир коммунизма. Вы не коммунист?

Павлов отрицательно потряс головой. Он никогда не стал коммунистом, даже когда его провозгласили героем Советской страны.

- Это неважно. Важно то, что я хочу, чтобы широкие массы России последовали образцу мышления и поведения в соответствии с коммунистическими требованиями. Все!

Идея казалась абсурдной Павлову, но он молча слушал.

- Было через чур много индивидуализма в России прошлого. Коммунизм не терпит индивидуалистические тенденции. Они вредоносны. Они не входят в наши планы. Мы должны исключить индивидуализм.
- Но это огромная задача, индивидуализм играет огромную роль в жизни России, – заметил Павлов.
- Чушь, человека можно исправить. Из человека можно сделать, что мы хотим в нём видеть.

Павлов взял время, чтобы подумать. Он не хотел противоречить абсолютному диктатору России.

- Я правильно понимаю, что вы хотите стандартизировать поведение граждан России? Чтобы они следовали единому образцу? - спросил он.
- В точности так, этого именно я и хочу, Иван Петрович Павлов, и вы должны помочь нам в этом.
- Каким способом? - опешил Павлов.
- Вашим изучением человеческого поведения, больше ничем. Просто продолжайте научную работу, какую вы и делали.

И Ленин стал развивать свою идею, что человеческое поведение может контролироваться соответствующим образованием. К удивлению Павлова и Зелёного, он был прилично осведомлён с работами Павлова и его школы об условных рефлексах. Он излагал понятно, хотя и не всегда корректно с научной точки зрения.

Когда Ленин был ещё молодым человеком, и ещё формулировал свой диалектический материализм, он искал биологические данные, которые могли бы подтвердить его положения. Он наткнулся на книжку физиолога Ивана Сеченова, опубликованную в 1863 году. Этой книге, тогда было тридцать лет, и называлась она " Рефлексы головного мозга". В этой книге Сеченов утверждал, что мысли возникают, как результат безусловных рефлексов. Вся психика, утверждал он, это не что иное, как просто промежуточное звено между рецептором и двигательным органом. "Мысль - это ничто иное, как безусловный рефлекс, или рефлекс без своего последнего звена. Все движения, известные в физиологии как произвольные, являются, на самом деле, рефлексами в чистом виде".

Другими словами, вся умственная активность человека и его психика Сеченовым были низведены до уровня простого физиологического рефлекса лягушки. Хотя Ленин и не схватил суть внутренних рассуждений Сеченова, тем не менее, он понял, что Сеченов не допускает существования души, и рассматривает человека, как неодушевлённый электромеханический прибор. Это было то, что Ленин и искал. Когда книга Сеченова была опубликована, она вызвала большой резонанс в кругах русской интеллигенции. Сеченов был даже изображён Тургеневым в фигуре Базарова в повести "Отцы и дети". С этого момента в России кличка "нигилист" давалась всем, кто, как и Базаров, отрицал существование души.

С того момента, как Ленин упомянул работу Сеченова, Павлов более оживился и проявил больше интереса к разговору. Павлов уважал Сеченова, как своего предшественника в теории рефлексов. Вскоре разговор превратился в лекцию о теории "нервизма", которая, собственно, и была основой Павловских исследований. Павловская лекция Ленину продолжалась почти два часа. Слушатель, только иногда перебивал лектора вопросом.

Павлов объяснил, что термин "нервизм" был введён профессором Боткиным, работающим в лаборатории Павлова. " Мы называем нервизмом физиологическое понятие, которое посредством центральной нервной системы оказывает влияние на всю деятельность организма".

Центральная нервная система, сказал Павлов, делает организм единым целым. Нервная система, таким образом, играет решающую роль в деятельности организма. Мозг, один только мозг служит субстратом высшей нервной деятельности и эмоций. Когда человек болен, это значит, что –то не в порядке с его мозгом. Рак, диабет, язвы желудка и даже инфекционные болезни - это в своей сути - болезни мозга. " Наша теория полностью расходится с взглядом западных физиологов, таких как Мюллер, Вирхов и Нидгэм".

И Павлов пошёл описывать разницу между им и западной школой. Для нервистов личность человека - это просто продукт персонального опыта в течении жизни человека. Это просто реакция приспособления человека к условиям окружающей среды. Этот опыт основан на образовании и ассоциации условных рефлексов в головном мозгу. Согласно нервизму, наследственность играет только второстепенную роль.

- Не означает ли это, что наследственные факторы могут быть переломлены соответствующим воспитанием? - спросил Ленин
- При определённых условиях, да. Они могут быть преодолены. Я думаю, что у нас на руках хватает экспериментальных доказательств, что условные рефлексы могут вытеснить безусловные, то есть природные, врождённые рефлексы или инстинкты.
- Европейские физиологи, конечно, защищают идеалистический взгляд на поведение человека. Они липнут к так называемому "клеточному принципу" Они считают, что всё в организме предопределено его наследственностью и эмбриональным развитием. Они считают, что организм мало зависит от окружающих условий. Они не правы.

Далее Павлов рассказал, как он нашёл, что внешний стимул, который начинает условный рефлекс, играет главную роль. Один и тот же условный рефлекс может быть вызван у абсолютно разных людей. Это находится в прямом противоречии с западными теориями, согласно которым, реакции организма определяются его индивидуальностью.

- Они подчеркивают индивидуальные характеристики организма, а мы принижаем их значение. Мы подчёркиваем значение внешнего импульса, как вы говорите, окружающей среды. Они допускают дуалистическое истолкование психической жизни, а мы – нет.
- Отлично! - воскликнул Ленин. – Вот это я и хотел знать. Вы так же как и мы - материалист?
- В моих исследованиях, да.

Павлов не акцентировал на этом своём осторожном высказывании. Поговаривали, что частным образом, он не только не был атеистом, но и был глубоко верующим человеком. Эта встреча между Павловым и Лениным была началом грандиозного эксперимента Советского правительства по контролю над человеческим поведением и стандартизацией психики всего русского народа. Практически, это была война с русским индивидуализмом, которым в прошлом мы так гордились.

Скоро стали проявляться практические последствия этого разговора. Павловская лаборатория превратилась в оазис, не трогаемый Чека. И ни какие буржуазные происхождения учёных, ни их политические воззрения, ни даже их контрреволюционное прошлое не интересовали никого, если они работали на теорию нервизма. Их всех оставили в покое. Несколько Павловских учеников были назначены главами лабораторий в других городах. В этих лабораториях и институтах работа тут же была перестроена в соответствии с нервизмом. Одновременно были организованы новые лаборатории. Деньги на проект стандартизации психики советского человека полились рекой.

* * * *

Индивидуализм против стандартизации!
 
Это было важно. Это было важнее, чем политические разногласия борьбы против советской диктатуры. Для русской интеллигенции полное развитие индивидуальности было основой развития гармоничного общества. Однако русские большевики избрали животный материализм основой их социального экспериментирования. Политика заставляла их отрицать значение индивидуальности в человеке. большевики просто декретом не оставили места индивидуальности человека в их социально-политической системе.

Однако индивидуальность царит в живом мире от простейших организмов до человека. Ни одно другое свойство материи не выделяется в большей степени. Если живая материя жива, то налицо индивидуальность. Если живая материя умирает, то она теряет свои индивидуальные черты.

В моих экспериментах с профессором Метальниковым, даже простейшие инфузории демонстрировали индивидуальные черты своего поведения. В мире нет даже двух одинаковых клеток. Все знают, что нет одинаковых отпечатков пальцев. Все человеческие органы различаются у разных людей. Этот основной закон природы был оставлен без внимания большевиками. Они верили, что поведение людей можно стандартизировать и лишить его индивидуальности. Они твердили, что с помощью образовательной пропаганды, они способны превратить людей в роботоподобных существ, которые будут реагировать на всё одинаково. Они и использовали Павловский нервизм, как научную основу их воспитательной политики. Они, как всегда, объявляли реакционной любую теорию, противоречащую теории Павлова.

Нервизм стал официальной научной большевистской доктриной. Так как, если поведение человека можно свести к цепочке условных рефлексов, то и поведение широких масс можно стандартизировать под одну гребёнку. Советские руководители очень серьёзно отнеслись к этой проблеме. С 26 июня по 4 июля 1950 года в Московском Университете был созван чрезвычайный научный конгресс. 1400 физиологов, биологов, патологов и психиатров из многих стран мира присутствовало на этом конгрессе. "Проблемы физиологического учения Павлова" было темой конгресса. Однако настоящие цели конгресса были гораздо более далеко идущими. Целью конгресса была пропаганда научного контроля над человеческим поведением.

Теория Павлова была только основой этого правительственного подхода. Павловские постулаты были приняты только в их самой упрощённой форме. Поскольку человек - это комплекс условных рефлексов, человеческое поведение определяется его образованием. Путём работы с условными рефлексами можно стандартизировать поведение человека в соответствии с требованиями Советского правительства. Таким образом, поведение советского народа, а в последующем и всего мира, можно постепенно стандартизировать и сделать однообразным и предсказуемым.

Поведение человека - это продукт его окружающей среды, но вдруг было объявлено, что человек, в свою очередь, может переделать и трансформировать окружающую среду. Это было явное противоречие собственным постулатам.

Учёные, физиологи и психологи, которые не соглашались с этим "супернервизмом", объявлялись врагами коммунизма и лишались своих должностей в институтах. Даже ученики Павлова, такие как академики Бериташвили, Орбели и профессора Рожанский и Анохин, были объявлены лакеями буржуазии. Эти четверо были среди других учёных, обвинённых в индивидуалистических тенденциях. Эти учёные, также, несмотря на разнообразие фамилий, не были русскими или кавказскими людьми.

Атака на еретиков не окончилась с окончанием конгресса. "Советский журнал физиологии" в 1950 году был полон статей осуждающих то одного, то другого учёного. Ленинские мечты о стандартизации человека не оставлены и сегодняшними правителями СССР. Это теория внедрена в практику в масштабе ещё не известным в истории человечества. Много сказано о политической активности коммунистической партии, однако, упущен факт их неумолимой борьбы против всякой индивидуальности.
 
"Русский" большевизм - это самая крайняя форма анти-индивидуализма, когда-либо существовавшая на земле. Сейчас независимое научное мышление полностью подавлено в Советском Союзе, но в дни моей юности крайний материализм проповедовала только маленькая кучка приверженцев. Большинство студентов наслаждались свободой мнений, и индивидуализм был основным течением в научной среде.

Оглавление

 
www.pseudology.org