М.: ACT, 2009. — 444, [4] с., 48 л. ил. ISBN 978-5-17-059741-3
Аббас-оглы, Адиле Шахбасовна
Моя Абхазия... Моя судьба
Часть III
Бистюба

Через два дня нас снова повезли в Троицк, затем на станцию Бреды. Это было, наверное, самое захолустное и дикое место на свете: кругом бесконечная степь без каких-либо признаков человеческой жизни. Всем хотелось есть, но нигде не видно было
жилья, чтобы попросить еды. Лишь через четыре дня прибыл танк, который вез на прицепе грузовик—"студебеккер". Нас — 72 человека, в том числе трех Женщин (мы снова оказались вместе с разноглазой гречанкой Шурой Логаридис, той самой, что сидела
со мной в харьковской тюрьме, и Екатериной Игнатьевной Биникалос), — погрузили в машину, как овец, и накрыли брезентом, чтобы мы не околели от холода. А дальше мы потеряли счет времени и решили, что нас везут в степь, чтобы расстрелять. Мы тихо
плакали и прощались, прижавшись друг к другу под тяжестью брезента. Это был февраль 1940 года.

Машину действительно остановили где-то в степи. Неужели конец? Но нет, водители перекурили, предварительно послав нас "по матери", и мы отправились дальше. Уже под утро нас, полуживых, привезли в какой-то поселок, но домов не видно — кругом
снежное поле. Мы с трудом выбрались из кузова, ноги не слушаются, голова гудит от холода, голода и переживаний. Озираемся по сторонам — ни Души. Нас охватил ужас, началась самая настоящая паника, мы все были уверены, что водители нас тут бросят,
а сами уедут. Прошел примерно час, который показался нам вечностью. Наконец появился мужчина средних лет в волчьем тулупе до земли. Оглядел нас и сказал:

— Опять привезли одних стариков? Гробы им впору сколачивать, если найдутся доски. Работники...

О чем-то ещё поразмышлял и повел нас за собой. Вдруг через какую-то дыру мы провалились, как казалось, под землю и очутились действительно в землянке, но там было достаточно уютно и тепло: в русской печи горел камыш. Нам-то сначала показалось,
что вокруг — голая снежная степь, а рядом, оказывается, было жилье, только занесенное снегом.
Только теперь мы успокоились, поняв, что никто не собирается нас убивать. Человек в волчьем тулупе, по фамилии Нартов, был директором совхоза. Он распределил нас по домам.

На следующий день нас собрали возле конторы, объявили, что отныне мы сами должны заботиться о себе, и погнали на работу: одних — рубить здешние саксаулы, других — убирать за скотом. С утра до ночи работали, не разгибаясь. Подходящей одежды не
было, как, впрочем, и сил. Люди мучились от холода и недоедания. Старики болели и умирали.

Мне повезло больше, чем другим, — я попала в дом к хорошей Женщине, Анастасии Найде. У неё было трое детей, муж — в армии. Она работала на маслобойне. Я готовила, убирала, стирала, присматривала за детьми и помогала двум старшим выполнять
школьные задания, вышивала и вязала — словом, делала все, только бы жить в семье. Хозяйка меня жалела, и мы даже ели вместе.

На работе меня, как самую молодую, гоняли повсюду и старались побольше загрузить. Тяжелее всего для меня было, когда приходилось работать на ферме — я очень боялась коров и особенно быков. Сколько раз от страха я зарывалась в хлеву в сено,
сколько раз впадала в самую настоящую истерику. Успокаивала себя только тем, что скоро, в феврале 1942 года кончится срок моей ссылки. После тяжелого дня валилась с ног, а ведь надо было ещё помочь хозяйке по дому...

Неожиданно её вызвал местный энкавэдэшник, по фамилии Баранник, и отругал за то, что она, солдатка, меня приютила. Настя очень переживала, ей со мной было хорошо, но все же мне пришлось искать новое пристанище. Меня взяла к себе Зоя Кошелева.
Она тоже была женой солдата — Баранник пугал и её, но она на него не обращала внимания. Зоя часто болела, у неё были двое маленьких детей, и ей очень нужна была помощница.

Между тем в поселке начался голод, снабжение продуктами становилось все хуже. Моя хозяйка сама еле перебивалась, но пока ей удавалось выделять мне кусочек хлеба, чашку молока и миску картошки — за это я шила, вязала, выполняла практически всю
домашнюю работу. Но скоро и этого не стало. Силы мои таяли. Семеро человек из нашей партии уже умерли от голода.

В конце апреля 1940 года ко мне приехала мама. Ей это удалось только благодаря ходатайству Анастасии Платоновны Зуевой, потому что приезжать в места ссылки для свидания с близкими запрещалось. Зуева, узнав о моем аресте и высылке в Казахстан,
первое время переписывалась со мной. Я знала, что она предпринимает попытки вызволить меня, но из этого ничего не вышло. Вскоре ей запретили мне писать. Но маме она сумела раздобыть билет и пропуск на проезд до Кустаная, а дальше мама
пробивалась сама, часто рискуя жизнью.

Как сейчас помню: я собирала камыш, вдруг пришли несколько ссыльных греков и сказали, что приехала моя мама. Я не поверила им и тут увидела вдалеке её саму. От радости я бросила камыш, побежала к ней, обхватила, стала целовать. Несколько минут
мы не могли оторваться друг от друга, говорили наперебой и одновременно плакали. Немного успокоившись, вернулись в поселок. У меня собрались почти все, кто мог ещё ходить. Мама привезла много провизии, в том числе чай (а в обмен на чай можно
было что-нибудь раздобыть у казахов), вещи. Все наперебой просили маму запомнить их домашние адреса и сообщить близким об их состоянии. Шум стоял страшный. Мама плакала навзрыд. Через некоторое время все стали расходиться, и наконец поздно
вечером мы остались одни. Мама никак не могла прийти в себя после всего увиденного в дороге и здесь, в Бистюбе. Когда она ехала ко мне, она представить себе не могла, в каком положении я здесь нахожусь, и теперь повторяла со слезами:

— Девочка моя, куда же тебя загнали? Ни людей вокруг, ни деревьев, ничего, одна голая степь. Боже мой, за что такое проклятие?

Она рассказала, что приехала на грузовой машине со станции Бреды. Ей казалось, что она едет по пустыне на край света: ни жилья, ни кустика, только холмы и полувысохшие озера. Она была в полном отчаянии и рыдала от своей беспомощности. Проговорили мы с ней всю ночь, а на следующий день нас обеих вызвал в контору Баранник. Его главной обязанностью было следить за ссыльными (мы каждое утро должны были расписываться в специальном журнале), поэтому приезд моей мамы и наша встреча, которая состоялась без его ведома, сильно его возмутили.

Несколько минут, которые показались нам вечностью, он сверлил нас своими светлыми водянистыми глазами. Убедившись, что мы уже достаточно напуганы, сквозь зубы процедил:

— Кто разрешил твоей матери приехать? Пусть немедленно убирается, а то не успеет оглянуться, как присоединится к вам.

Угроза была страшная, что и говорить, но мама не могла уехать немедленно: таял снег, была распутица. Пришлось ждать. Через десять дней погода установилась, снег лежал теперь только в оврагах. 10 мая приехала машина из области за пшеницей, на этой
машине мама и должна была уехать. Она стала собираться в обратный путь, ссыльные пришли попрощаться, но, поскольку разговаривать долго не разрешалось, быстро разошлись.

Расставались мы с ней будто навсегда, шли к месту стоянки и плакали. Уже у машины обнялись, нас оттащили друг от друга. Шофер крикнул:

— Хватит слюнявиться, поехали!

Мама, не переставая плакать, забралась в кузов, грузовик тронулся с места и покатил прочь по грязной дороге. Я стояла и смотрела вслед, пока машина не исчезла из виду. Наверное, я ещё долго оставалась бы в таком состоянии, если бы меня не окликнула
моя хозяйка. Она не дождалась моего возвращения и пошла меня разыскивать: детей надо было помыть, накормить и уложить спать.

Закончив все домашние дела, я села у окна и долго смотрела в темноту, словно надеялась увидеть там маму. Ночь прошла тревожно. Меня душила тоска, я вспоминала свое детство, родной дом, милый мой Сухум. Грудь сжималась от обиды и горя. Но
плакать я не могла, чтобы не вызвать неудовольствие хозяйки.

Прошло дней десять. До Бистюбы дошел новый указ: никто из местных жителей не должен держать у себя в доме ссыльных и не должен общаться с ними. Нас разместили в бывшем хлеву. Все лето мы месили кизяк — коровий помет с соломой и глиной, и из
этой смеси делали перегородки. Но я и две мои подруги в конце концов оказались в крошечной землянке — в телятнике главного гуртоправа (* Гуртоправ — пастух (от польск. hurt — стадо крупного рогатого скота мясного направления). Это был грозного вида
мужик по фамилии Гордиенко, выходец с Украины.

Надо сказать, что в Бистюбе жили раскулаченные с Украины, из Белоруссии и других мест. Многие умерли, оставшиеся в живых примирились с судьбой. Подросли дети, устроились, кто как сумел. Старики вначале сторонились нас, но постепенно стали сами
заговаривать. Некоторые, посмелее, рассказывали, как их раскулачивали, как высылали с семьями. Они говорили, что большинство высылаемых не имели ни коровенки, ни лошади, но их все равно раскулачили. Рассказывали о своих мучениях в пути, о том,
как их везли в вагонах для скота, как умирали старики и дети, как потом им было трудно привыкать к суровому климату, рассказывали о своей нищете и бездушии местных властей. Многое они рассказывали и просили никому не говорить об этом.

Так вот, Гордиенко был сыном ссыльных. Рос он в нужде, рано потерял родителей, но сумел выкрутиться, стал гуртоправом, однако Душа у него очерствела. Страшный был человек. Все, что пережил сам, теперь вымещал на нас, например в самую жару
заставлял рыть ров вокруг поселка — зачем? Похоже было, что наши страдания доставляли ему наслаждение. Все покрикивал на меня:

— Мы тебя научим работать, белоручка!

Справляться с голодом становилось все труднее. Я променяла все свои вещи на картошку, муку и капусту. Скоро и у местных жителей продуктов не осталось. А тут ещё началась жара. Климат в этих краях резко континентальный — зима суровая, а летом
температура доходит до 55-60 градусов жары. Днем невозможно выйти на улицу, спасались в землянках. В полночь нас поднимали, заставляли гнать в степь скот, косить до наступления жары люцерну, ковыль, полынь и другие травы. Старики валились с ног, а нас, Женщин, бригадиры погоняли угрозами. Косить мы не умели — стали вязать снопы. И так от зари до зари.

Однажды, вконец обессиленные, мы укрылись от солнца под стогом сена. Вдруг я почувствовала, как что-то холодное коснулось моей ноги. Я вскочила в ужасе — возле меня, свернувшись клубком, лежала змея и уже подняла голову, готовая броситься. Я
закричала и кинулась бежать — подальше от этого места. Все переполошились, стали меня успокаивать. Тут, как назло, приехал управляющий, привез местных на покос. Он страшно разозлился, обнаружив, что люди не работают, и, выяснив причину всеобщего
волнения, послал меня в отместку на самый трудный участок.

Через некоторое время меня перевели работать техническим секретарем — я должна была сопровождать скот и регистрировать больных животных. Стадо погнали очень далеко, в Тургай, километров за сто от нашего поселка. Там были хорошие пастбища,
близко протекала река Кара-су, что значит Черная вода, неизвестно откуда бравшая свое начало и исчезавшая в песках. Ехать пришлось по степи более двух суток. Жара стояла невыносимая, запаса воды не было, её брали из полувысохших озер. Поздно
ночью прибыли к месту назначения. Я увидела множество кибиток, стоявших в круг, а в середине казахов, которые пили чай. С раннего утра в загон запускали скот, у животных брали кровь, делали прививки. Я, как секретарь, записывала номера, масть,
возраст и все приметы. Потянулись мучительные, заполненные однообразной работой дни, но зато я была сыта.

Казахи ко мне относились хорошо, особенно когда узнали, что я иранка, мусульманка. Они ежедневно охотились в свободное от работы время, по большей части на дудаков (это дикие индюки), из которых готовили бешбармак, что в переводе означает "есть
пятью пальцами", — блюдо показалось мне необыкновенно вкусным. Вообще, только летом казахи могли сытно и вкусно поесть. Иногда мне перепадало молоко, кумыс.

В первых числах августа отправились обратно. Ехали более трех дней, останавливаясь в пути. По возвращении Наргов вызвал меня и сообщил, что, поскольку я молодая и грамотная, меня решили перевести в бухгалтерию счетоводом. Если буду хорошо
работать, пообещал направить меня на бухгалтерские курсы в район. Я не поверила своим ушам — неужели мне наконец улыбнулась удача? Так я стала работать в бухгалтерии. Проработала август, сентябрь и октябрь. Моей работой были довольны.
Правда, зарплата была мизерная, но зато давали паек — это уже было большим счастьем.

Бураны

Бухгалтерия находилась в конторе совхоза, на центральной усадьбе, а я жила на ферме, от усадьбы метрах в трехстах. Конец октября выдался холодным, часто поднимался буран. Однажды, вдень зарплаты, я немного задержалась. Получила деньги и
поспешила домой. Уже начало темнеть. Из конторы надо было идти прямо, никуда не сворачивая. Я шла по протоптанной в снегу (снег уже лежал) дороге, миновала землянку-магазин, до фермы осталось метров двести. Вдруг неожиданно резко потемнело и,
откуда ни возьмись, налетел верховой буран: сильный, порывистый ветер взметал и кружил снег — на шаг впереди ничего не было видно. Стараясь защититься от ветра, я закрывала лицо руками и незаметно сошла с тропинки.

Куда идти? Ничего не видно. Я стала метаться как затравленный зверь, то вправо, то влево, и окончательно потеряла направление. Прошло много времени (а может быть, только так казалось), мне стало жарко. Я знала, что когда человек замерзает, ему становится жарко, потому что мороз жжет тело, но справиться с собой не могла — меня давила моя одежда, и хотелось только одного — спать. В тот самый момент, когда я скинула с головы платок и уже стала снимать пальто, кто-то сильно ударил меня по лицу, и у самого уха я услышала мужской голос:

— Марджа* (*Женщина (казах).), пропадаиш будеш, помрат, адивай свой палто.

Старик казах тряс меня изо всех сил, натянул мне на голову платок, а на руки — варежки, потом заставил меня прыгать, продолжая приговаривать:

— Скоро буран кончит — это поземка.

И действительно, скоро буран стал слабеть и наконец затих

Этот старый казах, оказывается, шел за мной следом из конторы. Увидел, как темное пятно исчезло с тропинки, на какое-то время потерял меня из виду, потом, когда буран на секунду притих, вновь заметил, догнал и стал стараться привести меня в чувство.
Мне казалось, что мы топчемся в снегу уже целую вечность, и тут мой спаситель увидел свет фонаря — это ссыльные, не дождавшись меня, повесили в сенцах фонарь. Старик потащил меня на свет. Меня раздели, растерли снегом, и через некоторое время я
заснула как убитая. Утром проснулась полуживая. Лицо опухло и покрылось волдырями, как после ожогов. Ноги и руки распухли и побагровели. Несколько дней я не в силах была подняться. Мой спаситель, казах Адылбей, принес кружку молока. Потом я
узнала, что он потихоньку доил коров, когда убирали гурты, и, сильно рискуя, несколько дней подряд носил мне молоко. Позже раздобыл кусочек гусиного жира, которым я смазывала лопнувшие волдыри. Разве можно это забыть?

(В шестом классе я писала сочинение по повести Пушкина "Метель", и мне тогда страшно захотелось испытать те чувства, которые пережил герой, — как же давно это было и как далеко от реальной жизни..).

В бухгалтерии были недовольны моим отсутствием. Как только я смогла ходить, отправилась на работу. Лицо было ещё страшное, я его закрывала платком. К счастью, у меня были мужские валенки, которые я выменяла на свои вещи, такие большие, что мои
распухшие ноги в них с трудом, но влезли.

Самое ужасное было то, что я не могла писать: обмороженные пальцы не гнулись. Но страх потерять работу подгонял меня, и я коряво выводила буквы и цифры. Однако моя самоотверженность меня не спасла — опять пошли разговоры, что я враг народа
и мне не место в бухгалтерии. В декабре меня уволили.

Что делать? С больными руками работать я не могла, есть было нечего. Написала маме, что страдаю желудком, без всякой уверенности, что мое письмо дойдет. Но мама получила письмо и поняла намек. Долго не было ответа, зато в конце января 1941 года
пришли сразу пять посылок. Одну я дала почтальону, чтобы другие взять себе. Тут же собрались все ссыльные. В ящиках оказались сухари и немного масла. Это был большой праздник. Мы вскипятили воду, мочили в ней сухари и ели как кашу. На другой день
уже нечего было есть. Мы, Женщины, вместе лежали на нарах, закутавшись, во что попало. Мужчины тоже страдали, ходили полуопухшие от голода. К счастью, к концу зимы многим ссыльным стали приходить посылки. Вот только пережили зиму немногие...

Этот год был тяжелее предыдущих. Хлеб совсем перестали давать. Местные тоже голодали, весь поселок бедствовал, съели все, что было в хозяйстве. Начальство не находило выхода из создавшегося положения. Семенной хлеб запрещено было трогать.
Начался Тиф, который унес много жизней — и ссыльных, и местных жителей. Зима была суровой, запасы топлива закончились, а идти за камышом на обледенелое озеро не решались. Лютый холод вселился во все землянки. Рано темнело, жгли лучины —
кусочек тряпки в жиру, который, тлея, коптил и издавал зловоние. Часто, экономя жир, сидели в кромешной темноте.

В конце февраля 1941 года начался падеж скота. Но резать больных коров не разрешалось. Мясо павших животных ели и умирали — почти весь скот был болен бруцеллезом или туберкулезом. Начальство запаниковало. Наконец прибыла комиссия. После
тщательной проверки убедились, что гибель скота была неминуема. Только тогда подбросили немного зерна и стали выдавать по 200 граммов черного, с чем-то смешанного хлеба. Подвезли немного корма скотине.

Меня снова назначили техническим секретарем при ветеринарном враче Петре Богодухове. Надо было обслуживать все фермы, а расстояние между ними было 10-12 километров. С рассветом садились в сани, запряженные лошадьми, и отправлялись
объезжать фермы — выявляли больной скот, молодняк лечили. Я вела записи и составляла отчеты.

Однажды — дело было весной — мы, ветврач Петр Богодухов, зоотехник Авксентий Клименко и я, поехали на очередную проверку. День выдался морозный, градусов 40 ниже нуля. От собственного дыхания лицо покрывалось инеем, на ресницах, бровях и
вокруг рта висели сосульки, руки и ноги деревенели от стужи. Ехать было очень трудно, лошади вязли в снегу, который залил беспрерывно. Неожиданно поднялся буран, сразу потемнело. Ветер дул с бешеной силой, все время меняя направление. Лошади
заржали, перешли на шаг и вдруг остановились. Богодухов, человек бывалый, сказал:

— Ветер скоро стихнет, лучше переждать, а то лошади собьются с пути.

Для ориентировки по пути от фермы к ферме через каждые 10 метров в снег втыкали высокий камыш, который примерзал и не падал. Но скоро совсем стемнело, и камыша не было видно. Прошел примерно час, и действительно ветер стал слабеть, немного
посветлело. Лошади пошли быстрее, надо было спешить, чтобы успеть доехать до ночи, иначе конец. Богодухов хлестнул лошадей, и они рванулись так, что я вылетела из саней, никем не замеченная (я сидела сзади). Мой заячий тулуп настолько был велик и
тяжел, что я не могла сразу вылезти из снега и закричать. Меня охватил ужас. Кругом сугробы, дороги не видно. Я закуталась в тулуп и, вероятно, стала засыпать. Очнулась я в санях.

— Наконец-то пришла в себя, — сказал Богодухов, — а то мы уже хоронить тебя собрались.

(Местные жители зимой увозят покойников далеко в степь, и, если до весны труп сохранится, тогда уже предают тело земле. Промерзлую землю невозможно копать).

Потом они мне рассказали, что Клименко случайно обернулся и обнаружил, что меня нет. Они остановили сани, лошадям дали сена, а сами пошли меня искать. Когда нашли, я спала, почти засыпанная снегом. Если бы они отъехали дальше — вряд ли бы нашли. Богодухов знал, что я уже однажды попадала в буран, это был второй случай, и, многозначительно посмотрев на меня, сказал:

— У северян есть примета: если третий раз в буран попадешь, Смерти не миновать.

Сказал — и погнал лошадей. Оставшуюся часть дороги мы ехали молча. Не знаю, о чем думали мои спутники, а я представляла себе, как буду замерзать в глухой степи, и никто никогда не узнает, где и как я погибла. Когда мы наконец добрались до фермы,
была ночь. Нас напоили крепким чаем и угостили лепешками.

Всю весну приходилось ездить по фермам в такую опасную погоду. На каждой ферме мы задерживались по две недели. Вставали чуть свет и до позднего вечера проверяли скот и лечили больных животных. За это время я поближе познакомилась с казахами.
При всей своей бедности это был добрый народ. Летом они кочевали по степи вместе с совхозным стадом и жили в кибитках, а зимой — в землянках на ферме. Целыми днями возились со скотом, а на отдыхе в первую очередь закладывали за нижнюю губу
насвай — смесь махорки с разными травами, обладающими наркотическими свойствами. Насваем пользовались и мужчины, и Женщины. Жевали его, сидя на полу, на кошме, и через некоторое время начинали раскачиваться: вправо — влево...
 
Настроение у них становилось приподнятым, глаза чуточку слезились, лицо делалось глуповатым. Излюбленным напитком у казахов был чай. Готовили они его очень вкусно и пили из пиал медленно, часами, что доставляло им большое удовольствие. Почти у всех были гнилые зубы, чирьи на руках и ногах, многие страдали удушливым кашлем. Спали на земле, на овечьих или козьих шкурах, которые никогда не вытряхивали. Никогда не видела, чтобы они мылись, — да и где им было мыться? Условия жизни были невыносимо тяжелыми. При всем том казахи казались мне уживчивыми и честными людьми. С местными неказахского происхождения и ссыльными они не конфликтовали.

В мае, когда мы должны были вместе с погонщиками следовать за скотом в степи Тургая, у меня вдруг поднялась высокая температура. Богодухов решил, что это грипп, и оставил меня в покое. И действительно, это оказался грипп. Через четыре дня я с
трудом поднялась и, шатаясь, стала понемногу двигаться. Я осталась одна в маленькой землянке: Шура Дульжер-Логаридис сошлась со ссыльным греком и ушла к нему, её примеру последовала и Екатерина Биникалос. Одной мне было не по себе, страшно,
особенно ночью. Часто снились кошмары, от которых я вскакивала, обливаясь холодным потом...

Поляки

Весной 1941 года в Бистюбу привезли около тридцати семей польских ссыльных (в основном из Варшавы и других больших польских городов), а вслед за ними — примерно двадцать семей чеченцев и ингушей, среди которых были больные Тифом. В поселке
началась эпидемия. Умерла моя первая хозяйка, а вскоре и Зоя Кошелева.

Несколько вновь прибывших семей оставили на центральной усадьбе, а остальных распределили по фермам. Часть Поляков разместилась в большом доме-бараке рядом с конторой, других расселили в домах местных жителей, в каждом доме по две-три
семьи. В бараке, кстати сказать, жили (очень обособленно и замкнуто) ещё две семьи корейцев и две семьи немцев, сосланных из Минвод, а рядом с бараком, в крошечной землянке, — два китайца, которые из прутьев плели корзины и разные предметы
кухонного обихода. Они и мне подарили корзину и шумовку. В любую погоду, и зимой и летом они косили на озере камыш для конторы и однажды не вернулись, замерзли.

Вначале Поляки держались гордо, одевались красиво, поскольку умудрились привезти с собой хорошие вещи. Они не знали, за что их сослали, и свое переселение считали ошибкой. В основном это была молодежь, офицеры польской армии, все с высшим образованием. Пока у них оставались продукты и деньги, они отказывались выходить на работу, но продолжалось это, разумеется, недолго. На меня эти люди сразу произвели хорошее впечатление, мы быстро нашли общий язык — в буквальном смысле, потому что они стали учить меня польскому. Я уже к тому времени немного говорила по-украински, поэтому польский язык освоила быстро. Правда, Поляки смеялись над моим произношением, говорили, что у меня еврейский акцент, и называли "жидомиркой".

Сразу по прибытии Полякам предложили записаться украинцами и считаться гражданами Советского Союза. Некоторые согласились, и им была обещана работа и материальная помощь (впоследствии им пришлось горько жалеть об этом).

Баранник, председатель месткома и по совместительству представитель НКВД, занимался распределением мужчин по гуртам. Гордые Поляки должны были чистить гурты, кормить скот и время от времени стричь овец. И так с утра до позднего вечера — в
холоде и темноте, поскольку электрического освещения не было, горела коптилка или фонарь. Их предупредили, что за неподчинение будут строго карать. Кроме того, их гоняли на сенокос и на уборку урожая.

Я видела, как в этих нечеловеческих условиях, униженные до предела, понимавшие, что скорее всего "ошибка" по отношению к ним будет исправлена не скоро, Поляки доходили до полного отчаяния. Некоторые смельчаки пытались было планировать побег, но
куда убежишь по бездорожью и без документов, да и как оставить стариков и детей... В конце концов голод заставил их подчиниться. Но все равно у них часто бывали стычки с управляющим Гордиенко, надсмотрщиком Клименко и другими гуртоправами, порой
доходило до драки — Поляки старались приспособиться, но никогда не теряли чувства собственного достоинства.

Некоторое время я жила вместе с семьей Добровольских. Мать, Ядвига, шестидесяти пяти лет, суровая, властная Женщина, была, по сути, главой семьи — её муж был полковником польской армии, и она не знала, где он находился. Старшая дочь Мариша, имевшая пятилетнего сына Казимира, работала уборщицей в конторе, сын Людвиг, коренастый, здоровый парень, — в гараже. Младшую, певунью Стефу, отправили на работу в поле. Все они ко мне хорошо относились.

Семья Новак состояла из четырех человек. Отец и мать — пожилые, больные. Старший сын Казимир работал где попало, лишь бы прокормить семью. Младший, Юлиян, наоборот, был строптивый, отказывался работать, не раз убегал в степь, но его
возвращали. Он открыто ненавидел Советский Союз в целом и каждого из своих притеснителей в отдельности.

Была ещё семья Волынских. Хозяин умер уже здесь, в поселке. Его вдова, Янина, была маленькая, хрупкая, милая Женщина. Старшая дочь, Стефана, очень красивая блондинка, вскоре вышла замуж за Людвига Добровольского, у них родился сын Стасик.
Младшая — "синеглазая", как её называли, веселая Ганка, жила с матерью, работала в поле, а зимой убирала гурты. После работы к нам в поселок приходили жившие на фермах молодые Поляки и до поздней ночи рассказывали о своей Польше — они все тосковали по родине и надеялись когда-нибудь вернуться домой.

Начальство запрещало местным общаться с ссыльными, но постепенно контакты стали налаживаться. Как я уже говорила, среди Поляков было много молодежи. Мы с ними быстро подружились и решили устроить что-то вроде клуба, тем более что помещение уже было — недостроенная пустующая казарма. Привезли из области длинные лавки, смастерили сцену, раздобыли керосиновую лампу, позже привезли дизель из Кустаная, протянули электрические провода, и в клубе, а заодно и в находившихся поблизости хатах загорелся свет. Мы были так рады, что на какое-то время забыли о своем бедственном положении. Местные сначала посматривали настороженно, но потом тоже стали приходить в клуб. Вокруг обнаружилось немало талантов, и мы стали готовиться к концертам.

Пожилой грек из Орджоникидзе, Климент Муратандо, оказался хорошим музыкантом, он виртуозно играл на скрипке, которую ему прислали друзья из родного города. Шура Дульжер-Логаридис играла на гитаре и пела цыганские романсы. Екатерина Биникалос,
обладательница дивного сопрано, под руководством Муратандо исполняла оперные арии. Красивый баритон также обнаружился у местного парня Миши Шахова. Польский офицер Витольд Баньковский, который когда-то учился в Варшавской консерватории,
тоже имел прекрасный голос и пел арии из опер и народные песни на родном языке. К счастью, кроме меня, польский никто не понимал, а потому не догадывался, что в некоторых песнях говорилось о жестокостях русских властей, о борьбе Поляков за свою
независимость, о тяжелой судьбе тех, кто был выслан на чужбину после подавления народных восстаний. Среди наших артистов были ещё старики-греки Бумбуриди и Христофориди, высланные из Ашхабада; они играли на своих национальных инструментах
— кемендже и тоже пели грустные песни, выражая в них свою боль и тоску.

Я же танцевала лезгинку, абхазские и турецкие народные танцы, а костюмы мне мастерски шила Екатерина Биникалос из каких-то обрывков материи. Особым успехом пользовался турецкий танец, который я исполняла со свечами, горевшими в маленьких
стаканчиках. В зале выключали свет, и все зрители внимательно следили за огоньками, которые в моих ладонях двигались, словно летели по воздуху в темноте, совершая под музыку замысловатые движения. Публика была в восторге. Даже Нартов как-то не
выдержал и на весь зал воскликнул:

— Вот ведь чертовка, как змея выворачивается!

Местная молодежь все больше тянулась к нам. Все вместе мы поставили и сыграли мольеровского "Тартюфа", потом "Платона Кречета" Корнейчука. Поляки ставили спектакли на родном языке. Нам все это позволяло хоть на время забыть о нашем
беспросветном существовании, заглушить душевную боль, тоску по дому, да и в жизнь местного населения была внесена свежая струя. Начальство нас поощряло и поддерживало.

Я и мои товарищи были молоды и благодаря этому выдерживали все трудности. Старались, несмотря ни на что, находить радость в жизни. Радостью было то, что мы получали по полкило хлеба. Радостью было и то, что летом поздно вечером можно было
ходить купаться на озеро. Вода в нём была прозрачная, с голубизной. Вокруг озера росли невысокие кусты, лежали крупные валуны. Я вспоминала родной Сухум и воображала себя у моря...

25 июня 1941 года выдался жаркий день, мы работали в поле — косили ковыль, люцерну. Поздно вечером вернулись настолько уставшими, что решили отменить очередную репетицию и пойти на озеро. Вдруг нас всех вызвал Баранник. Перепуганные, мы
поплелись в клуб, где нас уже ждал человек из областного управления НКВД, который объявил, что из-за войны, которая началась 22 июня, наша ссылка объявляется бессрочной, и добавил:

— Из-за таких, как вы, война и началась.

Новость нас буквально оглушила. Ещё приезжий чекист сказал, что отныне самодеятельность запрещается, а местное население не должно с нами общаться. Состояние наше невозможно описать. Мы разбрелись по своим углам с одной только мыслью — все кончено, нам отсюда не выбраться никогда. Но это было только началом наших бедствий.

Стали забирать в армию местных жителей, и очень скоро начали приходить похоронки. Душераздирающие крики и плач доносились из домов. К нам, ссыльным, стали относиться враждебно. Перестали здороваться, перестали обменивать и продавать
продукты. Теперь считалось большой удачей, если удавалось за свои же, заработанные деньги купить кружку молока, кулек квашеной капусты или ещё что-нибудь из съестного. Дважды в день мы должны были являться в комендатуру и расписываться, за
нами бдительно надзирали представители из района, как будто не была самым надежным сторожем эта голая степь, эта бескрайняя равнина, поросшая ковылем и редкими чахлыми кустами...

Пришло время убирать хлеб. Нас погнали на уборку. Жара стояла невыносимая, мы работали на току, в пыли. Не выполнишь норму — не получишь похлебки (называлась "затирка" — галушки на воде). Работали до полного изнеможения. И по-прежнему —
никакой надежды. Почтовые переводы и письма стали приходить редко. От мамы уже долгое время не было ничего. Лето заканчивалось, впереди опять бесконечная лютая зима. Сколько я ещё тут выдержу — среди чужих, без теплых вещей, без денег? Меня все чаще охватывало отчаяние.

Половина ссыльных греков и Поляков вымерла за это время: от недоедания, изнурительного труда, зимой от холода — замерзали на озерах, когда косили камыш, или их заносило снегом во время бурана. Черная Смерть кружилась вокруг нас. С ухудшением
положения на фронте ухудшалась и наша жизнь. Похоронки следовали одна за другой. В поселке все ходили убитые горем, с поникшими головами и всё больше ненавидели нас. Темным, неграмотным людям казалось, что это мы, "враги народа", виноваты в
том, что их дети и мужья гибнут на войне.

Я всегда думала, что в глуши люди более верующие, чем в городе. Но в Бога никто из местных, казалось, не верил. Жизнь велась разгульная. Мать и дочь могли передраться из-за любовника. Все гнали самогон и пили до одурения. Вспоминаю об этом с
отвращением.

Иван Василиади

Среди ссыльных был один пожилой грек, Константин Лазаревич Василиади, с которым я познакомилась ещё до прибытия в Казахстан, на этапе. Это был среднего роста, коренастый, светловолосый, с правильными чертами лица человек, очень подвижный и
активный, с волевым характером. Когда из харьковской тюрьмы нас гнали на вокзал, он шел около меня. Я еле передвигала ноги, он взял мой узелок и заговорил со мной. Конвоиры набросились на него с руганью, собаки подняли лай, но он все равно остался рядом и поддерживал меня во время всего пути. В Бистюбу мы тоже прибыли вместе.

Константин Василиади родился в Карее. Этот город, который в XVI веке Турки превратили в свою крепость, в 1878-1918 годах, как известно, входил в состав России. Константин происходил из старинного рода зажиточных крестьян, получил среднее
образование и занимался торговлей. Когда в 1918 году началась армяно-турецкая война, грекам пришлось бежать, так как Турки убивали всех христиан без разбору. Старший брат Василиади отправился в Грецию, но в результате оказался в Румынии, двое
средних обосновались в Греции. А Константин с женой и тремя детьми решил податься в Россию.

Основную часть пути им пришлось проделать пешком. По дороге от холеры умерли жена и маленький сын; дочь Фимия, восьми лет, и трехлетний Иван чудом выжили. Отец и дети, преодолев множество трудностей, добрались до Крымского полуострова. К
счастью, Константину удалось сохранить взятые с собой ценности и сбережения, и это помогло ему обосноваться в Симферополе. Сначала он устроился на работу в пекарню одного Турка, где пек лаваши, а вскоре стал заведовать пекарней и ещё продавать
мороженое, которое сам и готовил. Дочь и сын ему помогали.

Через несколько лет он женился на вдове-гречанке. У неё тоже была дочь. Константин день и ночь работал, жена занималась хозяйством и воспитывала детей. Иван, Фимия и их сводная сестра Люба учились в русской школе и одновременно изучали
греческий язык. Вскоре семья купила дом неподалеку от центра Симферополя.

Девочки выросли, вышли замуж. Иван, у которого обнаружились способности к математике, начал учиться в Мелитополе на инженера-механика.

Наступил 1937 год, и начались аресты. Почти всем грекам, как иностранным подданным, были предъявлены обвинения в шпионаже. Константин рассказывал, как над ними издевались, показывал мне спину, сплошь покрытую шрамами. Два с половиной года он просидел в тюрьме, а затем был сослан вместе с женой и семьей дочери. Дочь с мужем оказались в Свердловской области, а старики попали с другими греками в Северный Казахстан.

В течение голодного 1940 года Константин старался меня хоть как-то ободрить. Он все повторял, что скоро его сын Иван приедет и обязательно поможет мне. Он очень хвалил своего сына, говорил:

— Сын мой инженер, умница, и у него добрый характер. Даже мачеха его любит больше, чем свою дочь.
 
Я молча слушала. Мне и в голову тогда не могло прийти, что речь идет о моей судьбе.

Ивана хотели исключить из института как сына "врага народа", но преподавателям удалось отстоять способного студента, однако стипендии его все-таки лишили. Потом он рассказывал, как, зарабатывая на жизнь, ночами делал чертежи, писал курсовые и
дипломы. Ещё будучи студентом, он готовился к сдаче кандидатского минимума, но, как иноподданному, ему отказали. После окончания института Ивана распределили в Южный Казахстан, но он добился перевода в Северный Казахстан, где отец отбывал ссылку. В Бистюбу он приехал в конце 1940 года. Сначала его назначили главным инженером, но вскоре перевели на должность рядового инженера-механика, ведь он был сыном ссыльных. Обслуживать ему приходилось несколько районов Кустанайской области.

Ивану выделили землянку, где он поселился с отцом и мачехой, и Василиади стали часто приглашать меня к себе в гости. Новый знакомый произвел на меня приятное впечатление — среднего роста, жгучий брюнет, черноглазый, с добрым, мягким выражением лица. Нашему совхозному начальству он, похоже, тоже пришелся по Душе. Образованных людей в Бистюбе было мало — с высшим образованием только ссыльные Поляки, но они плохо говорили по-русски. Иван организовал курсы трактористов и комбайнеров и
терпеливо учил Поляков обращаться с машинами, чтобы затем они могли получить более квалифицированную работу, а не заниматься чисткой гуртов.

С наступлением осени было велено сажать карагач — для этого выделили огромный участок земли неподалеку от нашей фермы. Сначала нужно было вырыть широкие и глубокие рвы вокруг этого участка, чтобы скотина не испортила молодые деревца.
Затем привезли из области сотни тысяч корней карагача. Мы трудились с утра до позднего вечера, не разгибая спины. Деревья хорошо принялись и уже через несколько лет стали настоящими гигантами. Мы вырезали на стволах свои имена и фамилии, так
что память о ссыльных останется здесь навеки.

Осень была холодная, рано выпал снег. Наступила тяжкая пора. Моя работа заключалась в том, что я ворошила семенную пшеницу в амбаре. Там было страшно холодно, и мой радикулит снова стал напоминать о себе. Дома тоже было ненамного теплее, а
скоро кончился и керосин, который я случайно раздобыла. Приходилось сидеть в темноте. Зима ещё не началась, а дома уже были по самые крыши занесены снегом, вода в колодце замерзла. С питанием было плохо. Это не считая того, что из Денисовки
регулярно наезжал в поселок представитель НКВД, который учинял ссыльным допросы: кто недоволен жизнью, кто плохо отзывается о членах партии — и обещал скоро заслать ещё дальше на Север.

Поляки Добровольские, которые жили на то, что выменивали вещи на еду у местных, пожалели меня и взяли к себе. Я делала все, чтобы не быть им обузой, помогала по хозяйству, и какое-то время все было хорошо, а потом начались неприятности. Умерла
Ядвига Добровольская. У средней сестры, Мариши, все время болел сын, она нервничала и ко всем придиралась. В доме стоял крик, плач. Я не знала, куда деваться. Вот в таком состоянии и застал меня однажды Иван Василиади. Посмотрел, как я живу, и
сказал:

— Адиле, я очень хочу вам помочь, но пока не знаю, как это сделать, мне велели с вами не общаться, даже угрожали.

Ему удалось ещё до начала войны отправить отца в Крым, поскольку у того закончился срок ссылки. Но вскоре старика вместе с другими греками опять выслали, на этот раз в Среднюю Азию, в Фергану. Иван Василиади очень переживал, узнав о новой ссылке отца, но уже ничем не мог ему помочь и вообще потерял связь с ним. Теперь он тоже остался один среди чужих людей.

Через несколько дней Иван снова пришел и сказал, что был в области в управлении НКВД, просил разрешения на мне жениться и получил согласие — ему пошли навстречу как единственному инженеру-механику и вообще ценному работнику. Когда он мне об
этом сказал, я возмутилась: как это он мог за меня решать мою судьбу? Иван спокойно меня выслушал и сказал, что делает это для моего спасения, потому что другого выхода не видит. Все вокруг тоже меня уговаривали, говорили, что я ещё молода, должна
жить, а он добрый, хороший, образованный человек...

Для меня это было непростое решение. С мамой я посоветоваться не могла — связь с ней пропала, и я решила, что её арестовали. На то, что я когда-нибудь вернусь домой, надежды теперь тоже не было. Иван не торопил меня, просто был рядом и не давал
совсем упасть духом. В октябре 1941 года я вышла за него замуж.

Не могу сказать, что жить стало сразу легче. Теперь местное начальство издевалось и над ним. Часто, гораздо чаще, чем раньше, отправляли в дальние районы, и я по нескольку месяцев ничего о нём не знала. За каждый пустяк угрожали перевести в разряд
ссыльных. Прошло уже три года после его распределения, и он, как вольнонаемный, мог перевестись в другой район или уехать, но он выбрал свою судьбу, решив остаться со мной. Трудностей хватало, но Иван никогда не жаловался на судьбу. По характеру
он был очень выдержанным человеком. Всегда улыбался. "Иван Константинович, — часто спрашивали его, — вы вообще когда-нибудь сердитесь?"

Жизнь — моя жизнь — понемногу налаживалась благодаря Ивану, В 1942 году у нас родился сын Эдик, ставший для меня первой отрадой за пять беспросветных лет.

Тяжёлые военные годы

Летом 1943 года вновь начались трудности с продовольствием. Одна казашка из местных, у которой было двое маленьких детей, после дойки припрятала пол-литровую бутылку с молоком за пазухой, и эту бутылку у неё нашли. Другая Женщина при уборке колосьев (на поле оставались отдельные колосья, которые надо было собирать вручную) насыпала в сапоги зерно, и её тоже поймали. Из района прибыли судья и прокурор, и в клубе состоялся показательный суд над этими Женщинами. Их называли воровками, предателями Родины. Прокурор потребовал для каждой по пяти лет лишения свободы. Ни слезы, ни мольбы несчастных не помогли — их осудили. Все были в ужасе от такого строгого наказания. Один Поляк, из офицеров, Зигмунд Новак, и я не выдержали и выступили в защиту. Прокурор заорал на нас:

— Сразу видно, что вы враги народа, если выступаете против закона!

Зигмунд возмущенно ответил:

— Советские законы бесчеловечны, это мы знаем по себе...
 
Дальше ему говорить не дали, он был тут же арестован, а меня взяли на заметку и предупредили, что отправят в лагерь, где сдохну как собака. За меня заступился муж. Помогло и одно случайное обстоятельство. Машина, на которой приехали судья и прокурор, вдруг сломалась, её никак не могли завести. Иван предложил свои услуги, и через три часа машина была отремонтирована. Судья был очень доволен и обещал пока меня не трогать. А Зигмунда через несколько месяцев судили — тот же судья и тот же прокурор. Ему дали десять лет за антисоветские выступления и отправили в лагерь строгого режима. Мать его вынесли из зала суда полуживую. Она от него получила только одно письмо и больше ничего не смогла о нём узнать.

В 1944 году по поселку распространился слух, что ссыльные Поляки — офицеры и молодежь — будут освобождены и отправлены в Польшу, где создается польская армия по инициативе генерала Сикорского(49). Затем наступило длительное затишье. Оказывается, Сикорский ещё летом 1943 года погиб во время перелета из Польши в Англию, куда он направлялся для переговоров. Теперь организатором польской армии стал Владислав Андерс(50), которому в конце концов удалось вернуть Поляков на родину.
 
Вновь приехали из района представители НКВД, началась перерегистрация, и в число освобождаемых не попали те, кто значились украинцами. Среди Поляков началась паника, многие семьи должны были теперь распасться. Обманутые люди рвали на себе волосы, рыдали в голос, старики были в истерике. Я не в состоянии описать эти страшные сцены, происходившие у меня на глазах.

Первую партию Поляков отправили через Иран и Африку. Мы даже получили от них письма, чему были очень удивлены. Через некоторое время пришло разрешение о выезде на родину ещё нескольких польских семей. Уезжая, они забыли свой страх и открыто
проклинали тех, кто их притеснял. Ганна Новак уже подойдя к повозке, на которой она должна была ехать со своими двумя детьми, стала кричать на весь поселок, проклиная Нартова и его подручных за гибель её старшего сына Зигмунда, который осмелился
на суде вступиться за несчастных Женщин. Она долго плакала и кричала по-польски и по-русски, рвала на себе волосы. Другие Поляки не в силах были её успокоить, они и сами рыдали, оплакивая своих близких, умерших на чужбине. Я плакала вместе со всеми.
Расстались мы как родные. Я долго провожала повозки глазами, пока они не исчезли из виду. Душа разрывалась на части — мне-то ведь отсюда не уйти никогда...

В 1944 году у нас уже было небольшое хозяйство. Купили корову, завели кур, свинью. Теперь я могла помогать голодающим ссыльным. В период сенокоса и уборки урожая, уставшие, они приходили к нам с Иваном после работы отвести Душу. А в зимние
вечера, когда бушевал буран, хаты заносило снегом, а в трубе слышался жуткий вой, похожий на звериный, в нашей землянке собиралось особенно много народу. Старики греки из Ашхабада — Бумбуриди и Христофориди мастерили нарды и часто играли. Скрипач Муратандо, Витольд Баньковский со второй фермы, красавец с голосом оперного певца, Стефа Добровольская, Дульжер-Логаридис, Екатерина Биникалос, местный талант Михаил Шахов — все, кто раньше принимал самое активное участие в клубных концертах, теперь рассаживались за нашим самодельным столом, и начинался праздник. Я даже умудрялась танцевать. В некоторые вечера удавалось состряпать ужин на всю нашу большую компанию. Ивану за работу вместо денег давали чай, продукты. Если появлялось мясо и сало, мы лепили пельмени, пекли блины. Приносили все кто что мог.

В 1944 году у нас родилась дочь, которую я назвала Лейлой в честь моей любимой двоюродный сестры. Глубокой осенью того же года моя девочка заболела, а медицинского пункта в поселке не было. Я написала письмо в районный центр с просьбой
разрешить мне выехать в область для лечения ребенка. Через несколько дней меня вызвали в район, в Денисовку. Отправились на грузовике. Лежал снег, и машина все время буксовала. Выехали рано, а добрались до Денисовки лишь ночью. Наутро,
прижимая к себе больную дочку, я пришла в отделение НКВД. Начальник встретил меня грубо и велел больше его не беспокоить по таким пустякам.

— Подумаешь, — сказал он, — один ребенок умрет, другой родится, невелика беда.

И с этими словами негодяй выставил меня за дверь. Я, ошеломленная, измученная дорогой и тревогой за дочку, брела по улице к нашему грузовику с Лейлой на руках, спотыкаясь и ничего не видя от слез. Вызвать в такую даль, чтобы ещё раз унизить!
Сердце разрывалось от горя и обиды. Навстречу мне шла стройная Женщина в заячьем тулупе, закутанная по самые глаза в шерстяной платок. Увидев меня, остановилась, покачала головой.

— Да ведь ты сама ещё ребенок, — сказала она ласково, — как же ты попала в эти страшные края, где люди хуже зверей?

Она погладила меня по голове и быстро пошла прочь. Я удивленно смотрела ей вслед. Водитель грузовика, который видел нас, сказал, что эта Женщина — "жена какого-то Тухачевского(51)" — зимой и летом ходит с закрытым лицом и что она сослана без
права переписки. Позже я узнала, что она погибла при неизвестных обстоятельствах.

Побег

Летом 1947 года мужа перевели в поселок Комсомолец Карабалыкского района — преподавателем специальных дисциплин в сельскохозяйственный техникум. В этом техникуме работали знающие, грамотные преподаватели, что, в общем-то, было
удивительно для такой глуши. Впервые за долгое время, попав в круг интеллигентных, образованных людей, мы почувствовали, что вернулись к жизни. И тем не менее проблем было много. Наша квартира из-за нехватки топлива промерзала насквозь, дети
часто болели, а лечить нечем, хотя в поселке была поликлиника.

Однажды трехлетняя Лейла упала и сломала руку у локтя. Врач тщательно осмотрел её и сказал, что положение очень опасное, но помочь он не в состоянии. Рука опухла, поднялась температура. Мы не знали, что делать. Ребенок погибал. И я решилась на
дерзкий шаг: уехать с детьми без разрешения, чтобы спасти их. Мы обсудили ситуацию с мужем. Дело в том, что меня в Бистюбе сняли с учета, а на новом месте жительства я на учет ещё не встала, так как документы пока не прибыли, и я решила
использовать этот момент. Иван меня поддержал, хотя замысел был поистине безумным.

При расчете в Бистюбе муж получил большую сумму денег, да и зарплату мы почти не тратили, так как покупать было нечего. Теперь эти деньги пригодились. С большим трудом мы приобрели несколько килограммов масла, растопили, влили в бидон,
раздобыли немного хлеба, и с этим багажом в середине марта мы с детьми двинулись в путь. Мне было тогда 27 лет.

Иван привез нас на станцию Тогузак, которая находилась в двадцати пяти километрах от нашего поселка, потом поехал обратно в Комсомолец, оформил отпуск на неделю и вернулся к нам. За это время растаял лед, и через реку трудно было переправиться. Ивану пришлось прыгать со льдины на льдину, он чуть было не утонул, пришел к нам весь мокрый, но свои документы и деньги спас.

Поезда шли переполненные, и у нас никак не получалось уехать. Наконец мужу удалось уговорить проводника взять нас за деньги, и мы с трудом влезли в вагон для скота, битком набитый людьми. Тут надо сказать, что на станции к нам присоединилась
Стелла, шестнадцатилетняя девушка-гречанка, у которой все родные умерли от Тифа. Она каким-то образом узнала о моем отъезде и пешком добралась до станции, где нашла нас, когда мы уже садились в вагон. У неё не было с собой ни документов, ни
вещей, ни денег. Обливаясь слезами, она бросилась мне на шею и умоляла взять её с собой. Пока я соображала, что с ней делать, поезд тронулся. Ничего другого не оставалось, как только положиться на судьбу.

Когда мы подъезжали к Челябинску, в вагоне началась проверка документов. Я сначала растерялась, не зная, что предпринять, а потом придумала вот что. У меня с собой был большой чемодан, сбитый из досок, и узелки с едой. Чемодан я поставила на бок,
узлы пристроила рядом, сына уложила сверху, а за чемоданом спрятала Стеллу. Сама села на краешек чемодана с больной дочкой на руках, которая все время плакала. Вдруг резкий свет фонаря ударил мне в лицо, я обернулась: передо мной стоял пожилой
человек и требовал документы. Я, полуживая от собственной дерзости, сказала:

— Мой муж погиб, а я с детьми еду к матери, документы в чемодане.

С этими словами я сделала вид, что собираюсь открыть чемодан. В этот момент моя девочка так закричала, что контролер махнул на нас рукой и пошел проверять других пассажиров.

В Челябинске наш вагон отцепили и потребовали, чтобы все, у кого нет билетов, приобрели их. Я с другими пассажирами направилась в кассу, но там тоже требовали документы, спрашивали, откуда едешь и куда, так что я вернулась без билетов. Решила, что
как-нибудь уговорю проводника. Однако уговаривать никого не пришлось — помог счастливый случай. В вагоне рядом с нами сидели муж с женой, которой от страшной духоты стало плохо, и я начала ухаживать за ней. Достала топленое масло, хлеб, предложила поесть. На вопрос, кто я и откуда, соврала — сказала, что возвращаюсь с детьми из эвакуации. В результате муж этой Женщины стал оберегать меня и детей от контролеров. Помог и с билетами. Он показал проводнику свои билеты, а затем подсунул их мне. Проводник не очень присматривался и решил, что у нас все в порядке.
 
Я только не знала, что делать со Стеллой. Когда мои попутчики её заметили, пришлось сказать, что её родители погибли, а она не совсем психически здорова и я хочу в Москве положить её в больницу. Через три дня на одной из станций нас пересадили в другой вагон и прицепили к товарному поезду. По счастью, никто на нас не обращал внимания. Народу было много, почти все с маленькими детьми, все суетились, стараясь устроиться получше. Мне удалось занять крайнее боковое место, и теперь Стелле прятаться было легче. Чемодан я опять поставила боком, прикрыв мою подопечную.

Почти месяц мы тащились до Москвы. Сколько страху я натерпелась в пути, не описать. В довершение всего мои мальчик и девочка заболели корью.

Однажды Стелла решила набрать для всех детей, заболевших в долгой дороге, горячей воды на остановке и бросилась проводнику в глаза. Он никак не мог понять, откуда она взялась. Только она набрала воды и хотела вернуться в вагон, как он схватил её
за руку. Мне ничего не оставалось, как сказать, что она психически больная сирота, её надо довезти до Москвы и поместить в больницу. Я так умоляла проводника, что он сжалился, но предупредил, что скоро опять будет проверка документов и Стелла не
должна попадаться контролерам на глаза. Очередная проверка длилась около часу. Наш вагон был последним. С минуты на минуту контролеры могли появиться и у нас. Мое волнение пассажиры приписали тяжелой болезни детей. Мы уже подъезжали к
Москве, когда в нашем вагоне появились проверяющие. Они увидели, в каком состоянии находятся мои дети, горевшие от температуры, и решили высадить всех нас на ближайшей станции. Близко к нам они не подошли, думая, что у детей Тиф.

Утром мы прибыли в Москву. Не успели мы сойти с поезда, как снова проверка документов. Я опустилась на свой чемодан и зарыдала от отчаяния. Когда ко мне подошли проверяющие, я даже не встала. Я настолько была измучена, что мне уже было все
равно, как со мной поступят. На просьбу предъявить документы я ответила, что дети тяжело больны, что в пути мы находимся уже около двух месяцев и я не знаю, куда засунула документы. Потом добавила:

— Делайте, что хотите, я больше не в силах двигаться.

Я выпалила все это сквозь рыдания. Контролеры приняли меня за эвакуированную и отстали.

На вокзале был медицинский пункт. С помощью Стеллы я отыскала более-менее укромный уголок и позвала медсестру. Пришла немолодая Женщина, посмотрела на детей и ушла. Спустя некоторое время принесла чай в банке и какие-то лекарства. Она
показалась мне добрым и отзывчивым человеком, и я все ей рассказала, так велико было желание с кем-нибудь поделиться. Выслушав меня, она призналась, что у неё все родные и близкие тоже были арестованы и она ничего о них не знает. Сама чудом
уцелела и теперь живет в постоянном страхе.

Немного успокоившись, я позвонила Анастасии Платоновне Зуевой. Вначале она не поняла, кто с ней говорит, а когда узнала меня, велела немедленно приехать. Я оставила детей Стелле, а сама отправилась на улицу Кирова. Поездка в метро была
настоящим испытанием — все обращали внимание на мою грязную одежду, я же старалась ни на кого не смотреть.

Увидев меня, Анастасия Платоновна ахнула:

— Боже мой, Дилечка, что с тобой сделали! — и крепко прижала меня к себе.

Я коротко ей обо всем рассказала. Она, со слезами на глазах, слушала, а потом извинилась передо мной:

— Я тебя не забыла, даже собиралась к тебе приехать, но мне рассоветовали, а вернее, запретили те, к кому я обращалась за помощью...

В конце нашего разговора я попросила её помочь Стелле выехать в Орджоникидзе, на родину. Зуева меня накормила, переодела, дала с собой запас провизии, мы тепло попрощались, и я вернулась на вокзал.

Там я обнаружила испуганную Стеллу с детьми, которая сидела и плакала, — поскольку меня слишком долго не было, она решила, что меня, наверное, арестовали. Я дала Стелле деньги и отправила её на метро к Зуевой. Позже Анастасия Платоновна мне
напишет, что уже через три дня ей удалось отправить Стеллу в Орджоникидзе. Потом и от самой Стеллы пришло письмо, в котором она писала, что доехала благополучно, нашла дальних родственников, благодарила Зуеву. На этом наша переписка
закончилась, и больше я о ней ничего не знаю.

На вокзале мы с детьми провела три дня. Знакомая медсестра о нас заботилась, приносила еду и лекарства. Она же помогла купить билет до Новороссийска, так как билеты до Сочи достать было невозможно. На четвертый день мы отправились в путь.

До Новороссийска добирались две недели, поезд останавливался каждые два-три часа. Кругом видны были следы только что закончившейся войны: развороченные железнодорожные пути, которые чинили на ходу, взорванные и сожженные станции. Мы
проезжали мимо разрушенных городов, поселков, деревень, съестного нигде нельзя было купить. Я была в отчаянии и уже почти не надеялась, что мои ослабевшие дети выживут. Наконец показался Новороссийск: всюду развалины, руины, на берегу моря
валяются катера, лодки, обломки кораблей — жуткое зрелище. Дальше Новороссийска поезда не шли, выехать можно было только на пароходе. Морской вокзал был забит людьми со всех концов страны. Все суетились, о чем-то спорили, поминутно возникали
драки, дети плакали. Я со своими расположилась у входа. С моря дул холодный ветер, и укрыться от него было негде.

Подошел пароход, и нужно было срочно достать билет. Я стала пробиваться к кассе.

— С детьми вперед идите, — предложил кто-то.

Я протискивалась между людьми, повторяя, что у меня двое больных детей, еду издалека, муж погиб на фронте. Однако последний билет достался многодетной Женщине, которая стояла в очереди прямо передо мной.

Началась посадка на пароход — это было какое-то безумие: все друг друга толкают, кричат, ругаются, суетятся, как муравьи в гигантском муравейнике. Тем временем ветер начал крепчать — знаменитый новороссийский норд-ост. Мне удалось в этой
сутолоке найти безветренный уголок, куда я перетащила детей. У них от простуды воспалились уши (позднее обоим придется делать трепанацию черепа), они все время плакали. Сидящие рядом пассажиры сами были измучены, и постоянный плач моих
малышей конечно раздражал их. Время от времени мне приходилось оставлять детей, чтобы раздобыть хлеба. У меня ещё оставалось немного масла в бидоне, и я его обменивала на хлеб, но масло вскоре кончилось, и что делать дальше, я не знала.

На четвертый день прибыл пароход "Молотов", и все опять кинулись к кассе. На этот раз мне удалось достать билет на палубу. Какое это было счастье!

Началась посадка, норд-ост дул со страшной силой, и люди едва держались на ногах. У трапа ветер чуть не снес меня с детьми в море. К счастью, нас подхватили молодые ребята, моряки-черноморцы, и с их помощью мы взобрались на палубу. Ветер не
стихал, нас качало из стороны в сторону, волны заливали палубу, и скоро мы все вымокли до нитки. Тогда те же трое моряков подошли к нам, молча взяли моих детей, вещи и спустили вниз.
 
Мы оказались в проходе между каютами, расположились на полу. По-прежнему качало, но зато было сухо и безветренно. Моряки принесли нам по кусочку сахара, сухари, чай и ещё накормили какой-то похлебкой. Мои бедные дети впервые увидели сахар и не знали, как его есть, а я тогда в который уже раз подумала, что вряд ли я смогла бы выдержать все невзгоды, если бы не встречались мне на пути настоящие, хорошие люди.

Постепенно ветер стал стихать, "Молотов" смог наконец выйти в море, а мы легли спать на полу. Впервые за всю дорогу я, почувствовав себя в безопасности, крепко уснула, так что даже не услышала, что ночью на пароходе прорвало трубу. Стала
прибывать вода. Наши ребята—защитники вовремя это заметили, схватили детей и меня, спящую, вытащили наверх. Когда я очнулась, долго не могла понять, что случилось.

Наступило утро. Ярко светило солнце, море было спокойное. Мы приближались к Сухумской бухте. Сердце тревожно забилось, ведь я не знала, как меня примет после долгой разлуки мой родной город. Меня опять обуял страх перед неизвестностью. Только
теперь я представила себе последствия своего поступка: а что, если меня вернут обратно? Дети расплакались, как будто почувствовали мое состояние, и не было сил их успокоить.

На нелегальном положении

Из Новороссийска я отправила маме телеграмму о своем предстоящем приезде, не рассчитывая, впрочем, на то, что она дойдет. Но телеграмма дошла, и мама с несколькими родственниками ежедневно приходила в порт встречать меня. Когда я сходила с
парохода, у меня от волнения кружилась голова, я упала в объятия мамы и зарыдала. Родные смотрели на меня и моих больных детей с состраданием, но было видно, что наш приезд их обеспокоил. Мы молча сели на линейку и двинулись к дому. Так встретил
меня мой любимый город, который мне часто снился, о котором я столько лет мечтала. Что-то у меня в груди оборвалось.

В первый день меня никто ни о чем не спрашивал. Детей помыли, накормили и вызвали детского врача — доктора Шляева, нашего соседа. Он сказал, что у детей осложнение на уши после перенесенной кори, положение очень серьезное и их надо класть в
больницу. А как положить в больницу в мае 1947 года детей беглой ссыльной?

Когда врач ушел, мама сказала:

— Мы не преступники, будем бороться, пока есть силы.

Бедная моя мама... После того как нас с отцом арестовали, она в возрасте тридцати шести лет осталась одна. Из всего дома ей оставили только угловую комнату. Ценные вещи были конфискованы. На работу не брали. Каким-то образом она сумела
сохранить несколько золотых монет — царских червонцев и продавала их через хорошо знакомого человека. Однажды он взял последние золотые и больше не появился. Мама осталась без гроша. Большинство близких и знакомых её сторонились, а жить-то
надо было. Она немного умела шить и занялась этой работой, начав с простых вещей. В первое время ей удавались только халаты, постепенно она научилась шить простые ситцевые платья.
 
Известная в городе портниха Раиса Исааковна Леви, у которой мама когда-то шила наряды для себя, оказалась очень порядочной Женщиной, она не побоялась поддержать маму и очень помогала ей. Мама работала по ночам, опасаясь инспекторов городского финнадзора, которые могли обложить таким налогом, что она не в состоянии была бы расплатиться. Вот этими случайными заработками она и жила. Бывали случаи, когда заказчики ей не платили, грозясь выдать финансовым инспекторам за нелегальную работу. Бог знает, сколько унижений ей пришлось вытерпеть.

Вся мамина большая семья тяжело пережила эти страшные времена. У маминой сестры тоже были арестованы муж и сын. Братья по возможности поддерживали обеих сестер. У самих братьев на войне погибли сыновья, погибли двое сыновей и у старшей
сестры, третий вернулся без руки. В каждый дом пришло горе. Мама и вся наша родня были облачены в глубокий траур. В довершение всего в 1943 году на наш дом упала бомба. Половина дома была разрушена, остальное сильно повреждено. Жильцы,
которые занимали отобранные у нас комнатах, разъехались. Местные власти предложили маме отказаться от права собственности на дом и передать его горсовету, однако у неё хватило мужества взять на себя обязательство самой восстановить разрушенный дом. На неё смотрели, как на безумную. Её отец, мой дед Кадыр, услышав об этом, вызвал её к себе в деревню и сказал:

— Асия, дочь моя, послушай меня, старика, не отчаивайся, не падай духом, ты должна проявить мужество и найти выход из этого положения. Узнай, какое учреждение нуждается в помещении, и сдай ему часть дома в аренду на определенный срок, с
условием, чтобы они восстановили весь дом.

Мама была сильным человеком и последовала совету своего мудрого отца. Она сдала дом в аренду Управлению шоссейных дорог при НКВД. Кое-как сделали ремонт, и в доме сначала разместилась военная часть, а потом поселилась семья полковника
Александра Ивановича Колкунова. Мама по-прежнему жила в своей комнате. Еле-еле сводила концы с концами, а тут как раз приехала я с двумя больными детьми и без всяких прав, беглая.

Болезнь детей прогрессировала. Дочери срочно нужна была операция, а у сына воспалились железы, оба были в тяжелом состоянии. К счастью, в Сухуме ещё работали в то время врачи, которые хорошо знали отца и всю нашу семью. Я набралась смелости,
взяла Лейлу на руки и пошла во 2-ю городскую больницу Сухума, надеясь на "авось", как говорят по-русски. Анисим Соломонович Гриц, Илья Абрамович Карга, Анна Васильевна Хасая, Елена Георгиевна Антелава и другие врачи сердечно отнеслись ко мне
и тут же устроили консилиум. После этого дочку срочно госпитализировали, ей была сделана трепанация черепа и прооперирована рука. Я все ночи дежурила возле неё.

У сына тем временем началась острая лихорадка — за ним смотрела мама. Муж по-прежнему оставался в Комсомольце, но положение его там осложнилось — местное Управление МВД угрожало ему арестом за мой побег. Спасло его только то, что он был
очень нужным специалистом и весь преподавательский состав техникума взял его на поруки. Вскоре прошла денежная реформа, и мы остались без гроша. А затем началось самое страшное: меня начали преследовать как беглую по статье 39 — "политическая неблагонадежность", а в особом отделе всеми делами заправляли мои давние недруги Нури и Платон Аршба. Мне объявили, что я совершила преступление, сбежав из ссылки, и потому должна убираться обратно в Казахстан. Припомнили, что я являюсь членом семьи "врага народа" Лакоба, и запретили бывать в Сухуме.

Дети нуждались в моей помощи, мама не в состоянии была нас содержать, я не знала, куда мне деваться. Уезжала на время в Очамчирский район к родственникам, а потом тайком возвращалась домой. Но стоило мне переступить порог, как тут же появлялся
милиционер — Михаил Кинцуришвили. Приходилось прятаться в шкафу, в туалете, где придется, а перепуганные дети, ещё не совсем здоровые, начинали плакать. От каждого стука в дверь мы все вздрагивали, вопрос был только в том, кто стучит —
фининспектор или милиционер.

В феврале 1949 года из Казахстана приехал мой муж, которого в Сухуме, как грека, не прописывали, и он вынужден был уехать в город Квизань Ткварчельского района, где устроился мастером по ремонту машин. Начальник Управления государственной
безопасности Ткварчельского района часто чинил у Ивана свою машину и обещал помочь ему с сухумской пропиской. Жить стало полегче.

Наконец и мои дела как-то устроились. Я уже упоминала о том, что моя самая близкая подруга Анна Джаяни была замужем за профессором Ираклием Георгиевичем Антелава(52). Об этом замечательном человеке хочется рассказать подробнее. Он родился
в Зугдиди в дворянской семье, окончил исторический факультет Тбилисского государственного университета, причем за свободные взгляды его четыре раза исключали, но всегда восстанавливали благодаря его способностям. Затем он решил поменять
специальность и поступил в Московский финансово-экономический институт. В партию не стал вступать по принципиальным соображениям.

Окончив обучение, в 1936 году Антелава приехал в Сухум, где и встретил Аню. В следующем году они стали мужем и женой. Ираклий вернулся на первоначальную стезю и начал преподавать историю в Сухумском государственном институте. Однако второе образование также пригодилось: впоследствии он самостоятельно выполнял все расчеты для своей докторской диссертации. Аня и Ираклий всегда принимали во мне и моей семье самое большое участие. В 1940 году, в страшное и тяжелое время, когда люди боялись своей тени, я получила от них, будучи в ссылке, теплое письмо, которое, перечитывая, не раз обливала слезами. Не могу передать, как это было важно для меня, которая чувствовала себя всеми забытой.

Не отказались они от меня и впоследствии, когда я вернулась в Сухум. Сколько раз я скрывалась у них от моих преследователей — работников особого отдела МВД. Сколько раз сидела за их праздничным столом рядом с известными людьми, и при этом мне
никогда не давали понять, что я отверженная, не такая, как все.

— Это самая дорогая подруга моей жены, — говорил Ираклий, — причем без вины виноватая.

Ираклий Георгиевич не раз пытался меня устроить на работу, он же мне советовал поступить в институт и получить специальность, говорил, что так долго продолжаться не может, что Правда в конце концов восторжествует. Наконец, ему удалось прописать
меня в Гульрипшском районе, а позже он помог мне с институтом.

(Когда в 1954 году Антелава защитил докторскую диссертацию на тему "Государственные крестьяне Грузии в первой половине XIX века", по "Голосу Америки" передали, что в СССР появилась диссертация, в которой впервые дан объективный анализ
положения грузинских крестьян в предреформенный период. "Интересно, — говорилось в сообщении, — найдется ли ученый, который сумеет так же объективно оценить положение современного советского крестьянства?" Ираклия Георгиевича немедленно
вызвали в КГБ, но ничего не смогли ему инкриминировать: время наступило уже более спокойное).

Вскоре началось массовое насильственное переселение жителей Абхазии, в основном греков и Турок. Греков выселяли в северные и южные степи Казахстана, а Турок отправляли на Крайний Север. Исключений не делалось ни для стариков, ни для детей. Я сама была свидетелем того, как 13 июня 1949 года ночью к домам в первый раз подъехали грузовые машины, в каждой из которых находилось несколько человек из органов и один или два партийных представителя. Времени на сборы не давалось, за полчаса выселяемые должны были успеть увязать самые необходимые вещи. Несчастные метались по комнатам, не зная, что взять, да и сколько они могли взять с собой? Загруженные до предела машины с переселенцами проезжали по главной улице мимо нашего дома и двигались по направлению к Келасурскому железнодорожному вокзалу, где их ждали все те же "столыпинские" вагоны. Многие из выселяемых были нам хорошо знакомы, в их число попали и наши соседи греки. Страшно было смотреть, как они плакали, кричали, махали руками, прощаясь с нами и с родными местами...

Беда пришла и в нашу семью. Ивана выслали вместе с другими греками и Турками из Ткварчельского района, об этом мне сообщил посланный из Квизани шофер начальника районного управления госбезопасности. Теперь я была уверена, что меня ждет
вторая ссылка: я стала не только беглой, но и женой неблагонадежного. Мы с мамой и детьми не раздевались даже ночью, когда ложились спать. Если какая-нибудь машина останавливалась возле нашего дома, напряженно ждали стука в дверь, если машина
проезжала мимо, облегченно вздыхали, думая про себя: на этот раз, кажется, пронесло. И так день за днем, ночь за ночью. Переселение продолжалось и в 1950 году, продолжались и наши тревоги. Правда, тогда переселялись уже единичные семьи, среди
которых были и армяне. Всего из Абхазии за эти два года было выслано 12 тысяч семей. Большая часть греческой Интеллигенции погибла в казахстанских степях.

Переселение в сельской местности проходило ещё страшнее. Крестьян выбрасывали на улицу, даже не дав им возможности собрать вещи. Рев брошенной скотины и вой собак сводили с ума оставшихся. Бывали случаи, когда при переселении разъединяли семьи: высылали мужа, оставляя жену, или, наоборот, увозили жену с детьми, оставляя мужа. Свидетелем такой сцены был мой муж. Выселяли молодого Турка, его жена-абхазка рвалась к нему, а братья её не пускали. Наконец машина тронулась, и несчастная Женщина долго ещё кричала и бежала за машиной, а муж смотрел на неё из удалявшегося грузовика и плакал.

Ещё напишут о том страшном 1949 годе

В дома высланных вселяли других людей, из внутренних районов Грузии. Они также не хотели бросать места, где родились, росли и жили, но их принудили. Так и сновали машины из стороны в сторону, увозя одних в казахстанские степи, а других — в дома,
лишенные хозяев. Однажды постучали и в наши двери. Явился наш участковый Кинцуришвили с двумя представителями органов. Сомнений не было, что они пришли за мной.

— Вы Адиле Аббас-оглы? — спросил один из чекистов.

Я умоляюще посмотрела на участкового и рискнула соврать.

— Здесь такой нет, — ответила я со всей твердостью, на какую только была способна. — Ей не разрешили проживать в Сухуме, и она находится у родственников в Очамчирском районе.

Кинцуришвили вытаращил глаза от удивления, но промолчал, а чекисты меня не знали. На сей раз пронесло, а дальше? Я уехала в Мокву. За мной ещё раз приходили, искали меня в Сухуме и угрожали арестом маме. В это время народным судьей работал
мамин двоюродный брат — фронтовик Нури Авидзба, родной брат Фараха, о котором я уже рассказывала. Думаю, что только благодаря дяде Нури я ещё не была арестована.

В том же 1949 году сыну исполнилось семь лет, и мама подала заявление во 2-ю русскую среднюю школу, однако в начале учебного года ей объявили, что турецких и греческих детей не принимают. Эдик страшно переживал. И опять мне на помощь пришел И.Г.
Антелава. Он хорошо знал директора школы, взял мальчика на поруки и под моей фамилией, которая тоже была неподходящей для Абхазии сталинских времен, определил его в первый класс. Ребенку внушали, что он должен хорошо учиться и хорошо себя
вести, иначе маму арестуют.

На Лубянке

Мы с мамой совсем забыли, что у нас в Москве, кроме Анастасии Платоновны Зуевой, есть ещё одни знакомые — семья Колкуновых, которая когда-то жила в нашем доме. И, что самое важное, глава семьи Александр Иванович Колкунов, крупный военный
строитель, был влиятельным человеком. Он сам напомнил о себе, прислав телеграмму, в которой вызывал меня в Москву (оказывается, кто-то из общих знакомых рассказал ему, в каком мы находимся положении). Это было в декабре 1951 года.

Я отправилась в столицу вместе с моей дочерью Лилей, имея при себе временное удостоверение личности, в котором значилось, что я была осуждена по 39-й статье — "политическая неблагонадежность", и которое не давало мне права выезда из поселка
Гульрипш, где была оформлена моя временная прописка. Я понимала, что очень рискую, но ещё большим риском для себя считала ничего не предпринимать. Жить в постоянном страхе за детей, за маму, бесконечно подвергаться угрозам я уже не могла. Доехали мы благополучно. В Москве Александр Иванович посоветовал мне подготовить заявление в Верховный Совет СССР.

— Только много не пиши, — предупредил он, — а то читать не будут.

Я вкратце написала на одной странице, что была в ссылке, вернулась (не стала говорить, что бежала), у меня двое больных детей, материальное положение очень тяжелое, мне не разрешают жить в Сухуме и вдобавок ко всему преследуют сотрудники
госбезопасности Абхазии и Грузии. Закончила просьбой разрешить мне жить с детьми в Сухуме и работать.

Александр Иванович в тот же день повел меня в Верховный Совет к своему хорошему знакомому Лебедеву, который поставил меня в очередь на прием к председателю Президиума Верховного Совета СССР Швернику. Как сейчас помню, я была шестьсот
двадцатая по счету, и в течение четырех дней приезжала и сидела в приемной среди множества других посетителей в ожидании вызова. В огромном зале стояла глубокая тишина, лишь изредка было слышно, как кто-то раскрывает пакет с едой или вздыхает, а
то и тихо плачет. Очередь двигалась быстро: людей вызывали буквально на несколько минут. Я видела, как открывалась таинственная дверь, человек заходил, а вскоре выскакивал в слезах и быстро уходил прочь. Кажется, за этой дверью никому ничего
доброго не обещали.

Наконец подошла и моя очередь. Как только я услышала свою фамилию, ноги у меня подкосились и меня обуял такой страх, что я не могла двинуться с места. Мою фамилию произнесли во второй раз. Я собралась с силами и открыла тяжелую дверь... В
маленькой комнате сидели три человека, которые прочли мое заявление, внимательно посмотрели на меня, пошептались и... направили меня в другую комнату. Там за большим письменным столом сидел пожилой человек и, как мне показалось, пока я шла к столу, сверлил меня страшными глазами — это и был Шверник. Рядом стояла молодая Женщина — наверное, помощница или секретарь. Шверник просмотрел мое заявление, после минутного раздумья куда-то позвонил и назвал мою фамилию, а мне сказал:

— Разберем, ответим.

Потом повернулся к сотруднице:

— Проводите гражданку в зал, пусть подождет, а мы пока подумаем, чем сможем помочь.

Я вышла и села на стул неподалеку от двери. Через какое-то время прием закончился, и я осталась одна. Вдруг ко мне подошли два милиционера.

— Вы кого ждете, гражданка?
— Не знаю, мне сказали, чтобы я сидела здесь.
— А, значит, это вы. Пройдемте с нами.

Они вывели меня на улицу, посадили в "черный ворон" и куда-то повезли. Когда машина остановилась и мы вышли, я поняла, что нахожусь на Лубянке: это страшное здание мне показывали знакомые. Я не стала задавать никаких вопросов, только сердце
сжалось от предчувствия неминуемой беды: НКВД уже однажды искалечило мою жизнь. Вероятно, охрана была предупреждена о моем прибытии, потому что дверь сразу же открылась.

— Аббас-оглы? Давайте её сюда.

Я вошла, предъявила документы, а затем услышала знакомые слова:

— Руки назад! Не оборачиваться! Идите прямо.

И меня повели подлинным коридорам, покрытым ковровыми дорожками с густым ворсом. Шагов не было слышно. Шли по бесконечным переходам, потом поднимались по лестнице... В конце коридора верхнего этажа я увидела решетки — там были камеры.
К счастью, мы прошли мимо. Кругом стояла гнетущая тишина. Мне было жутко.

Неожиданно прямо передо мной открылась какая-то дверь, и я оказалась в огромной светлой комнате. На стенах висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. На полулежал роскошный ковер. В глубине, почти у самой стены, стоял большой письменный стол с неимоверным количеством телефонов, за которым сидел немолодой мужчина с большой лысиной, круглолицый, бледный, с острыми, недобрыми глазами. Первым моим желанием было сесть на стул возле двери, но он коротким взмахом руки скомандовал подойти. Хорошо помню свое ощущение: мне казалось, что я очень долго иду по мягкому ковру и все никак не могу приблизиться к столу.

— Садитесь, — отрывисто произнес хозяин кабинета.

Я села, а он продолжал сверлить меня глазами. Это был кто-то из крупных тамошних начальников: Кобулов или Абакумов, не могу точно сказать. Несколько минут он молчал, потом зевнул, почесал затылок и строго спросил:

— Как ваша фамилия, откуда вы, что привело вас в Москву?

Я растерялась, не зная, с чего начать, он заметил мое замешательство и повторил свой вопрос. Я начала отвечать, но он меня перебил:

— Начните рассказывать с того момента, как себя помните, с самого детства.

Я была в замешательстве — кому могут быть интересны детские воспоминания? Не делиться же с ним воспоминаниями о том, как его коллеги вытаскивали мебель из нашего дома, как у отца и дяди требовали золото... Потом наконец собралась с мыслями и
стала последовательно излагать историю своей жизни. Говорила долго, тщательно выбирая слова и выражения. Он терпеливо и внимательно слушал, постукивая пальцами по столу, иногда задавал вопросы, чтобы уточнить некоторые обстоятельства.

Я закончила свое повествование и чуть не разрыдалась, чего больше всего боялась. Он дал мне время совладать с собой, затем нажал кнопку. Через мгновение рядом со столом оказался мужчина лет сорока, я даже не заметила, как он вошел. У него было
приятное, доброе лицо, и он смотрел на меня с улыбкой. Начальник встал из-за стола и сказал:

— Зачем читать романы? Вот перед нами живой роман, жертва судьбы.

Потом повернулся ко мне:

— Сейчас вы пойдете с моим помощником и изложите все, о чем рассказали, в письменном виде.

Секретарь проводил меня в маленькую комнату (окна выходили во двор, и на другой его стороне я увидела стену с зарешеченными окнами), положил передо мной на стол бумагу и ручку, поставил баночку с чернилами. Я почувствовала его участие и не смогла больше сдерживаться — у меня началась самая настоящая истерика, я рыдала и не могла остановиться. Он подошел и положил руку мне на плечо.

— Успокойтесь, все хорошо. Вы знаете, дорогая, этот человек впервые в жизни пожалел другого человека. Это хорошее начало.

Несмотря на свое состояние, я обратила внимание, что говорил он шепотом, хотя в комнате мы были одни. Потом он сказал:

— Пишите, не спеша, и постарайтесь изложить основные факты.

Конечно, говорить было легче, чем писать. Я понимала, что необходимо все тщательно обдумать и ничего не упустить. Писала долго, стараясь вспомнить, в какой последовательности я только что излагала события. Кое-что секретарь помог мне написать
иначе — диктовал, а я послушно строчила. Просидела за столом несколько часов. Перечитать он мне не дал. Сам бегло просмотрел текст, удовлетворенно кивнул. Потом спросил:

— Вы, наверно, хотите есть?
— Нет, спасибо, ничего не хочу.
— А вас до вечера не отпустят. Мы ещё должны кое-что сделать.

Уже потом я узнала, что они звонили в Сухум, в Тбилиси и, возможно, в Казахстан — проверяли сообщенные мною факты. Около полуночи помощник снова проводил меня в кабинет начальника.

— Где вы остановились? — поинтересовался тот. — Уже ночь, как вы будете добираться?
— Я остановилась на вокзале...
— А вот сейчас вы соврали, — сказал он с улыбкой.
— Знаете, хоть убейте меня — не скажу, — выпалила я. Он опять улыбнулся.
— Врать не надо, здесь не врут. И все-таки как же вы попадете домой? — повторил он.
— Я её провожу до метро, — вызвался помощник, — тут же недалеко.
— Завтра придете к нам к двенадцати часам, — эти слова прозвучали как приказ.
— А как я к вам попаду?
— Назовете свою фамилию, этого достаточно. Вас проведут куда надо.

Помощник быстро довел меня до метро, и я как раз успела на последний поезд до закрытия перехода на станции "Проспект Маркса". Доехала до "Сокола", вышла в город. Генеральские дома находились на некотором расстоянии от метро. Я бежала по
пустынным улицам, трясясь от страха и пережитого напряжения. Заскочила в подъезд и стала быстро подниматься на второй этаж. Вдруг сзади хлопнула входная дверь.

— Диля, Диля, это ты? — оказалось, следом за мной шел Александр Иванович. — Что случилось, куда ты пропала? Мы все испереживались.

Войдя в квартиру и едва успев отдышаться, я подробно рассказала о событиях этого дня. Выслушав меня, Колкунов сказал:

— Ну что же, твои дела не так уж плохи, раз отпустили с Лубянки.

Когда я рассказала, как пыталась их убедить, что остановилась на вокзале, он начал хохотать.

— О том, что ты живешь у меня, они знали прежде, чем тебя увидели. Им ведь каждый мой шаг известен, я фактически их сотрудник.
— В каком смысле?
— А дороги шоссейные я для кого строил? Для НКВД, а НКВД и Наркомат госбезопасности до 1943 года были одним учреждением. Так что они все обо мне знают. И то, что ты не хотела меня назвать, я думаю, им даже понравилось. Но это так наивно! — продолжал Александр Иванович. — Наоборот, тебе следовало назвать мое имя и попросить, чтобы мне позвонили. Я бы заехал и забрал тебя.

— Я не хотела вас втягивать.
— Ладно, все хорошо. Похоже, пока все складывается для тебя удачно. Наверняка они звонили в Сухуми и собрали данные о тебе. Они тебя пожалели, — добавил Колкунов, — хотя обычно это не в их правилах.

На другой день Александр Иванович сам отвез меня на машине на Лубянку. Я постучала в маленькое окошечко на двери, назвала свою фамилию. Меня моментально пропустили и отвели на второй этаж в тот же самый кабинет. Вчерашний начальник стоял у
стола и смотрел на меня, улыбаясь уголками губ.

— Мы собрали о вас все необходимые сведения, — сказал он, — и решили, что вам можно жить в Сухуми.

Затем обратился к помощнику, который в этот момент вошел в кабинет:

— Я тебе уже объяснил, что надо делать. Я спешу.

С этими словами он вышел, а помощник объяснил:

— Вам разрешили месяц жить в Москве. Ходите в театры, в музеи, куда захотите — никто вас не задержит. Можете быть совершенно спокойны. А теперь садитесь и заучите вот эти цифры, — и он протянул мне бумажку, на которой было на писано
шестизначное число. — Перепишите, потом порвите и так сделайте несколько раз. Когда поймете, что запомнили, скажете мне.

Я все сделала так, как он сказал. Для проверки он попросил меня раза три повторить это число вслух и одобрительно кивнул.

— Хорошо, теперь держите цифры только в голове. А когда приедете домой, запишите в каком-нибудь месте, где их никто не заметит, — на потолке, за карнизом или ещё где-то. Когда вернетесь в Сухуми, не исключено, что вас будут допрашивать: как попали к
нам и как сумели вырваться. Они же об этом знают, мы им звонили. Если будут превышать полномочия, возьмите конверт, напишите на нём "Москва" и вот эти цифры и отправьте. Такое письмо никто не имеет права вскрывать, оно сразу же попадет к нам. Сообщите, кто над вами издевается, мы примем меры. Я была страшно удивлена таким поворотом моего дела. Неужели после стольких мытарств я смогу наконец успокоиться и отдохнуть?

Бесконечный страх

Через несколько дней я позвонила Анастасии Платоновне — её новый телефон дал мне Александр Иванович. Зуева жила теперь на улице Горького, напротив Телеграфа, и тут же пригласила меня к себе. Они с Васенком, которая по-прежнему жила у
Анастасии Платоновны, встретили меня по-родственному тепло. Вот тогда-то Зуева мне и сказала:

— Скорее пиши мемуары, я тебе помогу.
— Нет, я боюсь. Сейчас такое время...
— Пиши для себя, чтобы ничего не забыть, а потом мы что-нибудь придумаем.

Зуева тогда была замужем за известным композитором Оранским. Услышав наш разговор, он отвлекся от своих занятий и, отложив ноты, внимательно посмотрел на меня.

— Это та самая твоя знакомая, — спросил он жену, — которая в юном возрасте испытала столько несчастий?
— Да, это о ней я тебе рассказывала.
— Знаете, — сказал он мне, — обязательно запишите все, что с вами случилось. Когда-нибудь вам это понадобится.

К сожалению, тогда я не последовала их совету. Можно было бы сохранить гораздо больше сведений, которые теперь вспоминаются с трудом. Но неотвязный страх не позволял даже думать о прошлом, не то что писать.

Анастасия Платоновна дала мне контрамарку во МХАТ, но я, к сожалению, ею не воспользовалась: одна идти побоялась, а Янина Францевна, жена Колкунова, в этот день была
нездорова. Но через несколько дней Александр Иванович достал нам билеты в Театр имени Вахтангова на спектакль "Первые радости" по роману Федина. Я как раз недавно прочла эту книгу, и мне было интересно увидеть постановку. Александр Иванович
подвез нас к театру и обещал после спектакля прислать водителя.

За долгие годы я отвыкла от общества и чувствовала себя скованно. В гардеробе стала снимать шубу и вдруг почувствовала, как кто-то сзади ловко подхватил её. Я обернулась и застыла от изумления: передо мной стоял знакомый помощник с Лубянки и
улыбаясь смотрел на меня. Рядом с ним я увидела пожилую даму, которая смотрела на меня и тоже улыбалась.

— Здравствуйте, — сказал он, — позвольте вам помочь.

Можно представить, что я испытала. Ещё раньше я предупредила Янину, что в случае какой-то опасности пожму ей руку, и теперь вцепилась ей в локоть так сильно, что она вскрикнула, и изо всех сил потащила её прочь. Когда мы отошли на достаточное, по
моему мнению, расстояние, я объяснила, что меня так напугало.

— Пустяки, — отмахнулась Яня, — не обращай внимания, это простое совпадение. Почему культурные люди не могут встретиться в театре?

Но я никак не могла успокоиться. Вспомнилось, как ходила в театр в Сухуме накануне ареста — тогда чекисты, сидевшие у меня за спиной, тоже вроде бы оказывали мне обычные знаки внимания. На меня накатил безумный страх: а вдруг этот человек за
мной следит? Всего несколько дней назад я рассказывала ему о своих несчастьях, о том, что мне не на что жить, и вдруг он видит меня, веселую, в театре — что он подумает? Мне стало страшно, и я стала просить Яню поскорее отправиться домой, но она
уговорила меня остаться до конца спектакля.

В антракте мы вышли в фойе и остановились у стенда с фотографиями артистов. Вдруг за спиной я услышала тихий мужской голос:

Правда, хороша?

Я быстро повернулась и увидела того же человека и его пожилую спутницу. Похоже, он говорил обо мне?..

Я попыталась улыбнуться и потянула Яню в другой конец фойе. Она наклонилась к самому моему уху и шепнула:

— Они идут за нами.
— Ну, значит, меня заберут, — обреченно прошептала я ей в ответ.

После второго акта я не хотела выходить из зала, но Янина сказала:

— Не надо показывать, что ты боишься, — и уже в конце антракта все же сумела вывести меня в фойе. И вновь мы увидели знакомую, улыбающуюся мне пару... Я не помню, как досидела до конца спектакля.

В гардеробе он опять оказался возле меня и помог мне надеть шубу. Я чувствовала себя совершенно уничтоженной, не понимая, что скрывается за этой навязчивой галантностью.

На улице я сказала своей спутнице:

— Ради бога, давай поскорее уйдем отсюда!
— Нас же машина ждет...

Однако машины на месте не оказалось: Александр Иванович отправил водителя, а тот что-то перепутал. Мы быстро пошли в сторону метро. Вдруг я услышала сзади отчетливые шаги. Повернулась и увидела его. Он так спешил вслед за нами, что оставил
далеко позади свою спутницу. "Ну, все, — подумала я, — сейчас в метро меня арестуют".

Мы влетели на станцию и постарались смешаться с толпой. Доехали без приключений, а дома рассказали обо всем Александру Ивановичу.

— Диля, — засмеялся он, — по-моему, ты просто понравилась молодому человеку и он хотел тебя проводить. Наверное, матери о тебе дома рассказывал, а потом они в театре тебя случайно встретили и тоже удивились. Нельзя так себя настраивать, —
добавил он уже серьезно, — так и с ума сойти недолго.

Через несколько дней Александр Иванович скомандовал:

— Хватит торчать дома. Тебе месяц дали — пользуйся этим. Сходите с Яниной в Третьяковскую галерею.
— Я там уже была.
— Это когда ты была, сейчас там все по-другому. Обязательно сходите.

И мы отправились в Третьяковку. Я с радостью окунулась в этот забытый, прекрасный мир, подолгу стояла то перед одной картиной, то перед другой. Вдруг Янина говорит:

— Какой-то мужчина все время ходит за нами. Хорошее настроение вмиг пропало, и я уже могла думать только о том, как бы поскорее выбраться на улицу. Незнакомец действительно шел за нами по пятам. Может быть, на этот раз "объектом" стала моя
подруга? Только никакие разумные доводы в голову не приходили — мучительный, всепоглощающий страх буквально въелся в меня. Вечер был испорчен.

Удивительный попутчик

Отпущенный мне месяц истек, и мы с дочкой собрались домой. В купе нашими соседями оказались моряк и молчаливый молодой человек, который, как мне показалось, наблюдал за мной. Моряк, напротив, был болтлив и любопытен. Стоило мне выйти из купе,
как он начинал расспрашивать Лилю, кто мы, откуда да куда едем. Дочке было запрещено говорить Правду, и она путалась. Моряк стал поглядывать на меня с подозрительностью, а я опять начала нервничать. Тем не менее, до Ростова мы доехали без
происшествий.

На мое несчастье, в это время как раз проводились выборы депутатов Верховного Совета СССР. Люди, которые находились в дороге, могли голосовать в поезде или на остановках. Когда мы подъезжали к Ростову, в коридоре вагона появились активисты с
урнами для голосования. Наш моряк вызвался им помогать. Меня охватил ужас: при голосовании требовался паспорт, а у меня было только временное удостоверение, без права выезда. За такие вещи могли снять с поезда и арестовать. Пока я лихорадочно
соображала, что делать, поезд остановился. По радио объявили, что стоянка продлится в течение часа и все желающие могут проголосовать в торжественной обстановке на избирательном участке вокзала.

Я решила сделать вид, что хочу проголосовать на вокзале, схватила Лилю за руку, и мы выскочили на перрон. Но моряк из нашего купе, как потом выяснилось, решил проявить бдительность и отправился вслед за нами. Мы вошли в большую комнату, оборудованную для голосования: там стояли урны и две или три будки для заполнения бюллетеней. Играла музыка, в почетном карауле замерли пионеры. Лиля залюбовалась ими. За большим письменным столом несколько солидных людей записывали паспортные данные избирателей и выдавали бюллетени для голосования. Я тоже подошла, притворилась, что кого-то пропускаю, потом наклонилась и что-то спросила у регистраторов — в общем, сумела задержаться у стола на какое-то время, а потом вошла в будку, словно собираясь заполнить бюллетень. Затем направилась к урне, держа перед собой сумку, наклонилась и сделала вид, что опускаю бланк. Выпрямилась и увидела, как моряк из купе показывает на меня и что-то возбужденно говорит другому нашему попутчику. "Ну, все, — пронеслось в голове, — конец, они меня засекли". Мы с Лилей поспешили вернуться в купе. Вскоре появился молчаливый молодой человек, и, судя по всему, на этот раз он собирался поговорить со мной.

— А ведь вы не голосовали, — сказал он, — наш сосед это заметил. Он мне сказал: "Я эту суку поймаю" — и был при этом настроен очень решительно.
— Да, я не голосовала, — призналась я.
— А в чем дело? Да вы меня не бойтесь, — сказал он, заметив мою нерешительность. — Расскажите все как есть, чтобы я мог вам помочь. Вы ведь и сами понимаете, что этот человек может вам сильно навредить.

С этими словами он вытащил из внутреннего кармана пиджака и показал так хорошо знакомую мне красную книжечку. Назвал свое имя и фамилию, но я, к сожалению, их не запомнила, не до того было — в голове билась только одна мысль: угораздило же меня оказаться в одном купе с чекистом! А что, если он тут из-за меня?..

Но, как бы то ни было, врать и изворачиваться в такой ситуации бесполезно. Я достала свои документы. Он посмотрел и сказал:

— Да, дело нехорошее. Но вы не беспокойтесь, мы выход найдем.

Как раз в этот момент в купе вошел моряк, а я ещё не успела спрятать свою бумажку. Он моментально выхватил её у меня из рук.

— А, вот оно что! Ну, я вам покажу!

И выскочил из купе. Тем временем уже дали гудок к отправлению поезда. Чекист стал меня успокаивать:

— Как только поезд тронется, я все улажу. Ребята из соседнего купе говорили, что наш морячок любит выпить. Вот мы его и напоим, а потом высадим.

Разумом я понимала, что верить этому человеку у меня нет никаких оснований, но что мне было делать? Тем временем активисты, помогавшие проводить голосование, собрались у себя в купе, чтобы отметить завершение выборов. С ними был и преследовавший меня моряк. Чекист ненадолго отлучился, а вернувшись, сообщил:

— Я сказал ребятам, чтобы они его хорошенько подпоили.

Поскольку дело происходило в соседнем купе, мы могли, так сказать, наблюдать за ходом событий. Моряк очень быстро захмелел — шумел на весь вагон, но и про меня не забывал, забегал время от времени в наше купе.

— Смотри у меня, стерва, — кричал он, — да тебя на ходу надо выбросить! Ну ничего, скоро пробьет твой час!

Чекист не вмешивался и спокойно наблюдал за происходящим со своей верхней полки.

— Ещё пара рюмок — и парень свалится, — отметил он. Вдруг раздался шум. Чекист вышел посмотреть, в чем дело, и вскоре вернулся, от Души смеясь.
— А Бог вам помог, — сказал он. — Вы верующая?
— Не знаю, — ответила я. Тогда я боялась об этом говорить.
— Наш герой с кем-то подрался, и на первой же остановке его ссадят с поезда.

Так и произошло: нарушителя порядка вскоре сняли с поезда милиционеры. По тем временам он совершил серьезный проступок, ведь выборы считались важнейшим государственным мероприятием.

Мы продолжали путь уже втроем. Лиля уснула, я тоже немного успокоилась. Но нас ожидала новая неприятность. Как только поезд направился в сторону Сочи и уже подъезжал к Северному Кавказу, вдруг объявили: "Обвалы, поезд не пройдет".

Нас отправили окружным путем — через Баку и Тбилиси. Я пришла в ужас. В те времена поезд из Москвы на Юг шел дольше, чем сейчас: дорога до Сухума занимала два с половиной дня. А через Баку пришлось ехать почти двое суток лишних. Я всю дорогу
нервничала, ждала, что нас где-нибудь арестуют. Когда поезд остановился в Баку, чекист заметил:

— У вас, кажется, еда кончилась?
— Ничего, как-нибудь доедем.
— А вот смотрите, на перроне много чего продают.

Мы вышли на платформу, где стояли местные жители с фруктами. Я обратилась к ним по-турецки, спрашивая цену. Они мне ответили сначала по-азербайджански, а потом, видя, что я не понимаю, по-русски. Я купила яблоки и рассчиталась. Попутчик с
интересом наблюдал за мной, остановившись на платформе неподалеку от двери.

— На каком языке вы говорили? — спросил он
— Да я пыталась говорить с ними по-турецки. Они-то меня поняли, а вот я их не могу понять.

Он улыбнулся.

— Я впервые еду на Кавказ.
— А куда именно?
— В Гудауты, в дом отдыха.
— Это вам придется ехать через Сухум ещё час. Я потом расскажу, как лучше добираться.

Так мы с ним беседовали, а меня не покидала мысль, что, несмотря на всю свою любезность, он вполне может меня арестовать, и проще всего сделать это в Сухуме. Может, он и моряка вывел из строя только потому, чтобы без помех выполнить свое задание? Что я, настолько глупа, чтобы поверить в доброту и человечность якобы случайно встреченного чекиста? Да разве чекисты случайно кому-нибудь встречаются? И потом, для чего ему Лилю расспрашивать — про папу, про то, где мы были тогда-то и тогда-то? Короче говоря, когда мы подъезжали к Сухуму, я окончательно утвердилась в мысли, что сразу по приезде меня арестуют.

Наша дорога от Москвы до Сухума заняла в общей сложности более четырех дней. Мама и тетя Зина ежедневно приезжали на вокзал и встречали каждый поезд. Из вагона мы вышли последними. Чекист нес наши вещи, помог Лиле спуститься по ступенькам. Думаю: "Что же будет?" Увидела своих. Пока мы к ним шли, я все пыталась побежать вперед и предупредить маму, чтобы она не пугалась, когда меня будут арестовывать. Но мне этого так и не удалось сделать.

— Кто же из этих Женщин ваша мама? — спросил он, когда мы подошли.

Я бросилась маме на шею.

— Вот она.

Он пожал маме руку и сказал:

— Гордитесь своей дочкой! Она столько пережила в жизни и так мужественно вела себя в безвыходном положении — я просто поражен её смелостью и находчивостью.

Потом поцеловал меня в щеку — мама страшно удивилась, — и тут только я осознала, что сегодня меня точно не арестуют.

— Когда я вас спросил, в чем дело с вашими документами, — сказал он мне, — вы на несколько секунд задумались, хотели, наверное, что-нибудь сочинить, но потом решились сказать Правду, и это меня очень тронуло. Такую Правду слушать страшно. А
теперь забудьте эту дорогу и никогда и никому не говорите, с кем вы ехали.

Попрощался со всеми и быстро ушел. Я потом долго вспоминала его и все думала: почему я не должна была никому говорить? Потом поняла — возможно, этот человек тоже, как и я, боялся, ведь он поступил со мной не по правилам своего страшного ведомства, можно сказать, спас мне и моей дочери жизнь. Если бы не он, меня могли высадить уже в Ростове, арестовать, девочка попала бы в детдом... Конечно, он пожалел нас. Я как сейчас помню его: худощавый, высокий, круглолицый и светлоглазый, с негромким, спокойным, но очень отчетливым голосом. Не к таким чекистам я привыкла...

Возвращение к нормальной жизни

Буквально через несколько часов после моего возвращения за мной пришли: меня вызывал Нури Аршба.

— Так чья ты там любовница? — поинтересовался он, не успела я переступить порог его кабинета.
— Какая любовница? — я просто задохнулась от возмущения.
— А как же иначе! Кто ты такая, чтобы по твоему поводу звонили из Москвы?

Подошли ещё двое сотрудников, которых я не знала. Вначале говорили со мной категорично, сурово:

— Как вы смели самовольно, без нашего разрешения выехать в Москву?

Как мне было рекомендовано на Лубянке, я молчала. Опять пошли в ход угрозы, но я на них не реагировала. Похоже, Нури был озадачен.

— К кому ты ездила, кто тебе помог? — продолжал допытываться он.

Ничего от меня не добившись, Аршба сказал:

— Звонили из Москвы и разрешили выдать тебе паспорт с временной пропиской в Сухуме. Иди к начальнику милиции.

И начались мучения с получением паспорта и с пропиской. Я уже говорила, что вся проблема была в том, что в свое время Эмды взял для меня паспорт на свою фамилию, а в Иностранный отдел не сообщил об этом. Потом, в ссылке мне объявили, что я иноподданная (как и отец), поскольку процедура перехода в советское гражданство не была соблюдена. Когда мне оформляли временное удостоверение, на это никто не обратил внимания, а теперь все обнаружилось. Потребовались свидетельские показания, справки, которых я, естественно, не могла представить. К счастью, начальником паспортного стола в то время был троюродный брат моей матери — Николай Кецба. Он, рискуя своим положением, взял меня на поруки, и мне выдали советский паспорт, но с временной пропиской.

Друзья стали уговаривать меня вновь поступить в институт, я долго отнекивалась, но наконец решилась. Однако преподавание в Сухумском государственном педагогическом институте тогда велось уже на грузинском языке, на русском — только на
историческом факультете. Так, по иронии судьбы, я, которая так любила точные науки, должна была поступать на исторический.

Стала собирать документы для поступления. В институтском архиве моих документов не оказалось, они бесследно исчезли, пришлось судебным порядком восстанавливать аттестат зрелости. Однако в первый раз я поступала в институт после рабфака в
1937 году под фамилией Джих-оглы, а в 1953 году у меня был временный паспорт на фамилию Аббас-оглы. Пришлось приглашать в суд в качестве свидетелей моих бывших учителей: супругов Емельяновых, Спиридона Таевича Хубутия, заместителя
директора рабфака, и других. Они подтвердили, что я хорошо закончила рабфак и что Джих-оглы и Аббас-оглы — одно и то же лицо.

Я так перенервничала, пока не получила определение суда, что в институт мне уже поступать не хотелось, тем более на исторический. Да и на подготовку к экзаменам оставалось совсем мало времени. Но тут вмешался И.Г. Антелава, убеждал, помогал
готовиться...

В приемной комиссии на экзамене по русскому языку и литературе был Иван Иванович Запорожский, мой прежний преподаватель, да и билет мне достался хороший, с интересными для меня вопросами. Члены комиссии выслушали ответ на первый вопрос и стал расспрашивать про мою жизнь, очень сочувствовали. Я получила "отлично". Письменную работу сдала чудом. К сочинению я толком не готовилась — времени не было, а школьный курс, конечно, порядком подзабыла. Я уже хотела уйти, как вдруг сидящий рядом парень положил мне на колени шпаргалку. Я растерялась. во-первых, я никогда не пользовалась шпаргалкой, во-вторых, я не читала "Молодую гвардию" Фадеева. Но я взяла себя в руки и потихоньку стала писать.
 
В общем, обошлось. Правда, у меня получилась скорее статья, а не сочинение, но комиссия не стала ко мне придираться, да и особых ошибок не было. Иностранный язык — немецкий — мне ещё в школе хорошо давался, и я успела немного подготовиться
перед экзаменом. Получила "хорошо". Географию сдавала незнакомому преподавателю. Он долго меня выспрашивал, но в конце концов тоже поставил "хорошо". Последний экзамен — история. За то короткое время, что у меня было, основательно подготовиться к экзамену по истории было, конечно, невозможно, и спасло меня только то, что председателем экзаменационной комиссии был муж моей подруги. Я пошла отвечать последней. Уставшие члены комиссии почти меня не слушали. Первый вопрос был о Петре I. Эту тему я знала и отвечала бойко. Больше меня не стали спрашивать, поставили "отлично". Судя по оценкам, я должна была пройти.

Однако при зачислении я и ещё три человека не попали в число студентов. Все места были заняты участниками войны. Через два с половиной месяца дали ещё пять мест, на одно из которых я попала. Таким образом, лишь в конце ноября 1953 года меня
допустили к занятиям, зачислив на 1-й курс исторического факультета Сухумского государственного педагогического института. Предварительно со мной провел беседу ректор Н.К. Хурпидзе. Он предупредил меня о том, что я должна учиться только на
"отлично", учитывая свое "особое положение".

И я старалась, хотя порой это было нелегко. во-первых, в отличие от многих моих сокурсников, школу я закончила семнадцать лет назад, а во-вторых, были преподаватели, которые относились ко мне предвзято. Например, преподаватель по истории Грузии все время ко мне придирался, не желая ставить заслуженную "пятерку". Я пожаловалась ректору. Он вызвал историка, спросил у него, в чем дело, и в ответ услышал такое объяснение:

— Фамилия у неё Аббас-оглы, отчество Шахабасовна, иранка. Шах Абас выпил всю кровь грузинского народа, и я ни за что не поставлю ей "отлично".

А шах Абас I, как известно, правил в Иране с 1571 по 1587 год. Но и за него мне пришлось отвечать...

В 1956 году меня и Ивана реабилитировали. Он приехал к нам. У мужа была блестящая характеристика, в которой он рекомендовался как очень хороший специалист. Однако долгое время его не хотели прописывать, а без прописки нельзя было устроиться на
работу. Я была в отчаянии. В МВД начальником особого отдела работал все тот же Платон Аршба, с которым наши пути неоднократно пересекались. Я ворвалась к нему в кабинет и потребовала дать разрешение на прописку. Когда он наотрез отказался это
сделать, я подошла к его столу вплотную и прямо в лицо сказала, что он мне мстит за то, что я когда-то отказалась ответить ему взаимностью. И добавила, что лучше бы ему не доводить меня до крайности, иначе я брошусь под его машину и оставлю записку,
что моя Смерть на его Совести. Аршба вытаращил на меня глаза и буквально потерял дар речи. Я не стала дожидаться, пока он придет в себя, выскочила из кабинета и наткнулась на его заместителя. Тот, оказывается, слышал мой монолог. Улыбаясь, он
произнес только одно слово:

— Молодец!

Домой я пришла полуживая, никому не стала ничего говорить. Рано утром явился милиционер, велел мне прийти в паспортный стол. Так моего мужа прописали. Друзья помогли ему устроиться в Индустриальный техникум преподавателем. Он читал лекции по
машиноведению, сопротивлению материалов и другим предметам, скоро заслужив репутацию хорошего специалиста. Несколько раз его работу проверяла комиссия из обкома партии и оценила её высоко. О нём даже писали в газете "Заря Востока" как о прекрасном работнике.

В 1957 году я с отличием окончила СГПИ и осталась работать в институте. Мне было поручено наладить работу отдела кадров и разобраться с архивом.

Надо сказать, что после войны в институте с документами царила полная неразбериха. Никто не хотел с этим возиться. Постепенно возвращались бывшие сотрудники института, много было и новых, у большинства были утеряны трудовые книжки... Словом,
надо было срочно что-то делать, а я не знала, с чего начать. По совету нашего главного бухгалтера, человека очень пожилого и опытного, я стала собирать по деканатам всю имеющуюся документацию (кстати, свои документы и приказ об отчислении мне
обнаружить так и не удалось). Кроме того, завела карточки на студентов. Собрав все эти бумаги — две комнаты оказались забиты всевозможными документами, приказами и так далее, я, с согласия главного бухгалтера, пригласила в помощь себе
работников из Центрального архива.

Два года вместе с ними я обрабатывала документы, накопившиеся в прошлые, в том числе военные, годы. Многим восстановила трудовые книжки, упорядочила документы военнослужащих — словом, отдел кадров заработал. Комиссия института признала
мою работу отличной, однако заведующей отделом меня так и не назначили. Тогдашний проректор по научной и учебной части института Ш.И. Басилая представил меня к званию заслуженного работника, но в Тбилиси это предложение отклонили — из-за моего
прошлого. Я хорошо понимала, что мне нечего ждать, а надо работать, что я и делала.

Однажды совершенно неожиданно, без ведома ректора, явились два человека из органов и перевернули в отделе все вверх дном. Что они искали, я не знаю — ушли, ничего не объяснив. За те восемь лет, что я проработала в созданном мною же отделе кадров, много чего случалось в жизни института. Хочу рассказать об одном случае, о котором всегда вспоминаю с удовольствием, поскольку, возможно, мне тогда удалось изменить судьбу человека. В мои обязанности входило составлять списки военнообязанных, и я часто ходила в горвоенкомат с карточками призывников. И вот пришло время идти туда в очередной раз. Я собрала карточки военнообязанных, а одну отложила в сторону...

На физико-математическом факультете, на вечернем отделении у нас учился один очень талантливый студент (не хочу называть его фамилию, впоследствии он стал крупным ученым). Перед тем как идти в военкомат, я разыскала его и посоветовала немедленно перевестись на дневное отделение, а Басилая издал приказ задним числом. Когда в военкомате обнаружили, что не хватает одной карточки, я сказала, что молодой человек перевелся на дневное отделение, а я об этом забыла своевременно сообщить. Военком на меня набросился, кричал, что я своевольничаю, однако моя задача была выполнена: парень не попал в армию и смог дальше учиться, а потом стал гордостью нашей науки.

Тут вторично нагрянули люди из органов, опять стали проверять всю документацию. Я поняла: мне не доверяют, и стала ждать, что будет дальше. Откровенно говоря, я чувствовала себя уже довольно уверенно, поскольку в институте ко мне относились с
уважением, помогали, в том числе и новый ректор.

Ждать долго не пришлось. В один прекрасный день меня вызвал секретарь СГПИ и вежливо сообщил, что я не знаю грузинского языка, не состою в партии, и по этой причине меня переводят на кафедру философии лаборантом. Но причина, как выяснилось,
была даже не в этом — просто на мое место срочно потребовалось определить бывшего профсоюзного функционера — грузина и члена партии.

Я проработала некоторое время на кафедре философии, а затем перешла на кафедру истории партии старшим лаборантом. Новый ректор Акибей Фуатович Хонелия собирался дать мне часы на факультете начального образования, но секретарь парторганизации был против, постоянно подчеркивая, что я беспартийная и из семьи "врагов народа". Тем не менее, когда кто-то из преподавателей отсутствовал, мне не раз приходилось их замещать и проводить семинарские занятия. Может быть, мне и удалось бы себя отстоять, но в это время тяжело заболел мой сын.

Прошлое может убивать

Наверное, я допустила большую ошибку, когда внушала своим детям, что мы не такие, как все, что нас могут в любую минуту вновь выслать в Казахстан, если они будут плохо учиться и шалить. Теперь я понимаю, что мои переживания и страхи не могли пройти
для них бесследно, кроме того, они накладывались ещё и на их собственные страдания. Мои дети росли в тяжелое время, им пришлось испытать боль, нужду, унижения, страх потерять родителей. Пока я не получила временную прописку, я то появлялась дома,
то исчезала, а ведь маленькому ребенку очень трудно объяснить, почему мама не живет вместе с ним. Впоследствии, когда душевная болезнь сына уже вполне проявилась, я снова и снова перебирала в уме все обстоятельства нашей жизни, стараясь понять, могла ли я что-нибудь изменить.

Могла ли я, например, изменить отношение начальства к заведующей детским садом Л. Отырба, которая, сочувствуя маме, на свой страх и риск устроила моих малышей в свой садик? Её стали упрекать в том, что она посмела принять детей из семьи
репрессированных. Могла ли я помочь им в их школьной жизни?

Весной 1953 года (Эдик заканчивал четвертый класс) дети, в том числе и мой сын, играли на улице в мяч, и кто-то из них разбил окно парткабинета. Все разбежались, а Эдик спокойно направился домой. В это время неожиданно подъехала машина первого
секретаря обкома Гетия. Он видел, как дети разбегались, и задержал моего сына. Эдик сказал, что он стекла не разбивал, тогда Гетия спросил, чей он сын. Мальчик после некоторого замешательства назвал мою фамилию. Тогда Гетия велел постовому отвести Эдика в детскую комнату милиции, поинтересовавшись напоследок:

— А что, разве Оглы ещё живут в Сухуми?

Один из мальчиков, который все это видел, пришел к нам и рассказал о случившемся. Мы с мамой в панике побежали в милицию. Эдик стоял в углу в слезах. Увидев меня, он бросился ко мне, но милиционер схватил его за волосы и поволок на прежнее место.
Стал на нас кричать и гнать вон. Как я ни убеждала его, что мой сын ни в чем не виноват, он был неумолим. Привели даже пионеров, которым показывали на Эдика как на сына "врагов народа", злостного хулигана. Сообщили в школу. В течение десяти дней в
школу утром его сопровождал милиционер, а забирала я или мама. Он практически перестал есть. Хотя он хорошо учился и отличался хорошим поведением, учительница резко изменила к нему отношение и стала от него требовать больше, чем от других
детей. Эдик всегда очень остро страдал от несправедливости по отношению к нему, а подобных случаев в его жизни было предостаточно.

Не прошло и трех дней, как случилась новая неприятность. После уроков все дети высыпали на улицу, кто-то пробежал по газону, а учительница опять обвинила Эдика. На следующий день меня вызвали в школу. Я пришла во время перемены и застала такую сцену: дети играют, посреди двора стоит мой сын, горько рыдая, а учительница отчитывает его за порчу газона, уже, наверное, не в первый раз. Я остановилась ни жива ни мертва. Как защитить своего ребенка? Стоило мне хоть слово сказать, Эдика бы
исключили из школы. Наконец учительница грузинского языка не выдержала, подошла к мальчику, взяла его за руку и отвела в класс. После этого случая он стал всего бояться.

И уж совсем ничего не могла я изменить в нашей с Иваном судьбе. Как объяснить детям, что их отца наказывают за то, что он грек? В 1954 году я решила перевестись на заочное отделение в Кзыл-Орду, недалеко от поселка Миргалимсай(54), где тогда жил в
ссылке мой муж, и с детьми поехала к нему. Мы пробыли у Ивана три месяца, дети ходили в местную шко-
лу. Но с переводом ничего не получилось, и нам пришлось вернуться. Рассказы ссыльных о том, что они пережили, произвели на Эдика очень сильное впечатление. Он никак не мог понять, за что греков сослали.

Настоящая трагедия началась вскоре после нашего возвращения в Сухум, когда у всех родителей потребовали свидетельства о рождении детей. У меня свидетельство о рождении сына было на фамилию отца — Василиади, а учился он под моей фамилией
— Аббас-оглы. Как только одноклассники Эдика узнали, что он грек и его отец в ссылке, его стали дразнить, называть "незаконнорожденным". Сын сказал, что больше в эту школу не пойдет, и мне пришлось перевести его в другую. Когда ему исполнилось
пятнадцать лет, я со страхом стала замечать, что в лунные ночи он встает с постели и бродит по дому...

Ещё очень трудно было нам с мамой объяснить Эдику, почему мы не чувствовали себя хозяевами в собственном доме.

В 1948 году мама сдала в аренду на десять лет квартиру в нашем доме молодому грузину — фронтовику, потерявшему на войне ногу и после демобилизации оказавшемуся, очевидно по партийной путевке, не у себя дома, в мингрельском местечке Хоби, а в
Сухуме. Мы очень хорошо к нему относились, хотя знакомые говорили, что во время переселения греков он пытался узнать, подлежу ли я высылке.

— Вы пригрели змея, — предупреждали нас соседи.

Через два года он собрался жениться. Мама помогла ему организовать свадьбу, наладить быт: подарила молодоженам стол, кровать и другие необходимые предметы домашнего обихода. Мы с мамой тепло отнеслись к юной и красивой жене нашего постояльца — дочери известного в Грузии врача. Вначале молодая семья очень нуждалась, но затем родственники нашего квартиранта устроили его директором турбазы, что незамедлительно сказалось на его материальном положении. Затем он был назначен директором вечерней школы, что также немало способствовало его процветанию.

В 1958 году срок аренды подошел к концу, но маме было сказано:

— Я никуда отсюда не уйду. Десять лет прожил и дальше буду жить!

Когда мама стала возражать, он пригрозил ей:

— Хочешь, чтобы твоя дочка снова оказалась в Казахстане?

Я тогда сказала ему:

— Я была там и вернулась. Но если ты туда попадешь, ни когда не вернешься.
— Ты мерзавец, — не выдержал Эдик, — как же тебе не стыдно, тебе бабушка брюки починяла, свадьбу твою устроила...
— А ты вообще молчи, сумасшедший, — услышали мы в ответ.

И он получил разрешение на перепланировку занимаемой им части дома (вместо небольшого расширения галереи, на что под давлением обстоятельств была готова согласиться мама, он задумал пристроить ещё одну большую комнату). Сила, в лице
многочисленных родственников, которые занимали руководящие должности в обкоме партии, горсовете и городском суде, оказалась на его стороне. Маму вызвали в жилуправление горсовета и стали требовать, чтобы она подписала согласие на перестройку
дома. Она отказалась.

— Зачем я буду это подписывать? Здание будет изуродовано, да ещё мы потеряем почти весь двор.
— Послушай, ты, абхазка, — прикрикнул на неё родственник "соседа", — скажи спасибо, что по нашей земле ходишь!

Моя мама была очень выдержанным человеком, но такого оскорбления она стерпеть не смогла.

— Чтоб ты провалился! — крикнула она ему по-абхазски.
 
Вскоре после этого случая мамин обидчик был у кого-то в гостях. Напился и вышел освежиться на балкон. Вдруг не удержался на ногах, перегнулся через перила, полетел вниз и разбился насмерть. Мама потом очень переживала, думала, что это она накликала на него беду. Я её успокаивала, говоря, что этот человек стал жертвой собственной невоздержанности. Нашей семье довелось испытать унижения и несправедливость, что называется, "по всем статьям". Сначала мы оказались жертвами большевистской политической системы как иноподданные, "социально-чуждые" и "капиталисты". Затем я попала в страшное колесо репрессий как член семьи советского руководителя! После тюрьмы и ссылки новое несчастье — массовое выселение греков и других иностранных подданных. Но обиднее всего было то, что после всех перенесенных страданий, дожив до "мирных времен", мы по-прежнему оставались в положении неполноценных членов общества — уже как абхазы, испытывая на себе теперь уже инерцию и рецидивы разгула грузинского национализма в Абхазии бериевского времени. Мы постоянно в повседневной жизни, находясь под одной крышей с людьми, незаконно, силой захватившими часть нашего дома и ощущавшими себя новыми хозяевами жизни, сталкивались с различными проявлениями национализма, как известно, особенно неприятного и порой вульгарного в быту.

Конечно, семья наших соседей не творила в отношении нас сознательное, целенаправленное зло. Они воспользовались своим преимуществом перед нами в тех условиях, когда абхазы не были хозяевами на своей родной земле. Отношения между нашими
семьями отразили ситуацию в республике, подобно тому, как капля отражает море.

Кроме того, это соседство травмировало Эдика, служило для него постоянным источником мучительных навязчивых идей. Ему казалось, что сосед в действительности является сотрудником грузинского КГБ и испытывает на нём, Эдике, какое-то новейшее
устройство, воздействующее на работу головного мозга. Он даже придумал подробную техническую характеристику этого "прибора" и обосновал принцип его действия. Это болезненное убеждение было настолько сильным, что не оставляло сына даже
тогда, когда он реально воспринимал окружающий мир.

В 1959 году Эдик окончил 10-ю абхазскую среднюю школу, куда его перевели как сильного ученика и одаренного математика. По рекомендации из школы он поступил в Сухумский государственный педагогический институт на физико-математический факультет. Учился отлично, да и отношения с товарищами складывались у него как нельзя лучше — Эдик был покладистым и добрым, как его отец. Друзья любили его и часто собирались у нас.

На государственных экзаменах сын обратил на себя внимание всей экзаменационной комиссии: он не закончил решение сложной задачи на доске, так как решил часть её в уме, чем несказанно удивил экзаменаторов. Председатель экзаменационной комиссии
назвал его "маленьким Эвклидом" и предложил попробовать поступить в Тбилиси в аспирантуру.

Наверное, так бы и произошло, но в 1964 году неожиданно умерла моя мама, весь дом погрузился в траур, и на какое-то время мне стало не до Эдика. А он не захотел никуда ехать и начал работать в институте лаборантом. Постепенно как-то охладел ко
всему, погрустнел. Его уговаривали учиться дальше — безрезультатно. Его ничто не интересовало. Через два года он ушел из института.

Стал прогрессировать душевный недуг, долгое время не дававший о себе знать. Начались мытарства по врачам и клиникам. После 32 лет ему стало совсем плохо. Три раза он пытался покончить с собой, всякий раз уверяя меня, что делает это совершенно
сознательно, чтобы облегчить мне жизнь. Профессор Рохлин, у которого мы консультировались в Москве, прямо сказал мне, что заболевание сына носит "социальный" характер и, если бы мы раньше обратились к врачам, его скорее всего можно было бы
спасти... Другие врачи также считали, что причиной страшного заболевания стали психические и физические травмы, перенесенные в детстве.

Вся наша семья сплотилась, чтобы справиться с этим горем. Общими усилиями поддерживали Эдика. Я доставала редкие лекарства, ему становилось лучше, и на какое-то время удавалось стабилизировать это состояние. Казалось, сын
приходит в себя, становится прежним, он даже собирался сдавать экзамены в аспирантуру... Но грузино-абхазская война погубила его окончательно.

Не просто складывалась и карьера моего мужа. В Индустриальный техникум, где работал Иван, пришел новый директор, который закончил в Тбилиси тот же факультет, что и муж, — по специальности "инженер-механик". Сначала он просто ревниво присматривался к Ивану, а затем начал переводить курсы "на грузинский сектор", то есть преподавание стали вести на грузинском языке, но количество часов за мужем пока сохранилось. Иван работал ещё и в Сельскохозяйственном институте, писал рецензии на дипломные работы, однако и здесь обучение постепенно переводилось "на грузинский сектор".

Вскоре директора техникума перевели на другую работу — он возглавил завод "Сухумприбор" и уговорил мужа перейти к нему. Однако отношения и тут складывались очень непросто — директору нужна была слава, и он использовал знания и способности
Ивана, а самого его держал в тени. Муж очень переживал. Однажды он не выдержал и высказал все, что накопилось на Душе. Пришел домой расстроенный, подскочило давление, его парализовало. На следующий день он умер от кровоизлияния в мозг. Это
произошло 20 мая 1975 года.

В 1979 году вышла замуж дочь, и вскоре родился мой внук Янчик. Чтобы как-то свести концы с концами, я занялась репетиторством — готовила школьников к поступлению в институт по истории СССР и обществоведению. Однако здоровье стало меня
подводить. Перенеся две операции, я наконец решила уйти на пенсию и в октябре 1988 года подала заявление об уходе. Сыну тогда было совсем плохо.

Одной из особенностей болезни Эдика было то, что он точно предсказывал, что должно было случиться. Однажды он сказал:

— Будет война, но она закончится Победой Абхазии.

Так и произошло. Началась война, и нам опять пришлось пережить голод, холод, страх. После окончания войны сын медленно погибал в полуразрушенном Сухуме, где не было нужных ему лекарств, врачей. За два месяца до Смерти он сказал, что умрет 27
февраля 1997 года в 10 часов утра. Предсказание сбылось в точности. Он умер в полном сознании, у меня на руках.

Янчику тоже пришлось нелегко. Во время грузино-абхазской войны, желая уберечь его от опасности, мы срочно переправили его в Москву к родственникам. Вернувшись, он не узнал свой родной город — Сухум лежал в руинах. Через некоторое время снова
начали работать школы, но учителей не хватало, не хватало и учебников, классы часто пустовали. Дети по большей части были предоставлены самим себе. А что они видели на улице? Грабежи, оружие, наркотики... Мой семнадцатилетний внук чуть не сбился с
пути. Благодаря нашим близким мальчика удалось отправить в Петербург. Он попал в хорошую среду, закончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета.
 
С ним связаны мои надежды на будущее.

Оглавление

 
www.pseudology.org