Хотя мы с Мирошей уехали в Алма-Ату, а потом в Днепропетровск, но каждый год в
Мирошин отпуск мы ездили отдыхать на Чёрное море, а потом часто
заскакивали в Грозный, Владикавказ или в Тбилиси, где у Мироши было
много друзей по прежней работе.
Секретарем крайкома ВКП(б) в Закавказье был тогда Берия, а заместителем
полномочного представителя ОГПУ в Закавказье —
Абульян.
Абульян был другом Миронова. Они вместе сражались в буденновской армии;
как и Сережа, он приехал в Ростов с Евдокимовым.
И оттуда они уже
получили назначение в разные места Кавказа
Характер у Абульяна был независимый, Берии он подчиняться не хотел. Ну и
получилось — два властителя в одной вотчине. Берия его возненавидел.
Тогда Миронов был уже начальником ОГПУ Днепропетровской области. И тут
мы вдруг прочли в газете заметку о гибели Абульяна, погиб, мол, в
автомобильной катастрофе. Миронов потемнел лицом, ничего мне не сказал,
но я поняла — переживает. Когда через полтора месяца мы приехали в
Тбилиси, я ему сказала:
— Надо пойти к вдове
А он мне:
— Ты сходи сама, без меня
Были у него основания для этого. Я пошла.
У Абульяна жена была русская, рыжая, двое детей.
Я зашла в дом. Нигде никого. Двери не заперты. Детей, видно, куда-то
увезли. Только старуха приживалка меня встретила, бродит по дому как
тень. Палец к губам приложила, указала на спальню.
Я заглянула туда. Жена Абульяна Валентина Васильевна, вся в черном,
волосы растрепаны, глаза красные, полубезумные, сидит на полу, какие-то
фотографии разбросаны... Увидела меня, разрыдалась. Когда успокоилась,
шепчет мне:
— Знаешь, Ага, это Лаврентий его убил... Он, он убийца! Его люди!
И рассказывает. Летом жара, они жили на даче в горах. Абульян на машине к
ним приезжал. Иногда очень поздно. И вот якобы его машина столкнулась с
грузовиком. Её нашли на дне пропасти. Оба — и Абульян и шофер —
искалечены до неузнаваемости. Приперли их двумя грузовиками к краю и
столкнули. Или убили, а потом сбросили? Никто не видел, — темно, ночь.
Люди Берии и маршрут его хорошо знали, и время, когда ездит...
Когда я Миронову рассказала про это, он предостерег меня:
— Хочешь жить, — молчи про это! Никому ни слова!
Следствие уже закончилось, все шито-крыто, никто ни в чем не виноват,
несчастный случай.
Несколько лет спустя мы узнали, что семья Абульяна в Москве. Я
отправилась их навестить, пришла по адресу, а там другие люди уже
поселились, и никто ничего про Абульянов не знает. Это было уже тогда,
когда Сталин перевел Берию в Москву и тот стал заместителем Ежова.
Абульяны исчезли бесследно. Берия вообще недолюбливал бывших кавказских чекистов, они слишком много
о нём знали.
Для Миронова перевод в Днепропетровск был повышением. Тут он был
полномочным представителем ОГПУ Днепропетровской области, а в Алма-Ате —
только замом.
Мы жили в прекрасном доме...
Взгляд извне. Лёва:
Помню старинный двухэтажный особняк, на втором этаже множество комнат
для членов семьи и гостей, просмотровый кинозал, бильярдная и туалеты с
ваннами в каждом крыле.
На первом этаже жил личный шофер дяди с семьей. Тут же — просторный
кабинет с выходом на застекленную веранду.
Меня привезли в Днепропетровск, и я стал ходить в детский сад. Как
только я похвалился в саду, что Миронов — мой дядя, передо мной стали
заискивать и лебезить воспитатели, родители детей и даже сами детишки.
Все почувствовали мою исключительность: ещё бы — племянник
могущественного человека, самого Миронова!
2
Несколько лет после того, как мы с Мирошей уехали из Ростова, мой муж
Зарницкий ждал меня и верил, что я вернусь. Через пять лет он запросил
развод — хотел жениться.
Все ЗАГСы Днепропетровской области были подчинены Мироше, и он вызвал к
себе на дом работника ЗАГСа. Тот развел нас с Зарницким, а Миронова — с
Густой (тогда это разрешалось делать заочно) и соединил нас с Сережей.
Все это — два развода и брак — совершилось за полчаса.
Сереже надо было в Киев, а я всегда старалась ездить вместе с ним.
Приезжаем в Киев, а слух, что мы поженились, достиг Киева раньше нас,
все поздравляют. Нарком внутренних дел Украины Балицкий смеется,
требует: «Свадьбу! Свадьбу!». Всё это так неожиданно было, что я даже белое платье сшить не успела.
Денег нам на свадьбу
Балицкий дал, ну, конечно, государственных, а каких
же ещё? Знаете, тогда в конвертах давали? И место для свадьбы подобрали
на берегу Днепра, на даче наркомата! Чего там только не было! Сотрудники
все организовали с блеском — всем хотелось повеселиться.
Только вот платье... Мне предложила одна особа своё свадебное, но ведь
надеванное! И я вежливо отказалась.
Я была в светло-зеленом, отделанном золотыми пуговицами. Но это никого
не смутило. Вот веселились! Все кричали: «Горько! Горько!», а когда Миронов сказал, что мы уже двенадцать лет женаты — шесть лет живем без
регистрации и шесть лет у нас «подпольный стаж», то все стали кричать:
«К черту подпольный стаж! И знать не хотим! Хотим, чтобы сегодня ваша
жизнь начиналась! Чтобы вы были новобрачными!»
Уж очень всем хотелось, чтобы все было по-настоящему.
Я носила тарелку с рюмкой водки, и все пели: «Кому чару пить?» Я к
каждому подходила, он выпивал водку, целовал меня и клал на тарелку
деньги. Я снова наливала рюмку и шла к следующему.
И вот подхожу к Балицкому* — а он красивый был, высокий, статный,
блондин, настоящий Зигфрид, — все пропели про чару и ждут: что-то сейчас
будет? Я знала, что Балицкому нравлюсь, но тут сидела его жена —
маленькая, жалкая, злая, глаз с него не спускала. И он лихо выпил водку,
но меня под её взглядом поцеловать не решился, зато на тарелку положил
серебряный рубль. Тогда это была редкость.
После пира все стали кричать: «Запереть их в спальню!» — и заперли. Но я
взмолилась, что Миронов только подушки коснется и тотчас заснет (он
очень уставал), а я хочу быть со всеми и веселиться, и меня выпустили.
Так летом 1936 года я стала законной женой Миронова.
3
Первая жена Мироши, Густа принимала его измены, прощала их. Она считала,
что жена должна быть другом, к которому муж всегда возвращается, как в
убежище, но я такой роли не хотела! Я ни в чем не хотела быть ниже него.
Когда он появлялся, все говорили: «Какой Миронов интересный!» Я боялась,
что будут говорить: «Он-то интересный, а жена у него — фи!» [Гримаска,
презрительно сморщенный нос]. Я добилась того, чтобы здесь же добавляли:
«Но и жена не хуже него!»
— Мне с тобой иной раз нелегко, — признавался Сережа, — я иной раз и
распуститься бы не прочь, пуговицы все расстегнуть, а посмотрю, вижу,
какая ты вся подтянутая, в полной форме, и сам подтягиваюсь, не роняю
себя, чувствую — нельзя при тебе.
— Ты недоволен?
— Нет, нет, что ты! Я тебе очень благодарен.
И добавлял:
— Удивительно! Я ведь уже двенадцать лет с тобой и ни разу тебе не
изменил! Как это получается, а?
И смеется
Как получается? А получалось у нас так, что все наши отношения с начала
и до конца были нескончаемо длящимся романом. Ничего будничного,
привычного, надоевшего, прозаического, без конца повторяющейся
повседневности! Между нами всегда была игра, тайна, как у влюбленных,
только что ставших любовниками, мы и были всегда ими — влюбленными,
любовниками, новобрачными.
И ещё потому получалось это, что я всегда была начеку. Как же он
нравился женщинам! И он любил им нравиться. Мужские дела — это было для
него, конечно, главное, но успех у женщин ему льстил.
Мне передавали, как в интимной беседе среди женщин одна из них
воскликнула:
— Эх, отдаться бы Миронову и умереть!
— А я не умираю, — насмешливо съязвила я
Но ухо держала востро.
Когда из Алма-Аты мне пришлось на время уехать в Ростов — я ездила за
мамой и Агулей (обычно я старалась не разлучаться с Мироновым), мне
передали, помню, что он был на пикнике и парой ему была одна сотрудница
— хорошенькая, личико белое, фарфоровое, волосы черные до плеч, челка. Я
тут же насторожилась:
— Они уединялись? Нет? Что же они делали?
— А она доставала из корзины пироги и угощала его
Но и это мне не понравилось. А тут как раз подошли праздники, и мы
принимали гостей.
Я очень следила за своей фигурой — дай только я себе волю есть сколько
захочется, и меня бы за несколько дней разнесло! Но я себе волю не
давала, я всегда была полуголодная, очень придерживалась диеты, и все
удивлялись моей стройности. И вот мне сшили платье, я сама сочинила
фасон. Вы только представьте себе — черное шёлковое (черный цвет
стройнит) с разноцветной искрой, талия и бедра обтянуты косыми
складками, как блестящими стрелками, вот так вот — я даже вам нарисую,
таких фасонов я с тех пор не видела. Сверху облитое этими стрелками, а
внизу, почти у колен, широчайшим легким воланом расходится юбка —
пышная, воздушная, как сумеречный весенний туман. А сбоку большая пряжка
переливается всеми цветами, как искры на ткани.
У нас было несколько человек обслуги
Мария Николаевна — она нам
стряпала и всюду с нами ездила, как член семьи, я без неё не могла;
Ирина — она нам приносила паёк и все, что положено из специальных
магазинов и столовых; горничная, которая убирала и подавала к столу;
прачка, которая стирала и гладила и помогала другим, когда не было
стирки. А тут ещё мама приехала.
Они все любили меня одевать. Бывало, затянут, где туго сходится,
застегнут, а потом смотрят и восхищаются. И мама хоть и сдержаннее их
была, но перед той вечеринкой не выдержала:
— Ну ты сегодня всех затмишь!
Что мне и надо было. Затмить! Затмить всех, смести, как пыль, всех, кто
хотя бы пытается стать мне соперницей.
И вот я появилась в этом платье среди гостей, и все взоры — на меня, а
она — та сотрудница со своей черной челкой и фарфоровым личиком — с
подругой под руку в простой белой кофточке, в юбочке... Ну куда, куда
тебе равняться со мной? Я только в залу прошла — и её не стало. Миронов
воочию убедился, что такое я и что такое она.
А окончательно её добили валенки. Миронов, помню, как-то сказал мне с удивлением:
— Ага, ты представь себе — З. пришла ко мне в кабинет в валенках
Это было для него диво! Зачем она к нему приходила, я и спрашивать не
стала — поняла, валенки эти отбили у него всякий интерес, если он у него
и был. Вы бы видели его выражение! Он говорил мне об этих валенках, как
о чем-то непристойном, неприличном, так я его приучила понимать, ценить,
на какой высоте женщина должна себя держать. Валенки... Со мной он
такого никогда не видел, и он понял: З. — простенькая, серенькая,
дешевенькая — так она себя уронила.
Были у меня острые моменты и в Днепропетровске.
Я пристрастилась играть в покер. Ко мне приходили Шура Окруй и Надя
Резник. И когда Миронова не было, мы коротали вечера за покером. А тут
опять у нас вечеринка.
Надя, надо отдать ей должное, тоже умела держать себя на высоте. Она
была блондинка, и на ней васильковое платье, ей очень шло. Я не могла
этого пережить. Голубой — это мой цвет. Мне — шатенке — он шёл
чрезвычайно. И вот один сотрудник помог мне обменять в торгсине кофейный
креп-жоржет не на васильковый, нет, — на бледно-голубой, этот оттенок
шёл мне ещё больше василькового.
В Днепропетровске у меня была портниха — волшебница. Тут уж она сочинила
фасон. Сверху от талии две легкие складки, они разлетались при ходьбе,
как у греческой богини победы
Ники.
Стол был накрыт изысканно, каждый прибор окружен цветами. И я царила за
столом, но после трапезы вдруг вижу — Миронов и Надя уединились на
диване в дальней комнате, и все время у них какой-то разговор
оживленный... Я прошла раз, прошла два, складки юбки развеваются, как
ветер, как голубой воздух, я как будто и правда лечу, как
Ника. А Мироша
словно меня не видит.
Тогда я сняла отводку телефона и поставила его у себя в спальне, а
другой, основной телефон остался около Нади и Миронова. Я позвала Марию
Николаевну и говорю ей:
— Пожалуйста, скажите Наде по телефону, что её срочно вызывают домой
Надя взволновалась
— Что случилось? Как? Почему?
Но горничная уже принесла ей пальто и шапку. И Надя ушла.
Через небольшое время телефонный звонок, Надин голос — возмущенно:
— Что это за розыгрыш?
Я — холодно:
— Надо уметь себя вести в чужом доме. — И повесила трубку
Но вот гости разошлись, мы с Мирошей направились в спальню
— Ты знаешь, почему Надя ушла? — спрашиваю его.
— Нет, а что?
Я и рассказала ему, как её спровадила. Он расхохотался в восторге:
— Так ты её спровадила? Так и выпроводила? Вот так Ага!
Несколько дней прошло. Надя не показывается. Я ей звоню как ни в чем не
бывало:
— Что ты давно не заходишь? Что сегодня делаешь? Скучно... Приходи на
покер.
А она обрадовалась, тотчас пришла — и ни слова о происшествии... Но на Миронова больше не заглядывалась.
Так я за него боролась, чтобы мне одной-единственной царить в его жизни
4
Когда мы жили в Алма-Ате, не только в Казахстане вымирали сперва
раскулаченные, потом казахи, но и на Украине был голод. Про это я,
конечно, не знала, потому что у нас было всё. Я узнала только от Лены. Я
написала ей письмо: что тебе прислать? Я могу выслать шёлк, чулки,
платья... А она мне отвечает по-русски, то-сё, а среди письма фраза
по-гречески (отец научил нас читать и писать): «Одежды не присылай,
пришли лучше еды». Но, знаете, сытый голодного не разумеет, и я не
придала значения, говорю маме небрежно: «Ты там собери что надо...» Мама
была простая женщина, но жизнь она хорошо понимала, а тут ещё кто-то с
Украины приехал. «Да что вы, — говорит, —
там настоящий голод!» И как
раз какие-то сотрудники туда ехали поездом. Мы и послали срочно, что под
руку тогда подвернулось, — мешок муки, пшена, картошку...
Лена потом рассказывала: «Я всё отдавала Боре (сыну), все, что по
карточкам получала, а сама доходила... А на улицах и в парадных валялись
трупы, я все думала — вот и я так лягу скоро... И вдруг перед домом
останавливается машина, а с неё военный сбрасывает мешки. Звонит ко мне,
застенчиво улыбается:
— Это вам... кажется, от сестры
Я глазам своим не верю. Раскрыла — пшено! Я, конечно, ему отсыпала
немного... и скорее-скорее варить кашу. Насыпала пшена в кастрюлю,
налила воды, варю, а сама дождаться не могу, пока сварится, так и глотаю
сырое...»
Осенью я уехала из санатория в Алма-Ату на неделю раньше Миронова, чтобы
заскочить к своим в Ростов. В сочинском санатории на восемь дней мне
упаковали сухим пайком коробки продуктов — жареную курицу, копченую
рыбу, пироги, пирожки, пирожные, фрукты и прочие яства, даже была
зеленая ветка с мандаринами и большой букет хризантем.
И вот я приезжаю в Ростов и вваливаюсь к своим с большим букетом
хризантем и коробками. Мои обомлели. Помню, меня особенно удивил Боря,
тогда ещё совсем маленький мальчик. Без радости, без улыбки, серьезно,
ни слова не говоря, он только ел, ел все подряд, что я привезла.
Лена плакала: «Ты нас спасла, Ага!»
Они жили только нашими посылками
Когда мы приехали в Днепропетровск, голод
ещё свирепствовал. Осенью мы с Мироновым по-прежнему ездили в Сочи,
Гагры или Хосту в санатории, а на
лето Миронов возил нас в Бердянск, там была служебная дача.
Нам три раза в день приносили еду из специального санатория. Приносил
милиционер. А в обед на третье, бывало, целую мороженицу с мороженым.
Женщина, которая нас там обслуживала, однажды спросила:
— Можно мне брать остатки после обеда? У меня трое детей...
— Конечно! — воскликнула мама.
Через день эта женщина спросила опять:
— Можно мне привести своих детей играть с вашими?
И привела троих — мальчика и двух девочек. Дети были такие худые, что мы
ужаснулись. У мальчика Васи ребра торчали, как у скелета. Рядом с нашим
растолстевшим Борей он казался обликом смерти. Кто-то сфотографировал их
рядом. Я сказала:
— Помните, была прежде реклама: покупайте рисовую муку, а на ней худой —
до того, как стал есть рисовую муку, и толстенный — после муки. Вот это
фото и есть такая реклама. Вася — до муки, Боря - после.
А затем женщина эта, наша прислуга, видя, что мы их жалеем, привела ещё
свою четырнадцатилетнюю племянницу (её привезли из
Харькова, ветром её
шатало от слабости).
Набралось нас девять человек (с Борей и Лёвой). В санатории стали
выдавать обеды на всех, не смели отказать. Маленький островок в океане
голода...
Помните, я говорила вам, что женщина гораздо выносливее мужчины? Это я
наблюдала не только в лагере.
Тогда на Украине я стала учиться в мединституте. Я была старше других
студентов, мне стукнуло уже тридцать. Но студенты относились ко мне
хорошо, делились конспектами (я часто пропускала занятия), опекали...
Потащили они меня и в анатомичку... Я все отказывалась, откладывала, но
на первом курсе это ведь обязательно. На анатомичке — надпись
по-украински: «Трупна». Это были два подвальных помещения. Стеллажи все
завалены трупами мужчин, точнее скажу — скелетами, обтянутыми кожей, —
трупы эти даже вроде бы и не разлагались из-за худобы; на полу мальчики
крест-накрест друг на друге, у всех номера написаны анилиновым
карандашом. Патологоанатом говорит служителю:
— Дайте нам труп женщины
А тот руками развел:
— Та нэма ж ни одной бабы, уси чоловики!
Похожее было в лагере в Долинке. Там зимой в больших холодных сенях
больницы лежали до весны голые замерзшие трупы, и их все прибывало, они
сползали на дверь, и уже приходилось её надавливать, чтобы войти... Но
там мы на это не реагировали — это просто был наш быт. И
днепропетровскую анатомичку я даже не вспоминала.
Когда мне было особенно тяжело, я вспоминала другое. Я уводила себя
мысленно в мой прежний мир, стараясь вообразить себе, что мы опять
вместе с Сережей, что мы на юге в том раю, который создавали для нас
специальные цековские санатории. Помните, как у Некрасова: «Да, это юг!
да, это юг! (поёт ей добрый сон). Опять с тобою милый друг, опять
свободен он!..»
Только одно выпускала я из своих воспоминаний — чем нас кормили, наши
завтраки, обеды, ужины. Это для меня была запретная тема, иначе голод
становился нестерпимым.
Но сейчас я этот запрет могу снять и включить в свой рассказ и наши
трапезы
5
Так вот — запретная в лагере тема. Мы приезжали в санаторий осенью,
когда все ломилось от фруктов. Октябрь, начало ноября. Бархатный сезон.
Уже нет зноя, но море ещё теплое, а виноград всех сортов, хурма,
мандарины, и не только наши фрукты — нас засыпали привозными,
экзотическими. Полные вазы фруктов стояли у нас на столах. Однажды мы с Мирошей купили орехи, а когда вернулись, тотчас же орехи — и фундук и
грецкие — появились на всех столах. Мироша сказал шутливо завхозу:
— Что вы с нами делаете? Вы лишили нас последней возможности тратить
деньги!
Тот засмеялся:
— Простите, это было моё упущение, что вам пришлось тратить деньги
Какие были там повара, и какие блюда они нам стряпали! Если бы мы только
дали себе волю... Сережа ведь тоже был склонен к полноте, но, глядя на
меня, старался не распускаться, держать себя в форме. Врач ему установил
разгрузочные дни, когда ему давали только сухари и молоко. За каждый
такой день Мироша сбавлял полкило... Ну и, конечно, никакой сиесты!
Наоборот, тотчас после обеда мы принимались за бильярд. Несколько часов
бильярда хорошо подтягивали. Это я побуждала Мирошу к таким тренировкам,
а он подчинялся, понимая, что я права, а то разнесет нас на сказочных
санаторных харчах.
Перед отъездом в санаторий я заранее, бывало, отправлялась в Киев за
тканями, которые покупала в торгсине, шила наряды в Киеве или у своей
волшебницы в Днепропетровске.
Миронов все говорил мне, чтобы я одевалась поскромнее, стеснялся моих
броских туалетов, но я, наряду со скромными, шила и роскошные и
оказалась права.
Когда мы в ту осень приехали в Хосту, в санаторий ЦК Украины, все
молодые дамы там щеголяли одна перед другой — кто лучше одет. Я Мироше
сказала: «Ну, видишь? Хорошо, что я тебя не послушалась!»
Щеголяли друг перед другом, а заглазно обсуждали туалеты других. Нас
всех «обштопала» жена Данилы
Петровского — она была в такой венецианской
шали, в такой шали! Черная, с кистями, переливалась синим, голубым,
зеленым, белым, то один цвет вспыхнет, то другой... Она её не снимала с
плеч, а дамы наши лопались от зависти.
И вот как-то мы сидим поодаль от неё и глядим издали — переживаем. И тут
подскакивает к нам один работник ЦК — фамилию называть не буду, —
наклоняется и шепчет, уж очень хотел нам угодить, глазки блестят
льстиво:
— Знаете, почему на ней эта шаль?
— Почему?
Он тихонько:
— А ей собаки левую грудь отгрызли!
Все дамы: «Ха, ха, ха!» — в восторге от его «остроумия».
Вот так мы там время проводили
Седьмого ноября праздник. Наш заведующий сказал: сейчас вам будут поданы
машины, уезжайте на пикник в горы, а мы вечером к вашему возвращению всё
подготовим.
Мы сели в открытые машины, а там уже — корзины всяких яств и вин.
Поехали на ярмарку в
Адлер, потом купались, потом — в горы, гуляли,
чудесно провели день. Вернулись украшенные гирляндами из веток кипариса.
А праздничные столы уже накрыты, и около каждого прибора цветы, и вилки
и ножи лежат на букетиках цветов.
Немного отдохнули, переоделись. На мне было белое платье, впереди
большой белый бант с синими горошинами, белые туфли (босоножек тогда не
носили).
Были в тот вечер Постышев,
Чубарь, Балицкий,
Петровский, Уборевич, а
потом из Зензиновки, где отдыхал Сталин, приехал Микоян.
Тамадой был Балицкий, я уже говорила о нём — стройный, живой, веселый,
затейник. Увидел, как мы расселись, притворно рассвирепел:
— Что это такое? Почему все дамы вместе, а мужчины отдельно? Встать!
Встать всем!
И хватает даму за руку, мужчину за руку и сажает рядом, потом другую
пару... Подскочил ко мне, я закапризничала:
— Не хочу сидеть с кем попало! Хочу сперва увидеть, с кем вы меня
посадите!
Он задумался, замялся на секунду, поднял брови и тихо мне:
— Вы сядете со мной!
И кинулся рассаживать прочих. Рассадил. Посадил меня, но сам ещё не
садится. А напротив — его жена, глаза сощурила, смотрит на меня
презрительно... И вдруг всеобщий хохот: Миронов
принёс стул и втиснулся
между мной и Балицким. Тот заметил:
— Мне это не нравится!
Шепнул на ухо двум прислужникам, те взяли стул вместе с Мироновым,
подняли и отнесли к назначенной ему даме. Все хохочут чуть ли не до
слез.
Наконец Балицкий сел, стал за мной ухаживать, но недолго — тамада должен
тосты говорить, трапезу вести... А я стараюсь не смотреть напротив, не
натыкаться на колючки злых глаз его жёны.
После ужина — танцы. С кем только я не танцевала! Начали мы с Балицким,
тут ещё все танцевали, но когда мы стали с
Петровским танцевать танго,
вокруг нас образовался круг, все отошли, чтобы на нас смотреть. А мы
утрированно — то он кидает меня на руку, и я как будто падаю,
откидываюсь, то он отталкивает, я вскакиваю, и мы опять идем бок о бок,
вытянув руки... Разве теперь умеют танцевать настоящее танго? А Данила
умел, мы с ним понимали друг друга без слов. В кресле сидит Постышев,
умирает от смеха, его жена хохочет. Когда мы кончили, все руки отбили
аплодисментами...
А мне жарко, я выскочила в вестибюль, там рояль, я села за него и все
ещё в ритме танго бурно заиграла мелодию.
Смотрю, Уборевич. В пенсне, худой, подтянутый, глаз с меня не сводит,
глаза блестят. Я остановила игру на минуту, он с восхищением:
— Как вы танцевали!
А я опять — аккорд! Аккорд!
Тут в вестибюль входят Балицкий, Петровский. Балицкий шутливо:
— Опять она! Всюду она! — Как будто наткнулся на меня случайно,
неожиданно. Это он нарочно — он же ко мне и вышел.
Но Миронов тут как тут, шипит мне на ухо, как только аккорды затихли:
— Прекрати! Разошлась!.. — Очень ему не понравился мой успех.
Я из-за рояля встала — и быстро, быстро вниз по лестнице к входной
двери, пояснила остающимся:
— Жарко, мне жарко!
А внизу меня нагнал незнакомый человек и тоже:
— Как вы танцевали!
Подошел ко мне, шепчет:
— Я вижу, вам жарко. У меня здесь машина, хотите я прокачу вас с
ветерком? Никто не узнает, десять минут, и вы вернетесь назад. Не
бойтесь, я вас только прокачу...
А я хоть и выпила, но чувство самосохранения у меня было острое. Я,
конечно, отказалась.
А сейчас, знаете, что я думаю? В семи километрах оттуда была Зензиновка,
там отдыхал Сталин. Аллилуева уже застрелилась, он был один. А этот
незнакомый человек в штатском, неумное, туповатое лицо... Миронов научил
меня их различать. На всех приемах они бывают, смешиваются с гостями,
скромные, незаметные... Кто это был? Поставщик? Или просто усердный
телохранитель, выслужиться хотел, доставить даму, которая в тот вечер
имела такой успех у мужчин? Привезти, предложить меня... А утром — мой
труп нашли бы в горах. Могу только гадать...
Через несколько дней Балицкий пригласил нас к себе. Он жил поодаль от
санатория — в особняке из прежних чьих-то богатых дач. Приглашен был
только узкий круг приближенных.
И, как всегда, там, где Балицкий, было очень весело. Пили шампанское,
танцевали. Мы опять танцевали с Балицким. Балуясь, я раскрыла китайский
зонтик и прикрыла им наши лица.
Потом Миронов сердился:
— Ты опять перепила шампанского? Зачем ты затеяла с этим зонтиком? Это
было просто нетактично
Вот он всегда так, когда ревновал.
Балицкие уезжали раньше нас. Им подали вагон. Провожали их несколько пар
— мужья с жёнами, мы с Мирошей в том числе.
Ритуал был такой: дама пожимала Балицкому руку, а жене его преподносила
цветы, и они обнимались.
Я в свою очередь пожала Балицкому руку, подала его жене цветы и только
хотела обнять её, как вдруг она меня резко, демонстративно от себя
оттолкнула.
Я закусила губу — стыдно перед всеми. Я думала, Миронов не заметит, а
он, как только они отъехали, злорадно шепнул мне на ухо: «Что, съела?»
Вероятно, Балицкому за меня тоже хорошо нагорело. Поэтому он и не посмел
поцеловать меня на моей свадьбе — помните, я вам рассказывала?
6
В лагере, отвлекая себя, уводя, я пыталась вспоминать... вспоминать...
Но было время, когда я и вспоминать не могла — отказывала память от
голода. Это уже на ферме, когда я немного отъелась на летовках, память
моя окрепла. Тогда я в трудные минуты, отвлекая себя, чаще всего
вспоминала именно это время — родной мне юг, Чёрное море, кипарисы,
пальмы, наши наряды, наши беззаботные развлечения... Но о своих
воспоминаниях я никому никогда, конечно, не рассказывала. Зачем? Чтобы
надо мной смеялись, как над той проституткой из пьесы
Горького «На дне»,
помните? Мы в лагере были такие обшарпанные, жалкие, голодные,
приниженные, выглядели мы так, что просто смешно было бы рассказывать о
своих победах. В тюрьме от всех переживаний я почему-то пожелтела, меня
называли «японцем»...
Помню, в одном бараке в Казахстане бабы меня из-за моей шубки изругали
матом.
— Что, тут новенькая?
— Да, новенькая, тра-та-та, вот с такой шубой, тра-та-та, полной вшей,
они мех любят, тра-та-та...
Я пыталась их урезонить:
— Вот и неправильно, вши тело любят, а не мех...
— Ну все равно, так твою мать, как только ты сюда легла, у меня все тело
зачесалось. Вши, так твою мать, на меня полезли с твоей шубы!
Так меня в том бараке встретили, еле утихомирились. Приходит дневальная,
она не вполне в своем уме была, но это так, к слову.
— Новенькая? — спрашивает. — Как фамилия?
— Миронова.
— Миронова? Я знала одного Миронова, он большим начальником был в
Алма-Ате. Вот красавец был! А жена его и впрямь прынцесса!
Ещё
интереснее... красавица. Это тебе не родственники?
Я тихо:
— Не-ет... — И натягиваю на лицо вонючую эту дерюгу — «одеяло». Неужели
стану говорить, что это я и есть — эта женщина в драном платке, из
которого торчит только нос?
7
Я уже говорила, что ездила за нарядами в Киев. Я не могла поручить Миронову что-то купить — он всегда покупал не то, что надо. Но я
старалась приурочить поездки так, чтобы нам ехать вместе.
Один из замов Балицкого стал приглашать нас каждый вечер в свой особняк,
недалеко от дома с морскими чудовищами — знаете в Киеве такой дом?
Мы ходили к заму Балицкого каждый день. Миронов пристрастился к этим
посещениям, чуть не до утра засиживался — азартно играли в карты.
Бывало, сядут втроем — зам. Балицкого, Миронов и
ещё один из начальства
— и играют на большие деньги. Балицкий участия в игре не принимал, даже
не знал об этом. Они сидят в кабинете, а мы — жёны — в гостиной, ну и
перемываем косточки всем знакомым от нечего делать. А время позднее, Миронов выскочит:
— Ага, дай денег!
Значит, проигрался. Я давала, что же делать, а сама злюсь — размахнуться
с покупками уже не смогу! Бывало, за вечер все деньги просадит. Уйдем
оттуда, я — упрекать:
— Ну как ты тратишь!
А он посмеивается:
— Не беспокойся, все тебе вернется.
И чудо — действительно возвращалось
И дня не пройдет, как Миронов
принесет деньги — и много.
Я поняла все, только когда как-то Сережу послали в Москву и я поехала с
ним. Нам в «Метрополе» дали номер из двух комнат. И вот вечером пришли к
нам двое играть — тот самый зам. Балицкого и
ещё один Сережин
сослуживец. Я вошла в комнату, где они играли, и остановилась за стулом
Сережи. Вижу, карта у него сильная, а он плечами пожал вроде бы в
растерянности и говорит:
— Ну что же, ваша взяла...
И тут же заметил меня и с досадой:
— Что ты тут стоишь? Уйди!
Я послушалась. Думаю, почему он меня прогнал? И вдруг меня осенило: я же
видела его карту! И он не хотел, чтобы я поняла, что он поддавался! Он
нарочно проигрывал!
Это был подхалимаж? Не знаю...
И он, и тот другой начальник в Киеве проигрывали заму. Проиграют, а тот
вскоре приглашает их в свой кабинет на работе и выдает им деньги в
конверте — при Сталине такие конверты всем высокопоставленным выдавали:
это, мол, вам за то-то и за то-то. Из каких-то таких фондов, которые на
себя зам. потратить не мог, а оформить их выдачу мог как награду
подчиненным. Он присваивал себе эти деньги выигрышами, а им возмещался
проигрыш, да ещё с лихвой.
Но потом что-то там случилось. Однажды Миронов получил конверт с пятью
тысячами рублей. Почему-то вышло так, что с этими деньгами мы прямо
пошли в особняк к заму. Сережа говорит:
— Спрячь и, как бы я тебя ни просил, ни за что не давай! Скажи, что у
тебя их нет.
Я завернула деньги в бумагу, и когда пришли к заму, в уборной спрятала в
трико под длинное платье.
И вот пошла у них игра. Вдруг Миронов выходит из кабинета
— Женушка, дай мне денег!
— Денег? — говорю с огорчением (я ведь актриса, перед другими жёнами
надо было сыграть роль). — У меня нет...
— Как нет? Я же тебе дал!..
— Ой, знаешь, я дома оставила... — И показываю пустую сумку
Жена сослуживца тут же выскочила:
— Я могу вам одолжить!
Миронов:
— Не надо. — И ушел обратно
Что там у них было, почему Миронов не захотел на этот раз отдать деньги,
мне он не рассказывал.
Михаил Давыдович Король (двоюродный брат Сережи) все возмущался тем, как
Сережа живет, ужасался карточной игрой, шальными деньгами и роскошной
жизнью.
— Как ты живешь? — бывало говорил он. — Что у тебя за среда? Ты подпал
под её влияние... Это добром не кончится
Но Сережа смеялся, не слушал. Уж очень он был счастливцем, баловнем
жизни. Все ему было дано — красота, ум, способности, успех. Все у него
удавалось, и поднимался он безостановочно вверх. Тогда как раз ввели
знаки различия. Ягода — тогдашний нарком внутренних дел — присвоил Миронову четыре ромба (по-теперешнему это равносильно командующему
армией).
8
У Сережи было две жизни
Одна была со мной, её я знала и о ней я вам
рассказываю, только о ней, потому что о другой его жизни — его служебных
делах — я не знала ничего, он жестко раз и навсегда отгородил её от
меня.
Приходя домой, он тотчас сбрасывал с себя все служебные заботы, словно
снимал панцирь, и больше ничего уже не желал знать, кроме веселых наших
дел. Он был на восемь лет старше меня, но разницы в возрасте я не
чувствовала, мы были товарищами, и мы дурачились и играли в свою
любовную игру, которая никогда не надоедала нам.
Иногда мы уходили пешком в далекие экскурсии, мы очень любили такие
пешие походы. Или шли в театр, или уезжали куда-нибудь «покутить»,
например в Тбилиси, Ленинград,
Одессу...
Помню, когда мы были ещё в Алма-Ате, туда приехала родственница наших с
Иваном Александровичем друзей из Ростова — Гусельниковых.
Её сын был
арестован. Она, зная, что Миронов занимал большой пост в ОГПУ,
рассчитывала, что Миронов ей поможет. Она пришла ко мне, когда Сережи не
было. Но остановиться ей у нас никак нельзя было, это я хорошо понимала,
и я устроила её жить у одного молодого человека, которому до того
помогла. Это был несчастный, очень опустившийся мелкий служащий. Мне
было его жаль. Я отдала ему ненужное Мирошино белье и одежду, подкормила
и добилась, чтобы ему выделили комнату. Теперь я попросила его приютить
приехавшую. Он охотно согласился и был даже очень доволен, так как она
стала ему вкусно готовить.
Я все не решалась попросить Миронова, но наконец выбрала минуту, когда
он был особенно весел. Надо было видеть, как вся его веселость мгновенно
слетела. Он ответил мне сухо, холодно, резко, что все дела
рассматриваются на местах, и если этот человек взят в
Саратове, то там и
будет решаться его дело, а он, Миронов, никакого касательства к этому не
имеет и ходатайствовать ни за кого ни перед кем не станет. Даже если б
это были мои родственники или его собственные.
— Да, да! — воскликнула я с обидой. — Я знаю, ты же сам говорил, что
меня собственноручно расстрелял бы, если бы тебе приказали
Он тотчас смягчился
— Агнеска, — сказал он ласково, — ну за что мне тебя расстреливать? За
то, что ты такая у меня шалунья-женушка? Что с тобой нам так весело и
хорошо? Я же тебе говорил — если бы тебя расстрелять пришлось, я бы и
сам застрелился... Ну, помирились? Только ты никогда меня больше ни за
кого не проси. Давай раз и навсегда договоримся об этом. Моя работа —
она тебя не касается.
Так оно и пошло.
Я ничего никогда не знала о его делах, почти никогда, поправлюсь. Почти
— потому что изредка все-таки, как в щелочку, просачивались какие-то
отрывки.
Однажды, это было в Днепропетровске, днем я вернулась домой. В прихожей
шапка Мироши. Я удивилась, что он уже дома, быстро прошла в кабинет.
Гляжу, он сидит в шинели, даже не раздевался, лицо нездешнее, мысли
далеко. Я уже поняла: что-то случилось.
— Что с тобой? — взволнованно
Он — коротко:
— Кирова убили.
— Какого Кирова?
— Ну помнишь, я тебе на вокзале показывал в Ленинграде.
Я вспомнила. У меня очень хорошая зрительная память
Правда, в
Ленинграде я Кирова видела мельком.
Как-то у Сережи выдалось несколько свободных деньков, и мы решили
«протряхнуться» в Ленинград: из Москвы на «Красной стреле» туда-назад,
там день «покутим». На вокзале мне Сережа показал, шепотом назвал:
— Киров — секретарь обкома
Среднего роста, лицо располагающее, с нами поздоровался приветливо,
сказал:
— Что, наш Ленинград решили навестить?
Начальником Управления НКВД Ленинградской области был Медведь,
затем там появился ещё Запорожец. Мы их обоих хорошо знали по санаторию в Сочи.
Медведь Филипп — большой, плотный. Запорожец — высокий, стройный,
прославился на гражданской войне, был ранен в ногу, хромал. Жена
Запорожца Роза была красавицей. У них долго не было детей, прошел слух,
что вот сейчас она наконец-то на четвертом месяце. Каждый день она
уходила гулять надолго в разные концы — семь-восемь километров туда,
семь-восемь километров обратно — тренировалась, укрепляла себя к
родам...
— Убит? — удивилась я. — Кем?
— Убийца задержан, фамилия Николаев. — И добавил, резко усмехнувшись: —
Плохо работают товарищи ленинградские чекисты!
У него бы, мол, такого не произошло! Но было и облегчение, что это
случилось не в его области.
Оплошность коллег была явная, и все ждали, что Медведю и Запорожцу не
поздоровится. Слухи, слухи — я их подхватывала от жён других
сотрудников, мужья которых были не столь скрытны. Женщины говорили, что
Николаев застрелил Кирова из ревности. Киров, мол, очень любил женщин,
актрис, шефствовал над Мариинским театром (потом театр этот даже назвали
именем Кирова). Любовницей Кирова стала красавица латышка, как будто
тоже актриса, — жена Николаева. И Николаев уже один раз покушался, и его
задержали, но почему-то в первый раз отпустили... Если в первый день у Миронова вырвалось: «Плохо работают товарищи ленинградские чекисты» с
досадой и даже с некоторым злорадством, то теперь он недоумевал — такую
оплошность чекистов он и представить себе не мог.
Медведя сняли с поста (на его место назначили
Агранова) и должны были
судить, а с ним всю верхушку ленинградского НКВД. У нас все ждали, что
их расстреляют.
Сам Сталин ездил в Ленинград допрашивать Николаева. Говорили, что в
Ленинграде раскрыт белогвардейский заговор. «Раскрыли заговор» и у нас в
Киеве. Это была группа украинской
интеллигенции — «неоклассики»
писатели, деятели культуры, среди них поэт Влыско, я его запомнила
потому, что мне сказали, что он глухой. Они будто бы были националисты и
готовили террористические акты против работников советской власти.
Тотчас после убийства Кирова вышло постановление ЦК — ускорить суды и
немедленно расстреливать, не принимая никаких ходатайств о помиловании.
Всех призывали усилить бдительность.
Сережа пропадал на работе с утра до глубокой ночи. Может быть, в связи с
киевским делом — шли розыски соучастников, но это только моё
предположение. Принимал ли он в этом участие, я не знаю.
Медведя и Запорожца судили в середине зимы. Мы, я уже говорила, все
ждали, что их расстреляют. Но Медведю дали всего три года, а другим — по
два. Это было удивительно.
Уже сейчас, после реабилитации, когда я была у Шаниной (муж её был,
кажется, заместителем Ягоды), она мне рассказала, что Шанин посылал
Запорожцу в лагерь радиоприемник и пластинки к патефону, а Буланов
(другой заместитель Ягоды) заботился об их семьях, а их самих
распорядился отправить в лагеря в специальных комфортабельных вагонах.
Запорожец на
Колыме стал каким-то крупным начальником. Туда с
Соловков
приехал и Медведь, и тоже стал начальником.
Хотя мы таких подробностей тогда не знали, но легкость приговора всех
удивила.
Но потом сразу вдруг все замолчали, как ножом отрезало
Надя Резник мне
сказала по секрету, что муж ей категорически запретил даже упоминать об
этом.
Теперь, после XXII съезда, мы знаем, что убили Кирова по воле
«гениальнейшего», что Ягода и Запорожец действовали по его тайному
приказу. Мне подробно рассказывал один писатель. Им, группе писателей,
после съезда дали ознакомиться с делом об убийстве Кирова — много
толстых папок. Всего прочитать они не успели, но кое-что выхватили.
Начальник личной охраны Кирова Борисов, очень ему преданный, который
страшно переживал его смерть, что-то подозревал. И когда его везли в
Смольный на допрос к Сталину, его застрелили по дороге, а сделали так,
будто это автомобильная катастрофа... И ещё один следователь, который
что-то начал распутывать, про него Сталин сказал: «Что это за негодный
следователь, он не видит, что тут заговор, что Николаев — член
контрреволюционной организации?» И следователь этот исчез.
О «величайшем вожде всех времен и народов» там, конечно, ни слова! А те
белогвардейцы, которых хватали в Ленинграде и расстреливали пачками, и
наши украинские «националисты», они, конечно, тут были ни при чем. Тогда
же, я уже рассказывала, выслали из-под Ленинграда родителей Зарницкого.
Теперь я думаю, что их просто расстреляли всех. Сталин вскоре
расправился и с палачами — он всегда так делал: их руками убить, а потом
самих уничтожить. В НКВД главой был Ягода, вовлек он и Запорожца;
Медведя как будто бы даже в тайну не посвятили.
Теперь-то, после доклада Хрущева, мы это знаем, а тогда все
представлялось загадочным. А знать слишком много было смертельно опасно.
Медведя и Запорожца расстреляли в 1938 году. Их привезли в Москву. Про
Медведя мне недавно рассказывали, что он сразу согласился подписать все,
что на него взваливали, — и покушение, и связь с правыми-левыми, и с
иностранными разведками, и другие разные фигли-мигли. Мне передавали,
что он сказал сразу:
— Мне ясно, что мне отсюда живым не выйти. Как у вас тут дела делаются,
я знаю. Я все подпишу, что хотите, только условие — давайте мне каждый
день коньяк и новую девочку, а когда поведете расстреливать, напоите
посильнее...
Так родился «злодейский заговор».
Это я так говорю сейчас. Ну а тогда, повторяю, мы ничего этого не знали,
и все представлялось загадочным.
9
Помните, я вам рассказывала о Фриновском, как он занял место Ивана
Александровича?
Фриновский был пограничник. К оперативной работе его никогда не
привлекали. Ягода его не любил.
Теперь Фриновский командовал погранвойсками всего Союза. С Мироновым они
когда-то начинали вместе. Фриновский тоже, кажется, был из тех, кого
Евдокимов привёз с собой в Ростов.
Мы встречались в санаториях на Кавказе. Фриновский был наглый,
мордастый. И жена его Нина была очень вульгарна — некрасивая, курносая и
сильно, безвкусно красилась. Мы с Мирошей потешались, бывало, над ней.
Помню, мне Миронов как-то рассказал, давясь от смеха:
— Я сидел в ресторане напротив неё, было жарко, она вспотела, и вдруг
вижу — с ресниц и бровей потекли и на щеках смешались с румянами черные
потеки, а с подбородка кап-кап в тарелку...
Но вот когда мы приехали в Сочи осенью 1936 года, Сережа говорит мне:
— Ты только посмотри на Нину! Была похожа на проститутку, а теперь стала
интересная женщина!
Я увидела и глазам своим не поверила — как подменили!
Оказывается, она
приехала прямо из Парижа. Там
её «сделали», нашли её стиль, показали,
какую и как делать прическу, подобрали косметику, костюмы. Помню, была
она в платье в голубую клетку, в волосах голубая лента, ей все это так
шло, что и узнать нельзя было прежнюю. И она это понимала, держалась
горделиво.
А тут Ягоду как раз сняли (началось его падение) и наркомом внутренних дел назначили Ежова. Как только это известие до нас дошло, Нина и вовсе
расцвела. Она не скрывала своих надежд, говорила мне:
— Это очень хорошо, Ежов нам большой друг
Они вместе где-то отдыхали и подружились семьями.
И в самом деле, через некоторое время читаю в газете: заместителем
наркома внутренних дел назначен Фриновский.
Что тут в санатории сделалось! Все подхалимы так и кинулись к Нине
обхаживать её.
Она уехала на следующий же день. Помню, мы её провожали к машине. Она в
черной шляпке, в элегантном черном костюме в обтяжку, в светлых
перчатках, прощается со всеми, нас с Мирошей выделила, обняла меня,
многозначительно посмотрела в глаза...
Если Фриновский пошел в гору, то и пограничники, товарищи его прошлых
лет, могли надеяться на восхождение.
Ожидания не обманули. Сережа получил приказ: срочно сдать дела в
Днепропетровске и ехать в Новосибирск — начальником управления НКВД всей
Западной Сибири.
10
В Сибирь мы ехали через Москву. Мы получили пригласительные билеты во
дворец, в Кремль. Нам, избранным, Сталин читал новую Конституцию. Читал
он негромко. Как и другие жёны, я имела гостевой билет на балкон и
больше половины не слышала. Внизу, в партере сидели работники прессы и
наши мужья.
Сталина я видела достаточно близко несколько раз в жизни. Совсем он не
такой, как на портретах. Роста небольшого, на лице оспины, сильный
грузинский акцент. Речь тихая, медленная, чтобы звучало веско. Даже
когда самые банальные вещи говорит, получается внушительно.
На балконе было очень душно. Нам ведь на таких всяких встречах надлежало
выглядеть «синими
чулками», даже легкого платья не наденешь. Строгий
костюм, разве что белый воротничок, а жарко! Я не выдержала, решила —
будь что будет, пойду в буфет, хоть вдохну воздуха!
В дверях меня тотчас задержали двое, ввели в фойе, попросили билет,
паспорт — фотографию долго сравнивали с оригиналом. Если бы мне надо
было в уборную, я бы не выдержала...
Я купила мандарины, иду назад, а они опять мне дорогу перегородили,
опять — ваш паспорт! И опять сравнивать лицо с фото. А когда я пошла в
зал, за мной по пятам один из них. Что они думали? Что я бомбу купила в
буфете и брошу в «величайшего»?
Я села. Соседки просят — дайте, дайте мандарин в долг, мы в перерыве
купим, отдадим! Почти все раздала и напрягаюсь, слушаю дальше, стараюсь
делать лицо важное, значительное, хоть что-то понять. Но ведь почти
ничего не слышно.
Кончил наконец читать, тут аплодисменты, овация. Длилось это долго,
когда затихли наконец, я говорю знакомой, которая рядом со мной
оказалась, надо же мне было что-то сказать:
— Какая хорошая, — говорю, — конституция
А она взглянула на меня высокомерно, пренебрежительно:
— Не нам с нашими куриными мозгами судить о таких вещах!
То есть, конечно, не мне судить, ей-то, вероятно, можно. Так и обдала
меня презрением — что ты, мол, в таких высоких вещах понимаешь!
Её вскоре арестовали, превратили в ничто, растоптали. Ну теперь, спустя
столько лет, реабилитировали. У нас есть общая знакомая, я ей как-то
сказала: а вы ей передайте, напомните о «Великой Конституции» — не нам,
мол, с нашими куриными мозгами судить о ней.
Она, ответно передали мне, не разозлилась, заплакала...
Ну, я, конечно,
обиды на неё не таю...
11
В Новосибирск я взяла всех. Марию Николаевну, конечно, — без неё я не
могла, она замечательно стряпала, я тогда стряпать ничего не умела. Я
вообще никогда хозяйством не занималась, вела «светскую» жизнь.
Приносили нам всё готовое, и думать не надо было, все «подхалимы»
доставали и делали.
Ну и своих, конечно, взяла — маму, Лену с Борей, Агулю.
Агуля — её назвали в честь меня Агнессой — была дочкой моего младшего
брата Павла, или Пухи, как мы его звали. Пуха женился на очень молодой
девчонке, у них родились две дочери — старшая Таня и младшая Агнесса.
Вскоре жена Павла, гулёна, ушла от него, а детей ему бросила.
А Мироша очень хотел детей. Это стало его навязчивой мечтой — иметь
ребенка. И от Густы не было (ну там они в гражданскую войну вроде бы и
не хотели, Густа ведь тоже в буденновской кавалерии на коне гарцевала),
а теперь не было от меня. Кто из нас виноват был в этом — не знаю.
А тут две девочки брошенные, по существу, никому не нужные — Пуха опять
нацеливался жениться... Ну мы и взяли Агулю. Мы бы взяли и Таню, но она
уже все понимала и была очень осведомлена о семейных отношениях. Мы
привезли Таню в Днепропетровск. Агуле тогда было три года. Таня тотчас
рассказала ей, что мы ей не родные, и Агуля с ревом прибежала к нам...
Тогда нам пришлось от Танечки отказаться, а Агуля росла у нас, как
родная дочь, ни минуты не сомневаясь, что мы и есть её родители. Росла
избалованным, единственным ребенком, дерзкая, живая, озорная. Мироша
говорил: «Вся в тебя».
В семье Мироши даже создали легенду, будто мы с Сережей долго упрекали
друг друга, кто из нас виноват, что нет детей, а потом я, желая ему
доказать, что не я, заявила, что беременна, куда-то уехала и вернулась
уже с Агулей. Алтер (Михаил Давыдович) потирал в восторге руки. «чекиста
провела!» — восхищался он мною.
Но все это была, конечно, неправда. Мироша знал, что Агуля моя
племянница, но привязался к ней не меньше, чем к родной дочери, и Агуля
тоже души в нём не чаяла.
В Новосибирске нам предоставили особняк бывшего генерал-губернатора. В
воротах, оберегая нас, стоял милиционер.
Там был большой двор-сад, в нём эстрада, где выступали для нас
приезжающие местные актеры, и ещё отдельный домик-бильярдная. В самом
дворце устроили для нас просмотровый кинозал. И я, как первая дама
города, выбирала из списка, какой именно кинофильм сегодня хочу
посмотреть.
У меня был свой «двор», меня окружали «фрейлины» — жёны начальников.
Кого пригласить, а кого нет, было в моей воле, и они соперничали за моё
расположение. Фильмы выбирала я, с ними только советовалась.
Мы, бывало, сидим в зале, смотрим фильм; «подхалимы» несут нам фрукты,
пирожные... Да, да, вы правы, конечно, я неверно употребляю это слово.
Точнее сказать «слуги», конечно, но я называла их подхалимами — уж очень
старались они угодить и предупредить каждое наше желание. Они так и
вились вокруг нас. Их теперь называют «обслугой» (не «прислугой» —
прислуга была у бывших)...
... Несут пирожные, знаете какие? Внутри налито мороженое с горящим
спиртом, но их можно было есть не обжигаясь. Представьте себе, в
полутьме зала голубые огоньки пирожных. Я-то, правда, не очень их ела,
берегла талию, ела чаще всего одни апельсины.
Мои придворные дамы и пикнуть не смели против меня, те же подхалимки;
только с Мирошей, случалось, мы спорили, какой фильм смотреть. Он все
просил «Цыганский табор» с
Лялей Черной. Там показывали поединок на
кнутах, в котором два цыгана убивают друг друга. Мироша каждый раз все
просил прокрутить «Табор», пока я не рассердилась: хватит тебе, мол,
смотреть твой «Табор», вырежи себе кадры со своей
Лялей Черной и
упивайся ими отдельно.
Я ревновала, конечно...
12.
Вскоре, как мы приехали, мы были приглашены к Эйхе.
Роберт Индрикович Эйхе, когда-то латышский коммунист, был теперь
секретарем Западно-Сибирского крайкома.
И вот представьте себе. Зима. Сибирь. Мороз сорок градусов, кругом лес —
ели, сосны, лиственницы. Глухомань, тайга, и вдруг среди этой стужи и
снега в глубине поляны — забор, за ним сверкающий сверху донизу огнями
дворец!
Мы поднимаемся по ступеням, нас встречает швейцар, кланяется
почтительно, открывает перед нами дверь, и мы с мороза попадаем сразу в
южную теплынь. К нам кидаются «подхалимы», то бишь, простите, «обслуга»,
помогают раздеться, а тепло, тепло, как летом. Огромный, залитый светом
вестибюль. Прямо — лестница, покрытая мягким ковром, а справа и слева в
горшках на каждой ступени — живые распускающиеся лилии. Такой роскоши я
никогда ещё не видела! Даже у нас в губернаторском особняке такого не
было.
Входим в залу. Стены обтянуты красновато-коричневым шёлком, а уж шторы,
а стол... Словом, ни в сказке сказать, ни пером описать!
Встречает сам Эйхе — высокий, сухощавый, лицо строгое, про него
говорили, что он человек честный и культурный, но вельможа.
Пожал руку Сереже, на меня только взглянул — я была со вкусом, хорошо
одета, — взглянул мимоходом, поздоровался, но как-то небрежно. Я сразу
это пренебрежение к себе почувствовала, вот до сих пор забыть не могу.
В зале стол накрыт, как в царском дворце. Несколько женщин — все «синие
чулки», одеты в темное, безо всякой косметики. Эйхе представил нам их,
свою жену Елену [По другим данным её звали
Анна] Евсеевну в строгом, очень хорошо сшитом английском
костюме (я уже знала, что она весьма образованная дама, кончила два
факультета), а я — в светло-сиреневом платье с золотой искрой, шея,
плечи открыты (я всегда считала, что женщина не должна прятать своего
тела, а в пределах приличного открывать его — это же красиво!), на
высоких каблуках, в меру подкрашена. Бог мой, какое сравнение! В их
глазах, конечно, барынька, расфуфыренная пустышка... Я тотчас поняла,
почему Эйхе глянул на меня с таким пренебрежением.
Впрочем, за столом он старался быть любезным, протянул мне меню первой,
спросил, что я выберу, а я сама не знала, глаза разбегаются. Я и
призналась — не знаю... А он говорит мне, как ребенку, упрощая
снисходительно, даже ласково:
— А я знаю. Закажите телячьи ножки фрикассе.
Я заказала. Оказалось — из прозрачных хрящиков телятины спрессованные
крупные куски в виде лепешек, в яичках, обваляны в сухарях и поджарены.
— Ну как, вкусно?
— Очень!
За трапезой разговор о том о сём. Общие места: как вам понравилось в
Сибири, какова наша зима? Но тут, мол, очень сухо, морозы переносятся
легче — всякое такое, что всегда о Сибири говорят.
Потом мужчины ушли в соседнюю комнату играть в бильярд. Миронов —
коренастый, плотный, широкий; Эйхе — высокий, сухой, тонкий.
Я бы всего охотнее тоже пошла играть в бильярд, но вижу — неприлично,
никто из женщин не пошел, все сидят кружком — «синие чулки», а я одна
среди них — яркой канарейкой. Они разговаривают и нет-нет да на меня и
глянут — таким убийственным взглядом! Все они, вероятно, ученые, может
быть, как Елена Евсеевна, по два факультета кончили, все партработники,
сильно партейные.
Я молчу и никак, конечно, в их беседе участия принять не могу, но стала
прислушиваться. И, знаете, не очень их беседа от нашей, оказывается,
отличалась. У нас друг про друга все подмечали, кто что носит, кто что
достал заграничное, что сшил, а тут — про такую-то и такую-то: вот эту
назначили туда-то, а та получила повышение такое-то, а эта понижение за
то-то, а того-то сняли и на его место, вероятно, поставят такую-то. Весь
этот калейдоскоп имен и фамилий не помню, помню только, что речь шла,
как в какой-то азартной игре: этот выиграл, тот проиграл, этого снимут,
а тот не на месте, а такая-то своей должности не соответствует.
Наконец, слава Богу, принесли нам список кинофильмов. Елена Евсеевна
выбрала, и мы пошли в их просмотровый зал.
Когда пришли домой, Сережа спросил:
— Ну как? — Он понял, что мне было не по себе.
— Как! Как! — говорю. — Они меня за человека не считают
А он назидательно:
— Я же тебе всегда говорил — одевайся скромнее.
Но сам-то он терпеть не мог «синих чулок»
— Я тебя люблю за то, — говорил он, — что ты женщина.
— А кем же мне быть ещё?
— Я не люблю в кепках, в сапогах, а то ещё курят — тьфу! Вот ты сделаешь
прическу — мне нравится, оденешься как-нибудь по-новому так и эдак — мне
нравится.
13.
Миронов принимал дела, приходил поздно, очень уставал, я стала замечать
— нервничает
До того времени он умел скрывать свои переживания, когда
они у него на работе случались, а тут что-то в нём стало подтачиваться.
Та щелочка, в которую удавалось мне подсмотреть его другую жизнь, стала
расширяться, пропуская то то, то это...
Когда мы приехали в Новосибирск, там уже замом Миронова был
Успенский.
Он очень не понравился Миронову. Сережа говорил, что это не человек, а
слизь. Он имел в виду не мягкотелость, которой у Успенского и капли не
было, а беспринципность, неустойчивость, карьеризм и всякое другое в том
же духе. Работа Успенского вызывала у Мироши раздражение, возмущение.
Незадолго до нашего приезда в Новосибирск там прошел «кемеровский
процесс» над вредителями Кузбасса. Успенский кичился тем, как он сумел
его «организовать», — там якобы и подпольная типография была у него
найдена, и инженеры признались...
Мироша, я уже говорила об этом, спал обычно богатырским сном, стоило
подушки коснуться — и захрапит. Скажу к слову, никто не мог спать с ним
в одной комнате, а я — хоть бы что, так привыкла. Он храпит, а я сплю,
даже не замечаю. Даже лучше мне спалось под его храп.
Обычно засыпал он мертвым сном, а тут — лёг спать и не храпит. Я тоже
заснуть не могу в непривычной тишине. Ну, шутка шуткой, а ведь неспроста
это было. Я поняла — что-то не так. Шепотом спрашиваю:
— Сережа, что случилось?
И вдруг он мне рассказал, вот диво — при его-то сдержанности.
Один инженер, осужденный за вредительство по «кемеровскому процессу»,
когда Миронова сюда назначили, всё добивался свидания с ним. И вот
инженер этот — он получил «вышку» — с глазу на глаз с Мироновым сказал
ему проникновенным голосом:
— Я знаю, что меня ждет, я только хочу сказать, что я ни в чём не
виноват. Неоднократно писали мы про технику безопасности, но все наши
заявления оставались без внимания, а когда взрывы произошли, нас судили
за вредительство.
И ещё рассказал, в каких условиях там рабочие живут и работают и как
они, инженеры, ни в чем не могли им помочь.
Голос его, слова стояли у Миронова в ушах, так он и не заснул до утра.
Тогда-то и сказал он мне про Успенского, что это не человек, а слизь.
— Неужели ты не можешь написать о нём рапорт, чтобы его сняли, перевели
куда-то? — спросила я.
— Как я могу написать рапорт, — возразил он, — когда Успенский какой-то
родственник Ежову?
А через некоторое время он рассказал мне про нашего алма-атинского
хорошего знакомого, Шатова — строителя Турксиба. Однажды привезли
каких-то заключенных и ему доложили, что один из них просит свидания с
ним, Мироновым. Миронов приказал — привести.
Шатов и вида не подал, что
они знакомы. О чем они говорили, Сережа мне не рассказал...
Но очень потом
переживал, не спал, курил, думал, на мои расспросы не поддавался
Я часто задаю себе вопрос теперь — был ли Мироша палачом? Мне, конечно,
хочется думать, что нет. То, что я вам рассказала сейчас, говорит за
это. Я ещё вспоминаю и другие факты. О них я скажу позже, а сейчас
просто изложу то, что думаю.
Он мог сражаться в Красной Армии, бороться с бандитами на Кавказе за
советскую власть, это была его власть, она ему открыла дорогу и дала
всё. Он был ей предан до конца, он был честолюбив и азартно делал
карьеру. А когда начались страшные процессы истребления — волна за
волной, он не мог уже выйти из машины, он принужден был её крутить,
делать то, что ему навязали. Но он видел уже, он прозрел, он понимал...
Так я думаю, так я хочу думать.
Как и Эйхе. Я тогда не любила Эйхе. Вот вы мне недавно рассказали, я
этого до вас не знала, что весной 1937 года, когда был этот, как его,
февральско-мартовский пленум — я не ошибаюсь? Так ведь? Эйхе не побоялся
выступить против репрессий, и когда его арестовали, то ему ставили в
вину, что в Западной Сибири не были раскрыты в должной мере враги народа
и вредители.
Так это же и о Сереже! Они же там этим командовали! Ну совершенно точно!
Я вам приведу сейчас иллюстрацию этого, теперь я все поняла! Это было
ещё до того, как привезли Шатова.
Однажды днем я очень соскучилась по Сереже и решила пойти к нему на
работу. А там в приемной — народу! И все начальники в чинах с папками, и
все какие-то незнакомые, приезжие, что ли? Я — нос кверху — мимо них в
кабинет. Мироша сидит за письменным столом — широкий, плотный, серьезный
— и сосредоточенно читает какую-то бумагу. Складка на лбу между бровей.
Увидел меня — досадливо:
— Ага, видишь, я занят. Подожди.
Я вышла в комнату рядом, откуда все слышно, а он:
— Нет, не туда, пройди к секретарю.
Я капризно:
— Но я хочу здесь!
Что это, думаю, он меня отсылает? Может быть, какая-нибудь женщина
должна прийти?
Сережа нажал звонок, вызвал секретаря, тот вежливо приглашает меня
пройти к себе. А я своё: нет, не пойду!
Тогда Миронов вскочил в сердцах и вместе с секретарем ушел к нему. А я,
как будто меня стегнули, выскочила мимо всех этих начальников с папками
— и на улицу мимо часовых. Они мне — пропуск! Пропуск! А я прорвалась —
и мимо.
Ну, думаю, ладно, Сереженька, погоди у меня!
Домой не пошла. До ночи сидела в саду, думаю, сейчас вот он придёт
домой, спросит: где Ага? А ему: не знаем, не приходила с утра. Пусть
поволнуется...
Наконец, когда промерзла до костей, уже около полуночи, вернулась.
Сережа лежит, не спит. Я легла спиной к нему, ему — ни слова, а он
говорит примирительно, словно ничего и не было, подлизывается:
— Ишь, как ты проскочила мимо всех часовых без пропуска!
А я дуюсь, молчу. Он больше не стал настаивать, сказал только с горечью:
— Эх, Агнеска, Агнеска! — Вскочил, достал люминал, выпил. Значит, не мог
заснуть.
Я подумала — из-за меня. Все-таки любит. Но
дело было не в этом
На другой день вечером мне мои «фрейлины» перед киносеансом рассказали.
Вот уж секрет за семью замками, уж такая тайна, а глядишь — и выплыло
наружу. У нас всегда так... Я тогда поняла, почему Сережа был такой
взвинченный. Оказывается, у него было секретное совещание, туда вызвали
всех начальников края. Пришёл тайный приказ об аресте Рудя, это,
кажется, тот самый Рудь, о котором пишет Евгения Гинзбург, помните? С
ним Мироша работал на Кавказе, потом Рудь этот был начальником
Северокавказского НКВД, затем — в Казани. Приказ был об его аресте за
то, что у него не выловлены враги народа —
троцкисты и т.д., что у него
было мало арестов. Ага, мало арестов, значит, не борешься? Значит,
прикрываешь, укрываешь? И приказ этот читали всем начальникам в
назидание. Инструкция НКВД.
И всем стало ясно: хочешь уцелеть (даже не продвинуться!) — сочиняй
дела! Иначе худо будет.
Через день все подтвердилось. Мироша
пришёл домой обедать со своим
подчиненным, он с ним дружил. Сели за стол. Сережа говорит ему:
— Как бы у нас не получилось, как с Рудем... Нормы не выполняем, Иван
Ефремович. Все вон какие цифры дают!
Перед этим как раз Эйхе просил Сережу за каких-то бывших
троцкистов.
Успенский хотел всех арестовать, а Мироша приказал их не трогать. С
одним из них Мироша был хорошо знаком. Мы встретили его на улице. Сережа
ему:
— У тебя троцкистские взгляды!
— Я давно от них отказался!
— Ну, то-то же! — пригрозил ему Сережа пальцем, но не рассмеялся. Вроде
бы шутка была, но на деле — угроза
Вы говорите, что партийным секретарям разрешено было сохранять бывших
троцкистов, если они нужны были в промышленности. Ну, может быть, может
быть, это Эйхе не просил, а просто передал своё распоряжение, знаю
только, что Мироша их не арестовал.
Арестовали их позже.
14
И вот ещё была у нас размолвка с Сережей
Вдруг вызывают его срочно в
Москву. Я всегда с ним ездила. А он, бывало, рад. Но на этот раз сказал
мне:
— Оставайся. Мой вагон к тому же на ремонте. Он будет готов не раньше
завтрашнего дня. Я полечу самолетом. — И тут же — в машину и на
аэродром.
Я к начальнику вокзала:
— Вагон Миронова завтра будет готов?
— Завтра? Будет.
— Я хочу поехать в Москву.
— Вам его приготовить?
Там ведь надо было обеспечить топливом, постелями, то-сё.
Мои «фрейлины» узнали, что я еду, — и ко мне: возьмите и меня! И меня! И
меня!
Им это было выгодно. В Москву поездом ехать — билет надо брать, деньги
платить, а тут бесплатно. И прокатиться, проехаться. А в Москве по
магазинам пошастать. Я, конечно, согласилась.
Дома «подхалимы» приготовили питание, на станции подготовили вагон.
Поехали. На улице стужа лютая — февраль, а в вагоне сильно топят, тепло.
Мы и зимы не замечали. И как сели мы в первый же день за покер, так до
самой Москвы и дороги не видели. Комендант нашего вагона,
сопровождающий, оказался молоденький мальчишка. Он с нами ввязался в
игру и проигрался до последней копейки. Мы только перед Москвой
спохватились, как его обставили, переглянулись, поняли друг друга, что
надо дать ему отыграться, и стали поддаваться. А он и вправду возомнил,
что ему везёт, глаза горят, таким гоголем перед нами!
И вдруг Москва, а мы и не заметили! Вещи не сложены, все раскидано.
Впопыхах давай собираться.
На перроне — Миронов, ему дали знать из Новосибирска. Лицо суровое, без
улыбки. Я к нему. Он — тихо:
— Зачем ты приехала? — Кивнул в сторону женщин: — И этих привезла
Я — молчок.
В гостинице «Москва» шикарный номер — гостиная, спальня. На столе ваза с
виноградом, большие сочные груши. Секретарь Осипов говорит мне:
— Сергей Наумович просил достать для вас свежих фруктов. Я постарался.
Вы довольны?
Ага, думаю про Сережу, значит, ты меня ждал!
Входим в спальню. Миронов тихо:
— Умер Орджоникидзе.
Ты только никому не рассказывай. Говорят, что это самоубийство.
Официальная версия — сердечный приступ
И опять:
— Ну вот, теперь ты понимаешь, когда ты приехала? Да ещё с ними, ещё
такие развеселые. Небось, резались всю дорогу в карты? Ну зачем, зачем?
Я же тебе говорил — сиди дома! Ну зачем ты приехала? Что я скажу, если
меня спросят?
Я сделала скорбную, трагическую мину.
— Ты скажешь, — и вздохнула, — что приехала разделить скорбь о великом
вожде!
Ну тут Миронов не выдержал, расхохотался.
Так я это курьезно сказала
А мне тогда, и правда, знаете, до Орджоникидзе этого было, как теперь
говорят, «до лампочки» — тогда говорили «начхать». Все эти
вожди-«возжжи» мне были безразличны, я в них не разбиралась.
Миронова я рассмешила, отвлекла, я всегда умела это делать, и уже через
полчаса он говорил мне:
— Ну что бы я без тебя делал? Что Агулька, что ты... Баловница, шалунья.
«Луч света в тёмном царстве».
Это он из книги, но тут и вправду это было к месту.
Как я ничего не понимала! Но для Миронова это, вероятно, и было хорошо.
А я не понимала. Аресты шли за арестами. Всех ягодинцев подряд
арестовывали. Арестовали Шанина, Буланова, Агранова. Я хорошо знала Валю
Шанину. Её муж был заместителем Ягоды. Она недавно умерла. Но мы с ней
уже после реабилитации виделись, и она мне рассказала, как арестовали её
мужа. Незадолго перед арестом я была у них в гостях. Было невесело. Они
жили в тревоге, в ожидании.
Валя была активной, на партийной работе. Вернулась с работы домой,
домработница говорит про мужа: «Он спит». Он болел язвой желудка, лечили
от язвы в те времена люминалом. Она вошла в спальню. Легла. Вдруг
вваливаются — полно мужчин в форме НКВД, сразу к его кровати, хвать за
руки (боялись оружия). Он проснулся, пытался вскочить. «Вы арестованы!»
Попросил позвать домработницу, посовещались, позвали. Он ей — дать
такие-то теплые вещи, такое-то белье. Его увели. Валя оделась, вышла в
другую комнату, а там Фриновский — сам он не хватал, только привел
своих. Он ручку ей поцеловал: «Как поживаете?» В насмешку? Нет, ничуть
нет, просто проявил «галантность».
Затем её послали в партийную командировку в
Астрахань. Она взяла
необходимые вещи — чемоданчик. Предчувствия не обманули: недели через
две её арестовали в Астрахани. Когда пришли её брать, она подошла к
окну, они сразу к ней кинулись, она им: «Не бойтесь, я из окна не
выброшусь!»
Говорят, что выбросился Черток и ещё кто-то, другие успевали
застрелиться... Уже потом мне говорили, что за один тот год было
уничтожено свыше трех тысяч ягодинцев. Ну уж а про
троцкистов и всяких
других правых-левых и говорить нечего.
После реабилитации Вале дали персональную пенсию 120 рублей — это за её
заслуги. Шанина не реабилитировали.
В Новосибирск, когда мы вернулись из Москвы, приехала к нам какая-то
комиссия во главе с однофамильцем Сережи — тоже Мироновым.
Миронов этот был начальником экономического отдела НКВД, ведал всякими инженерными
делами. Он был помощником Ягоды, допрашивал в своё время Каменева.
Сталин был недоволен, что Каменев у него не признался... Но, в общем-то,
он высоко взлетел, Миронов этот. Одно только, что теперь у Ежова
числился ягодинцем.
Он приехал к нам с целой свитой. Все какие-то любезные офицеры, ручки
дамам целуют, умеют танцевать превосходно. Сережа устроил для них приём.
Зима, а у нас свежие парниковые овощи, из специальных оранжерей
Новосибирска. Они все накинулись на эти овощи... ну и фрукты, конечно...
Миронова-гостя посадили на главное место, а он, как увидел нашу Агулю,
ей тогда было четыре года, так уж и не смог от неё оторваться. Посадил
её на колени, гладит по голове, шепчет что-то, и она к нему приникла...
Странно это мне как-то показалось — не к дамам поухаживать, не к
мужчинам — выпить, поговорить, а к ребенку за лаской...
Я потом говорю Сереже:
— А Миронов-то был грустный...
Он встрепенулся, с вызовом:
— Что ты выдумываешь? С чего это ему быть грустным? С таким почётом
принимали.
А через неделю и гость наш Миронов и вся его свита были арестованы. Их
нарочно отослали из Москвы, чтобы арестовать тихо. Так часто тогда
делали.
А сейчас я думаю: неужели это Сереже было поручено арестовать их?
Принять у себя, ввести в семью, а потом — хлоп — приказ арестовать,
тайно доставить в Москву? Неужели Сережиными руками?
Я этого не знаю...
15
Зима... Мне нравилась сибирская зима, особенно к весне, когда солнца
прибывало
Мама ведь моя была сибирячка, правда, я выросла на юге, но
сухой морозец, когда снег поскрипывает под ногами, здорово это было!
Бодрило!
Я увлекалась лыжами. Там была лесная станция, мне давали лыжи и ботинки,
сам заведующий, бывало, подбирал по ноге. Меня туда отвозили на машине.
Ходить на лыжах я научилась быстро, почти сразу отмахивала большие
расстояния. Хорошо! Снег блестит, скрипит, мохнатые ветви елей с тяжелым
грузом снега до земли клонятся, голубая лыжня между ними.
Инструктор заметил, что я убегаю далеко, сказал:
— Я вижу, вы увлекаетесь лыжами, но хочу вас предостеречь: снег часто
подтаивает к весне снизу, и можно провалиться в такую пещеру. У нас
несколько человек провалились в лесной балке, и их долго не могли найти,
они погибли.
Но я не слушала, и инструктор стал ходить на лыжах со мной... Теперь-то
я понимаю: они там все страшно боялись, как бы со мной чего не
случилось, — боялись Мирошу.
А Сережа... Сережа тоже боялся.
Как все у него напряжено внутри в страшном ожидании, я поняла не сразу.
Но однажды... У него на работе был большой бильярд. Иногда, когда я
приходила к Мироше и выдавался свободный час, мы с ним играли партию-две. И вот как-то играем. Был удар Сережи. И вдруг он остановился
с кием в руках, побледнел... Я проследила его взгляд. В огромное окно
бильярдной видно: во двор шагом входят трое военных в фуражках с
красными околышами
— Мироша, что с тобой? — И тут же поняла. — Да это же смена караула.
И действительно, разводящий привел двух солдат сменить стражу в будке у
ворот. Он просто зачем-то завел их во двор.
Я говорила, как нас принимал Эйхе на даче-дворце в лесу. После этого мы
встречались с ними не раз. У них была ещё дача, меньше той, но тоже
роскошная, только уютнее, милее.
Однажды мы приехали туда вдвоем. На даче — только Эйхе и его жена (слуг
я не считаю). Она в ярко-розовой пижаме (я дома тоже ходила в пижаме,
только голубой), по-домашнему. Мы там очень хорошо провели время. Их
двое, нас двое. Они были дружной парой, и мы тоже были очень дружны с Мироновым.
И уж было не так, как в первый раз, а иначе, хорошо, просто,
по-семейному.
Правда, Эйхе своего отношения ко мне не изменил, вероятно,
продолжал думать: ну что она такое, интересуется только тряпками, совсем
не то, что моя жена, которая два факультета кончила и теперь на большой
партийной работе, — он Еленой Евсеевной очень гордился. Тогда он мне
таким представлялся — вельможа, высокомерный. Сейчас я, может быть,
иначе его оценила бы. Вот вы говорите, вам о нём рассказывали, что он
был очень честный, принципиальный и даже голос не побоялся поднять
против репрессий, тем самым попал на заметку к «гениальнейшему» и
подставил себя под удар. Но всего этого я не знала, а мне казалось, что
он презирает меня.
Нам отвели комнату на втором этаже, роскошную, только, правда,
холодноватую, но там были медвежьи шкуры, мы ими накрылись поверх
одеяла, и отлично можно было бы выспаться, — хорошо спится, когда свежо,
а ты тепло укрыт... Но только под утро я проснулась, почудилось мне, что
Сережа не спит. И правда. Проснулась — тихо. Прислушалась к дыханию —
точно, не спит.
— Ты что?
Он шепотом:
— Знаешь, — говорит, — мне кажется, что мой секретарь за мной следит...
— Осипов? Да что ты!
— Приставлен ко мне...
— Ну, Сережа, ты опять, как с этим разводящим!...
И ласкаюсь к нему, стараюсь растормошить, увести...
А сама... И меня уже этот всеобщий психоз коснулся — страх. Виду не
подаю, а сама думаю: неужели и к Сереже подбираются? Из головы нейдет.
Утром куда-то мужчины отправились после завтрака. Входит ко мне Елена
Евсеевна — в розовой пижаме, интересная, самоуверенная, так она себя
держала, как будто она мне мать. И правда, была она меня старше, но и
умнее, конечно. Я ведь только гимназию кончила.
Входит
— Что это вы, милая, не веселы?
Я взглянула на неё и как разрыдаюсь!.. Она даже испугалась, присела ко
мне, в лицо заглядывает
— Что с вами? — участливо так, хочет успокоить, утешить
Я говорю:
— С Мироновым поссорилась
А она удивленно:
— Совсем непохоже. — И смотрит проницательно, доброжелательно, но с
недоумением
Вот вы спросите — почему бы мне ей не признаться? Вы не представляете
себе, что за время было. Признаться в таком — значит, вызвать у неё
подозрение. Все друг друга подозревали, только дай повод.
Я взяла себя в руки, успокоилась, предложила пройтись на лыжах... Ну
потом — ведь я по характеру веселая, легкомысленная — все как-то само
собой пришло в равновесие.
Ах, Елена Евсеевна, Елена Евсеевна, встретиться бы нам сейчас! Все бы я
вам рассказала. И что утаила тогда. Теперь бы мы друг друга поняли!
16.
Откуда мне было знать тогда, что и они — Эйхе — боялись! И как боялись!
Может быть, после того самого пленума, о котором вы говорили. Как они
боялись, я это поняла только теперь, когда вспомнила обстоятельства того
времени.
Сереже по прямому проводу сообщили о новом назначении
Куда, почему, он
мне не сказал, но было ясно — повышение. За нами должен был прийти
специальный поезд.
Что сделалось с Эйхе! Я вдруг увидела совсем не того Эйхе, который
торжественно принимал нас в своем загородном дворце или даже
по-семейному ласково-снисходительно в интимной атмосфере лесной дачи...
Я увидела вдруг заискивающего, подобострастного человека — и это при
его-то гордости! Он стал бесконечно любезен, предупредителен даже со
мной, внимателен. За столом сел рядом, заговорил со мной о политике, о
Китае, о Чан Кайши. И когда я чистосердечно призналась, что все эти
китайско-японские фамилии путаю (тем самым расписавшись в полном своем
невежестве), ни тени презрения или высокомерия не пронеслось по его
лицу, он тотчас переменил тему и стал спрашивать моё мнение о каком-то
кинофильме, который и я видела. Он так хотел найти со мной общий язык,
контакт и, надеясь, что я передам Миронову, все повторял мне, что он
очень жалеет о нашем отъезде. Что мы тут так подружились, что они с Мироновым сработались...
И я уже тогда поняла: он все это говорит
потому, что внезапное повышение Миронова означает какую-то его силу,
мощь. Если Миронов идет в гору, то может оказать покровительство, стать
какой-то точкой опоры в этом вокруг всех рушащемся мире... Это был
подхалимаж? Но как мне осуждать человека, когда дело шло действительно о
жизни его и его жёны?! Он уже чувствовал себя на тонкой-тонкой ниточке
над пропастью. Что нужды, если вскоре его сделали на короткий срок
наркомом земледелия, — тем сокрушительнее было падение. Мироше было приказано: собраться за три дня. Никаких громоздких вещей не
брать — только чемоданы. Часть пути придется ехать на машинах, дорога
будет трудная. Поэтому я не могла взять с собой маму — она была
парализована.
— Ты меня бросаешь, Ага? — спросила она горько
— Но ты не выдержишь пути, мама. Бог знает, куда нас посылают
А сама я думала ещё и так: а не арестуют ли, как того, другого Миронова,
вышлют подальше — и всех разом. Все могло быть. Я — уговаривать,
успокаивать маму:
— Ты поедешь с Леной в Ростов. Я дала Лене пять тысяч рублей, чтобы она
в Ростове обменяла квартиру на трехкомнатную. Тебе она выделит отдельную
комнату
Три дня на сборы, а вещей у нас! Я накупила всякой обстановки. У
заведующего столовой одного хрусталя купила на две тысячи. А варенья!
Лена взяла всё, что только могла, но все-таки осталось, и мы раздавали
продукты, сласти, вещи — сторожу, уборщицам, «подхалимам», — всем, кто
тут остается.
Через три дня прибыл за нами поезд. Полно мужчин, видно, что все
военные, но многие переодеты в штатское.
Поездом командует Фриновский. Но как он изменился! Если в Эйхе появилось
что-то заискивающее, лебезящее, то Фриновский — наоборот, лоснится,
самоуверен, самодоволен, ещё бы: второй человек после Ежова, а выше
Ежова тогда во всей стране никого, кроме Сталина, не было.
Сережу увидел, самодовольно улыбнулся, покровительственно похлопал по
плечу, мол, его, Фриновского, ставленник, этот не подведет!
На Эйхе едва взглянул. Оба, и Эйхе и Елена Евсеевна, провожали нас на
вокзале. И Эйхе опять повторял мне, что очень сожалеет о нашем отъезде.
«Замолви за меня словечко при случае» — так и сквозило через эти
дружеские излияния. Он говорил только со мной, Мироновым сразу завладел
Фриновский, Эйхе даже проститься с ним толком не смог.
17
Только в поезде я узнала назначение: в Монголию вместо арестованного за
шпионаж в пользу Японии Таирова
Ух! Опасность, тревога сразу свалились с плеч
Удача опять возносила Мирошу — и какая! Вырваться из тисков страха, и не как-нибудь, а взмыть
вверх. Ответственная политическая задача — полпредом в
Монголию в острый
момент международной политики! Это ли не удача? Это ли не доверие,
доверие в то время, когда хватали кругом одного за другим?
Ещё как только повеяло повышением, Мироша заметно приободрился, а тут
сразу вернулись к нему былая его самоуверенность, его гордая осанка, его
азартная решимость, его честолюбие. Глаза сразу стали другие —
залучились огоньками успеха, словно вернулись молодость, «настоящие
дела», борьба с контрреволюцией, ростовские времена.
Подолгу стояли они с Фриновским — оба бывшие пограничники — над картой,
думали, планировали. Тут — Внешняя
Монголия, тут — Внутренняя, тут —
оккупированная японцами Маньчжурия, вот отсюда они теперь метят выйти к
Байкалу, отрезать Дальний Восток... Японцы уже проявили себя тогда —
после расстрела Тухачевского и других командующих они тотчас затеяли
перестрелку через Амур и заняли остров Большой.
Фриновский и Мироша часами изучали карту, а я...
Все страхи забыла
сразу, опять стало легко дышать, весело жить. Я с увлечением постигала «правила поведения советских полпредов за границей» — нам дали их для
ознакомления. Как надо одеваться на приемы: фрак, манишка, запонки не из
поддельного жемчуга, а из перламутра. Иностранные дипломаты — в
бриллиантовых, наши, конечно, не могут, дорого это, но поддельный жемчуг
— безвкусица, вульгарно, вызовет пренебрежение и смех, а перламутр —
строго, скромно...
В Иркутске у нас была остановка. Местный начальник управления НКВД
пригласил нас к себе — переночевать, отдохнуть. Пообедали отлично. Агуля
играла с детьми, я разговаривала с женой этого начальника, мужчины
куда-то ушли. Долго их не было.
Ложимся спать. Мироши все нет. Я уже и задремывать стала, слышу —
пришёл. Лампу не гасила. Взглянула в лицо, тотчас поняла — расстроен. И
опять — ужас. Может, новый приказ? Может, хотят вернуть, арестовать?
Мало ли что могло быть в лихорадочное время...
Сережа сел на кровать и вдруг закрыл лицо руками
— Что? Что случилось?
А он, я вам говорила, какой он всегда был скрытный, а тут как
прорвалось...
— Ты себе представить не можешь!
— Но что? Что? — Я уже сама не своя от страха
И он рассказал
Вошли они с Фриновским в кабинет местного начальника
НКВД, а в кабинете допрашивают. Кого, он мне не сказал. Допрашивают, а
тот не сознается. И вдруг Фриновский как двинет ему в ухо! И давай его
бить! На пол свалил, ногами топчет. Мироша просто опешил. Когда
выходили, Фриновский весь красный, дышит тяжело, еле в себя
пришёл.
Увидел, что Мироша потрясен, усмехнулся:
— Ты что, ещё не знаешь? Секретный указ есть товарища Сталина, если
блядь не признается, — бить, бить, бить...
Помните, я говорила вам, что иногда задаю себе вопрос: был ли Мироша
палачом? Мне хочется, конечно, думать, что не был. Вот то, что я вам
рассказала сейчас, то впечатление, которое на него произвело это
зверское избиение, — это говорит в его пользу... Значит, он сам до той
поры пыток ещё не применял, ведь правда, так получается?
Я уже сказала, что Таирова, бывшего до Миронова полпредом в Монголии,
сняли.
Однажды во время стоянки поезда мы с Агулей пошли прогуляться вдоль
нашего состава. Обе в песцовых накидках, шапочка у меня была
изумительная. Никого не видно, пустынно, только один какой-то домик
поодаль. И вдруг слышим — душераздирающий крик, страшный, какой-то
нечеловеческий крик муки. И все стихло.
— Агуля, ты слышала? Откуда это?
Агуля стала фантазировать: самолет, мол, пролетел, это с самолета
кричали
В поезде я спросила Миронова
— Наверное, это Таиров, — сказал он. Лицо каменное.
18
Приехали мы в Улан-Удэ.
Дальше железной дороги нет. Остальные шестьсот
километров — на машинах
Миронов, Мария Николаевна, я с Агулей — в
закрытой машине, остальные — в открытых. Поехали. Едем, как по следам
войны, — впереди нас прошел корпус Конева. Кусты, деревья поломаны,
дорога танками искорежена.
Дождь, снег, ветер, даже мы намерзлись в закрытой машине, а что говорить
про остальных!
Приехали на какой-то пункт в степи — несколько домиков, день езды до
Улан-Батора. Сережа говорит: «Мы с Фриновским отсюда улетим самолетом —
нас будет вызывать Москва, нам надо доложить, что мы прибыли в Улан-Батор. А вы переночуйте тут, ведь все очень устали, женщины больше
не могут...» А я ему: «Нет, и мы поедем, мы можем!»
Созвала свой «двор» из нескольких женщин, мужья которых были с нами
посланы, и ещё несколько женщин служащих, спрашиваю: «Поедем?» Они все:
«Поедем!» Я к Миронову: «Женщины едут сейчас!»
А мужчины уже храпят по всем углам домика. Ну я поняла, что именно
мужчины «больше не могут», устали и спать захотели, им только предлог
нужен был, вот они на женщин и свалили. Миронов только махнул рукой, а я говорю:
— Пусть остаются все, а мы с Агулей с тобой поедем.
— Да ты себе представляешь, что за самолет? Он же весь из фанерок!
Но когда спросили летчика, он совсем другое
— Долетим, — сказал весело, — как штык!
А когда я засомневалась насчет фанерок, он пояснил, что эти фанерки
второстепенные какие-то, а главное — в порядке.
Но Миронов восстал. Да и я испугалась. Это только сгоряча такая
отчаянная решимость была — лететь. Я самолетов и по сей день боюсь, я
никогда не летала. Я уверена, что если только я полечу на каком-нибудь
самолете, то самолет обязательно разобьется.
Приехали мы на следующий день под вечер, темно уже было, опять ночевали
в каком-то домишке, все в одной комнате. Мы с Агулей на диване, а
остальные кто где. Мужчины расстелили на полу шинели и спали вповалку.
Ну а утром... Это теперь, вероятно, Улан-Батор настоящий город с домами,
транспортом, удобствами, а тогда!.. Тогда я в уныние пришла от этой
«заграничной столицы», куда Мирошу «послом» назначили. Степь, ветры,
всего несколько европейских домиков, остальное все — юрты. Тоска. Я в
первый же день это поняла. Правда, были наши военные — корпус Конева,
офицеры, но кроме них — никого.
Фриновский с Мирошей все время находились на связи с Москвой, важные
какие-то были у них разговоры.
Вернувшись наконец, Миронов сказал мне:
— Мы пока в помещении полпреда жить не будем. Его жена (то есть Таирова)
ещё не уехала, вот она уедет через день-другой...
И повел нас в какую-то освободившуюся квартиру. Кто там жил до нас, не
знаю, но там была хотя бы обстановка.
Напротив — дом полпреда, там по распоряжению жены Таирова грузили их
вещи на грузовик. Она мелькнула несколько раз — распоряжалась. И меня
подмывало выйти шепнуть ей: «Твой муж арестован...»
Потом мы поехали за город, на дачу полпреда, и вдруг — и она там, что-то
оттуда тоже вывозила. Она была с ребенком... И поздоровайся она со мной,
я бы ей, конечно, шепнула. Но она не поздоровалась, сделала вид, что не
замечает меня, как предмет обстановки. Меня это даже не задело, я
поняла, что она знать меня не хочет, как вытеснившую её, но шепнуть — не
шепнула... Это было мне постороннее, чужое, я нейтральна была между нею
и своими. Я не понимала ещё всего, не прошла ещё сама своих кругов ада.
А их, Таировых, прислужница уже ко мне переметнулась и тотчас передала,
что хозяйка её в Москву не поедет, а сперва собирается заехать к сестре
в Новосибирск.
Вечером у нас Фриновский с Мирошей старые дела вспоминают — Северный
Кавказ, то, сё. У Мироши глаза блестят, опьянены оба властью, которая им
здесь дана, делами, которые вершат. И вот слышу про Таирову Фриновский
говорит:
— Ну теперь мадам явится в Москву, мы там с ней поговорим
Я тотчас поняла, о каком разговоре речь.
Что бы я сделала, если бы я была подлой? Я ведь тут же им бы сказала: «А
она в Москву не поедет, она
идёт в Новосибирск».
А я — нате вам — не скажу вам ничего!
И она уехала
Вот теперь Миронова не реабилитируют, говорят, что он в Монголии
выполнял указания Ежова. Но как же он мог их не выполнять? Ежов был
тогда «зоркоглазый нарком» (как воспевал его Джамбул), самый
могущественный человек после Сталина. Да и он, Ежов, разве мог принять
какое-то решение в международных делах без указания или приказа Сталина?
И войска Конева ввели в Монголию, конечно же, по приказу Сталина. Войска
прошли до нас, я уже говорила — мы ехали, как по следам войны.
До нас главой правительства в Монголии был
Амор. Я Амора этого видела,
он приходил к нам с женой. Амор — лицо жирное, глазки прикрыты,
улыбается, как Будда. Миронов мне сказал — его подозревают, что тяготеет
к Японии. Правительство Амора тогда сняли. Ничего больше о нём сказать
не могу. Он вскоре исчез. Не знаю, не знаю, не знаю, куда он делся и
причастен ли к этому Мироша. Мироша
ещё в поезде снял военную форму,
оделся в гражданское. На первых порах все там организовывал Фриновский.
Куда Амор исчез — не знаю. Его чиновников пригласили в Москву, и они по
дороге в поезде отравились какими-то консервами, ни один живым до Москвы
не доехал. Что это были за консервы, теперь легко догадаться...
А
Чойбалсан был наш ставленник, он окончил у нас военную академию. Не то
чтобы мы ему очень доверяли, но держали в руках, ведь наши войска заняли
Монголию.
Оглавление
ГУЛАГ
www.pseudology.org
|