| |
Издательство "Мишень", Париж
1929-1931 |
Георгий Александрович Соломон-Исецкий |
Среди красных вождей
Часть 2.
Моя служба в Москве, Главы
XIV-XIX
|
По
инициативе товарища Зленченко, с его вечной "партийной дисциплиной",
меня постоянно избирали председателем собраний ячейки, который всегда
происходили поздно вечером, начинаясь около 11-12 часов и
кончались в 2 - 3 часа ночи. Всех присутствующих заставляли
расписываться в особом "листе - де-презанс", который передавался бюро
ячейки, выносившее затем постановления о возмездии отсутствующим - замечания, выговоры на собраний, предупреждения и пр.. Отсутствовавшие
должны были оправдываться, доказывать законность своего абсентеизма
дежурствами, исполнением тех или иных поручений партии, усиленной
работой в советских учреждениях, командировками и т.п.
Зленченко
распекал (конечно, высшим он не смел делать внушений) провинившихся,
щедро напоминая о "партийной дисциплине". Но во всяком случае все были
настолько терроризированы, что даже и высшие партийные и советские
работники, как, например,
Сольц,
Преображенский, Литвинов и другие,
чтобы избежать нареканий и доносов в московский комитет партии со всеми
их последствиями и объяснениями, являлись обыкновенно в собрание перед
его началом, расписывались в "лист - де - презанс"", а затем незаметно
потихоньку уходили... совсем, как в старые времена студенты, которые
расписывались у педелей.
[Надзиратели за нравственностью
учащихся - FV]
Чем же занималась эта ячейка (Упомяну попутно, что я, помимо этой ячейки,
числился ещё и в ячейке Наркомвнешторга, которая состояла всего из пяти
человек - во всем учреждении только и было коммунистов . - Автор),
каков был круг её обязанностей? Вспоминая теперь через много лет об этом, я могу, не обинуясь, сказать,
что главным занятием её были дрязги между отдельными членами, которые
выносились на общие собрания. Говорились речи, сыпались, как из рога
изобилия, взаимные оскорбления. Происходили выборы в районные и другие
комитеты, обсуждались вопросы о пайках, приносились жалобы на
администрацию отеля и пр. И, между прочим, обсуждались вопросы о
пропаганде среди непартийных обитателей "Метрополя", об организации их в
кружки...
Всё это было нудно и скучно и утомительно, ибо занимало много
времени и всегда по ночам...
Конечно, все вопросы решались в конечном счете путем голосования Не
помню уж, по какому случаю, собрание ячейки разбирало жалобу одного из
членов её на бюро, а, главным образом, на Зленченко. Собрание должно
было входить в скучные подробности какого - то чисто кляузного дела.
Говорились горячие, озлобленные речи с ораторскими потугами. Зленченко и
члены бюро и оправдывались, и нападали, и все друг другу угрожали,
кричали о своем влиянии в партии, кричали о своей честности, ссылались
на свои близкие отношения с выдающимися партийными лицами...
Мои
попытки, как председателя, привести эти жаркие прения в сколько-нибудь
приличный тон, прекратить взаимные оскорбления, попытки остановить
ораторов и даже лишить слова некоторых наиболее зарвавшихся, так и
сыпавших ругательствами, не только не встретили сочувствия среди
собрания, но, наоборот, вызвали нарекания на меня, отлившиеся в конце
концов в самую непозволительную ругань по моему адресу... Я несколько
раз отказывался, в виду этого, от председательствования, но меня,
ссылаясь на "партийную дисциплину", заставляли вести собрание...
Наконец, когда были уже вылиты ушаты и бочки помоев друг на друга и на
меня и когда не оставалось уже ничего другого, как схватиться в
рукопашную, мне удалось остановить "прения" и поставить на голосование
вопрос о доверии нынешнему составу ячейки, что вызвало новый взрыв
ораторских упражнений и ругани..
Это было одно из первых заседаний ячейки, в котором я участвовал. Живя
все время заграницей, я не знал о том, что в практике советского режима
и коммунистической партии была установлена система исключительно
открытого голосования по всем, даже самым деликатным личным вопросам И
вот, ставя этот вопрос, я "позволил себе" сказать, что, как персональный,
этот вопрос должен голосоваться путем тайной подачи голосов.... Это
вызвало целую бурю возражений и новых оскорблений по моему адресу...
Раздались обвинения меня в том, что я "кадет", бюрократ... Взяв слово,
Зленченко стал настаивать на открытом голосовании, так как нам - де,
коммунистам, нечего бояться высказывать и отстаивать свои мнения и
взгляды прямо «в лоб», что такое моё предложение является "явно
контрреволюционным", нарушает установившуюся в советской партийной
практике систему, толкая нас назад от завоеваний партии к «буржуазным
нравам и обычаям»..
Голосование было открытое. Зленченко и другие члены бюро внимательно
следили и отмечали в списке, кто голосовал против?.. Таких было немного:
люди боялись!.. Боялись доносов... На другой день после собрания Зленченко вызвал меня в бюро ячейки, где
все бюро с многозначащими указаниями сделало мне строгое внушение и,
снисходя лишь к тому, что я, долго находясь вне советской России, не
знал об установившейся системе голосования, "на первый раз" решило
оставить это "дело" без последствий, не донося в центр...
Напомню читателю, что во всей советской России все вопросы
решаются, в целях наблюдения за голосующими, открытой подачей голосов. И
вот, как это происходит. Возьмем любые выборные собрания. Председателями
на них (как и весь президиум) всегда являются коммунисты. Оглашая список
намеченных этой государственной партией кандидатов, председатель
заявляет:
- Прошу товарищей и граждан, не согласных утвердить этот список, поднять
руку.
Все граждане хорошо знают, что за голосующими следят, что имена
голосующих против, заносятся в списки неблагонадежных, что им угрожают
всякие неприятности, месть, аресты .. И поэтому понятно, что надо иметь
бесконечно много гражданского мужества, чтобы голосовать против и,
разумеется, таких смельчаков бывает мало.
На общем собрании всех живущих в "Метрополе", где я опять - таки "на
основании партийной дисциплины", должен был по распоряжению бюро ячейки
председательствовать, происходили тоже разного рода дрязги и взаимные
нападки. Нападали главным образом на запуганных и забитых непартийцев,
которых, кстати сказать, постепенно усиленно выживали из "Метрополя".
Конечно, разного рода возлюбленные ("содкомы") и их присные и вообще
лица, живущие в «Метрополе» по протекции разных сильных мира сего, были
хорошо забронированы и их не смели касаться. Но тем острее и "принципиальнее"
были нападки на слабо защищенных или совсем незащищенных. Упомяну о
выселении С.Г. Горчакова.
Это был старый уже человек, бывший крупный
чиновник министерства торговли и промышленности (кажется, действительный
статский советник), оставшийся на службе и в советские времена, и ещё до
моего приезда в Москву назначенный Елизаровым управляющим делами
комиссариата. Он служил верой и Правдой новому правительству, в
отношении которого был вполне лойялен. Оба его сына были офицерами
красной армии, и один из них даже заслужил орден "красного знамени".
Впоследствии С.Г.
Горчаков был торгпредом в Италии. В " Метрополе " он
жил с женой, замужней дочерью и её ребенком, ютясь в одной небольшой
комнате. В один прекрасный день ячейка устремила на него свой взор (его
комната понадобилась "партийцу") и ему было предложено немедленно
выехать.
Он бросился ко мне.
Моё предстательство не помогло
Я обратился
к Красину, хорошо знавшему Горчакова и очень ценившего его. Но и
заступничество Красина не помогло, и Горчаков должен был, в виду
жилищного кризиса остаться с семьёй хоть на улице. Куда было даваться
человеку с волчьим паспортом «беспартийного». А дело происходило зимою.
Поэтому я разрешил ему занять одну комнату в помещении комиссариата.
Вот из таких - то дел и состояли, главным образом, занятия общих
собраний живущих в "Метрополь"... Но одно собрание врезалось в мою
память, так как в этот день произошло событие, вызвавшее в "Метрополь",
и среди партии, и в советском правительстве глубокую панику. Это было 25
сентября 1919 г. в самый разгар Гражданской войны.
Шло одно из обычных собраний в роскошном белом зале "Метрополя". Кто -
то из коммунистов, по назначению ячейки, прочел трафаретный доклад с
призывом идти в коммунистическую партию. Шли какие-то нудные и вялые
прения: ведь никто не мог, т. е., не смел возражать, а потому в этих "прениях"
беспартийная публика ограничивалась тем, что задавала докладчику
вопросы. Он скучно и без всякого подъема - ведь он был докладчиком по
назначению - играя избитыми митинговыми лозунгами, отвечал и пояснял. Я
и весь президиум находились на эстраде (место оркестра в прежние
времена), помещавшейся у входа в зал из вестибюля.
Вдруг резко распахнулась дверь и в нее театрально, как гонец в опере,
стремительно вошел какой-то товарищ.. Он был явно взволнован и быстро
подошел к эстраде. На нём была белая русская рубаха, и на его спине ярко
выделялись пятна крови...
Появление его сразу же вызвало у настороженной, вечно ждущей
какого-нибудь несчастья, публики, движение... Смущенный очередной оратор
смолк, остановившись на полуслов. Не зная ещё ничего, но опасаясь
паники, в потенциале уже появившейся, я громко предложил оратору
продолжать его речь, цыкнул на поднявшихся, было, и двинувшихся к
выходу и пригласил «вестника» подняться на эстраду.
- В чем дело? - шепотом спросил я его.,
- Я сейчас был на собрании в Леонтьевском переулке, - взволнованным
шепотом ответил он, - эсеры бросили бомбы... масса убитых и раненых... я
сам ранен...
Дав оратору закончить очередное слово, я обратился к собравшимся,
стараясь их успокоить, и сообщил вкратце о происшествии. Затем я закрыл
заседание.
По телефону мы узнали подробности, которые я опускаю в виду того, что в
свое время это событие было подробно описано и освещено прессой.
В "Метрополе" поднялась паника. Пришли ещё свидетели происшедшего,
которые взволнованно описывали, как произошел взрыв и пр. Все
разбились по группам, в которых шло тревожное обсуждение события...
Я поднялся к себе. Было уже поздно, часов около 12-ти ночи. Я стал
ужинать. Вдруг зазвенел телефон.
- Товарищ Соломон? - спросил голос Зленченко.
- Я... В чем дело?
- По распоряжение московского комитета всем коммунистам собраться на
площадке в вестибюле и вместе "сомкнутым строем" идти в штаб партии...
Скорее, товарищ Соломон!... Захватите револьвер...
Весь "Метрополь" был в движении и смятении. Ползли самые ужасные слухи.
Передавалось, что Москва уже объята восстанием, во главе которого стоят эсеры, движущееся с толпами восставших рабочих и красноармейцев в центр
города, и пр. и пр... Воображение и фантазия разыгрались.. Был даже слух,
что в самом Кремле идут схватки, что многие, и в том числе Ленин, уже
скрылись....
На площадке в вестибюле столпились коммунисты, мужчины и женщины. Среди
них находился и Зленченко, раздававший какие - то приказы об охране "Метрополя".
Он имел вид главнокомандующего.
Многие были вооружены
- Товарищ Зленченко, - обратилась к нему одна почтенная коммунистка,
старая партийная работница, - а разве мы, женщины, тоже должны идти в
штаб?... Это от нас толку?...
- Как!? Вы, старая партийная работница, задаете такой вопрос!? - накинулся на нее Зленченко.
- Нужны все, и стар и млад... Надо спасать
советский строй!..
Партийная дисциплина, товарищ... Строимся и идем! - скомандовал он.
Была ужасная осенняя погода. Шёл дождь. Улицы почти не были освещены. Я,
спотыкаясь на каждом шагу, ничего почти не видя из за своей
близорукости и из - за дождя, покрывавшего мелкой пылью мои очки, шёл,
поддерживаемый самим Зленченко... Пришли в штаб. Долго ждали, но наконец,
начальник штаба стал нас спрашивать. Узнав мой возраст и что я "зам", он
отпустил меня, сказав, что я освобождаюсь от несения патрульной и
караульной службы, но должен нести службу по внутренней охране «Второго
дома советов». К моему удивлению, молодой и здоровый Зленченко стал
униженно отпрашиваться, ссылаясь на свое положение председателя ячейки,
которому-де, необходимо в эту трудную минуту быть в "Метрополе" Его
отпустили. Женщины тоже были отпущены. Оставшимся тотчас же были розданы
винтовки и они были посланы для несения патрульной службы...
Около трех часов все мы, забракованные штабом, возвратились в "Метрополь".
В вестибюле были учреждены усиленные дежурства членов партии, снабженных
винтовками. Дежурили и женщины. Эта тревога продолжалась дня два - три.
Среди обитателей "Метрополя" шли, все разрастаясь, самые нелепые слухи
о происходящих в городе событиях. Многие собирали, как я это уже
описывал при панике в берлинском посольстве, свои вещи, чтобы в случае
чего, было легче бежать... Некоторые прятали свои партийные билеты и
извлекали на свет Божий разные старые, времен царизма и Временного
Правительства, удостоверения и документы. Коммунисты начали забегать к
«буржуям", которые стали поднимать головы и в душах которых
закопошились надежды. Позже я узнал, что и в Петербурге, в местах
расположения коммунистов, повторялись сцены паники и растерянности.
Передавали, что сам "генерал - губернатор" Петрограда, Зиновьев, хотел
уже бежать, но его удержали... Растерялись кремлевские сановники...
Но если, как мы видели, событие в Леонтьевском переулке вызвало такой
переполох, то уж нечто совсем исключительное началось, когда в Москве
стало известно, что продвигавшаяся вперед армия Деникина, дошла до Тулы.
Правда, эта паника нарастала исподволь и, собственно, началась, все
развиваясь и усиливаясь, с того момента, как Деникиным был взят
Орёл.
Уже тогда предусмотрительные "товарищи" стали приготовлять себе разные
паспорта с фальшивыми именами и пр. Уже тогда началось подыгрывание к «буржуям»,
возобновление старых буржуазных знакомств и отношений, собирание и
устройство набранных драгоценностей в безопасные места... Но когда
стало известным, что Деникин уже близок, по слухам, к
Серпухову...
Подольску... все, уже не скрывались, стали дрожать, откровенно
разговаривать друг с другом, как быть, что сделать, чтобы спастись...
Кстати, должен упомянуть, что эти паники с их малодушием и подчас весьма
откровенными взаимными разговорами были затем, когда утих пожар,
использованы ловкими товарищами для взаимных политических доносов... Мне
лично, как "заму", один из моих весьма ответственных сотрудников доносил
на некоторых своих подчиненных... Особенно же волновались рядовые
коммунисты и чекисты. Первые, сознавая, что они будут брошены на
произвол судьбы заправилами, которым было не до них, плакались и
жаловались, что они лишены возможности что бы то ни было
предпринять, чтобы спастись при помощи фальшивых паспортов, и что в
случае чего, им не миновать суровой расправы, что им грозит виселица.
Разговоры эти шли почти открыто.
Но особенно мрачны были чекисты,
тайные и явные, состоявшие из всякого сброда
Правда, они стояли близко
к сферам, в значительной степени близко стояли они и к технической
возможности подготовить себе разные фальшивки и вообще "переменить
портрет", но и они понимали, что будут брошены заправилами, которые
думали лишь о своей шкуре. И трусость, звериная трусость, усиливающаяся
сознанием своих преступлений, всецело овладела ими, и они тоже старались
заискивать у «буржуев»...
Когда же под влиянием реальных известий и фантастических слухов наступил
момент, так сказать, кульминационной точки животного страха и паники,
когда возбужденной фантазии коммунистов всюду стали мерещиться враги, «белые»
и контрреволюционеры, их малодушие дошло до чудовищно - позорных
размеров... Помимо заискиваний в «буржуях», люди уже в открытую
старались скрыть свой коммунистически образ... даже в коридорах "Метрополя"
можно было видеть валяющиеся разорванные партийные билеты...
И вот, в это время мне понадобилось повидаться с Литвиновым по одному
спешному служебному делу. По советским понятиям было ещё не поздно - всего около 12-ти часов ночи. Литвинов тоже жил в "Метрополе". Я
спустился к нему. Постучал в дверь. Долгое молчание. Я ещё раз постучал,
уже сильнее. Опять молчание. Лишь из за запертой двери доносились ко мне
какие - то глухие звуки торопливых шагов, выдвигаемых ящиков... Наконец,
я услыхал сквозь запертую дверь придушенный голос Литвинова:
- Кто там?
- Откройте, Максим Максимович.. Это я, Соломон...
- Это точно вы, Георгий Александрович?
- Да, это я, Соломон... Мне нужно повидать вас по спешному делу...
Дверь отворилась. Передо мной стоял бледный и растрепанный Литвинов. В
рук он держал браунинг..
- Что это вы, Максим Максимович? - спросил я входя. - С браунингом?...
- Сами знаете, какие теперь времена... это на всякий случай, - ответил
он, переводя дыхание и кладя револьвер на ночной столик...
Пожалуй, ещё большая растерянность охватила всех при продвижении армии
Юденича, которая, как известно, дошла почти до Петербурга... Ну, конечно,
по обыкновению, стали циркулировать самые страшные слухи, украшенные и
дополненные трусливой фантазией.
Меня внезапно экстренно вызвал к телефону Красин.
- Ты будешь у себя минут через десять - пятнадцать? - спросил он
торопливо.
- Буду... А в чем дело?
- Я сейчас тебе объясню... через десять минут буду у тебя... пока, - и он повесил трубку.
Он вошел ко мне с видом весьма озабоченным
- Через час я должен ехать в Петербург,
- начал он. - Дело очень
серьезное .. Меня только что вызвал Ленин, Совнарком просит меня
немедленно выехать в Петербург и озаботиться защитой его от
приближающегося Юденича... Там полная растерянность. Юденич находится
по спутанным слухам, чуть ли не в Царском Селе уже.... Зиновьев хотел
бежать, но его не выпустили и среди рабочих чуть не вышел бунт из за
этого... Его чуть ли не насильно задержали...
- Но ведь там же находится Троцкий,
- перебил я его вопросом.
- Да вот, в том то и дело, что "фельдмаршал" совсем растерялся... Он
издал распоряжение, чтобы жители и власти занялись постройкой на улицах
баррикад для защиты города... Это верх растерянности и глупости... Одним
словом, я еду... Но дело в том, что часть армии Юденича движется по
направлению к Москве через
Бологое и находится уже чуть ли не на
подступах к нему.. Я говорил по телефону с Бологим... но не добился
никакого толка... Меня предупреждают, что в Бологом я могу попасть в
руки Юденича... Так вот, Жоржик, в случае чего, я хочу тебя попросить...
И он обратился ко мне с рядом чисто личных, глубоко интимных просьб
позаботиться об семье, жене и трех дочерях, моих больших любимицах...
Но это не относится к теме моих воспоминаний.. Это глубоко личное.
Мы простились и он уехал.
Потом, когда опасность миновала, он рассказал о той малодушной
растерянности, в которой он застал наших «вождей» - этих прославленных
Троцкого и
Зиновьева. Скажу вкратце, что Красин, имея от
Ленина
неограниченные полномочия, быстро и энергично занялся делом
обороны, приспособляя технику, и своим спокойствием и мужеством ободрял
запуганных защитников столицы.
(Так, у меня осталось в памяти, что он, в виду отсутствия танков,
устроил по своему изобретению, род танков путем соединения обычных
грузовиков, приспособив их к военным целям. Но я не техник, а потому
ничего больше не могу сказать об этих приспособлениях. Но факт тот, что
в трудную и критическую минуту на долю Красина выпало дело организации
защиты Петербурга от нашествия Юденича.
- Автор).
Конечно, читая эти
строки, читатель может задаться вопросом: а как лично я реагировал на
все это? Не праздновал ли я труса? Отвечу кратко. Я ни минуты не
сомневался, что в случае чего, мне не миновать смерти, может быть,
мучительной смерти - ведь белые жестоко расправлялись с красными. И
поэтому я запасся на всякий случай цианистым калием...
Он хранится у
меня и до сих пор в маленькой тюбочке, закупоренной воском, как
воспоминание о прошлом...
XV
Жизнь в "Метрополь", при всех вышеописанных условиях, стала для меня
совершенно невыносимой. Одолевала ячейка с товарищем Зленченко во главе,
одолевали все царящие там порядки, грязь и некультурность обитателей.
Ячейка требовала много времени, и всегда по ночам, когда я усталый от
своей обычной работы, должен был, вместо заслуженного отдыха, отдавать
время и нервы "партийной" работе. К тому же, по наступлении холодов, в "Метрополе",
в виду дровяного кризиса, почти не топили.
Наркомвнешторг - дальше я так буду называть переименованный
вскоре по моём вступлении в управление им народный комиссариат торговли
и промышленности - помещался в Милютином переулке, занимая громадный
дом, и я перебрался туда, ночуя в моём служебном кабинете на диване, и
заняв ещё одну смежную комнату для жены. Я ещё летом с громадными
усилиями запасся для комиссариата дровами, и первое время мы все
блаженствовали. Но вскоре, по небрежности истопника, лопнули трубы в
центральном отоплении и наш комиссариат обратился в ледяной дом. Мне
удалось раздобыть «буржуйку» (железную печку), которую я и поместил в
своем кабинете - распространяя страшный угар, она кое как нагревала:
зимою в моём кабинете, при топившейся «буржуйке», температура
поднималась до восьми градусов, кода же печка глохла, доходило до
четырех и ниже градусов. Занимался я всегда в шубе, меховой шапке и
валенках...
Но мне не приходилось жаловаться на это, ибо в других
помещениях комиссариата, где не было никакого отопления, зимою
температура падала до четырех градусов ниже нуля и чернила обращались
в лед... И в этой температуре люди должны были работать... у машинисток
от стуканья по замороженным клавишам машин коченели пальцы...
Здание, занимаемое комиссариатом, представляло собою доходный дом,
разделенный на ряд барских квартир. Таким образом, при каждой из них
были благоустроенные кухни, где я и распорядился топить все время плиты,
чтобы сотрудники могли там погреться и приготовить себе чай (у кого он
был).
Не могу не посвятить несколько слов моим сотрудникам, этим истинным
страстотерпцам той эпохи
Большинство их было беспартийные, или
по-советски «буржуи» - дамы, девицы, молодые и старые мужчины..
Все это были представители настоящей интеллигенции, образованные,
культурные и, конечно, истинные "лишенцы", хотя в то время такого
юридического термина и не существовало. Мой комиссариат был лишен всяких
пайков, и люди должны были жить на одно только жалованье,
покупательская способность которого с ежедневным (факт!) вздорожанием
жизни соответственно падала.
Периодические увеличения жалованья всегда отставали и не
соответствовали неумолимому темпу жизни. И поэтому все сотрудники жили
тем, что, под страхом попасть в казематы ЧК, продавали всё, что могли,
на
Сухаревке... В конечном счете люди ходили в каких то жалких, часто
имевших совершенно фантастический вид, лохмотьях и в изношенной до
отказа обуви.
Трамваи почти не ходили. Редкие циркулировавшие вагоны были со всех
сторон, как гроздьями, увешены прицепившимися к ним с опасностью для
жизни людьми. На остановках их старались оторвать такие же, как и они,
озверевшие граждане... Происходили побоища и катастрофы. Но на них никто
не обращал внимания - на войне ведь, как на войне.... Помню один случай,
когда на моих глазах проезжавший близко такого перегруженного вагона
грузовик, как бы слизнул цеплявшихся за вагон людей, задавив на смерть и
перекалечив 17 человек... И... ни на кого это не произвело никакого
впечатления в эту эпоху всеобщего озверения и оголтения...
Немудрено, что в виду такого состояния трамвайного движения главным,
если не единственным способом передвижения для «буржуев» было хождение
пешком. Но в течение длинной и суровой зимы улицы и тротуары были
забиты сугробами снега и ухабами. Передвигаться было трудно. Голодовки и
лишения ослабили людей. И чтобы поспеть во время на службу к
десяти часам, «буржуи" должны были выходить из дома часов в шесть-восемь
утра в зависимости от расстояния, но необходимо помнить, что все дома,
находящееся в центре или близко к нему, были заняты "товарищами" и их
семьями. С трудом вытаскивая ноги из глубокого снега, проваливаясь и
падая, шли они, шатаясь от слабости и от голода в промокшей насквозь
обуви или, вернее, остатках обуви.
Озябшие и промокшие, приходили они в
учреждение, где было холодно, как на северном полюсе. Кое-как работали
весь день (естественно, что работоспособность их была крайне понижена),
все время голодая, и в пять часов уходили домой, возвращаясь по
неосвещенным улицам, что ещё больше затрудняло путь... Совсем изнемогая,
приходили домой и погружались в мрак (ведь «буржуям» не полагалось
энергии, а керосин и свечи были недоступны) и в холод своих нетопленных
жилищ: дрова стоили безумно дорого, лишь счастливцам удавалось за
бешенные деньги тайно приобрести топливо, которое употребляли только для
готовки на маленьких плитках-«буржуйках». Дома они заставали своих
близких, детей и стариков, страдающих от голода холода и, наводящей ужас
и отчаяние, темноты...
Но далеко было до отдыха
Кроме службы, была ещё "трудовая повинность",
которая всем гнетом, всей тяжестью опять-таки ложилась на «буржуев",
ибо "товарищи" всегда находили лазейки, чтобы отлынуть вместе со своими
семьями от этой барщины.
Мне тяжело вспоминать все то, чему я сам был постоянным свидетелем (самому
мне не приходилось это испытывать) и то, что мне рассказывали сами
испытавшие. Это было столь ужасно, что и до сих пор при
воспоминаниях об этих чужих страданиях, обо всем этом " не страшном", я
чувствую, как кровь стынет в жилах и по спине проходит дрожь тихого
ужаса и отчаяния...
Люди голодали в Москве и, конечно, главным образом, «буржуи", хотя бы
они и состояли на советской службе.... Но провинция, хотя и бедствовала,
но не в такой степени. И поэтому служащее по временам выделяли из себя
особые "продовольственные экспедиции", с разрешения начальства ездившие
в провинцию за продуктами.
Одна такая экспедиция была командирована служащими Наркомвнешторга и
при мне... Голод стоял адский, пайков почти не выдавалось. И вот однажды
ко мне явился заведующий статистическим отделом М.Я. Кауфман, он же
председатель исполкома служащих комиссариата, просить разрешения на
отправку такой экспедиции за продуктами. Конечно, я разрешил и
распорядился приготовить все необходимые документы - разрешения и пр.
Служащие собрали по подписному листу какую-то сумму и выбранные ими,
две сотрудницы и один сотрудник, поехали... Экспедиция эта окончилась
печально. Провизии посланные привезли очень мало. Но зато все они
дорогой, сидя в нетопленных товарных вагонах, наполненных больными
сыпным тифом и вшами, заразились сыпным тифом и, больные уже,
возвратились в Москву... Двое из них умерли через два-три дня, а третий,
после долгой болезни, хотя и оправился, но остался инвалидом на всю
жизнь...
Да, жизнь служащих была одним сплошным страданием, и я хочу дать
читателю представление об этих "тихих" адских мучениях. Вот предо мною
встает образ хорошей интеллигентной русской девушки, бывшей
курсистки... Она находилась у меня на службе в отделе бухгалтерии. Я её
не знал лично. Фамилии её я не помню. Смутно вспоминаю, что её звали
Александра Алексеевна. Она в чем то провинилась. Бухгалтер пришел ко мне
с жалобой на нее. Я позвал её к себе, чтобы... сделать ей внушение...
Была зима и, как я выше говорил, в комиссариате царил холод. Секретарь
доложил мне, что пришла сотрудница из бухгалтерии, вызванная мною для
объяснений.
- Просите войти, - сказал я, все ещё в раздражении из-за жалобы главного
бухгалтера.
Дверь отворилась и вошла Александра Алексеевна. Бледная, изможденная,
голодная и почти замороженная. Она подошла к моему письменному столу.
Шла она, как то неуклюже ступая в громадных дворницких валенках, едва
передвигая ноги. Она остановилась у стола против меня. Я взглянул на
нее. Голова, обвязанная какими то лохмотьями шерстяного платка. Рваный,
весь тоже в лохмотьях полушубок... Из под платка виднелось
изможденное, измученное голодом милое лицо с прекрасными голубыми
глазами... Слова, приготовленные слова начальнического внушения, сразу
куда то улетели и вместо них во мне заговорило сложное чувство стыда...
Я усадил её. Она дрожала и от холода и от страха, что её вызвал сам
комиссар. (По закону я имел право своей властью, в виде наказания,
посадить каждого сотрудника на срок до двух недель в ВЧК...
Излишне прибавлять, что я ни разу не воспользовался этим правом. -
Автор).
Я поспешил её успокоить и стал расспрашивать. У нее на руках был
разбитый параличом старик отец, полковник царской службы, больная
ревматизмом мать, ходившая с распухшими ногами, и племянница, девочка
лет шести, дочь её умершей сестры.... Голод, холод, тьма... Она
сама в ревматизме. Я заставил её показать мне свои валенки. Она сняла и
показала: подошва была стерта и её заменяла какая то сложная комбинация
из лучинок, картона, тряпья, веревочек... ноги её покрыты ранками... Мне
удалось, с большим трудом удалось, благодаря моим связям в наркомпроде,
получить для нее ботинки с галошами... И это все, что я мог для нее
сделать... А другие?... эта масса других?...
Но перехожу к трудовой повинности
По возвращении домой «буржуи» должны
были исполнять ещё разные общественные работы. Дворников в
реквизированных домах не было, и всю черную работу по очистке дворов и
улиц, по сгребанию снега, грязи, мусора, по подметанию тротуаров и улиц
должны были производить «буржуи». И кроме того, они же, в порядке
трудовой повинности наряжались на работы по очистке скверов и разных
публичных мест, на вокзалы для разгрузки, перегрузки и нагрузки вагонов,
по очистке станционных путей, для рубки дров в пригородных лесах и пр.
пр.
Для работы вне дома советских, "свободных" граждан собирали в
определенный пункт, откуда они под конвоем красноармейцев шли к местам
работы и делали все, что их заставляли... В награду за труды каждый по
окончании работы (не всегда) получал один фунт черного хлеба. И вот,
проходя в то время по улицам Москвы, вы могли видеть такие картины:
группа женщин и мужчин, молодых и очень уже пожилых, под надзором
здоровенных красноармейцев с винтовками в руках, разгребают или свозят
на ручных тележках мусор, песок и пр.
Все это «буржуи», т.е. интеллигенты, отощавшие от голода, с одутловатыми, землистого
цвета лицами, часто едва державшиеся на ногах. Непривычная работа не
спорится и едва-едва идёт. Наблюдающие красноармейцы, по временам
покрикивающие на «буржуев», насмешливо смотрят на неуклюже и неумело
топчущихся на месте измученных людей, не имеющих сноровки, как поднимать
тяжелую лопату с мусором, как вообще ею действовать... И посторонний
наблюдатель невольно задался бы мыслью: к чему мучить этих совершенно
неумелых и таких слабых людей, заставлять их надрываться над
непосильной работой, которую тот же надзирающий за ними красноармеец
легко и шутя сделал бы в час-два?...
Вообще в деле организации этой трудовой повинности часто наблюдались
глубокий произвол и чисто человеконенавистническое издевательство над
беззащитными людьми... Вот два из массы лично мне известных случая.
Одна моя приятельница, женщина немолодая, страдавшая многими женскими
болезнями, честная до чисто юношеского ригоризма, хотя и могла, как
коммунистка, а также и по болезни и по возрасту уклониться от трудовой
повинности, по принципу всегда шла на эти работы, как бы тяжелы они ни
были. Как то, в одно из воскресений была назначена экстренная, "ударная"
работа, в порядке трудовой повинности, по нагрузке на платформы мусора
и щебня на путях одной из московских товарных станций, тонувших в грязи
и всякого рода отбросах. Явившимся на указанный сборный пункт гражданам
особым специально командированным для этого коммунистом, была
произнесена длинная, якобы "зажигательная" речь с крикливыми
трафаретными лозунгами на тему о задачах трудовой повинности в
социалистическом государстве. И, конечно, по установившемуся
"хорошему тону", речь эта была полна выпадов по адресу «буржуев, этих
акул и эксплуататоров» рабочего класса. В заключении своей речи оратор,
по обычаю, обратился с крикливым призывом:
- Итак, товарищи, построимся в могучую трудовую колонну и тесно
сомкнутыми рядами дружно, как один человек, двинемся на исполнение
нашего высокого, гражданского трудового долга!.. И пролетариат,
могучими усилиями и бескорыстными жертвами кующий свободу и счастье
ВСЕМУ МИРУ, изнемогая в нечеловеческой борьбе с акулами
капиталистического окружения, не останется перед вами в долгу! Я
уполномочен заявить, что все труженики, наряженные сегодня на работу
по очистке железнодорожных путей, по окончании трудового дня получат по
фунту хлеба!... Итак, построимся и ма-а-арш вперед!
Эти поистине горе - труженики состояли из «буржуев", служащих в
советских учреждениях, почти поголовно больных, измученных тяжелой
неделей работы и лишений. Сборный пункт, к которому они должны были
дойти, находился где то в центре. Была лютая зима. Замерзшие, плохо
одетые, голодные, они долго ждали, пока агитатор начал свою речь. Она
тянулась долго эта речь... Они должны были её слушать.. Наконец,
непривычные к строю, они, кое как, путаясь, и сбиваясь, построились в
"трудовую колонну" и "тесно сомкнутыми рядами", эти мученики,
спотыкаясь на избитых, заполненных снегом и сугробами улицах,
выворачивая ноги, пошли к товарной станции Рязанской ж. - д.,
отстоявшей верст за пять. Дошли. Там им сказали, что у них нечего
делать... маленькая ошибка... Долгие справки по телефону с разными
центрами, штабами и пр. учреждениями. Выяснилось, что следовало идти на
ту же работу на путях Брестской ж. - д. Новая, дополнительная
речь агитатора, и снова "сомкнутые ряды", спотыкаясь на своем крестном
пути, пошли за восемь верст к месту работы.
Пришли. Много времени прошло, пока им выдали из пакгауза лопаты и кирки.
Опять "сомкнутыми рядами" двинулись к залежам мусора, представлявшим
собою целые холмы. Платформ не было. Их стали подавать. Наконец,
приступили к работе. Я не буду описывать её и прошу читателя
представить себе, что испытывали эти измученные люди, исполняя её:
нужно было набирать лопатами тесно слежавшийся и промерзший мусор и
поднимать эти лопаты и сваливать мусор на высокую платформу. А ведь
«буржуи" не имели ни навыка, ни сноровки к этой работе и к тому же
физически они были так слабы и голодны... И само собою результаты этого
"трудового" воскресенья были совершенно ничтожны. Это мучительство
продолжалось до позднего вечера. Изнемогающих порой до полной потери сил
людей неутомимый в служении «великой идее" агитатор "товарищески"
подбодрял "горячим словом убеждения"...
Поздно ночью моя приятельница еле-еле добралась домой в самом жалком
состоянии, с вывороченной от наклонений и подниманий тяжелой лопаты
поясницей, с распухшими и окровавленными ногами и ладонями рук и, что
было самое ужасное в то время, с совершенно истерзанными ботинками, ибо
мускулы, кости и нервы были свои некупленные, а обувь... Но зато она
принесла фунт плохо испеченного, с соломой и песком хлеба...
Описываю все это со слов моей приятельницы
Другой случай я наблюдал лично. Было лето. Я возвращался в "Метрополь".
Я был утомлен, а потому, прежде чем подняться к себе в пятый этаж,
присел передохнуть на одну из скамеек, стоявших в сквер против
"Метрополя". Я обратил внимание на группу женщин, которые топтались и
суетились неподалеку от меня с лопатами, мотыгами и граблями, подчищая
дорожки, клумбы с цветами и пересаживая растения. Это была нетрудная и,
в сущности даже приятная работа. Но тут же находился надсмотрщик -
красноармеец с винтовкой и штыком, - здоровый и распорядительный
парень. Он все время покрикивал на работавших... И вдруг он с ружьем
наперевес бегом бросился к присевшей женщине. Это была молодая девушка в
легком, заштопанном, но чистеньком белом платье...
- Ты что это, стерва, села? - накинулся он на нее. - А? Вставай, нечего
тут!...
- Я, товарищ, устала, села передохнуть, - отвечала девушка.
- Устала! - грубо передразнил он её. - Уу, шлюха (площадная ругань)
небось... а тут устала!.. Марш работать, блядь... окаянная, загребай, знай,
траву, - грубо хватая её за руку и сдергивая со скамьи, кричал солдат. -
А в Чеку не хочешь, стерва?... это брат у нас недолго!..
Меня взорвало и, хотя это было неблагоразумно, ибо я мог повредить
девушке, я вмешался. Но и вмешиваясь, я не должен был подрывать
авторитет власти в глазах «буржуев". Я подозвал красноармейца и стал ему
выговаривать так, чтобы не слыхали «буржуи". Мой начальнический тон
сперва огорошил его, но вслед затем он яростно накинулся на меня:
- А ты, что за указчик, чего суешься куда не спрашивают?.. Я, брат,
сам-с-усами.. Нечего, проходи, а то я тебя живым манером
предоставлю в Чеку клопов кормить!..
Я вынул свой партийный билет, разные удостоверения, из которых видно
было, что я заместитель народного комиссара и предъявил их ему. Он
испугался и униженно стал просить меня "простить" его... Я пригрозил ему
товарищем Склянским (помощник Троцкого), который жил в "Метрополе" и с
которым я был знаком, потребовал от него его билет (удостоверение),
записал его, ту часть, в которой он служил, и его имя. Пригрозив и
настращав, сколько мог и умел, я поднялся к себе в "Метрополь" и из окна
наблюдал за этим красноармейцем, и видел, как он стал услужлив в
отношении «буржуев"... А меня взяло раздумье, хорошо ли я сделал,
вмешавшись в дело? Ведь этот красноармеец имел тысячу возможностей
выместить полученный им от меня нагоняй на беззащитных людях... Да,
читатель, было страшно вмешиваться в защиту бесправных людей, не за себя
страшно, а за них же...
Я ограничиваюсь описанием этих двух случаев из практики трудовой
повинности. И, кончая с этим вопросом, лишь напомню читателю, что при
исполнении этой трудовой повинности, творились "тихие" ужасы
человеконенавистничества и издевательства. Мне рассказывали о тех
поистине ужасных условиях, в которых работали люди, командированные
ранней весной в примосковские леса для рубки и заготовки дров, где они
проводили под открытым небом в снегах и грязи, плохо одетые и измученные
всеми лишениями своей бесправной жизни, и скудно питаемые, целые
недели... А советские газеты устами своих купленных сотрудников,
описывая эти лесные работы, захлебываясь от продажного восторга,
рисовали весенние идиллии в лесу, настоящие эльдорадо... "Настроение у
работающих бодрое, все полны энергии, все охвачены сознанием, что творят
великое дело - дело строительства социалистического строя!..." -
надрываясь кричали эти поистине "разбойники пера"...
XVI
Я уже говорил выше о моей партийной работе (см. гл. XIV) в ячейке
"Метрополя". Надо упомянуть, что партия в лице ячейки все время наседала
на меня, стремясь использовать мои силы и мой опыт, как старого
партийного работника, в разных направлениях. И, если бы я не
сопротивлялся, я был бы втянут в эту "работу" по уши, так что для чисто
советской деятельности у меня не оставалось бы ни времени, ни сил. Но,
оставляя в стороне всякого рода принципиальные соображения - они завели
бы меня очень далеко - скажу, что вся партийная работа, как читатель
видел из краткого описания того, что мне приходилось делать, проходила,
как и сейчас проходит, в какой то постоянной истерике.
Ведь описанный мною выше товарищ Зленченко, с его вечными ходульными
лозунгами, был далеко не один в партии, - партия была насыщена до отказа
этими партийными кликушами - зленчанками в той или иной
индивидуальности. И эта то обстановка, эта вечная крикливая истерика, к
которой я всю жизнь имел глубокий отврат и которая с торжеством
большевиков, с выходом из подполья на путь открытой жизни, не только не
исчезла и не ослабела, а, напротив, углубилась и стала обычным
явлением, которое убивало душу и утомляло физически.
Поэтому то я всеми
мерами старался стоять как можно дальше от
партийной жизни с её
треском и дешевыми крикливыми фразами и всей шумихой её
Не вдаваясь в изложение принципиальных моих соображений, напомню
читателю, что, как это видно из указаний, приведенных мною в «введении»
к настоящим воспоминаниям, я был, также, как и Красин, не "необольшевик"
(или "ленинец", как угодно читателю назвать современных актуальных
большевиков), а "классический " большевик, не признававший всех тех
наростов, которыми снабдил платформу этой фракции
российской
социал-демократической партии Ленин. Я не скрывал также, как и покойный
Красин, что на советскую службу мы пошли по определенному
соглашательству и, если можно так выразиться, чисто коалиционно... Это
было известно в партии и этим определялось резко выраженное мнение обо
мне, как о ненастоящем большевике, что доставляло мне много тяжелого и
тормозило, как это будет видно ниже, мою советскую службу. Скажу кстати,
что то же было и в отношении к Красину, несмотря на нашу с ним
иерархическую разницу.
По всем этим соображениям я всеми мерами
уклонялся от разных высоких партийных назначений, отклонив, например,
предложение о выборе меня в московский комитет в качестве представителя
ячейки, и другие ответственные избрания.
В то время партия, количественно, была невелика - не помню, из какого
числа членов она состояла. Знаю только, что в ней сравнительно очень
мало было, так называемых, "рабочих от станка", - несмотря на все
привилегии, рабочие неохотно шли в партию, - и партийные заправилы
жаловались, что партия, по своей малочисленности, не имеет всюду, где
это политически необходимо правительству, своих людей. И вот ЦК
партии по инициативе Ленина решил прибегнуть к оказавшемуся чреватым
последствиями "тур-де-форс".
Обычно приём в партию новых членов был обставлен довольно сложной
процедурой. Желающие должны были обращаться в ту или иную ячейку с
заявлением и указать двух членов в качестве поручителей. В случае
благоприятного исхода наведенных справок желающие или сразу зачислялись
в партию, или в течение определенного времени должны были состоять в
качестве кандидатов, которые уже пользовались некоторыми ограниченными
правами. И вот ЦК решил "широко открыть двери" всем желающим. Была
назначена "партийная неделя" (или "ленинская неделя"), в течение которой
все желающие могли свободно записываться в партию. По всей России были
разосланы Ц-м К-м в партийные организации циркуляры с предложением
устраивать в течение этой недели митинги и собрания, на которых
предлагалось вести широкую агитацию, поручая её испытанным товарищам -
ораторам и принимая все меры к наиболее успешному вербованию.
Московский К-т партии заранее стал широко пропагандировать эту неделю:
широковещательные афиши и статьи в газетах, в которых пелись дифирамбы и
партии и мудрости и великодушию Ц-го К-та. Словом, кричали. Московский
К-т издал грозное распоряжение о привлечении, «в ударном порядке» всех
сил партии к этому делу. Я лично насилу отклонил от себя честь
выступления в качестве оратора, но меня обязали председательствовать на
нескольких собраниях. Опишу одно из них, устроенное в громадном зале
"1-го Дома Советов" (бывш. гостиница "Националь").
Все было - надо отдать эту справедливость - прекрасно организовано,
были назначены определенные ораторы, президиум и пр. В назначенный
день и час зал был переполнен всяким людом. Было много пролетариев и
сравнительно мало интеллигенции или «буржуев». В числе ораторов была
«введена» А.М. Коллонтай и старик Феликс
Кон... Последнего я знал
давно, с 1896 года, познакомившись с ним ещё в Иркутске. Он был сослан в
Сибирь по громкому в свое время делу "Пролетариата". Искренно и
бескорыстно преданный делу революции, он вошел в ряды коммунистов.
Насколько я помню, он в то время стоял в сторон от советской службы и
не старался делать карьеру.
С А.М. Коллонтай я познакомился в 1916-м
году в Христиании (Осло), куда я ездил по частным делам. Знал я её,
главным образом, по рассказам Любови Васильевны Красиной, с которой она
была очень дружна. Коллонтай - безусловно талантливая женщина, не Бог
весть, как глубоко, но блестяще образованная, с поверхностным умом,
выдающейся оратор, но любящей дешевые эффекты, женщина, обладающая
прекрасной, очень выигрышной наружностью с хорошей мимикой и хорошо
выработанной жестикуляцией, которая у нее всегда кстати. Как партийный
человек, она слепо усвоила все доктрины Ленина, так что, хотя и зло, но
вполне основательно одна очень известная писательница, имени которой я
не приведу, называла её "Трильби Ленина"
[один из
персонажей
одноимённой новеллы
Daphne du
Maurier - FV]
Проходя по рядам собравшихся в зал «клиентов» и сидя среди них в
ожидании начала заседания, я с интересом прислушивался к их разговорам
- ...известно, надо записаться, - говорил какой то немолодой уже рабочий
вполголоса своему соседу, - никуда ведь не подашься, вишь времена то
какие несуразные наступили, что и не сообразишь никак...
- Это точно, - отвечал его сосед, такой же немолодой рабочий, -
времена такие, что прямо перекрестись, да в прорубь. Жить нечем. Как
придет день получки, да как начнут с тебя вычитать не весть за что - а
слова пикнуть не смей, а то сейчас тебя под жабры - ну, так вот как
подсчитаешь, что осталось на руках то, так хоть плачь... Отдашь получку
бабе то, а та и грыть: "подлец, пьяница, опять пропил, креста, мол на
тебе нет", и ну плакать да причитать... Эх, а какой там "пропил", сам не
знаю, за что повычитали, ну, известно, объяснить ей не могу... А хлеб,
слышь, на Сухаревке уже 175 целковых за фунт, вот что... Видно и впрямь
прогневали Господа - Батюшку не иначе последние времена пришли...
- Известно, - убежденно подтвердил его собеседник - последние... Вот
слыхал, поди, на кьрест-то церкви Николы на Курьих Ножках знаменье
явилось - всегда, то-ись и день и ночь, ровно лампада, свет какой то
виден, народ вечно собравшись, глядит, бабы то плачут... А милиция,
известно, разгоняет, потому не велено, чтобы знаменья, значить, народу
являлись, а кто чего говорить об этом начнет, "пожалуйте", мол, да и
поведут тебя в Чеку, ну а там...
- Ну, уж чего там говорить, - известно... Нечего делать, надо
записываться в партию... Ну, а что касаемо света на кресте, так это,
брат, вещь умственная, понимать, значит, надо к чему он, свет то этот...
Я пересел в другой ряд. Там шли такие же разговоры: голод мол, ничего
не поделаешь, надо записываться в партию...
- Непременно надо - поддакивала какая то бойкая бабенка. - Ведь в
партии то сказывают, всего вдоволь дают... сахару сколь хошь, муки, да
не какой-нибудь, а самой настоящей крупчатки... ботинки, ситец, -
прямо таки все что угодно, пожалуйте...
И снова разговоре о свете на кресте церкви...
Я открыл заседание. Я сказал несколько слов о значении "ленинской"
недели и о том, что ораторы выяснять подробно, зачем и почему
организована эта неделя и почему следует пользоваться ею. Затем стали
говорить ораторы. Когда очередь дошла до старика Кона, я в нескольких
словах познакомил аудиторию с ним. Он не был блестящим оратором. Нет, он
говорил совсем просто без ораторских выпадов, но, все, что он говорил
было проникнуто глубокой искренностью, любовью к человеку, "каков он ни
есть" и такой же искренней верой, что коммунизм откроет двери всеобщего
счастья... Его речь напомнила мне отдаленное детство: в церкви служил
немудрый старый священник, просто верующий в Бога - Батюшку, и
произносимые им обычные слова обедни были проникнуты такой неподдельной
верой, что они захватывали всех...
Давая в свое время слово Коллонтай, я предпослал и ей несколько слов.
Она стала говорить. Ей нездоровилось и она зябко куталась в роскошный
меховой (черная лисица) палантин. И, начав свою речь как то вяло, она
почти сразу же искусственно воодушевилась и привычным ораторским низкого
тембра голосом продолжала свою речь в очень популярной форме, о
задачах, лежащих на партии, и звать в нее "для борьбы с врагами народа,
буржуями и капиталистами, сосущими кровь пролетариата"... Искренности не
было в её речи, красиво и умело построенной согласно установленному
"коммунистическому подходу"... И закончила она её широким призывом:
- Идите же, товарищи, к нам, в наши стойкие ряды и в единении с
нами, вашими братьями и сестрами вступите в беспощадную до победного
конца борьбу с деморализованными, но все ещё сильными остатками
капиталистов, этих жадных акул, как вампиры сосущих народную кровь!...
Идите, - сопровождая эти слова широким, красивым заученным жестом и
порывисто сбрасывая с себя эффектным движением свой палантин, полной
грудью уже кричала она: - Идите, двери Всероссийской коммунистической
партии широко для вас открыты!..
Вас ждут ваши товарищи, ваши братья, кровью своей ознаменовавшие путь
великой борьбы "за лучший мир, за святую свободу!!!"
И она эффектно сошла с трибуны, под гром аплодисментов...
Ораторы следовали один за другим...
Речи кончились. Я сделал краткое
резюме и пригласил всех, желающих войти в партию, записаться у секретаря
собрания, у столика которого образовался хвост. Я сошел с эстрады. Ко
мне стали подходить с вопросами "клиенты".
- А Правда ли, товарищ, бают,
что кто запишется, тем будут выдавать пайки, сахар, крупчатку,
ботинки?.. - спросила меня одна женщина
- За что будут выдавать? - притворяясь, что не понимаю её и желая
выяснить себе миросозерцание этой "клиентки", спросил я
- Ну, как за что, - бойко отрапортовала она, - известно за что, за то,
что мы согласились, вошли в вашу партию, что теперь вашу руку будем
тянуть... Знамо, не зря тоже, это мы понимаем... - тараторила она при
поддакивании других.
До позднего вечера шла эта запись.. на крупчатку, сахар... Партия не
росла, а патологически пухла...
- Знаете, товарищ Соломон, - с сиявшим лицом сообщил мне
секретарь, окончив запись и передавая мне списки, - 297 человек
записалось...
Кончилась шумиха "ленинской недели". Со всех концов России получались
корреспонденции о происходивших на местах собраниях, о глубоком
впечатлении, произведенном на массы "этим отеческим" (вспоминаю слова
одной корреспонденции) жестом ЦК партии, о той полной сознательности и
вдумчивости, с которыми относились "клиенты"... Словом "штандарт
скакал", пустоплясы ликовали!..
Был опубликован общий отчет, из которого мы узнали, что в партию за эту
неделю записалось какое то умопомрачительное количество новых членов -
не помню числа, но интересующиеся могут узнать из газет той эпохи.
Прошло немного времени, и в партии начались жалобы и нарекания на этих
новых коммунистов, вошедших в партию через "широко открытые двери"... И
вскоре стало очевидным для всех и всякого, что вновь испеченные
коммунисты не на высоте... И тогда - если не ошибаюсь, это было в первый
раз - была назначена "чистка" и "грозная, беспощадная метла партии
вымела из нее всех примазавшихся к ней", как вновь с ликованьем
пустословили и кричали казенные писатели "свободных" советских газет. И
снова скакал штандарт!..
XVII
Советская Россия, как я выше упомянул, была окружена тесным кольцом
блокады
Границ нормальных, точно установленных договорами,
государственных границ, не было - их заменили линии ощетинившихся
фронтов. На всех этих линиях шли не то война, не то чисто прифронтовые
столкновения. Фронты эти не представляли собою чего-нибудь стойкого и
передвигались в зависимости от хода враждебных действий. Словом, между
Россией и внешним миром не было никаких сношений. Не было, конечно, и
внешней торговли. Истощенная войной с союзом центральных держав,
истощенная Гражданской войной и все возраставшей экономической
разрухой, наша родина переживала не поддающиеся описанию ужасы.
Население дошло в своих лишениях и бедствиях, как мне очевидцу, их, по
временам казалось, до предела нечеловеческой скорби, мучений и
отчаяния... Промышленность стояла. Земледелие тоже. Бедствовали города,
которым кое-как сводившее концы с концами крестьянство, не хотело давать
ни за какие деньги хлеба и других продуктов... Свирепствовали
реквизиции, этот узаконенный новой властью разбойный грабеж. Все
голодали, умирали от свирепствовавших в городах и в деревне эпидемий. Не
бедствовали только высшие слои захватчиков, эта маленькая командная
группа, в руках которой были и власть и оружие.
Они жили в условиях широкой масленицы, обжираясь продуктами,
отнимаемыми у населения... Невольно вспоминались слова из старого,
чудного революционного похоронного марша, опошленного и изгаженного
"революционерами" новой формации, узаконившими его, как официальный
похоронный гимн.. Вот эти слова:
"...А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая..."
Но для описания того, что переживало население в ту эпоху, нужно не моё
слабое и бледное перо, нет, тут нужно перо Данте Алигьери...
Когда-нибудь история, эта беспристрастная описательница слов и дел
человеческих, изобразит эти сверхчеловеческие мучения людей. И будущий
историк не сможет не издать крика ужаса, страдания за человека и
глубокого негодования и гнева, стыда и проклятий...
Вспоминая эти беспомощные жертвы человеконенавистничества и их нагло
торжествующих мучителей, я не могу удержаться, чтобы не произнести слова
великого англичанина:
"За человека страшно мне..."
Да, страшно... И не только страшно, но и мучительно стыдно...
Гражданская война... Насилия и грабежи населения обеими сторонами, т.
е., и красными, и белыми, щеголявшими друг перед другом в
мучительствах, в изобретении их.. Голод.. Болезни, и из них особенно
сыпной тиф, свирепствовавший на полной свободе. Приходили и шли по
железной дороги целые поезда людей больных сыпным тифом, в пути
умиравших и замерзавших - да, до смерти замерзавших - в нетопленных
товарных вагонах, переполненных не только внутри, но и снаружи, на
крышах вагонов, на ступеньках... Бывало - это не преувеличение, а, увы,
реальный факт - двигались, приходили и уходили вагоны, сплошь
наполненные мертвецами. Целые больницы без медицинского персонала
вымиравшего от тифа, без термометров, без самых элементарных
медикаментов... Больницы, переполненные настолько, что больные
сваливались, за недостатком кроватей, под кровати, на полы, в
проходах...
Больницы, где больные, за отсутствием продуктов, оставались без
питания... Больницы, где внутри замерзала вода... Недостаток в
топливе.. Промерзшие насквозь дома, погруженные в полный мрак...
Переполненные тюрьмы, где под мраком ночи, как в застенках Ивана
Грозного, приносились великому богу Ненависти гекатомбы жертв, вопли,
крики и мольбы которых заглушались треском и гулом специально для того
заводимых машин грузовиков... И воровство и грабеж и насилие..
Вымогательство и взятничество.. Сыск и доносы...
Такова была поистине инфернальная жизнь граждан нашей родины... Кровь,
голод, холод, тьма, заключение в подвалах, пытки, казни и не просто
казни, а казни с истязаниями...
"А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая...."
Как я говорил выше, я переселился в комиссариат. Он помещался в
Милютином переулке, дом № 3. В том же квадрате квартала находился на
Лубянке, и сейчас находится, дом № 2, где пытали и мучили ночными
допросами несчастных изголодавшихся «буржуев»... А по ночам их, эти
вооруженные трусы, подло расстреливали... (Размеры этой книги не
позволяют мне подробно останавливаться на описании того, что творилось
в этих застенках. Интересующихся я отсылаю к цитированной уже мною книге
"Москва без вуали". Господин Дуйэ
(Joseph Douillet: «Moscou sans
voiles» [1928 - FV], сам испытавший на себе все ужасы
застенков, посвятил XI главу изображению тех страданий и мучений,
которые переносили жертвы ГПУ (переименованный
ВЧК) в этих застенках,
как на Лубянке №2, так и на той же Лубянке
№ 14, а также в Бутырках и в других тюрьмах. -
Автор)
Я не видал этого никогда... И долго не знал.. Лишь однажды чекист
Эйдук,
о котором ниже, открыл мне глаза на роль автомобильного шума...
Но я слыхал, своими ушами слыхал, как около 11-12 часов ночи у
этого зачумленного дома останавливался грузовик или грузовики.. Машины
застопоривались.. Становилось тихо... И в тишине этой зрел... Ужас.... И
вслед затем... иногда ветром доносился до меня торопливый приказ:
"Заводи машину!"...
И машина начинала гудеть и трещать, своим шумом заполняя тихие улицы...
Шла расправа...
Часа через два все было кончено. Грузовики, нагруженные телами жертв, с
гудками и гулом уходили...
А завтра, послезавтра, через неделю и месяцы каждый день в урочный час
повторялось то же...
Слова бессильны!... Но как я не сошел с ума!...
О, проклятье сну, убившему в нас силы!...
Воздуха, простора, пламенных речей,
Чтобы жить для жизни, а не для могилы, -
Всем дыханьем нервов, силой всех страстей"...
Надсон
XVIII
Итак, Россия со всех сторон была окружена врагами
Свирепствовала
блокада. Россия была лишена всего необходимого, что ввозилось. Во главе
правительств, применявших санкции в отношении большевиков, стояли
выдающиеся государственные деятели, все те, кого и посейчас все считают
великими гуманистами. И, во имя любви к человечеству, эти вожди
стремились санкциями сломить упорство тех, кто захватил в свои цепкие
руки наше отечество, кто взял на себя всю полноту власти над
полутораста миллионами народа. Но непомнящие родства, в лучшем случае
ослепленные фанатики, а в громадном большинстве просто тёмные
авантюристы, - они, взяв в свои руки эту громадную власть, не считали
себя ответственными ни пред современниками, ни пред историей...
Что им суд современников, раз у них брюхо полно!...
Суд истории... Но что им за дело до истории - ведь большинство их самое
то слово "история" путают со словом "скандал"... Чуждые сознания
ответственности, исповедуя единственный актуальный лозунг старой
пригвожденной к позорному столбу историей и литературой
, торжествующей
свиньи - "Чавкай", они, эта кучка насильников и человеконенавистников,
были неуязвимы. Казнями, мученьями, вошедшими в нормальный обиход, как
система, они добывали для себя лично все... Они чавкали... и могли
чавкать и дальше, сколько угодно и им была нипочем блокада, которая била
по народу...
Они смеялись над этими санкциями, которыми гуманные правительства
гуманных народов и стран старались обломать им рога. Удар был не по
оглобле, а коню, не по насильникам, а по их жертвам.
Санкции, преподносимые "любящими" руками человеколюбцев, всей своей
силой, всем своим ужасом обрушивались на тех страдальцев, имя же им
легион, которые извивались в предсмертных мучениях в подвалах Чеки и
просто в жизни, которая и вся то обратилась в один сплошной великий
подвал Чеки...
Таковы гримасы истории!
Таковы гримасы гуманизма!..
И гримасы эти продолжаются...
Но перехожу к моим воспоминаниям, оставляя в стороне этих
гуманистов - история, беспристрастная история скажет в свое время свое
слово, произнесет свой беспристрастный приговор.
Блокада, в сущности, аннулировала комиссариат внешней торговли. И лишь в
предвидении, что когда-нибудь мы должны будем вступить в мирные деловые
сношения с соседями, диктовалась необходимость сохранения его аппарата,
в который входили и такие, в данный момент ненужные учреждения, как
таможня и пограничная стража, а также и пробирная палата мер и весов.
Мне, стоявшему во главе Наркомвнешторга, этого выморочного учреждения,
приходилось самому решать вопрос, что должен делать этот комиссариат. И
вскоре я нашел ответ - сама жизнь подсказала мне его.
Как-то ко мне на приём пришел один человек. Не знаю, от кого и как -
очевидно, слухом земля полнится - он узнал, что может говорить со мной
откровенно.
По понятным причинам я не назову его имени
Он пришел ко
мне с предложением, сперва ошарашившим меня своею неожиданностью. А
именно. Сообщив мне конфиденциально, что у него имеются необходимые
значительные средства в "царских" пятисотрублевках (Напомню, что
советское правительство объявило все частные денежные запасы
собственностью государства, разрешая иметь лишь (кажется) только 10.000
рублей на одно лицо. Остальное подлежало реквизиции. Находя при обыске
деньги в размере, превышающем этот лимит, власти отбирали их, а виновные
засаживались в Чеку.
Это касалось, главным образом, "царских" денег, так
как ни "керенки", ни тем боле советские деньги, печатаемые на ротаторах
и выпускаемые в чисто космических количествах, не имели никакой цены.
"Царские" же котировались на заграничных биржах, хотя и по весьма низкой
цене. - Автор). и люди и связи заграницей и небольшой кредит, в
частности в Германии, он предложил мне командировать своих людей
заграницу для покупки и провоза контрабандным путем в Poccию разных
товаров, главным образом, медикаментов, медицинских термометров,
топоров, пил и т.п.
Я говорил уже выше, что при свирепствовавших эпидемиях у нас не было
самых необходимых медикаментов, не было также разных хозяйственных
инструментов... В частности, ощущался крайний, чисто бедственный
недостаток в аспирине, вообще всякого рода салициловых препаратах,
хинине, слабительных, йодистых препаратах, а также мыла и вообще
дезинфицирующих средствах и т. под., а кроме того в термометрах: бывали
целые больницы, в которых они совершенно отсутствовали... Равным
образом, не было топоров, пил поперечных (для распилок дров)... Все эти
предметы ценились на вес золота... Я привожу только те товары,
недостаток которых ощущался остро-злободневно в виду эпидемий,
отсутствия дров.
Правда, упомянутые товары просачивались через фронты и попадали на
Сухаревку, где их "из под полы" можно было достать за бешенные деньги с
риском попасть в ЧК (провокации свирепствовали не хуже сыпного тифа и
его возбудителей - вшей)...
Словом, предложение это было таким, о котором стоило подумать.
Но скажу откровенно, я и сам боялся, за себя лично боялся, не было ли в
этом предложении провокации.
- Я говорю с вами совершенно откровенно, господин комиссар, - продолжал
этот человек. - Я не скрываю от вас, что мне удалось утаить царские
деньги... Я верю вашему благородству... Я ведь рискую головой, я весь в
ваших руках... А у меня семья...
- Да, - ответил я, - вы говорите откровенно... пожалуй, даже
слишком откровенно для человека, которого я имею удовольствие видеть в
первый раз...
- А, вот, в чем дело! - прервал он меня. - Вы подозреваете меня в
провокации...
- О, нет, - возразил я, - я слишком высоко стою для того, чтобы бояться
вас...
- Вы можете навести обо мне справки, - сказал он, - хотя бы у Леонида
Борисовича Красина, который хорошо знает меня... Я был поставщиком у
"Сименс и Шуккерт", когда Леонид Борисович был там директором... Но
-
времена теперь такие - говорю вам и об этом между нами, под ваше честное
слово...
В тот же день Красин подтвердил мне, что действительно хорошо знает
этого человека, что мне лично бояться его нечего и что я смело могу
принять его предложение.
Таким образом, с этого случая я стал усиленно заниматься делом
контрабандной покупки, так что Красин шутя называл меня "министр
государственной контрабанды". Но надо сказать Правду, что это было
нелегкое дело, что и здесь я встречал значительное противодействие со
стороны "товарищей", о чем я уже выше много говорил.
Для того, чтобы дать читателю представление об этих затруднениях,
опишу,
как осуществлялось командирование этих поистине отважных людей в
прифронтовые полосы
Надо упомянуть, что вскоре после того, как я
занялся этой контрабандной торговлей, ко мне ежедневно стали приходить
массами охотники, предлагавшие мне командировать их в прифронтовую (ту
или иную) полосу для закупки товаров. И все они являлись не просто с
улицы, а с рекомендациями, часто весьма высокопоставленных советских
сановников, которые за них ручались. Без таких рекомендаций я не
принимал предложений... По доходившим до меня слухам (только слухам), а
подчас и довольно прозрачным намекам самих аспирантов, лица,
рекомендовавшие их и за них ручавшиеся, часто сами бывали заинтересованы
в деле и снабжали этих охочих и, повторяю, отважных людей даже
деньгами... Но я не производил сыска и расследования, и, раз необходимые
формальности были соблюдены, я принимал их предложения. К числу этих
формальностей относились оставление отъезжающими за себя заложников,
которых он указывал и о которых затем наводились справки в
ВЧК... Но я,
признаться, не помню, чтобы с этой стороны были какие-нибудь
препятствия...
Как правило, я заключал от имени Наркомвнешторга с таким лицом договор,
которым оно обязывалось за свой счёт приобрести такие то товары
(следовал перечень товаров) и по доставке их в Москву сдать в
комиссариат по ценам оригинальных фактур с прибавлением 15% прибыли в
свою пользу.
Я выдавал таким лицам удостоверение в том, что они являются
уполномоченными Наркомвнешторга, командированными туда то и туда то с
такой то целью и, что я им разрешил иметь при себе такие то суммы, что
все советские учреждения обязаны оказывать им всяческое содействие,
беспрепятственно пропускать их и пр., что ни они сами, ни имеющийся при
них багаж, товары и деньги, аресту и реквизициям не подлежат... Но
самым главным документом являлся мандат, который, помимо меня, должен
был подписывать Наркоминдел и председатель
ВЧК, т.е., Дзержинский. С
Дзержинским я обыкновенно предварительно сговаривался по телефону, и
обычно он немедленно же или одобрял моего кандидата или отвергал его...
Не то было с Наркоминделом, где господами были Чичерин, Литвинов и
Карахан. Там всегда дело затормаживалось и иногда проходили недели,
прежде чем я мог получить необходимую подпись... Особенно отличался
Литвинов, который учинял форменные допросы моим кандидатам даже уже
после того, как мандат был подписан самим Дзержинским... Стремление
уловить меня и застопорить мою работу и сделать мне лично неприятность
сказывалась во всю...
Но вот мандат был подписан. Мой уполномоченный уезжал навстречу всяким
случайностям... Некоторые из них были и расстреляны по ту сторону
фронта, главным образом, в Польше, где их принимали за шпионов...
Впрочем, может быть, и не потому, а просто у людей не было достаточно
средств, чтобы выкупиться, ибо контрабандная торговля в Польше была как
бы узаконенным явлением и пользовалась даже почетом.
Так, некоторые из возвращавшихся с польского фронта, привозившие
большими количествами товары, рассказывали мне, что контрабандное дело
было там хорошо поставлено, благодаря продажности властей, что
подкупленные жандармы - даже жандармские офицеры в чине полковника, -
взяв крупную взятку, сами сопровождали контрабандные товары до нашего
фронта, гарантируя своим присутствием безопасность и контрабандисту и
привозимым им товарам. Ибо никто из пограничных чинов не смел
осматривать провозимые обозы с товарами, раз при них находился высокий
чин, свидетельствовавший, что обозы идут для надобностей жандармского
ведомства. Но взятки были очень высоки.
Вначале моя "внешняя" торговля шла сравнительно слабо: контрабанда
доставлялась враз по несколько десятков пудов. Но постепенно
товары шли все большими и большими партиями и, наконец, стали приходить
вагонами... Не буду уж подробно описывать, но лишь упомяну, что такой
успех, конечно, не мог не вызвать обычной зависти, а следовательно и
противодействия...
Но к интригам и всякого рода вставлениям палок в колеса я уже привык -
ведь это было обычное явление. Но меня глубоко огорчала дальнейшая
судьба добываемых с такими жертвами товаров. По правилу, все
приобретаемые мною, как народным комиссаром внешней торговли, товары
должны были распределяться по заинтересованным ведомствам : так
медикаменты я должен был передавать наркомздраву, съестные припасы -
наркопроду, топоры и пилы главлесу и т.д. И, едва я передал в первый
раз медикаменты заведующему центральным аптечным складом наркомздрава,
как через несколько же дней на Сухаревке, где до того нельзя было
достать этих товаров, вдруг в изобилии появились термометры (тех же
марок, которые были доставлены моим агентом), аспирин, пирамидон и пр.,
которые к тому же продавались по ценам значительно более низким, чем мы
их купили... Это объясняется тем, что с центрального склада товары,
вместо того, чтобы идти по больницам, "просачивались" к спекулянтам, на
Сухаревку. То же было и с продуктами, топорами, пилами и др.
Словом, я, в качестве «всероссийского купца» (монополия торговли!),
закупал товары для надобностей государства, а их организованно воровали
и за гроши сбывали спекулянтам...
Я работал в интересах казнокрадов!..
Организуя контрабандную торговлю в государственном масштабе, я вскоре
привлек к этому делу и наши кооперативные организации. В то
оголтелое время они, в качестве беспартийных организаций, находились у
советского правительства не только в загоне, но и под большим
подозрением в контрреволюционности. Никто не хотел иметь с ними дела. А
между тем они представляли собой стойко организованные деловые общества
с выработанными и установившимися в течение долгого ряда лет
коммерческими приемами и навыками.
А кроме того, как организации
беспартийные, не входящие в ряды казенных учреждений советской власти,
они в глазах иностранных правительств, бойкотировавших всякие советские
казенные институции, пользовались не только терпимостью, но даже и
поощрением, почему их агенты даже в период блокады имели возможность
легально, по советским паспортам проникать заграницу. (Этим и
объясняется тот факт, что при возобновлении торговых сношений,
правительства иностранных государств, отказываясь признавать советское
правительство и его агентов, вели какую - то недостойную комедию,
требуя, чтобы командируемые заграницу советские агенты документально,
т.е. по паспортам числились сотрудниками
Центросоюза" - организации,
объединяющей беспартийные кооперативные общества, т.е. сами же
узаконивали эту нелепую маскировку. Таким образом, все первоначальные
торговые агентства заграницей считались заграничными отделениями
"Центросоюза", и все мы (например, Красин, Гуковский, Литвинов, я и др).
по паспортам значились членами делегации "Центросоюза" И декорум этот
практиковался довольно долго, причем нам, в отличие от рядовых
сотрудников, выдавались дипломатические паспорта. - Автор).
Естественно, что я, в качестве "министра от контрабанды", не мог не
заинтересоваться этими обществами, которые, как я выше говорил,
находились под сильным подозрением и в загоне, а потому фактически
ничего не могли делать, не имея к тому же и денег, или не имея
возможности ими пользоваться и вынужденные их скрывать. Когда я
заговорил о моих видах на эти общества с
Красиным, он ответил мне, что в
принципе я, конечно, прав, но что кооперации не в милости и что
вовлечение их в дело может принести мне лично немало неприятностей. Тем
не менее я решил в конце концов войти с ними в сношения...
- Ну, что ж, попробуй, конечно, - сказал
Красин, сообщивший мне, что
эти общества объединены в две центральные организации под сокращенными
названиями "Центросекция" и "Центросоюз" и что во главе первой стоит
Лежава.
- Ты помнишь Лежаву? - спросил меня Красин
- Он пришел в наше время в ссылку в Сибирь по делу Марка Андреевича
Натансона, т.е., по делу "народоправцев".
Ну, так этот самый Лежава и является председателем "Центросекции"... Я
ему позвоню и скажу, что ты имеешь на него виды, и какие именно... ("Народоправцами" называлась
незначительная революционная организация, основателем которой был один
из выдающихся революционеров М.А. Натансон. Группа эта была основана в
середине девятидесятых годов прошлого столетия. Программа её была
довольно путанная и представляла собою чистой воды эклектизм из
социалистических и народнических теорий. Она просуществовала очень
недолго. Все, или почти все члены её, во всяком случае, главнейшие, были
арестованы и сосланы в Сибирь. В во всяком случае, главнейшие, были
арестованы и сосланы в Сибирь. В числе их и Лежава, тогда молодой
студент грузин, которого Натансон мне аттестовал, как пустого малого,
большого фантазера, любящего рассказывать легенды о своих революционных
приключениях, в частности, о том, как его арестовали. - Автор).
Хотя Андрей Матвеевич Лежава и представляет собою полное ничтожество, но
остановлюсь несколько подольше на нём, так как его советская история
рисует довольно характерную картину того, как люди
низкопоклонством и применением к обстоятельствам делали и делают себе
карьеру в советской России.
В тот же день
Лежава был у меня. Но не застал меня. Долго и терпеливо
ждал в приемной, беседуя с моим секретарем и выспрашивая его, каков я? Я
знал Лежаву лишь понаслышке от М. А. Натансона, его жены Варвары
Ивановны и от А. Г. Гедеоновского, который вместе с Натансоном были
основателями и руководителями партии народоправцев...
На другой день Лежава явился ко мне спозаранок.
Долго ждал в приемной, пока я смог его принять. Вошел он ко мне весь
ликующий:
- Наконец то я могу лично пожать вам руку, Георгий Александрович, -
начал он, и тотчас же предался приятным воспоминаниям о Натансоне,
который-де ему много обо мне говорил. Конечно, это была ложь... Затем он
перешел к делу:
- Вы себе представить не можете, Георгий Александрович, как подняло мой
упавший дух сообщение Леонида Борисовича о вашем решении работать с
"Центросекцией"... дать нам торговое задание. Ведь мы совсем обойдены и
жалко прозябаем. Нас бойкотируют, знать не хотят. А между тем, при
современных обстоятельствах мы могли бы быть весьма полезны советскому
правительству и вообще России. Но что вы хотите, нам не верят, нас
подозревают в контрреволюционности... И весь наш громадный, сложный,
хорошо организованный аппарат бездействует... И как я рад, что именно вы
стали "замом"... с вашим практическим умом... широтой взгляда,
смелостью...
- Ну, Андрей Матвеевич, оставим это в стороне, - перебил я его, морщась
внутренно от этих явно неискренних комплиментов.
С этого дня Лежава стал бегать ко мне, иногда по несколько раз в
день. Он терпеливо ждал в приемной, ловил меня, вечно звонил по
телефону... Он очень любил разного рода конфиденции, любил часто
говорить мне, что он не коммунист и что он не хочет входить в партию
торжествующих, а предпочитает оставаться среди "угнетенных" и умереть
беспартийным, что душа его и все мировоззрение против коммунизма, этой
современной аракчеевщины...
В конце концов я заключил с "Центросекцией" договор на приобретение ею
заграницей разных товаров и выдал "Центросекции" аванс в десять
миллионов рублей (царскими знаками). Были указаны агенты "Центросекции",
которые должны были быть командированы заграницу. Я их снабдил
необходимыми удостоверениями, мандатами и пр. Среди них находился и
видный бундовец, бывший член центрального комитета "Бунда", Михаил
Маркович
Розен, состоявший директором отделения "Центросекции" в
Петербурге. Он был большой друг Лежавы и принимал деятельное участие в
наших переговорах, для чего специально приезжал из Петербурга.
Он
произвел на меня самое лучшее впечатление своей искренностью, широтой и
стойкостью взглядов
Я вскоре убедился, что он то и был душой
"Центросекции", а Лежава был лишь, так сказать, почетным
председателем...
Все намеченные к командировке, лица должны были в назначенный день
выехать из Петербурга в Финляндию и дальше. Все было налажено,
прифронтовые финские власти были предупреждены и дали согласие на
беспрепятственный пропуск наших агентов...
Как вдруг от явившегося ко мне Лежавы я узнал, что Розен арестован
петербургской ЧК-ой и вместе с ним
ещё два-три служащих
петербургского отделения "Центросекции"...
Лежава был очень взволнован и
стал умолять меня вмешаться в это дело, просить Дзержинского... Он
ручался мне за то, что это какая то бессмыслица, что Розен честнейший
человек, его большой друг и, хотя и не коммунист, но вполне лойяльный в
отношении советского правительства...
Я вызвал к телефону Дзержинского, сообщил ему об этом аресте, жалуясь на
то, что этот, по словам Лежавы, «бессмысленный» арест Розена тормозит
дело исполнения крупного поручения, данного мною "Центросекции".
- К сожалению, Георгий Александрович, - ответил Дзержинский, - ваши
сведения не совсем точны... Мне сообщили из Петербурга об этом аресте и
я боюсь, что в данном случае дело довольно серьезное... Насколько я
вижу из первого сообщения, Розен очень скомпрометирован... речь
идёт о
крупном хищении...
- Но Лежава, - возразил я, - говорит, что головой ручается за Розена,
этого старого испытанного бундовца...
- Господи! - схватил себя за голову с выражением ужаса на лице, шепотом
сказал Лежава, прикрыв ладонью приемную воронку телефонной трубки. -
Зачем вы упоминаете моё имя?... В таком деле?...
- Лежава в данном случае ошибается, - ответил Дзержинский. - Я тоже
хорошо знаю Розена по старой революционной работе... приходилось
встречаться... я и сам о нём очень высокого мнения... но и не такие
люди, как он, соблазнялись... Подождем расследования.
- Так вот, я и прошу вас, Феликс Эдмундович, - сказал я, - нельзя ли, в
виду того, что Розену персонально дано ответственное задание,
ускорить всю процедуру следствия... Я вас держал в курсе переговоров с
"Центросекцией" и заручился вашим согласием на командировку указанных
сотрудников её... Вы знаете, что это многомиллионное дело...
- Да, да, все это я знаю, - перебил меня Дзержинский, - и, чтобы пойти
вам навстречу, я сегодня же распоряжусь перевести Розена и других,
привлекаемых по этому делу, сюда в Москву, и лично послежу за
следствием...
Лежава, испуганный упоминанием его имени, взволнованно ходил взад и
вперед по моему кабинету, хватаясь за голову.
- Ах, - воскликнул он, когда я повесил телефонную трубку, - зачем вы
ссылались на меня?.. ведь не ровен час...
- Но, - перебил я его, - ведь вы же сами просили меня похлопотать у
Дзержинского об освобождении Розена, говорили, что "головой ручаетесь" и
пр. Ведь вы же его друг, знаете его много лет... Если бы не ваше такое
энергичное заявление, я не стал бы вмешиваться... Ведь я знаю Михаила
Марковича без году неделя... Правда, он произвел на меня прекрасное
впечатление...
- Ах, что там впечатление?.. Мне вовсе не улыбается перспектива...
могут и меня привлечь... - повторял он взволнованно
И дело Розена затянулось на несколько месяцев, и кончилось осуждением, и
он был сослан. Но по мере того, как дело его принимало все более и более
тяжелый для него оборот (из Петербурга приехала и его жена, врач, для
которой я выхлопотал свидание с мужем и которая усиленно настаивала на
невинности мужа), Лежава, постепенно все поднимавший голову и
приобретавший все более самоуверенный, доходившей по временам до
наглости тон, все более от него открещивался, всеми мерами стараясь
отделаться и от его впавшей в несчастье жены...
Исчезла та приторность, с которой он первое время обращался
ко мне, и
он стал говорить со мной все с большей и большей развязностью
Использовав тот толчок, который я дал ему, когда он и "Центросекция"
находились в загоне, он стал все увереннее и увереннее плавать в мутном
море советских сфер, всюду заискивая, где это было нужно. Выяснив, что
я в кремлевских сферах не в фаворе, он ещё более усилил свою небрежность
в обращении со мной.
Делал, во время пресеченные Красиным и мной попытки наговаривать нам
друг на друга. И постепенно становился на ноги. Под моим и Красина
влиянием сам Ленин стал менять свое отношение к кооперативным обществам
(в то время начались уже мирные переговоры с
Эстонией и начала
намечаться новая роль, которую смогут играть кооперативы). Наконец,
Лежава был призван "самим Ильичем", поручившим ему заняться делом
Объединения всех кооперативных обществ в одну организацию... Я его видел
вскоре после этого "отличия". Он явился ко мне ликующий. Небрежно
сообщил мне о свидании и поручении "самого Ильича", часто употреблял
выражение "мы с Лениным"... На мой вопрос о Розене, он тоном настоящего
"Ивана Непомнящего", пожимая плечами сказал мне:
- Розена?... Ах, да, этого... Ну, это грязное дело... просто
воровство... Оно меня мало интересует - ведь я знал Розена только как
служащего...
И, отделавшись этим великолепным моральным пируэтом от своего старого
друга, он стал рассказывать мне о своей работе по объединению
кооперативов... Его старания увенчались успехом, все кооперативы
объединилось под названием "Центросоюза" и, поддержанный "самим
Лениным", он стал председателем его совета, в который было введено
немало коммунистов...
Впрочем, и сам Лежава поторопился расстаться с «угнетенными», и легко и
просто перешел в партию «торжествующих» и стал коммунистом.
Вскоре туда же перешел и его друг и приятель Л. М. Хинчук...
И теперь
Лежава уже поднялся на высокую ступень и, забыв о моей скромной
приемной, где, как я выше упоминал, он дежурил часами, стал проводить
целые дни в ожидальной комнате у Ленина... А Ленин очень это любил. И
этим пользовались люди, добивавшиеся его милости. Так, например,
Ганецкий (Фюрстенберг), известный своей деятельностью во время войны,
как поддужный Парвуса, впав в немилость, провел в ожидальной у Ленина
несколько дней, добился своей преданностью свиданья и получил и
прощение и высокое назначение (полпредом в
Ригу)...
Постепенно Лежава стал персоной. Вид у него становился все более
солидный, искательство стало исчезать. Впрочем, до поры, до времени он и
в отношении меня, нет-нет, да прибегал к искательному тону: ему была
известна моя старинная дружба с Красиным... Таким образом, этот тип и
дошел до степеней известных. Но об этом дальше.
XIX
Выше я упомянул, что в Наркомвнешторг входили и пограничная стража и
таможня и палата мер и весов. Конечно, и таможня и пограничная стража, в
виду блокады, бездействовали. И ещё до меня оба эти учреждения
были значительно свернуты: большинство личного состава было оставлено за
штатом - таким образом осталось на своих местах лишь по несколько
десятков лиц, самых высококвалифицированных с тем, чтобы в случае
надобности можно было развернуть эти учреждения в полную меру.
Во главе таможни находился бывший мелкий служащий её
Г.И. Харьков, как комиссар и начальник "Главного Таможенного
Управления". Дела он абсолютно не знал, но он был стопроцентный
коммунист и потому считался вполне на месте.
Это был ещё молодой человек, совсем необразованный, но крайний
графоман, одолевавший меня целой тучей совершенно ненужных, многословных
и просто глупых донесений, рапортов, записок... По старой, удержавшейся
и в советские времена, традиции он считал своим долгом вести
ведомственную войну с "Главным Управлением Пограничной Стражи", в
котором по свертывании осталось всего тридцать человек наиболее
ответственных офицеров.
Во главе пограничной стражи стоял тоже бывший мелкий служащий таможни и
стопроцентный же коммунист, Владимир Александрович Степанов. Хотя он и
окончил курс в университете, но остался человеком весьма ограниченным.
Он был тоже графоман и тоже верен традиционной вражде к таможенному
управлению. И Харькову и Степанову в сущности нечего было делать и оба
они, по натуре пустоплясы и бездельники, изощрялись в своей взаимной
вражде и не давали мне покоя своими взаимными доносами и кляузами.
Когда они уж очень досаждали мне, я поручал моему управляющему делами
С.Г. Горчакову (ставшему впоследствии торгпредом в
Италии), вызвать их
обоих вместе и разнести их в пух и прах. Это на некоторое время
помогало, но через несколько дней начиналось то же самое.
Правда, Харьков был в общем довольно безобидный парень
Но не таков был
Степанов
Человек уже лет за тридцать, из семинаристов, окончивший курс
юридического факультета, суеверно религиозный, он был крайне честолюбив.
Он считал себя обойденным жизнью и носил в своей груди массу озлобления.
Казалось, это был человек, которого высшей радостью и счастьем было
причинять зло ближнему. Как комиссар и начальник над беззащитными
офицерами, все людьми бесконечно высшими его во всех отношениях, он
вечно старался сделать им какую-нибудь гадость. Он был груб, мелочно
придирчив, бестактен, лез к ним со своими полными бессильной злобы
замечаниями и угрозами, - бессильной, так как, быстро раскусив приходилось говорить с ним. И чувствовалось все время, что, будь у него
возможность, он впился бы в меня, как клещ...
В разговоре он
постоянно употреблял солдатские выражения "так точно", "никак нет", "рад
стараться". И при объяснениях с начальством он старался придать себе
выражение какого то радостного сияния и точно млел от тайного восторга и
счастья. Но это был скверный человек... Вот один эпизод. Как то после
обычного доклада, он принял сугубо невинный вид. Зная его обычаи и
повадки, я не сомневался, что сейчас последует гадость...
- Это всё, Владимир Александрович? - спросил я его.
- Никак нет-с, Георгий Александрович, - отвечал он по-военному, держа
руки по швам. - Разрешите доложить, крайне важное дело-с... Осмелюсь
доложить, что полковника Т-ва следует представить в ЧК к расстрелу-с...
Я знал этого офицера академика, толкового и заслуженного, хорошо
воспитанного, умного и талантливого. Я его в свое время назначил
помощником и заместителем Степанова, который ненавидел его мелкой
злобой маленького озлобленного существа к высшему его. Но это было в
первый раз, что он в своей злобе дошел до такого градуса.
- Что такое?.. к расстрелу?.. - переспросил я, не веря своим ушам
- Так точно-с, Георгий Александрович, - томным ласковым голосом с
улыбочкой отвечал Степанов, глядя мне прямо в глаза своими большими
голубыми глазами каким то просветленным взглядом, от которого
становилось вчуже страшно. - Так точно-с, разрешите представить его к
расстрелу-с...
- Да, понимаете вы, что вы говорите!?.. внутренно содрогаясь
особенно от такого ужасного "с" на конце этого звериного слова, сказал
я. За что?.. что он сделал?..
- Так что, Георгий Александрович, позвольте доложить-с... В прошлом году
Т-в купил себе осенью толстую фуфайку на Сухаревке, за двести
рублей-с...фуфайка ничего себе, хорошая, - слов нет-с, он тогда же ещё
всем нам её показывал... А так что третьего дня он обменял её на фунт
сливочного масла... а масло то нынче стоит две тысячи рублей-с за
фунт... Значить, это явная спекуляция-с, потому в десять раз больше-с...
Так что по долгу службы-с я и докладываю вам - разрешите представить его
к расстрелу-с...
С глубоким стыдом вспоминаю, что я не мог, не смел сказать этому, по
выражению Салтыкова "мерзавцу, на правильной стезе стоящему", кто он и
что представляют его слова, не посмел сказать ему - "замолчи,
гадина!.." Ведь он был коммунист, полноправный член нового сословия
"господ", а Т-в - офицер, т.е. человек, самым своим положением уже
находившийся под вечным подозрением в контрреволюции.
Не смел, ибо боялся озлобить этого полноправного "товарища" и
ещё
больше боялся вооружить его против беззащитного полковника... Меня душил
гнев, меня душило сознания моего бессилия и желание побить, изуродовать
этого человеконенавистника. А в уме и душе было одно сознание
необходимости во что бы то ни стало защитить бесправного человека... И с
нечеловеческим усилием воли, сдержав в себе желание кричать и топать
ногами от бешенной истерии, подступившей к моему горлу, я стал резонно и
спокойно, деловым тоном доказывать Степанову, что предлагаемое
"наказание" не соответствует "проступку". Я говорил о самом Т-ве,
об его многочисленной семье, о его нужде... Боже, сколько ненужных,
лишних и таких подлых слов я должен был произнести.
Я вспомнил, кстати,
что Степанов (ещё одна из гримас современности!) был крайне и суеверно
религиозен - в то время это не преследовалось - вечно ходил в
церковь... И я говорил с ним доводами от религии, приводил ему слова
Спасителя... Был великий пост. Степанов собирался говеть и я напомнил
ему, что он должен, прежде чем исповедываться, "проститься с братом
своим"...
И мне удалось в конце концов повернуть дело так,
что Степанов стал
униженно просить меня простить его...
Больше вопрос о расстреле Т-ва не поднимался. Но это не мешало
Степанову вечно лезть ко мне со всякого рода доносами на «вверенных» ему
офицеров. По положению, я, как нарком, имел право своею властью
подвергнуть любого из служащих моего комиссариата аресту при ВЧК до двух
недель. Конечно, я никогда не пользовался этой прерогативой. Степанов
одолевал меня своими рапортами, в которых он "почтительнейше"
ходатайствовал предо мной об аресте того или иного из офицеров и,
несмотря на то, что я на всех этих рапортах неизменно ставил резолюции
"отклонить", или "не вижу оснований", он неустанно надоедал мне ими.
Общая разруха и связанный с нею застой во всем, хотя и косвенно, но
радикально повлияли и на деятельность палаты мер и весов, находившейся
также в моём ведении. Во главе палаты стоял выдающейся ученый, профессор
Блумбах, довольно часто наезжавший из Петербурга в Москву для докладов
мне. Немолодой уже, пуритански честный и чистый человек, живой и
не падающий духом, несмотря ни на что, Блумбах представлял собою
законченный тип ученого, преданного только науке и великого гуманиста. И
в то время всеобщего полного бедствия кругом, он не уставая высоко
держал свое знамя ученого
Петербургский Исполком просто игнорировал существование палаты и её
научную деятельность: что им Гекуба и что они Гекубе... И научные
труженики палаты были лишены отопления, как «бесполезный элемент», а
также и рабочих пайков... И за всем тем
Блумбах вёл свою научную работу,
ободряя своих сотрудников, вселяя в них мужество и энергию и приходя,
когда он это мог, на помощь своим товарищам, обращаясь ко мне с разными
просьбами, которые я по мере сил и удовлетворял. Но сил у меня было
мало... Ведь я все время прохождения моей советской службы был в
немилости, и товарищи, преследовавшие меня, переносили это отношение и
на всех "подведомственных" мне чинов...
И в результате сотрудники палаты
бедствовали со своими семьями в нетопленных квартирах и замерзали и
голодали в своих лабораториях, где царил мороз, где полузамерзшие люди
скрюченными от холода руками с трудом могли работать насквозь
промерзшими аппаратами и инструментами...
Отсутствие питания, особенно жиров ослабляло этих самоотверженных
тружеников науки и вызывало у них язвы на теле, на руках, ногах...
(Отмечу попутно научно - любопытный факт, о котором мне не приходилось
встречать в современной литературе
. Организмы советских граждан были
настолько, если можно так выразиться, "обезжирены" и так жадно усваивали
жиры, если они попадали, что вводимое в желудок касторовое масло не
вызывало обычного послабляющего, действия - оно целиком усваивалось и
лишь после повторных значительных доз, т.е. после достаточного
насыщения организма жиром, наступал известный эффект. Кстати отсутствие
жиров вызывало у женщин на много месяцев задержку в менструациях,
которая проходила лишь после того, как организм довольно долгое время
начинал получать жиры. - Автор).
На комиссариат внешней торговли было возложено и
проведение перехода
систем мер и весов на метрическую систему
Был издан соответствующий
декрет, которым предписывалось закончить всю эту реформу в течение (если
не ошибаюсь) четырех лет. Я по должности народного комиссара внешней
торговли являлся председателем особого междуведомственного совещания,
которое должно было произвести все работы по осуществлению этой реформы.
При первом же свидании с Блумбахом я попросил его ввести меня в курс
дела. Увы, оказалось, что, несмотря на строгие понукания Совнаркома,
совещание собралось всего навсего один единственный раз чуть не год
назад, и дело стояло.
Я попросил Блумбаха собрать совещание. Он очень обрадовался, и мы
занялись этим делом. Но скажу вкратце - несмотря на ряд совещаний, дело,
в сущности не сошло с мертвой точки.
Мы подошли вплотную к вопросу о необходимости заказать необходимое
количество эталонов и снабдить
ими губернские палатки мер и весов. (Эталонами называются весьма точные образцы
установленных мер и весов для проверки действующих в торговле,
промышленности и вообще в жизни единиц мер и весов. Эталоны тщательно
хранятся и хранение их обставлено строгими, законом установленными
мерами в согласии с научными требованиями. Вообще хранение эталонов
представляет собою в науке целую обширную отрасль. Основные эталоны (их
немного) хранятся центральной Палатой мер и весов. - Автор*)
Основные эталоны были
изготовлены научными сотрудниками Палаты, несмотря на все
неблагоприятные условия, о которых я выше говорил. Блумбах вёл
переговоры относительно изготовления эталонов для губернских палаток
мер и весов с разными заводами. Напомню, что все заводы были
национализированы и, за отсутствием необходимого оборудования и при
полной дезорганизации ни один завод не мог взять на себя исполнения этой
задачи. Нашелся один маленький завод, который можно было приспособить, и
администрация которого соглашались взять на себя изготовление, но она
требовала материала (металла). Началась длинная и бесплодная переписка
с массой ведомств... всякого рода трения и... конечно, интриги. Мне не
удалось сдвинуть этого дела с мертвой точки и, получив в марте 1920 года
другое назначение и расставшись с Наркомвнешторгом, я оставил его
незаконченным.
Но ещё несколько слов о Блумбахе. Как то он приехал ко мне из Петербурга
с просьбой разрешить ему поехать в Саратовскую губернию для закупки для
своих сотрудников провизии. Палата имела свой собственный специально
приспособленный вагон, снабженный необходимыми аппаратами и
инструментами и представлявший собою как бы маленькую передвижную
лабораторию.
- Господин комиссар, - сказал Блумбах взволнованным голосом, - мы все
умираем от голода и холода... За эту зиму умерли (такие то) сотрудники,
все выдающиеся ученые... Уже месяцы, как мы не видали жиров...
Посмотрите на мои руки... Видите - он все в язвах. То же и у моих
сотрудников... И все это от отсутствия жиров... Ведь организм...
И он продолжал взволнованным голосом и со слезами на глазах,
показывая мне свои руки, покрытые струпьями... Высокий, худой, седой, он
от слабости весь дрожал, этот благородный и искренний жрец науки,
доведенный лишениями до крайности.
- Конечно, дорогой профессор, поезжайте, - сказал я, стараясь его
успокоить. - Все будет сделано, что могу...
- Спасибо, господин комиссар, спасибо и за меня и за моих товарищей...
Мы валимся с ног... Но мы будем до конца служить России и науке...
Конечно, я сделал все, что мог. Выдал всякого рода необходимые
командировки, разрешения, удостоверения, аванс и пр. И в тот же день он
уехал.
Вернулся он недели через две. Он бодро вошел ко мне весь сияющий.
- Вот видите, господин комиссар, как я поправился, - сказал он
здороваясь со мной. - Я закупил разного рода провизии, сорок ведер
подсолнечного масла... Теперь нам надолго хватит... И уже дорогой,
благодаря подсолнечному маслу, я ожил... Смотрите, все язвы зажили... И
мой ассистент тоже поправился и проводник вагона тоже, Все мы ожили и
поправились...
Разрешите мне, господин комиссар, уступить вам одно ведро подсолнечного
масла... Я вижу, что и вы, несмотря на ваш высокий пост, нуждаетесь в
питании жирами... Нет, нет, не отказывайтесь... Это вам будет стоить
всего...
Он торопливо назвал цену, конечно, заготовительную...
Я согласился
принять эту «взятку»...
Ведь я действительно плохо питался... очень
плохо... Но я поделился подсолнечным маслом с другими...
Моя "контрабандная" деятельность всё развивалась. Это потребовало в
конце концов необходимости создания в прифронтовой полосе ряда
специальных контрабандных агентур постоянного характера и выделения
всего делопроизводства в центре в особое отделение под названием "Отдел
агентур", который скоро стал одним из главных отделов комиссариата.
Между тем по мере роста контрабандного ввоза, росли и зависть и
стремление мне противодействовать. Всё это, по обычаю, отлилось в ряд
интриг и, наконец, доносов... По Москве пошли "шопоты", стали говорить,
что я поддерживаю и культивирую всякого рода спекулянтов и что
"контрабандисты" и всевозможные авантюристы находят у меня самый
радушный приём. Конечно, в значительной степени эти нарекания имели под
собой реальную, но неизбежную почву.
Всякому ясно, что вести, и притом в
государственном масштабе, ввозную контрабандную торговлю я мог только
при помощи контрабандистов. И, само собою, à la guerre, comme à la
guerre ("На войне, как на войне!"), я не мог требовать от этих отважных
авантюристов par exellence (По преимуществу, преимущественно), чтобы они
были в белых перчатках. Правда, познакомившись, и довольно близко, с
этими контрабандистами и их бытом, я вскоре убедился, что у них имеется
своя специальная этика, свои традиции, в которых было немало каких то
рыцарских черт...
Но это к делу не относится. Во всяком случае, эти люди
мужественно и даже самоотверженно (напомню, что некоторые поплатились
головой) несли свою в высокой степени полезную для того ужасного времени
службу. Вопрос об их политической благонадежности меня не касался - это
уж было дело ВЧК, которая в лице Дзержинского исследовала их с этой
стороны и в положительном случае ставила свой гриф в виде его подписи на
мандат.... Но так или иначе, в сферах пошли кислые разговоры... Я не
знаю подробностей, но знаю только, что с некоторого времени
Дзержинский стал, относительно, очень придирчив к моим кандидатам,
задерживая все дольше и дольше подписывание мандатов.
Задержки эти вынудили меня однажды обратиться к Дзержинскому по
телефону с вопросом, отчего с некоторых пор, несмотря на то, что о
своих кандидатах я его заранее предупреждаю и что таким образом он имеет
достаточно времени для наведения о них справок, он так задерживает с
проставлением на мандатах своей подписи.
- Да видите ли, Георгий Александрович, - ответил мне Дзержинский, -
приходится быть сугубо осторожным... За последнее время ваши
благожелатели стали urbi et orbi звонить всякие нелепости. Я лично, конечно,
не обращаю на это никакого внимания но... идут доносы, и я хочу
предложить вам одну комбинацию, которая, по моему, ликвидирует эту
шумиху о том, что вы культивируете контрабандистов и авантюристов...
- Феликс Эдмундович, - перебил я его, - ведь надо же иметь в виду, что
вести контрабандное дело можно только с помощью контрабандистов, или
авантюристов, что то же самое...
- Ну, конечно, но дело в том, что надо положить конец этим интригам, -
сказал он, - и я предлагаю вам ввести в ряды ваших сотрудников одного
из видных сотрудников ВЧК, которому вы можете поручить ведать именно
делами о контрабандистах... Как вы относитесь к этому проекту?..
- Я ничего не имею против, - отвечал я, внутренне похолодев от этого
предложения
- Ну, так вот вы могли бы назначить его заведующим тем отделом, который
производит выбор из предлагающих вам услуги, - продолжал
Дзержинский, - он же, зная хорошо наш аппарат, легко сможет наводить
необходимые справки и, раз он контрсигнирует мандат, вы можете смело его
подписать с уверенностью, что уж ни с чьей стороны не будет никаких
возражений: человек, которого я наметил для этой роли, такой, что,
поверьте, никто и пикнуть не посмеет...
- Кого вы имеете в виду? - спросил я, весь насторожившись
- Александра Владимировича Эйдука, - ответил Дзержинский
Это было для меня настолько неожиданно, что я не удержался от невольного
восклицания
- Да, да, - с легким смешком ответил Дзержинский, - именно его... Не
удивляйтесь и не возмущайтесь, хотя я и понимаю вас... Но для вас он
будет в этой роли неоценимым человеком. Вы увидите, что раз он будет
ведать контрабандистами, раз от него будет исходить одобрение и выбор
их, все прикусят языки, никто не посмеет и слова сказать... И вы будете
гарантированы от всяких нареканий... Ну, что же, идёт?
Мне ничего не оставалось делать, как согласиться. Читатель поймет,
почему я не удержал восклицания, услыхав от Дзержинского это имя...
Эйдук!.. Это имя вселяло ужас, и сам он хвастал этим. Член коллегии ВЧК
Эйдук отличался, подобно знаменитому Лацису (тоже латыш, как и Эйдук),
чисто садической кровожадностью и ничем несдерживаемой свирепостью...
Приведу один эпизод из его деятельности.
Эйдуку было поручено принять один сдавшийся на фронте белогвардейский
отряд. Выстроив сдавшихся, он велел офицерам выйти из рядов и
выстроиться отдельно от солдат. К солдатам он обратился с
приветствием. Повернувшись затем к офицерам, он сказал:
- Эй вы, проклятые белогвардейцы!.. Вы знаете меня... Нет? Ну, так
узнайте.. Я Эйдук! Ха-ха-ха, слыхали?! Ну, вот, это и есть тот самый
Эйдук, смотрите на меня! Х-а-р-а-ш-е-не-к-о смотрите... Сволочь,
белогвардейцы (непечатная ругань)!.. Так вот, запомните: если чуть что,
- у меня один разговор... Вот видите этот маузер (он потряс громадным
маузером) - это у меня весь разговор с вами (непечатная ругань), и
конец!.. Этим маузером я собственноручно перестрелял таких же, как вы,
белогвардейцев, сотни, тысячи, десятки тысячи.. Я сам буду сопровождать
вас в Москву!.. Смотрите у меня (непечатная ругань), и помните вот об
этом маузере!..
И тут же, свирепо набросившись на ближайшего офицера и буравя его
бешенным взглядом своих налившихся кровью глаз, он схватил его за
плечо, сорвал с него погоны и, все более и более свирепея, стал топтать
их ногами.
- Эй вы (непечатная ругань) сволочи белогвардейцы!! Долой ваши погоны,
чтобы я их не видел больше!!! Срывайте... Живо у меня, а не то...
ха-ха-ха, вот мой маузер!..
И для того, чтобы ещё больше терроризировать этих сдавшихся и безоружных
людей, он приставил к голове одного из них свой маузер и, как
сумасшедший, стал орать:
- Только пикни, сволочь белогвардейская (непечатная ругань), и конец!..
Ааа, не нравится? Ну, так вот помни... У меня жалости к вам нет!..
Об ужасных подвигах Эйдука даже привычные люди говорили с
нескрываемым отвращением. И вот этот то человек был назначен ко мне. И
мне пришлось пожимать ему руку... Он явился ко мне в меховой оленьей
шапке (которую не забыл снять) и с болтающимся в деревянном чехле
громадным маузером... может быть, тем самым...
Он пришел не один, а со
своим приятелем, неким Соколовским, которого он мне и представил
- Феликс Эдмундович послал меня к вам, товарищ Соломон, - начал он, -
для работы под вашим начальством... Вы уже говорили с ним по телефону и
знаете, в чем дело... Я в вашем распоряжении. А это вот товарищ
Соколовский, хотя и не партийный, но я головой ручаюсь за него и, если
вы разрешите, я хотел бы, чтобы он помогал мне... Какое назначение вы
мне дадите?
- Я сговорился с Феликсом Эдмундовичем, - ответил я, - что я вас назначу
заведующим отделом агентур... Если вы согласны, я сейчас же распоряжусь
заготовить приказ о вашем назначении... А товарища Соколовского... я,
кстати, только теперь организую этот отдел... так вот, товарища
Соколовского я могу назначить секретарем этого отдела... Вас это
устраивает, товарищ Соколовский? Вы справитесь с этой ролью?...
- Кто? Он то? - живо перебил меня Эйдук. - Xa-xa-xal Да ведь он
присяжный поверенный... Ха-ха-ха, конечно, справится!
И вот с этих пор и до того момента, когда я, по постановлению Политбюро,
должен был сдать Наркомвнешторг, чтобы ехать в Германию, я продолжал
свою работу по контрабандному ввозу товаров, находясь под наблюдением
Эйдука, который действительно наводил все справки о кандидатах,
сам рекомендовал мне своих кандидатов, которых он хорошо знал... Словом,
в этом отношении я был, как у Христа за пазухой. Держал он себя очень
прилично, мне не досаждал, был исполнителен, и его участие в этой работе
значительно облегчало мне дело...
В заключение описания работы Эйдука приведу маленький эпизод.
Как то он засиделся у меня до 11-12 часов вечера. Было что то очень
спешное. Мы сидели у моего письменного стола. Вдруг с
Лубянки донеслось
(ветер был оттуда) "заводи машину!" И вслед затем загудел мотор
грузовика. Эйдук застыл на полуслове. Глаза его зажмурились, как бы в
сладкой истое, и каким то нежным и томным голосом он удовлетворенно
произнес, взглянув на меня:
- А, наши работают...
Тогда я ещё не знал, что означают звуки гудящего мотора
- Кто работает?.. что такое? - спросил я.
- Наши... на Лубянке... - ответил он, сделав указательным пальцем правой
руки движение, как бы поднимая и опуская курок револьвера. - Разве вы не
знали этого? - с удивлением спросил он. - Ведь это каждый вечер в это
время... «выводят в расход» кого следует...
Холодный ужас прокрался мне за спину.... Стало понятно и так жутко от
этого понимания... Представились картины того, что творилось и творится
в советских застенках, о чем я говорил выше (см. гл. XVII)... Здесь
рядом, чуть-чуть не в моей комнате...
- Какой ужас! - не удержался я
- Нет, хорошо... - томно, с наслаждением в голосе, точно маньяк в
сексуальном экстазе, произнес Эйдук, - это полирует кровь...
А мне казалось, что на меня надвигается какое то страшное косматое
чудовище... чудовище, дышащее на меня ледяным дыханием смерти...
Оно гудело за окном моей комнаты, где я жил, работал и спал... Гудела
Смерть...
Оглавление
www.pseudology.org
|
|