| |
Albert
Schweitzer. Kultur und Ethik. München, 1960
Москва:
"Прогресс", 1973
|
Альберт
Швейцер |
Культура и этика
Часть
II. Культура и этика. Главы
VI - X
|
VI.
ОПТИМИСТИЧЕСКОЕ МИРОВОЗЗРЕНИЕ И ЭТИКА В ЭПОХУ РЕНЕССАНСА И ПОСЛЕ ЭПОХИ
РЕНЕССАНСА
Сущность нового времени состоит в том, что оно мыслит и действует в духе
миро- и жизнеутверждения, которое до сих пор не выступало еще с такой
силой. Это миро- и жизнеутверждение пробивает себе дорогу в эпоху
Ренессанса с конца XIV века. Оно возникает как протест против
средневекового порабощения умов. Победе этого движения содействует
греческая философия которая к середине XV столетия после бегства
греческих ученых из Константинополя становится известной в своем
подлинном виде и в Италии. Мыслителям того времени становится ясно, что
философия должна представлять собой нечто более элементарное и более
жизненное по сравнению с тем, чему учит схоластика.
Само по себе, однако, мышление античности не смогло бы поддержать
основанное на нем новое миро- и жизнеутверждение, ибо в действительности
ему не присуще такое отношение к миру и жизни. Огонь поддерживается
другим горючим материалом. Люди того времени открывают мир, совершая
побег из мира книжной учености в царство природы. Будучи
мореплавателями, они проникают в неведомые страны и определяют размеры
Земли. Будучи исследователями, они вторгаются в бесконечность и в тайны
универсума и узнают, что в нем действуют закономерные силы и человек
способен поставить их себе на службу. Научные открытия и технические
достижения Леонардо да Винчи (1452-1519), Коперника (1473-1543), Кеплера
(1571-1630), Галилея (1564-1642) и других становятся факторами,
оказывающими определяющее влияние на мировоззрение.
Будучи движением, питающимся исключительно духовными силами, Ренессанс
отцветает относительно быстро, не принеся особых плодов. Устами
Парацельса (1493-1541), Бернардино Телезио (1509-1588), Джордано Бруно
(1548-1600) и других со всей властностью заявляет о себе
энтузиастическая натурфилософия. Однако она не добивается признания.
Ренессанс не обладает силой для рождения соответствующей его духу миро-
и жизнеутверждающей философии. То тут то там его мышление на короткое
время поднимается, подобно морской волне, против мироотрицающего
мировоззрения церкви. Затем вновь наступает штиль.
Подлинная философия нового времени появляется почти без всякой связи с
Ренессансом. Она исходит не из натурфилософии, а из поставленной
Декартом гносеологической проблемы и вынуждена затем, отталкиваясь от
нее, с трудом вновь искать путь, ведущий к натурфилософии.
Следовательно, миро- и жизнеутверждение оказывается в состоянии добиться
признания в новое время не потому, что оно в эпоху Ренессанса
оформляется в продуманное мировоззрение. Если ему вплоть до XVIII века,
когда оно приходит к победе, удается противостоять воздействию
коренящегося в средневековом мышлении и христианстве миро- и
жизнеотрицания, то оно обязано этим неуклонному прогрессу теоретического
познания и практики. В лице последних новый склад мышления обретает
опору, которая не только не поддается внешним воздействиям, но,
наоборот, с течением времени становится все более прочной. Так как
научное познание невозможно задержать и подавить, господствующей
становится вера во всесилие истины.
Поскольку становится все более очевидным, что в природе все подчиняется
целесообразной закономерности, рождается глубокое убеждение в том, что
условия существования общества и человечества также поддаются
реорганизации на разумной и целесообразной основе. Человек обретает все
большую власть над природой, и для него мало-помалу становится само
собой разумеющимся, что достижение совершенства и в других областях
является лишь вопросом достаточно сильного желания и умения правильно
взяться за дело.
Под постоянно испытываемым воздействием этого нового склада мышления
претерпевает изменения и мировоззрение христианства. Оно проникается
духом миро- и жизнеутверждения. Постепенно начинает восприниматься как
нечто само собой разумеющееся, что дух Иисуса стремится не отказаться от
этого мира, а преобразовать его. Родившееся из пессимизма
древнехристианское и августинско-средневековое представление о царстве
божьем отвергается, а его место занимает представление, вытекающее из
оптимизма нового времени. Эта происходившая в ходе медленного и
многократно прерываемого многовекового (с XV до конца XVIII столетия)
процесса переориентация христианского мировоззрения является решающим
событием духовной жизни нового времени. При этом христианство на всем
протяжении своей эволюции не отдает себе никакого отчета в том, что с
ним происходит. Оно убеждено, что ничуть не меняется, а в то же время,
переходя от пессимизма к оптимизму, утрачивает свою первоначальную
сущность.
Следовательно, человек нового времени становится оптимистичным не
потому, что он понял мир посредством углубленного мышления в духе миро-
и жизнеутверждения, а потому, что благодаря прогрессу теоретического
познания и практики получает власть над миром. Этот рост чувства
собственного достоинства и вытекающее отсюда появление все новых желаний
и надежд определяют его волю к жизни в столь ярко выраженном
положительном смысле.
Античность не смогла воплотить заложенное в человеке от природы миро- и
жизнеутверждение в форму миро- и жизнеутверждающего мировоззрения, так
как глубокое размышление над сущностью мира и жизни навязывало ей в
качестве логически необходимого результата безропотное смирение. У
человека нового времени склад мышления, ориентирующийся на прогресс
теоретического познания и практики, соединяется с присущим ему от
природы миро- и жизнеутверждением и вместе с ним, не апеллируя к более
глубокому размышлению над сущностью мира и жизни, выдвигает
оптимистическое мировоззрение.
Дух нового времени не создан ни одним из великих мыслителей. Он
постепенно прокладывает себе дорогу, опираясь на непрерывные успехи
теоретического познания и практики. Поэтому не случайно, что проект
программы мировоззрения нового времени выдвигает Френсис Бэкон
Веруламский (1561-1626), человек почти не философского склада и к тому
же еще далеко не беспорочный в жизни. В основу проекта он кладет тезис
"знание есть сила". Картину будущего Бэкон рисует в своей "Новой
Атлантиде", где рассказывает, как жители некоего острова благодаря
практическому применению всех приобретенных познаний и навыков, а также
благодаря разумным размышлениям относительно целесообразной организации
общества оказываются в состоянии вести в высшей степени счастливую
жизнь.*
--------------
* Бэкон был канцлером Якова I Английского, однако за взяточничество в
1621 году был смещен с этого поста. Основными его сочинениями являются
"Новый Органон" ("Novum Organum Scientiarum") [русск. пер. – Л.-М.,
1938] и "О достоинстве и приумножении наук" ("De dignitate et augmentis
scientiarum") [русск. пер. в: Соч., т. I, М., 1971]. От "Новой
Атлантиды" ("Nova Atlantic", 1604) [русск. пер. – М., 1954] сохранился
лишь один фрагмент.
Каково отношение этики к складу мышления, характеризующемуся верой в
прогресс, и какое воздействие этого склада мышления испытала она на
себе?
Античное этическое мышление, пытаясь получить ясность относительно
самого себя, впадало в пессимизм, ибо стремилось определить нравственное
как полезное и доставляющее радость индивиду с точки зрения разума. Оно
замкнулось в кругу эгоистического и не пришло к
социально-утилитаристскому мышлению. Этика нового времени заранее
избавлена от такой участи. Ей нет необходимости формулировать мысль о
том, что этика представляет собой деяние, направленное на благо других.
Это уже общепризнано. Эта мысль – дар христианства новому времени. Мысль
Иисуса о том, что этика является деятельным самоотречением одного в
пользу других, завоевала себе признание. Отделяющаяся от религии этика
наследует от христианства, в недрах которого она формировалась, в высшей
степени деятельный и альтруистический образ мышления. Ей надлежит лишь
рационально обосновать это достояние.
Исключительное значение имеет то обстоятельство, что навстречу этике
нового времени в позднем стоицизме выступает философская этика, в
которой соприкасающиеся с христианской нравственностью идеи предстают
как продукт рационального мышления. В новое время всходят ростки семян,
посеянных Сенекой, Эпиктетом и Марком Аврелием. Немало почерпнуло оно и
у Цицерона, найдя в его сочинениях благородную, опирающуюся на мышление
мораль. Открытие гуманистической этики позднего стоицизма сочетается в
новое время с открытием природы. Новое время идентифицирует
гуманистическую этику позднего стоицизма с христианской и
противопоставляет схоластической этике, в которой Иисус толкуется по
Аристотелю. Через поздний стоицизм оно приходит к осознанию того, что
нравственное представляет собою нечто непосредственное. Поскольку
Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий во многом говорят, как Иисус, они тем
самым содействуют распространению убеждения в том, что подлинно
рациональная этика и этика Евангелия идентичны.
На исходе античности поздний стоицизм и христианство, несмотря на
единодушие в вопросах этики, растерзали друг друга. В новое время они
объединились, чтобы вместе выработать этическое мировоззрение. Почему же
стало возможно то, что раньше было невозможным? Потому, что через
пропасть, разделявшую их мировоззрения, перекинут мостик. Христианство
теперь признает миро- и жизнеутверждение.
Каким же образом, однако, стал возможен этот перелом в христианстве?
Этому способствовал тот факт, что оно, несмотря на свое пессимистическое
мировоззрение, представляет – поскольку учитывает отношение человека к
человеку – деятельную этику.
Будучи последовательным до конца, пессимистическое мировоззрение
неизбежно должно прийти – как это характерно, например, для индийцев – к
чисто мироотрицающей и бездеятельной этике. Однако своеобразие
мировоззрения Иисуса, проникнутого ожиданием конца света и прихода
сверхъестественного царства божьего, и непосредственность его этического
ощущения приводят к тому, что он, несмотря на свое пессимистическое
отношение к естественному миру, провозглашает этику деятельной
преданности своему ближнему. Эта деятельная этика способна стимулировать
эволюцию от христианско-пессимистического к христианско-оптимистическому
мировоззрению. Новое время, следуя своему инстинкту, считает само собой
разумеющимся, что этика деятельного отношения человека к человеку
предполагает этику, положительно оценивающую деяние, как таковое, и что
эта этика действия в свою очередь принадлежит оптимистическому
мировоззрению, жаждущему целеустремленного преобразования условий бытия
и надеющемуся на его осуществление.
Следовательно, именно Иисусова этика деятельной преданности позволяет
христианству в ответ на интуицию духа нового времени трансформироваться
из пессимистического мировоззрения в оптимистическое. Это выражается в
том, что новая концепция христианства, когда ей приходится
полемизировать со старой, выступает как "религия Иисуса" против
"христианства догм".
Итак, появляется – у Эразма и отдельных представителей Реформации еще
робко, но затем все явственней – соответствующая духу нового времени
интерпретация учения Иисуса, согласно которой последнее представляет
собой религию действия в мире. Исторически и фактически такая
интерпретация неверна. Мировоззрение Иисуса в части, касающейся будущего
естественного мира, в основе своей пессимистично. Религия Иисуса – не
религия преобразующего мир деяния, а религия ожидания конца света. И
деятельный характер присущ этике Иисуса лишь постольку, поскольку она
для достижения внутреннего совершенства, необходимого под углом зрения
прихода к царству божьему, требует от человека безграничной преданности
своему ближнему. Проникнутая энтузиазмом, то есть внешне ориентирующаяся
на оптимистическое мировоззрение этика в пессимистическом мировоззрении
– такова грандиозная парадоксальность учения Иисуса.
В новое время, однако, считалось возможным не замечать эту
парадоксальность и предполагать наличие в учении Иисуса оптимистического
мировоззрения, соответствующего энтузиастической этике и идущего
навстречу духу позднего стоицизма и нового времени. Для прогресса
духовной жизни Европы это заблуждение являлось необходимостью. Через
какие кризисы пришлось бы ей пройти, если бы не удалось естественным
образом прикрыть новое мировоззрение авторитетом великой личности
Иисуса!
Заблуждение было столь естественным, что не было серьезно поколеблено
вплоть до конца XIX века. Когда критическая историография в начале XX
столетия высказала новую точку зрения, сводившуюся к тому, что Иисус,
несмотря на свою деятельную этику, мыслил и действовал в рамках
проникнутого ожиданием конца света пессимистического мировоззрения, она
этим навлекла на себя нарекания. Ей инкриминировали, что она низвела
Иисуса до роли мечтателя-фанатика, в то время как в действительности она
лишь положила конец ложной модернизации его личности.*
--------------------
* См.: Albert Schweitzer, Das Messianitats und Leidens-geheimnis. Eine
Skizze des Lebens Jesu (1901); Geschichte der Leben-Jesu-Forschung
(1906).
И вот на нашу долю выпадает пережить кризис: мы, современные люди, с
одной стороны, должны в нашем мышлении встать на позиции мировоззрения
мирои жизнеутверждения, а с другой – принимать этику Иисуса, в основе
которой лежит пессимистическое мировоззрение.
О существовании этой ныне очевидной проблемы новое время вначале даже не
подозревает. Иисус и представители этики позднего стоицизма вместе
являются для него главными авторитетами в области этического миро- и
жизнеутверждения.
Влияние позднестоической этики в новое время испытывают Эразм
Роттердамский (1469-1536), Мишель Монтень (1533-1592), Пьер Шаррон
(1541-1603), Жан Боден (1530-1596) и Гуго Гроций (1583-1645) независимо
от того, что одни из них больше привержены идеям христианства, а другие
вольнодумству. Поздним стоикам Эразм обязан своим правом понимать
открытое за церковным учением простое евангелие Иисуса одновременно и
как совокупность всех этических исканий философии. Найдя в них же опору,
Монтень в своих "Опытах" (1580) удерживается от полного погружения в
стихию этического пессимизма. Вдохновляемый поздними стоиками, Боден в
"Шести книгах о республике" (1576) противопоставляет принципам
макиавеллиевского "Государя" (1515) этический идеал государства. Черпая
из того же источника, Пьер Шаррон в своем произведении "О мудрости"
(1601) осмеливается утверждать, что этика стоит над традиционной
религией и может держать себя независимо по отношению к ней, нисколько
не поступаясь при этом своим существом и своей глубиной. К Марку Аврелию
восходит известный труд Гуго Гроция "О праве войны и мира" (1625), где
он с такой уверенностью формулирует принципы естественного и
международного права и тем самым отстаивает требование разума и
гуманности в области права.
Вновь зарождающемуся естествознанию ближе всего, пожалуй, мировоззрение
Эпикура. Пьер Гассенди (1592-1655) пытается возродить его.* Однако его
усилия не приносят успеха. Присущая мышлению нового времени вера в
прогресс стихийно прорывает рамки скептицизма и скептической этики.
Величие Эпикура, который, повинуясь глубочайшей искренности, пытается
сочетать этическое мышление с натурфилософией, не признающей
целесообразности в природе, слишком ловкий пророк нового времени не
способен ни постигнуть сам, ни внушить своему времени.
------------------
* Pierre Gassendi, De vita, moribus et doctrina Epicuri (1647); Syntagma
philosophiae Epicuri (1649).
Для подобной великой искренности новое время вообще еще не созрело. Оно
находится еще на некритической стадии. Типичен для его духа Исаак Ньютон
(1643-1727), который был стопроцентным эмпириком в исследовании природы,
оставаясь в мировоззрении на наивно-христианских позициях.
Ренессанс и период после Ренессанса ограждены от трудностей, вытекающих
для этики и миро- и жизнеутверждения из беспредпосылочно действующей
натурфилософии. Мировоззрением для них являются рождающаяся из успехов
теоретического познания и практики вера в прогресс и связанная с нею
радость деяния.
Через веру в прогресс в этику вливается новая жизнь. Начинают
действовать внутренние связи, существующие между этикой и миро- и
жизнеутверждением, элементарные стимулы к деятельности, заложенные в
христианской этике, получают свободу воздействия. Вера в прогресс
указывает им цель преобразование общества и человечества.
Новым временем движет не подлинно углубленное этическое мышление, а вера
в прогресс, которая вытекает из достижений теоретического познания и
практики и оказывает влияние на этику, питающуюся идеями стоицизма и
христианства. Вера в прогресс тянет телегу; этике поначалу остается лишь
сопровождать ее. Однако по мере того, как дорога начинает все круче
подниматься вверх и тянуть телегу становится все труднее, наступает
черед этики приложить свои силы. Но она оказывается неспособной к этому,
так как не обладает собственной силой. В итоге телега, выйдя из
повиновения, увлекает за собой назад, под гору, и веру в прогресс и
этику.
Задачей философии было переосмыслить миро- и жизнеутверждение,
порожденное восторгом перед достигнутыми успехами теоретического
познания и практики, превратить его в углубленное, вытекающее из
мышления об универсуме и человеческом бытии миро- и жизнеутверждение, и
на этом фундаменте возвести здание этики. Она не смогла сделать ни того,
ни другого.
К середине XIX века, когда становится очевидным, что мы живем миро- и
жизнеутверждением, вытекающим только из надежды на успехи теоретического
познания и практики, а не из углубленного мышления о мире и жизни, наша
судьба уже решена. Оптимистически-этическое мировоззрение нового
времени, внесшее столь большой вклад в развитие культуры, обречено на
гибель, подобно тому, как неизбежно рушится уже высоко взметнувшееся
ввысь здание, которое возведено на непрочном фундаменте.
VII. ОБОСНОВАНИЕ ЭТИКИ В XVII И XVIII СТОЛЕТИЯХ
Миро- и жизнеутверждение является настолько само собой разумеющимся для
нового времени, что последнее не испытывает никакой потребности в
обосновании и углублении его с помощью мышления о мире и жизни. Оно
отвергает пессимизм как проявление отсталости и глупости, совершенно не
подозревая, насколько глубоки его корни в мышлении. Однако необходимость
обоснования сущности этического оно все-таки признает. Как же оно
поступает при этом?
То, что этика представляет собой деятельность, направленную на общее
благо, ясно с самого начала. Мышление нового времени гарантировано от
участи античного мышления, которое при попытке обоснования этического
зашло в тупик разочарованности и пессимизма. Но ему предстоит ответить
на вопрос о том, каким образом неэгоистическое возникает рядом с
эгоистическим и какова внутренняя связь между ними.
Вновь разыгрываются события, подобные тем, которые последовали за
выступлением Сократа, с той лишь разницей, что задача на этот раз
поставлена не отдельным мыслителем, а самим духом времени. Снова
предпринимаются попытки рассматривать этическую проблему изолированно,
как состоящую в самоанализе отношения индивида к самому себе и к
обществу и не имеющую отношения к последним вопросам о смысле мира и
жизни. Теперь это представляется гораздо более простым делом, так как
мироутверждение и направленная на общее благо деятельность не нуждаются
более в доказательстве, но сами фигурируют в качестве предпосылок.
Существует три способа объяснения взаимосвязи между эгоистическим и
альтруистическим. Либо нужно предположить, что эгоистическое в сознании
индивида при последовательном размышлении само собой переходит в
альтруистическое. Либо следует исходить из того, что альтруистическое
возникает в мышлении общества и переходит затем в убеждения индивидов.
Либо, наконец, следует вернуться к точке зрения, согласно которой эгоизм
и альтруизм извечно уживаются в человеческой натуре. Все три объяснения
практикуются с использованием самых различных средств, хотя и не всегда
применяются в чистом виде: у некоторых мыслителей одно переходит в
другое.
Наиболее целеустремленную попытку вывести психологически преданность
благу других из эгоизма предпринимают Давид Гартли (1705-1757) и Поль
Анри Гольбах (1723-1789).*
-------------
* Давид Гартли, Размышления о человеке, его строении, его долге и
упованиях (1749) [русск. пер. в: Английские материалисты XVIII в. Собр.
произв. в 3-х томах, т. 2, М., 1967]. Поль Анри Гольбах, Система
природы, или о законах мира физического и мира духовного (1770) [русск.
пер. – М., 1940].
Гартли, сменивший медицину на теологию, стремится рассматривать
альтруизм как происходящее под воздействием соответствующего разуму
мышления целесообразное облагораживание первоначального эгоизма.
Гольбах, многократно подвергавшийся оскорблениям и нападкам, видит корни
альтруизма в том, что индивид, если он правильно понимает свои интересы,
постоянно будет сочетать их с интересами общества и, следовательно,
направлять свою деятельность также и на последние.
Оба пытаются построить концепцию по возможности исходя из
материалистических предпосылок, чтобы затем увенчать ее идеалистическими
выводами. Однако ни более грубые, ни более утонченные предпосылки, ни те
и другие вместе не способны увенчать убедительными результатами попытку
психологического выведения альтруизма из эгоизма.
Более грубые соображения не глубоки. Вполне очевидно, конечно, что
благополучие общества зависит от степени нравственности его членов и что
индивид, следовательно, имеет тем больше перспектив в достижении личного
благополучия, чем выше нравственность общества.
Отсюда, однако, не вытекает, что индивид становится тем более
нравственным, чем лучше он понимает свои интересы. Взаимозависимость
между ним и обществом носит иной характер. Индивид не пользуется благами
общества в той мере, в какой он своим нравственным поведением
содействует упрочению его благополучия. Если большинство членов
общества, погрязнув в близоруком эгоизме, стремится только к личному
благу, то индивид, действующий по внушению дальновидного эгоизма,
приносит жертвы, которые ничего не сулят ему лично, хотя и не
оказываются потерянными для общества.
Если же состояние общества благодаря нравственному поведению большинства
его членов более благоприятно, то индивид извлекает выгоды, даже когда
относится к обществу отнюдь не по законам нравственности. Действуя
бесцеремонно и близоруко, он ради личного благополучия постарается
урвать особенно большой кусок со стола общества, иными словами, доить
корову, которую кормят другие. Таким образом, воздействие индивида на
благополучие общества и обратное воздействие благополучия общества на
благополучие индивида отнюдь не связаны простой взаимозависимостью.
Утверждение, будто индивид на основе правильно понятого эгоизма должен
заставить себя действовать в интересах общего блага, подобно
быстроходному судну, имеющему пробоину.
Поэтому теории психологического выведения альтруизма из эгоизма
вынуждены в той или иной форме апеллировать к самопожертвованию
индивида. Делается это путем внушения индивиду, что существует не только
материальное, но и духовное блаженство. Не только внешнее благополучие,
но и уважение других и удовлетворение самим собой должны быть
потребностью человека. Но эту потребность он может удовлетворить лишь
при условии, что будет заботиться также о благе других. Даже Гольбах,
который стремится быть непреклонно рассудительным, позволяет этим
аргументам говорить во весь голос.
Следовательно, предпринимаются попытки с помощью выдержанного в басовом
ключе понятия блаженства модулировать из обычного эгоизма в
одухотворенный.
Тропа, на которую при этом вступают, параллельна той, которая ввергла
последователей Сократа в пропасть парадокса. Чтобы перейти от эгоизма к
альтруизму и таким образом логически обосновать этику доставляющего
удовольствие с точки зрения разума, эпикурейцы стремились приравнять
духовное наслаждение к материальному. При этом они достигли лишь того,
что этика низошла до разочарованности и пессимизма. В новое время
духовное блаженство – опять-таки ради этики – наравне с материальным
включается в общее понятие блаженства. И здесь результатом является
парадокс.
Материальное и духовное блаженство не соотносятся друг с другом таким
образом, что одно продолжается в другом. Когда в интересах этики
апеллируют ко второму, то оно не усиливает первого, а устраняет его.
Человек, серьезно вознамерившийся ориентироваться также и на духовное
блаженство, приходит к тому, что признание со стороны ближних,
представляющееся ему поначалу полным синонимом духовного блаженства,
становится для него все менее существенным. Оно кажется ему слишком
жидким клеем, которым пытаются скрепить воедино материальное и духовное
блаженство и который капля по капле стекает, не выполняя своего
назначения. Все исключительнее переживает он духовное блаженство как
состояние, в котором он составляет единое целое с самим собой и поэтому
имеет право удостоить самого себя некоторым признанием.
Духовное блаженство приносит удовлетворение само по себе. Либо человек
приходит к решению поступать этически, потому что ожидает от этического
поведения преобразования внешних условий своего бытия, сулящего пользу и
удовольствие. Либо он избирает этот путь, так как находит счастье в
подчинении внутреннему побуждению к этическому действию. В последнем
случае он абсолютно не принимает в расчет связь между своей
нравственностью и своим материальным счастьем. Быть нравственным – для
него само по себе счастье, пусть даже это сулит перспективу оказаться в
самом невыгодном с материальной точки зрения положении.
Но если духовное блаженство не поддается органическому слиянию с
материальным, то напрасны любые попытки представить альтруизм как некий
облагороженный эгоизм.
Как только обычное понятие удовольствия подвергается – ради приведения в
соответствие с этикой – совершенствованию, оно оказывается обреченным на
одухотворение до бесконечности. В античной этике, где совершенствование
происходит под воздействием эгоистически определенной этики, понятие
удовольствия деградирует до удовольствия, выражающегося в отсутствии
такового, и заводит этику в тупик разочарованности и пессимизма. В этике
нового времени, где подлежащее совершенствованию удовольствие испытывает
влияние альтруизма, оно поднимается до иррационального и
надматериального энтузиазма. В обоих случаях речь идет об одном и том же
парадоксальном процессе, различие лишь в том, что в первом случае он
направлен в сторону отрицательного, а во втором – в сторону
положительного.
Следовательно, стремясь вывести этику из удовольствия или блаженства,
мышление приходит к разочарованности и пессимизму или к энтузиазму, к
одухотворенно-эгоистическому или одухотворенно-экспансивному образу
действия. Углубленное мышление исключает возможность согласования
естественного удовольствия и этики.
Объяснение, согласно которому альтруизм является принципом действия,
воспринятым индивидом от общества, наиболее характерно для Томаса Гоббса
(1588-1679), Джона Локка (1632-1704), Клода Адриана Гельвеция
(1715-1771) и Иеремии Бентама (1748-1832).*
-----------------
* Томас Гоббс, Философские основания учения о гражданине (1642) [русск.
пер. – М., 1914]; Левиафан, или Материя, форма и власть государства
церковного и гражданского (1651) [русск. пер. – М., 1936]; О человеке
(1658) [русск. пер. в: Избр. соч.. М.-Л., 1926].
Джон Локк, Мысли о воспитании (2 ч., 1690) [русск. пер. – М., 1939).
Клод Адриан Гельвеций, Об уме (1758) [русск. пер. – М., 1938].
Jеrеmias Bentham, An Introduction to the Principles of Morals
Legislation (1780) [русск. пер. – "Введение в основания нравственности и
законодательства", Избр. соч., т. 1, СПб., 1867].
По Гоббсу, индивиды должны поручать государству и уполномочивать его
побуждать их к деятельности на благо общества. Только таким путем,
утверждает он, можно прийти к общему благу, в котором эгоизм индивидов
найдет наиболее здоровое проявление. Сами по себе люди не могут
отрешиться от близорукого эгоизма и поэтому не в состоянии достичь
благополучия. Им не остается ничего другого, кроме как определить в
своей среде некий авторитет, который будет силой побуждать их к
альтруизму.
Однако внешними средствами организованное общество не может приобщить
индивида ко всем действиям, необходимым для всеобщего блага. Оно должно
стремиться к тому, чтобы получить власть над индивидом одновременно и
путем воздействия на его интеллект силой своего убеждения. Такую
возможность учитывает Джон Локк. Согласно его концепции, бог и общество
сообща принуждают индивида к альтруизму, апеллируя при этом к его
эгоизму. В частности, они предусмотрели для обеспечения порядка вещей в
разумных пределах поощрения за полезные для общества действия и
наказания за действия, наносящие ему вред. В распоряжении бога поощрения
и наказания бесконечной продолжительности. Общество действует двояко: с
помощью власти, которой его наделяет юридический закон, и с помощью
общественного мнения, применяющего похвалу и порицание как средства
духовного принуждения. Движимый желанием и нежеланием, человек
оказывается перед необходимостью приспосабливаться к этим столь
действенно защищающим общее благо нормам и в результате становится
нравственным.
При всех различиях в частностях концепции Гоббса и Локка совпадают в
общем понимании этики. Разница, собственно, лишь в том, что у Гоббса
бичом размахивает одно общество, в то время как у Локка это делают
сообща бог и общество.
Гельвеций, выходец из переселившейся во Францию пфальцской семьи, тоньше
и глубже. Подвизаясь в качестве откупщика и землевладельца, он вместе со
своей благородной супругой пытался продемонстрировать на практике
доброту и справедливость, за которые ратовал в своих сочинениях. Ему
ясно, что этика в известной мере следствие энтузиазма. Общество не может
навязать ее индивиду, оно может лишь воспитать у него нравственные
принципы. В частности, оно прибегает ко всем имеющимся в его
распоряжении средствам и уловкам, чтобы оказать нужное воздействие на
эгоизм индивида. Особенно пользуется оно его стремлением к признанию и
славе. Похвала общества в адрес "хорошего", с его точки зрения, является
для многих сильнейшим стимулом для защиты его интересов. Возможно, у
Гельвеция было бы менее поверхностное представление об этической
деятельности, если бы он – с самыми благими намерениями – не был столь
заинтересован в том, чтобы толковать этику как нечто прививаемое
воспитанием.
С убеждением Гельвеция, что этика возникает как результат энтузиазма, к
которому индивид побуждается обществом. Полностью солидаризируется
Бентам. Однако он проводит в жизнь свои принципы гораздо глубже и
последовательнее Гельвеция. Из романса он делает хорал.
Роль общества в осуществлении этических норм, по Бентаму, трудно
переоценить. В энергичных выражениях он выступает против воззрения,
будто совесть человека может решать вопросы добра и зла. Ничто не должно
представать перед судом субъективных ощущений. Действительно
нравственный человек принимает этические нормы из рук общества и с
воодушевлением реализует их.
Но если общество правомочно диктовать этику, то оно должно прежде всего
упорядочить свои этические воззрения. Следовательно, необходимо, как
говорит Бентам, научиться связывать с представлением об общеполезном
четкие и определенные понятия. Затем общество должно с абсолютной
последовательностью, не поддаваясь никаким отвлекающим соображениям,
положить этот принцип в основу законодательства и формирования этических
норм. Речь идет о создании своего рода "моральной арифметики", которой
поручено будет рассчитывать полезный эффект всех принимаемых решений.
Сухо и деловито, вникая во все подробности уголовного законодательства и
во все нормы нравственного закона, Бентам показывает далее, что принцип
максимально возможного счастья для возможно большего числа людей
распространяется на всех и дает надежную и точную ориентацию в вопросах
добра и зла.
"Мораль в самом общем понимании – это учение об искусстве направлять
действия людей таким образом, чтобы производить наибольшую сумму
счастья".
Законодательство определяет нравственные действия, которые может
диктовать общество. Чтобы оказывать воспитательное влияние, оно должно
быть пронизано духом гуманности.
"Однако имеется большое число полезных обществу действий, которые
законодательство диктовать не может. Более того, существует множество
вредных действий, которые оно не в силах запретить, хотя мораль их
запрещает. Словом, у законодательства тот же самый центр, что и у
морали, но у него иной объем".
Там, где закон прекращает свое действие, обществу не остается ничего
другого, кроме как неустанно внушать индивиду, в сколь сильной степени
он служит собственному благу, содействуя благу других. Оно делает это у
Бентама без воспитательных ухищрений, характерных для Гельвеция.
Общество взывает к чувству правды индивида. Оно падает перед ним ниц и
умоляет ради всеобщего блага прислушаться к голосу разума. Таким
образом, сухая манера, свойственная труду Бентама об этике, таит в себе
своеобразное обаяние, нечто захватывающее. Этим и объясняется огромное
влияние, которое оказывал на людей чудак-затворник, редко покидавший
свой дом у Вестминстерского парка.
Наибольшей силой воздействия обладают те места его сочинений, где он
побуждает людей задуматься не только над непосредственными, но и над
более отдаленными, не только над материальными, но и над духовными
последствиями какого-нибудь действия или отказа от него. Благотворно
мужество, с каким этот фанатик полезности осмеливается представить
материальные блага как основу духовных.
Бентам – один из величайших представителей этики. Но его заблуждение
столь же велико, как и его проницательность. Его проницательность
выразилась в том, что он истолковал этику как энтузиазм. Заблуждение же
его – в уверенности, что целесообразность энтузиазма гарантируется
приравниванием его к воспринятым индивидом убеждениям общества.
Это ставит Бентама в один ряд с Гоббсом, Локком и Гельвецием, хотя в
остальных отношениях он гораздо выше их. Подобно им, Бентам считает, что
нравственность возникает вне человека. Подобно им, он в своем стремлении
объяснить альтруизм заставляет бездействовать этическую личность в
человеке и взамен поднимает общество до роли этической личности, чтобы
затем связать индивидов трансмиссиями с этим источником энергии.
Различие лишь в том, что у этих банальных философов-моралистов индивид
становится марионеткой, управляемой обществом в соответствии с
этическими принципами, а у Бентама движения его осмысленны, он
подчиняется обществу с глубокой внутренней убежденностью.
Итак, этическое мышление из одного парадоксального состояния переходит в
другое. Пытаясь сконструировать по образцу античности этику, в которой
недостаточно представлена способствующая общему благу активность, оно
приходит к этике, в которой уже нет больше никакой этики, и кончает
безропотным смирением и пессимизмом. Избирая же в качестве предпосылки
подобную активность, оно приходит к этике без этической личности.
Промежуточный путь, предполагающий возникновение у этической личности,
способствующей общему благу, деятельной этики, оно, как ни странно,
проложить не может.
Объяснение альтруизма как некоего облагораживания эгоизма, спонтанно
происходящего под воздействием разума или стимулируемого влиянием
общества, явно неудовлетворительно и с психологической и с этической
точек зрения. Поэтому утилитаризм с необходимостью приходит к убеждению,
что альтруизм каким-то образом внутренне присущ человеческой природе
наряду с эгоизмом. Разумеется, рядом с эгоизмом он неизменно выглядит
отставшим в развитии близнецом, которого в состоянии поставить на ноги
только самый тщательный уход. Поэтому сторонники третьего вида
объяснения ссылаются па два первых. Они непрерывно подвергают
способность к альтруистическому чувству влиянию соображений, ведущих к
растворению эгоизма в альтруизме. Обе первые концепции принимаются на
службу в качестве кормилиц для третьей.
Среди представителей этого течения заслуживают быть упомянутыми Давид Юм
(1711-1776)* и Адам Смит (1723-1790).**
--------------
* Давид Юм, Трактат о человеческой природе (1739-1740); Исследования о
принципах нравственности (1751) [русск. пер. в: Соч., т. 1, М., 1965].
** Адам Смит, Теория нравственных чувств (1759) [русск. пер. – СПб.,
1895]; Исследование о природе и причинах богатства народов (1770)
[русск. пер. – М., 1962]. Адам Смит был профессором морали в Глазго.)
Юм единодушен с прочими утилитаристами в признании принципа всеобщего
блага высшим моральным принципом. Являются ли действия добрыми или
злонамеренными, определяется единственно тем, в какой мере они
направлены на увеличение общего счастья. Этического или неэтического,
как такового, не существует.
Самосовершенствование человека как цель этики Юм столь же мало принимает
во внимание, как и другие утилитаристы. Подобно им, он борется с
аскетизмом и другими жизнеотрицающими требованиями христианской этики,
так как в них невозможно обнаружить способствующей всеобщему благу
полезности.
Что же, однако, побуждает человека содействовать общему благу? На этот
вопрос последовательные утилитаристы отвечали: понимание значимости
общего блага. Юм не разделяет такой односторонности, так как видит, что
она не согласуется с психологическими фактами. Стимулы для
благожелательных действий рождаются не из благородных соображений, а из
непосредственного сочувствия, утверждает он. Все стоящие на службе
общего блага добродетели вытекают из чувства. Решаться на действия в
духе любви к людям мы можем лишь потому, что нам присущи элементарное
сочувствие счастью других людей и отвращение к их бедам. Нравственными
мы становимся благодаря симпатии.
Подобную симпатию было бы логичным признать формой эгоистической
потребности счастья, предположив, например, что человек, дабы быть по
настоящему счастливым, должен видеть вокруг себя счастье. Однако Юм не
идет по такому пути. Он хочет не конструировать, а лишь констатировать.
Для него достаточно того, что непосредственное сочувствие другим людям
оказывается неким заложенным в человеческой природе принципом.
Существует предел, утверждал он, наших поисков причинных связей. В любой
науке имеется несколько общих принципов, вне рамок которых мы не можем
искать более общий принцип.
Среди факторов, стимулирующих моральное чувство, большое значение Юм
придает "любви к славе". Она побуждает нас всегда смотреть на самих себя
глазами других. Стремление добиться уважения окружающих является великим
воспитателем добродетели. Здесь Юм рассуждает так же, как Фридрих
Великий, которому принадлежит фраза: "L'amour de la gloire estinne dans
les belles ames; il n'y a qu'a l'animer, il n'y a qu'a l'exciter, el des
hommes qui vegetaient jusqu'alors, enflammes par cet heureux instinct,
vous paraitront changes en demi-dieux)"*.
* "Oeuvres de Frederic Ie Grand", vol. IX, p. 98. "Любовь к славе –
врожденное свойство прекрасных душ; достаточно их лишь пробудить и
всколыхнуть, как появляются люди, которые ранее прозябали, а теперь,
воспламененные этим счастливым инстинктом, превратились в полубогов".
Адам Смит стремится следовать идее симпатии во всех ее проявлениях. При
этом он обнаруживает, что наша способность к сочувствию состоит не
только в том, что мы проявляем участие к пережитым другими радости и
горю. Она приводит нас, говорит он, также и к общности мыслей с людьми,
действующими рядом с нами. Со всей непосредственностью мы испытываем
чувство симпатии или антипатии к действиям других людей и к мотивам,
лежащим в основе этих действий. Наша этика – продукт опыта наших
симпатий. Мы осознаем необходимость учитывать в нашей деятельности
одобрение ее побудительных мотивов и тенденции со стороны
беспристрастного свидетеля. Следовательно, врожденная симпатия как к
переживаниям, так и к деятельности других является полезным регулятором
отношений людей друг к другу. Это чувство бог вложил в природу человека,
дабы оно побуждало его к труду на общее благо.
Вопрос о том, в какой мере является прогрессом сравнительно с учением
Юма это несколько искусственное расширение понятия симпатии благодаря
теории о беспристрастном свидетеле, остается открытым.
В своем знаменитом сочинении об условиях благосостояния народов Адам
Смит основывает это благосостояние на свободной во всех отношениях и
соответствующей разуму деятельности эгоизма. О роли этики в
экономических вопросах он не говорит. Считая, что экономическое развитие
определяется лишь имманентными ему законами, он убежден, что при должной
свободе действий этих законов результат будет благоприятным. Сторонник
рационального оптимизма, философ-моралист Адам Смит является также
основателем экономического учения laissez faire (манчестерства). Он
возглавил борьбу за освобождение торговли от мелочной и наносящей ущерб
опеки властей. Ныне, когда экономическая жизнь народов вновь подчинена
близорукому вмешательству не владеющих экономическим мышлением властей,
мы можем в полной мере оценить величие научного подвига Смита.
Подобно Смиту, сторонником принципа свободы экономической жизни был
также Бентам. Однако он выдвигает и этическую концепцию общества; он
требует, чтобы оно оказывало возможное содействие прогрессивному
устранению различии между богатством и бедностью.
Каково же значение Юма и Смита в развитии этики? Они разрабатывают
эмпирически-психологический метод. Подчеркивая значение симпатии, они
стремятся подвести под утилитаризм естественный фундамент. В
действительности же корригирующая психология начинает подрывать свои
позиции. Утилитаризму смутно видится великая концепция, выводящая этику
из мышления. Он пытается сделать человека нравственным, побуждая его
осознавать глубину и необходимость целей этики.
Это воззрение основывается на убеждении в полной подчиненности воли
мышлению. Абсолютная рациональность этического – вот тот фундамент, на
котором оно зиждется. Сохраняя верность самой себе, эта концепция не
может признать предпосылками этического полученные в ходе
психологического анализа и не познаваемые иным путем факты.
Перед Юмом и Смитом, которые низводят этику до уровня инстинкта, встает
вопрос: каким образом этика может быть данной от природы и одновременно
подчиненной мышлению? Ибо представители психологического утилитаризма
вынуждены признать зависимость ее от мышления. Если бы этика была лишь
проявлением инстинкта, ее невозможно было бы расширять и углублять.
Невозможно было бы в убедительной для всех форме распространять среди
людей. В какой мере, однако, возможно воздействие мышления на инстинкт
симпатии? Что объединяет их до такой степени, что дело одного может быть
продолжено другим?
Если бы Юм и Смит могли представить себе все значение этой великой
проблемы этики, ставшей благодаря им актуальной, они должны были бы
продолжить исследования, доискиваясь самого общего и самого глубокого
смысла принятой ими в качестве основы этики симпатии и пытаясь понять,
каким образом она проникает в область мышления.
Однако они не интересуются значением своей констатации, полагая, что с
помощью психологии дали достаточно убедительное и вполне разумное
объяснение альтруизма. Дух времени со свойственной ему удивительной
способностью связывать воедино различные идеи подчиняет себе их
концепцию. Популярный утилитаризм уверенно утверждает теперь, что
альтруизм следует понимать как рациональное облагораживание эгоизма, как
результат влияния общества и к тому же еще как проявление природного
инстинкта.
В действительности же психологическая концепция этики создает лишь
видимость новой жизни утилитаризма. Она скорее представляет собой
введенную ему туберкулезную палочку. Логические выводы из констатации
природного с неизбежностью влекут за собой разложение
рационалистического утилитаризма. Процесс этот завершается в XIX веке с
торжеством биологического мышления.
Юм и Смит открывают траурную процессию на похоронах рационалистического
утилитаризма. Однако пройдет еще много времени, прежде чем состоится
вынос тела. Против утилитаристов, которые пытаются вывести сущность
нравственного и его обязательность из самого содержания нравственного,
выступают интеллектуалисты и интуиционисты. Эмпирическое обоснование
этики кажется им угрозой господству нравственного. Этика представляет
собой стремление к совершенству – такова в общих чертах их идея.
Стремление же к совершенству движет нами потому, что заложено в нас
природой. Общеполезная деятельность вообще не имеет отношения к этике, а
служит лишь проявлением стремления к самосовершенствованию.
Однако интеллектуалисты и интуиционисты не находят достойного выражения
для этой более глубокой, всеобъемлющей концепции этики. Они все еще
слишком послушно следуют традициям неживого, полусхоластического
философствования.
Наиболее сильная их сторона – в выявлении слабостей обоснования этики у
Гоббса и Локка, против которых они преимущественно выступают. При этом
они высказывают много верного о непосредственной и абсолютной
обязательности нравственного закона. Нередко они удачно подчеркивают,
что значение нравственного состоит не только в полезности внушенного им
действия, но и в достигнутом таким путем самосовершенствовании человека
и что предпосылкой нравственности является нравственная личность.
Однако попытки интеллектуалистов и интуиционистов обосновать идею добра
как некую способствующую преобразованию человека силу сводятся к
психологизированию – порой остроумному, но чаще искусственному и
банальному. Они погрязают в логических дистинкциях, вместо того чтобы
исследовать природу человека в ее существе. Они оперируют сведениями,
почерпнутыми у философских школ прошлого, не пытаясь противопоставить
новым взглядам на этику глубокое толкование проблемы. Во многом они
возвращаются к Платону, во многом – сознательно или подсознательно
аргументируют не как философы, а как теологи.
Теории эти разнятся в деталях, их борьба обусловлена тем, какое
обоснование этического они отстаивают: более интеллектуалистическое,
более мистически-чувственное или более теологическое.
Большинство антиутилитаристов принадлежит к Кембриджской школе
платоников. Заслуживают упоминания Ралф Кедворт (1617-1688), Генри Мор
(1614-1687), проповедник Самюэл Кларк (1675-1729), епископ Ричард
Кемберленд (1631-1718) и Уильям Уолластон (1659-1724). По Кедворту,
нравственные истины столь же очевидны, как и математические. Для Мора
этическое – это интеллектуальная сила души, обуздывающая инстинкты.
Кемберленд исходит из того, что нравственный закон коренится в разуме,
которым наделил человека бог. Кларк, живущий в мире идей Исаака Ньютона,
считает нравственный закон духовным двойником закона природы. Уолластон
определяет его как логическую правильность.
В сущности, эти мыслители излагают лишь тезис о том, что этическое
этично. Они утверждают, что утилитаристский взгляд на этическое слишком
прозаичен. Однако им не удается сформулировать в противоположность
утилитаристскому воззрению более возвышенный принцип этики, из которого
можно было бы вывести более высокое и всеобъемлющее содержание ее. Их
этика по содержанию, в сущности, не отличается от этики утилитаристов.
Ей только не хватает великого энтузиазма, характерного для последней.
Интеллектуалисты и интуиционисты не способны создать живую этику
самосовершенствования.
Какова же внутренняя связь между стремлением к самосовершенствованию и
общеполезной деятельностью? Этот кардинальный вопрос этики всплывает в
ходе полемики между утилитаристами и их консервативными противниками.
Однако на первых порах он еще завуалирован и лишь в мышлении Канта
проступает отчетливо.
Особое место в этическом мышлении XVIII столетия занимает граф Антони
Эшли Купер Шефтсбери (1671-1713).*
* Antony Ashley Cooper Schaftesbury, Characteristics of the Men,
Manners, Opinions, Times (три тома, 1711). Bo второй том включена
первоначально (1699) изданная отдельной книгой этическая работа "Inquiry
concerning virtue and Merit".
Эту работу Дени Дидро издает в 1745 году на французском языке. Он
выступает не только против утилитаристов, но и против интеллектуалистов
и интуиционистов, стремясь встать на промежуточную точку зрения. Он
открыто признает, что содержание этики утилитарно. Однако он не выводит
этическое ни из соображений полезности, ни из интеллекта, считая, что
своим происхождением оно обязано области чувств. Вместе с тем он, как и
Адам Смит несколькими годами позже, подчеркивает родство этического и
эстетического.
Главное же то, что он выдвигает живую, сочетающуюся с этикой
натурфилософию. Он убежден, что в универсуме царит гармония и назначение
человека – пережить в себе эту гармонию. Эстетическое чувство и
этическое мышление являются для него формами слияния с божественной
жизнью, которая стремится к самовыражению как в духовном бытии человека,
так и в природе.
Начиная с Шефтсбери, этика с каменистых нагорий спускается в цветущую
долину. Утилитаристы еще ничего не знают о мире. Они ограничивают этику
рамками отношений человека к обществу. Знания о мире антиутилитаристов
неверны. Они разрабатывают этику методами школьной теологии и школьного
философствования о вселенной. Шефтсбери же переносит этическое мышление
на почву реального универсума, увиденного им сквозь призму
идеализирующего оптимизма, и приходит таким путем к непосредственному и
универсальному понятию нравственного.
Натурфилософская мистика начинает вплетать волшебные нити в европейское
мышление. Вновь царит дух Ренессанса, но теперь он подобен уже не
ревущему урагану, как у Джордано Бруно, а ласкающему ветерку. Шефтсбери
мыслит пантеистически – более пантеистически, чем сам себе в том
признается. Но это не тот пантеизм, который сотрясает эпоху
мировоззренческими столкновениями и вступает в конфликт с теизмом. Это
господствующий также в индуизме и позднем стоицизме безопасный пантеизм,
который не выдвигает никаких принципиальных вопросов, а претендует лишь
на роль гальванизатора веры в бога.
Освободительное действие Шефтсбери на духовную жизнь своего времени
связано также с тем, что он предоставляет этике гораздо большую свободу
от религии, чем это осмеливались делать до него. Религия, считает он, не
должна решать судьбы этики, напротив, ей надлежит доказывать свою
истинность своим отношением к чистым этическим идеям. Шефтсбери
осмеливается даже трактовать христианское учение о вознаграждении и
наказании как не соответствующее чисто этическим соображениям. Чистая
этика, согласно его взглядам, существует лишь там, где добро делается
ради добра.
Свою оптимистически-этическую натурфилософию Шефтсбери представил на суд
времени лишь в виде наброска. Он высказывает идеи, не давая им
настоящего обоснования, не испытывая потребности продумать их до конца.
С легким сердцем переходит он от одной проблемы к другой. Какое различие
между его натурфилософией и натурфилософией Спинозы! Однако
натурфилософия Шефтсбери отвечает запросам времени. Шефтсбери предлагает
ему то, что для него ново и что его вода одушевляет, – этику,
соединенную с живым мировоззрением.
Вера в прогресс подкрепляется соответствующим ей живым мировоззрением.
Этот процесс, начавшийся благодаря Шефтсбери в первые десятилетия XVIII
века, оказал влияние на все столетие. Поэтому сочинения Шефтсбери,
вскоре распространившиеся по всей Европе, стали событием в духовной
жизни XVIII века. Влияние Шефтсбери испытали на себе Вольтер, Дидро,
Лессинг, Кондорсе, Моисей Мендельсон, Виланд, Гердер и Гете, а
популярным мышлением он завладел целиком. Вряд ли кто оказывал столь
непосредственное и сильное воздействие на формирование мировоззрения
своего времени, как этот болезненный человек, скончавшийся в Неаполе, не
дожив до сорока трех лет.
Прямыми продолжателями этики Шефтсбери являются Фрэнсис Хатчисон
(1694-1747) и епископ Джозеф Батлер (1692-1752). (Francis Hutcheson. An
Inquiry into the Original of our Ideas of Beauty and Virtue (1725), A
System of Moral Philosophy (1755, посмертно). Joseph Butler, Fifteen
Sermons upon Human Nature or Man considered as a Moral Agent (1726).)
Однако они лишают ее той плавной неопределенности, которая сообщает ей
привлекательность и силу. Хатчисон, резко подчеркивающий независимость
этики от теологии, ее родство с эстетическим и ее утилитаристское
содержание, стоит ближе к своему учителю, чем Батлер, который в меньшей
степени солидаризируется с утилитаризмом и с христианской точки зрения
оспаривает оптимизм мировоззрения Шефтсбери.
Признанным же наследником Шефтсбери является Иоганн Готфрид Гердер
(1744-1803). В своей работе "Идеи к философии истории человечества" (4
тома, 1784-1791) он трансформирует оптимистически-этическую
натурфилософию в философию истории.
VIII. ЗАКЛАДЫВАНИЕ ОСНОВ КУЛЬТУРЫ В ВЕК РАЦИОНАЛИЗМА
Оптимистически-этическое мировоззрение, отражающее веру XVIII столетия в
прогресс, позволяет людям того времени выдвинуть идеалы культуры и
приступить к их осуществлению. Их отнюдь не трогает то, что попытки
обосновать этику с помощью разума оказались полностью
неудовлетворительными, если они вообще отдают себе в этом отчет.
Убежденность в возможности рационального познания мира в
оптимистически-этическом духе помогает им подняться над внутренними
проблемами этики. Союз, который вера в прогресс и этика заключили друг с
другом в новое время, скреплен мировоззрением. И вот они сообща берутся
за дело. Разумные идеалы должны быть осуществлены.
Итак, этическое и оптимистическое становятся господствующими в
мировоззрении XVIII века, хотя в действительности они не были
обоснованы. Скептицизм и материализм, подобно непокоренным кочевым
ордам, рыскают вокруг крепости. Однако поначалу они еще неопасны. Обычно
они сами воспринимают значительную долю веры в прогресс и этического
энтузиазма. Вольтер являет собой пример скептика, который находится под
воздействием свойственных его эпохе оптимистических и этических идей.
Отдельные элементы мировоззрения рационализма совпадают с
оптимистически-этическим монизмом Конфуция и поздних стоиков. Но
энтузиазм, движущий мировоззрением рационализма, несравненно более
силен, чем у последних. Обстоятельства, при которых оно возникает,
благоприятствуют этому. В результате это мировоззрение становится
популярной, элементарной силой.
Под воздействием мировоззрения, основанного на благородной вере, но
подкрепленного вместе с тем и авторитетом познания, люди XVIII века
провозглашают и осуществляют идеалы культуры, знаменуя своей
деятельностью наступление величайшей эпохи в истории культуры
человечества.
Характерным для этой рвущейся к действию веры в прогресс является
поразительное пренебрежение прошлой и настоящей действительностью. Эта
действительность во всех ее проявлениях представляется людям новой веры
несовершенной, подлежащей замене более совершенной.
Восемнадцатый век абсолютно неисторичен. Он отворачивается от того, что
было и что есть, от добра и зла, считая себя призванным выдвинуть взамен
нечто более этичное и разумное, а следовательно, и более ценное. Это
убеждение ведет к тому, что целая эпоха утрачивает дар постижения
гениальных творений человеческого духа. Готика, старая живопись, музыка
Иоганна Себастиана Баха и поэзия ушедших эпох воспринимаются как
искусство, возникшее во времена еще не облагороженного вкуса.
Творчество, опирающееся на рациональный фундамент, как полагают,
приведет к рождению нового искусства, которое во всех отношениях будет
выше искусства прошлых эпох. В угаре этой самонадеянности посредственный
берлинский музыкант Цельтер переписывает партитуры баховских кантат. В
угаре этой самонадеянности почтенные рифмоплеты перекраивают на свой лад
тексты изумительных старых немецких хоралов и заменяют своими жалкими
опусами оригиналы церковных песнопений.
Эта наивная попытка раздвинуть границы своих созидательных возможностей,
включив искусство в процесс перестройки, безусловно, была заблуждением,
причем неоднократно осмеянным. Однако насмешки не способны были серьезно
умалить значение созданного. Во всех областях, где речь идет о
преобразованиях на основе рациональных идей, – а работа, здесь
проделанная, значит для закладывания основ культуры намного больше, чем
неудачи в искусстве, – люди XVIII века оказываются способными к
созидательной деятельности, как никакое поколение на земле до них, да,
пожалуй, и после них. Предстоящая работа не пугает их. Во всем они
добиваются поразительных результатов.
Люди оказываются достаточно смелыми, чтобы вторгнуться даже в сферу
религии. В расчлененности религии на различные борющиеся между собой
вероисповедания они усматривают факт, противоречащий ведению разума.
Традиционные формулировки религии, говорят они, могут пользоваться лишь
относительным, а не абсолютным авторитетом. Вера во всех своих
разнообразных проявлениях представляет собой лишь более или менее
несовершенное выражение сообразной с разумом этической религии, которая
должна быть в равной мере ясной и убедительной для всех людей.
Следовательно, нужно стремиться к рационалистической религии и
признавать в вероисповеданиях истинным лишь то, что ей соответствует.
Разумеется, церкви ополчаются против этого духа. Однако долгое время
противостоять напору столь широко распространившихся в ту эпоху новых
убеждений они не в состоянии. Протестантизм капитулирует первым,
поскольку он с самого начала доступен подобным веяниям. Ведь еще со
времен гуманизма Ульриха Цвингли (1488-1531) и итальянцев Лелия Социни
(1525-1562) и Фауста Социни (1539-1604) он таит в себе
рационалистические течения.* Подавляемые до сих пор, они вырываются
теперь на свободу.
* Свободная, отвергающая догмы религиозность социнианства сохранилась
главным образом в Польше, Голландии, Венгрии, Англии и Северной Америке.
Ее более близкие и более отдаленные последователи называли себя также
латитудинариями и унитариями. То обстоятельство, что религиозный
рационализм ранее нашел себе прибежище в литературе, облегчило его
появление в XVIII столетии.
Католицизм проявляет большую сопротивляемость. Прошлое позволяет ему
быть независимым от духа времени. Сильная организация служит ему
защитой. Но и он вынужден во многом уступать новому духу времени и даже
снизойти до того, чтобы объявить свои учения, насколько это возможно,
символическим выражением рационалистической религии.
Если утилитаристская этика в основе своей является детищем английского
духа, то в формировании рационалистической религии участвует вся Европа.
Герберт Чербери (1583-1648), Джон Толанд (1670-1722), Антони Коллинз
(1676-1729), Мэтью Тиндаль (1657-1733), Давид Юм (1711-1776), Пьер Бейль
(1647-1706), Жан-Жак Руссо (1712-1778), Вольтер (1694-1778), Дени Дидро
(1713-1784), Герман Самуэлъ Реймарус (1694-1768), Готфрид Вильгельм
Лейбниц (1646-1716), Христиан Вольф (1679-1754), Готхольд Эфраим Лессинг
(1729-1781), Моисей Мендельсон (1729-1786) и многие другие независимо от
того, в какой степени они солидаризируются с церковью и как далеко
заходят в критике, кладут свой камень в основание великого здания, в
котором должно обитать благочестие просвещенного человечества.*
* Сочинение Тиндаля носит название "Христианство так же старо, как
сотворение мира..." ("Christianity as old the Creation...", 1730).
Известное произведение Пьера Бейля "Исторический и критический словарь"
("Dictionnaire historique et critique") впервые было издано в двух томах
в 1695-1697 гг. Наиболее впечатляющим и, пожалуй, наиболее глубоким
документом рационалистической религии является глава "Исповедь
савойского викария" в романе Руссо "Эмиль" (1762).
Посвященные истории религии труды таких представителей немецкой
историографии, как Иоганн Заломо Землер (1725-1791), Иоганн Давид
Михаэлис (1717-1794) и Иоганн Август Эрнести (1707-1781), содержат
научные данные, облегчающие разграничение в религии вечных истин и
обусловленных временем убеждений.
Вероисповедание рационалистической религии представляет собой не что
иное, как оптимистически-этическое мировоззрение в христианской
формулировке, выдержанной в духе христианского теизма и веры в
бессмертие. Всеведущий и всемилостивый создатель сотворил мир и
поддерживает в нем разумный порядок. Люди наделены свободой воли и
открывают в своем сердце и в своем уме нравственный закон, призванный
вести индивидов и человечество к совершенству и осуществить на земле
высшие цели бога. Каждый человек носит в себе неуничтожимую душу,
воспринимающую его этическое поведение как высшее счастье и начинающую
после его смерти чистое, духовное существование.
В прошлом эта вера в бога, добродетель и бессмертие в наиболее чистом
виде была представлена в учении Иисуса. Ее элементы встречаются во всех
высокоразвитых религиях.
Господство оптимистически-этического мировоззрения в XVIII веке
объясняется удачной трансформацией христианства в это мировоззрение –
при одновременном исключении содержащегося в христианском учении миро- и
жизнеотрицания. Представители нового мировоззрения считают Иисуса
открывателем рационалистической религии, с самого начала и затем в
течение столетия остававшегося непонятым и лишь теперь нашедшим
подлинное понимание.
Достаточно перечитать выдержанные в рационалистическом духе
жизнеописания Иисуса, принадлежащие Францу Фолькмару Рейнгарду
(1753-1812) и Карлу Генриху Вентурини (1768-1849).* Оба автора
прославляют Иисуса как поборника просвещения и народного счастья.
Трансформация исторической картины облегчается благодаря тому, что в
евангелиях доминируют этические наставления, в то время как составляющее
их основу позднеиудейско-пессимистическое мировоззрение большей частью
изложено лишь в общих чертах.
* Р.V.Reinhard, Versuch ueber den Plan, welchen der Stifter der
christlichen Religion zum Besten der Menschheit entwarf (1781).
К.H.Venturini, Natuerliche Geschichte des grossen Propheten von Nazareth
(1800-1802). Выдержки из этих рационалистических жизнеописаний Иисуса
приводятся в книге: Albert Schweitzer, Geschichte der
Leben-Jesu-Forschung (1906).
Как непосредственный результат стирания конфессиональных различий с
середины XVIII столетия вступает в права веротерпимость там, где
незадолго до того еще практиковалось преследование инакомыслящих.
Последним жестоким актом конфессиональной нетерпимости является изгнание
протестантов из Зальцбургского края зальцбургским архиепископом графом
фон Фирмианом в 1731-1732 годах.*
* Изгнание иезуитов из Португалии завершилось в 1759 году, из Франции –
в 1764, из Испании и Неаполя – в 1767 и из Пармы – в 1768 году.
С середины столетия начинается также движение против ордена иезуитов,
признанного врагом терпимости. Оно привело в 1773 году к упразднению
ордена папой Климентом XIV. Не ограничиваясь борьбой с нетерпимостью,
рационалистическая религия выступает и против суеверий. В 1704 году
философ и юрист из Галле Кристиан Томазий (1655-1728) публикует свои
тезисы против процессов над ведьмами.* К середине столетия суды в
большинстве государств Европы уже отказываются разбирать дела по
обвинению в колдовстве. Последний смертный приговор вынесен колдунье в
1782 году в Гларусе в Швейцарии.
* Christian Thomasius, Kurze Lehrsatze von dem Laster der Zauberei mit
dem Hexenprozess.
К концу XVIII столетия считается уже хорошим тоном выражать отвращение
ко всему, что хоть в какой-то мере связано с убеждениями, основанными на
суеверии. Воля к прогрессу, столь характерная для XVIII столетия,
сокрушает наряду с религиозными также и национальные предрассудки.
Передовые умы века зовут к ломке национальных рамок и указывают на
человечество как на величину, с которой следует соразмерять идеалы.
Образованные люди привыкают видеть в государстве не столько национальный
организм, сколько правовую и экономическую организацию. Пусть
правительства воюют между собой – в сознании народов укореняется идея
братства народов.
В правоведении воля к прогрессу также становится господствующей. Идеи
Гуго Гроция завоевывают признание. Выше всех традиционных правовых норм
люди XVIII века ставят в своем сознании право, основанное на разуме.
Только такое право должно обладать постоянным авторитетом, и на него
должны быть ориентированы правовые нормы. Основные, одинаково
обязательные для всех правовые принципы надлежит выводить из природы
человека. Соблюдение этих принципов и тем самым гарантирование каждому
человеку его личного достоинства и неприкосновенного минимума
неотъемлемых свобод является первой задачей государства. Провозглашение
"прав человека" североамериканскими штатами и Французской революцией
лишь санкционирует то, что уже созрело в умонастроениях времени.
Первым государством, в котором отменяются пытки, становится Пруссия. Эта
мера предписана личным указом Фридриха Великого в 1740 году. Во Франции
применение пыток сохраняется вплоть до революции... и даже после нее.
При Директории в ходе допросов роялистских заговорщиков практикуется
выкручивание пальцев.* Наряду с борьбой против бесправия и негуманного
права развертывается движение за целесообразность права. Бентам
поднимает свой голос против законов, поощряющих ростовщичество, против
бессмысленных таможенных барьеров и жестокости колонизации.
------------------
* См.: G.Lеnetre, Les Agents royalistes sous La Revolution, "Revue des
Deux Mondes", 1922.
Наступает эра авторитета целесообразности и нравственности.
Чиновничество усваивает понятия долга и чести, вновь забытые в наше
время. Без шума проводятся коренные, давно лелеемые реформы в
управлении. Осуществляется великий процесс воспитания в человеке
гражданина. Общественное благо становится мерилом велений правителей и
послушания подданных. Одновременно прилагаются усилия к тому, чтобы
каждый человек воспитывался в духе, соответствующем его человеческому
достоинству и его благу. Начинается борьба с невежеством.
Рациональное прокладывает себе дорогу также в материально-бытовой сфере
жизни. Дома строятся уютнее, поля лучше обрабатываются.
Усовершенствования такого рода проповедуют даже с церковных кафедр.
Теория, согласно которой разум дан человеку для последовательного и
всестороннего его использования, играет в те времена важную и
благотворную роль при толковании евангелия, хотя форма, в которую это
выливается, вызывает порой недоумение. Так, нередко случается, что в
проповедях попутно сообщается о наилучших способах удобрения почвы, об
обводнении и дренаже лугов. Если дженнеровская противооспенная прививка
в некоторых местностях получает столь быстрое признание, то происходит
это благодаря разъяснительной деятельности проповедников.
Для века рационализма характерно возникновение тайных обществ, ставящих
своей целью содействие материальному и нравственному прогрессу
человечества. В 1717 году группа представителей аристократии Лондона
реорганизует братство, образовавшееся некогда в результате объединения
членов средневековых цеховых братств каменщиков и к описываемому времени
уже отмиравшее, в так называемый "франкмасонский орден", перед которым
ставит задачу содействовать рождению нового человечества. К середине
столетия масонство распространяется по всей Европе, переживая период
расцвета. Князья, чиновники и ученые вступают в этот орден и черпают в
нем вдохновение для своей реформаторской деятельности. Аналогичные цели
преследовал основанный в 1776 году в Баварии орден иллюминатов
(просветленных), деятельность которого была запрещена в 1784 году
реакционным баварским правительством, находившимся еще под влиянием
иезуитов. По замыслу создателей назначение ордена иллюминатов – служить
духовным противовесом ордену иезуитов, организационную структуру
которого он, однако, заимствовал.
Существование тайных союзов, деятельность которых направлена на
совершенствование человечества на основе разума и нравственности,
представляется людям XVIII века настолько естественный, что они
предполагают существование таких союзов и в прошлом. В целом ряде
рационалистических жизнеописаний Иисуса высказывается мнение, что секта
ессеев на Мертвом море, о которых сообщает иудейский историк Иосиф
Флавий (1 век н. э.), была одним из подобных орденов и поддерживала
связи с такими же братствами в Египте и Индии. Ею якобы воспитан и
подготовлен к роли мессии Иисус, который должен был, обладая авторитетом
почитаемой народом святой личности, действовать в интересах подлинного
просвещения. В известном сочинении Карла Вентурини, посвященном
жизнеописанию Иисуса, это предположение разрабатывается во всех
подробностях. Вентурини считает, что братья из тайного союза
инсценировали чудеса Иисуса. То обстоятельство, что воля к прогрессу
воплощается в тайные союзы, охватывающие всю Европу, разумеется, во
многом содействует ее дееспособности.
Нельзя не признать, однако, что люди века рационализма мельче своих дел.
Конечно, у каждого из них есть свое лицо, но их индивидуальностям не
хватает глубины. Этих людей формирует энтузиазм, который присущ мышлению
времени и который они разделяют со многими современниками. Индивид
обретает лицо, принимая готовое мировоззрение, служащее ему опорой и
определяющее его идеалы. Единственное, что он вносит своего, – это
умение воодушевлять. Поэтому столь поразительно сходны между собой люди
того времени. Все они пасутся на одном пастбище.
Никогда еще идеи целесообразного и этического не обладали такой властью
над действительностью, как среди этих людей с их плоским оптимизмом и
наивной моралью. Но ни одно сочинение не отразило их завоеваний с точки
зрения зарождения, характера, масштабов и значимости. Лишь мы можем в
полной мере осознать это – мы, переживающие трагедию утраты наиболее
ценного из завоеванного ими и не имеющие сил возместить потерю. Они
господствовали над фактами в такой мере, какую мы не можем себе даже
представить.
Только мировоззрение, способное сделать то, что оказалось под силу
мировоззрению рационализма, имеет право судить его. Величие этой
философии в ее мозолистых руках.
Великая реформаторская деятельность не доводится до конца, во-первых, в
силу внешних обстоятельств, препятствующих этому, а во-вторых, потому,
что мировоззрение рационализма расшатывается изнутри. Чрезмерная
уверенность в очевидности разумного ведет к недооценке сил, отстаивающих
неприкосновенность существующего, и побуждает проводить реформы даже
там, где они еще недостаточно подготовлены работой мысли. За такими
неудачными попытками следуют срывы, надолго задерживающие движение
вперед. Нечто подобное происходит в Юго-Восточной Европе. Иосиф II –
австрийский император, правивший с 1764 по 1790 год, – являет собой тип
государя-реформатора. Он отменяет пытки, выступает против смертной
казни, упраздняет крепостное право, предоставляет евреям гражданские
права, вводит новое законодательство и новое судопроизводство,
ликвидирует классовые привилегии, борется за равенство всех перед
законом, защищает угнетенных, создает школы и больницы, предоставляет
свободу печати и свободу передвижения, отменяет все формы
государственной монополии, содействует развитию земледелия и
промышленности.
Но Иосиф II восседает на троне, не имеющем опоры. Он декретирует
перечисленные реформы – и притом одну вслед за другой – в стране,
которая, находясь еще целиком под духовной властью тогдашней
католической церкви, не была к ним готова и вдобавок отличалась особой
отсталостью, так как лежала на границе между тогдашней Европой и Азией.
От сословий, которые должны были поступиться своими привилегиями, Иосиф
II не мог ждать готовности к самопожертвованию, а от простого люда –
понимания и сочувствия. Стремясь организовать монархию на единой и
целесообразной основе, он вступает в конфликт с составляющими ее
национальностями. Введением свободы печати, государственной системы
просвещения и ограничением числа монастырей, которое было продиктовано
экономическими соображениями, он навлекает на себя недовольство церкви.
Благородный государь-реформатор, пытавшийся строить на песке, умирает,
надломленный многочисленными неудачами. Итак, в Австрии воля к прогрессу
в период своего наивысшего подъема приводит в силу обстоятельств лишь к
тому, что проблемы этого государства становятся окончательно
неразрешимыми, а положение в Европе еще более осложняется.
Во Франции на троне восседают люди, не способные к проведению реформ.
Здесь идеи энергично подготавливают почву для реформ. Но они, тем не
менее, не проводятся, так как властители решительно не понимают духа
времени и ведут государство к развалу. Борьба за реформы кончается
насилием, а власть ускользает от образованных и попадает в руки черни,
из которых ее принимает гений – Наполеон. Этот уроженец острова,
лежащего на стыке тогдашней Европы и Африки, – человек, не получивший
глубокого образования и не испытавший на себе влияния всего богатства
идей своего времени. Движимый лишь властолюбием, он предопределяет
течение событий в Европе и ввергает ее в войны, в результате которых она
окончательно нищает. Итак, с востока и запада на здание, воздвигаемое
волей к прогрессу, валится одна беда за другой.
В то время повсюду бесшумно и исподволь происходит многообещающее
преображение. В умах людей подготовляется нечто в высшей степени ценное.
При сколько-нибудь нормальных условиях перед народами Европы могла бы
открыться исключительно благоприятная перспектива развития. Вместо этого
наступает хаотический период истории, в течение которого воля к
прогрессу вынуждена так или иначе приостановить свою работу и стать
безучастным зрителем. Первый натиск идеи реформ, во всем сознательно
ориентированных на целесообразное и этическое, ослабевает.
Воле к прогрессу суждено было столкнуться с фактом, к которому она
оказалась совершенно не подготовленной. До сих пор ей приходилось
бороться лишь с более или менее отжившей действительностью. Однако во
время Французской революции и последующих событий она сталкивается с
действительностью, подвластной стихийным силам. До сих пор она
признавала лишь гений рационалистического мышления. В Наполеоне она
вынуждена признать в качестве силы личную творческую гениальность.
Проведя свою огромную, однако, чисто административно-техническую
реорганизацию Франции, Наполеон создает новое государство. Разумеется,
его деятельность также подготовлена работой рационализма, поскольку
последний потряс устои старого и выдвинул идею необходимости нового.
Однако новое государство, становящееся теперь фактом, является не
этически-рациональным, а лишь технически хорошо функционирующим
государством. Его достижения вызывают восхищение. Цветник, который воля
к прогрессу заложила, чтобы выращивать благородные растения, превращают
в обычную пашню, приносящую хороший урожай. То, что элементарно
действующие силы столь грандиозно утверждают себя, внушает благородному
и возвышенному, но не гениальному духу времени неуверенность, от которой
он уже не может избавиться. Гегель, увидевший Наполеона после Иенского
сражения, говорит, что узрел мировой дух восседающим на коне. В этих
словах – выражение духовного смятения того времени.
Последующее развитие идет вразрез с духом времени. Казавшийся
неоспоримым авторитет идеала, согласующегося с разумом, начинает сдавать
свои позиции. Признание завоевывают силы действительности, не
ориентирующиеся на этот идеал.
В течение того времени, когда воля к прогрессу является изумленным
наблюдателем событий, вновь поднимается авторитет исторически данного, с
которым, как полагали, было покончено. В религии, в искусстве и в нраве
опять начинают – на первых порах весьма и весьма робко смотреть на
прошлое другими глазами. Оно уже не рассматривается лишь как нечто
подлежащее замене. Теперь уже решаются признать, что оно таит в себе
немало оригинального и ценного. Повсюду силы действительности,
захваченные ранее врасплох, начинают оказывать сопротивление.
Завязывается партизанская война против воли к прогрессу.
Вероисповедания перестают признавать свою капитуляцию перед
рационалистической религией. Исторически сложившееся право начинает
восставать против рационалистического права. В атмосфере накала
страстей, которую создают наполеоновские войны, национальная идея
приобретает новое значение. Она направляет на себя всеобщее преклонение
перед идеалами и начинает его поглощать. Бои, которые теперь ведут между
собой не кабинеты, а народы, становятся роковыми для идеалов мирового
гражданства и братства народов. Возрождение национальной идеи делает
неразрешимыми многие политические проблемы европейского значения. Теперь
становится невозможной наряду с превращением Австрии в монолитное
современное государство и цивилизация России. Началось роковое движение
Европы навстречу собственной гибели под воздействием находящейся в ней
не-Европы.
Наполеоновские времена, уходя, оставляют Европу в жалком состоянии. Идеи
далеко идущих реформ не могут ни выдвигаться, ни тем более
осуществляться. Актуальны лишь рассчитанные на данный момент
паллиативные начинания. В итоге воля к прогрессу не может по-настоящему
собраться с силами. Роковым для нее оказывается также то, что теперь все
более или менее независимо мыслящие личности подпадают под власть этой
новой оценки фактов действительности и начинают болезненно реагировать
на одностороннее доктринерство рационалистического образа мыслей.
Однако положение, в котором очутилась воля к прогрессу, далеко еще от
того, чтобы называться критическим. Романтика и чувственное восприятие
действительности навязывают ей пока только мелкие стычки. Долгое время
власть еще принадлежит ей. Бентам остается великим авторитетом. Русский
император Александр I, правивший страной с 1801 по 1825 год,
предписывает учрежденной им комиссии по разработке нового
законодательства во всех сомнительных случаях испрашивать совета у
англичанина. Мадам де Сталь считает даже, что роковое время, в которое
она жила, потомки назовут не веком Бонапарта, а веком Бентама.*
* Высказывание ее воспроизведено в английском журнале "Атлас" 27 января
1828 года.
Самые благородные умы того временя все еще непоколебимо верят в близкую
и окончательную победу целесообразно-нравственного. Включенный
якобинцами в список приговоренных к смертной казни философски мыслящий
математик и астроном маркиз Жан Антуан де Кондорсе (1743-1794),
укрывшись в темной каморке на Рю де Фоссуайер в Париже, пишет свой
"Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума".*
* В 1795 году, после смерти автора, эта работа была опубликована на
средства Национального конвента [русск. пер. – М., 1936].
Затем, преданный, он блуждает в каменоломнях Кламара, где рабочие
признают в нем аристократа, несмотря на его отнюдь не аристократическое
одеяние, и гибнет в тюрьме Бур-ля-рен, приняв яд. Его сочинение,
проникнутое верой в этический прогресс, завершается описанием близкого
будущего, когда прочное господство разума обеспечит каждому человеку
права, гарантирующие его человеческое достоинство, и создаст во всех
отношениях целесообразные и этические условия жизни людей.
Конечно, Кондорсе и его единомышленники многого не учитывают. Их вера в
благоприятный исход развития была бы оправданна, если бы воле к
прогрессу угрожали только неблагоприятные внешние обстоятельства – новый
подход к оценке действительности и романтическая идеализация прошлого.
Но реальная угроза намного серьезнее. Уверенность рационализма основана
на том, что он считает оптимистически-этическое мировоззрение
доказанным. Однако оно отнюдь не доказано, а зиждется, подобно
мировоззрению Конфуция и поздних стоиков, на наивном толковании мира. В
результате любое более глубокое мышление, даже если оно не направлено
против этого мировоззрения или стремится упрочить его, должно в конечном
счете действовать на него разлагающе. Поэтому-то столь роковую роль в
расшатывании его основ сыграли Кант и Спиноза. Кант подрывает основы
оптимистически-этического мировоззрения, стремясь глубже обосновать
сущность этического. Спиноза – мыслитель XVII века – вносит в него
сумятицу, когда его натурфилософия через сто лет после его смерти
становится предметом изучения.
На стыке веков, задержавшись перед препятствием, обусловленным внешними
и духовными причинами, оптимистически-этическое мировоззрение начинает
прозревать открывающиеся в нем тяжелые проблемы.
IX. ОПТИМИСТИЧЕСКИ-ЭТИЧЕСКОЕ МИРОВОЗЗРЕНИЕ КАНТА
По общему направлению своих мыслей Иммануил Кант (1724-1804) не выходит
за рамки оптимистически-этического мировоззрения рационализма.* Но он
чувствует, что фундамент этого мировоззрения недостаточно глубок и
прочен. И он усматривает свою задачу в том, чтобы подвести под
оптимистически-этическое мировоззрение рационализма надежную во всех
отношениях базу. Для этого ему представляются необходимыми более
глубокая этика и менее наивная самонадеянность в подходе мировоззрения к
вопросу о сверхчувственном.
* Иммануил Кант, Критика чистого разума (1781); Основы метафизики
нравственности (1785); Критика практического разума (1788); Критика
способности суждения (1790); Религия в пределах только разума (1793)
[русск. пер. – СПб., 1908]; Метафизика нравственности (1797) [русск.
пер. произв. Канта в: Соч. в 6-ти томах, М., 1963-1966].
Подобно английским интеллектуалистам и интуиционистам, Кант не одобряет
того, что этика, в которой новое время находит удовлетворение и черпает
стимулы к деятельности, выводится лишь из соображений о всеобщей
полезности этического действия. Как и они, Кант чувствует, что этика –
это нечто большее, что она должна проистекать в конечном счете из
стремления человека к самосовершенствованию. В то время, однако, как его
предшественники увязают в премудростях полусхоластической философии и
теологии, он ищет решения проблемы на путях чистого этического мышления.
При этом он приходит к выводу, что первичность и господство
нравственного будут обеспечены лишь в том случае, если последнее
неизменно будет осознаваться нами только как самоцель, но никогда как
средство к достижению цели. Каким бы общеполезным и целесообразным ни
было этическое деяние, оно тем не менее должно возникнуть в нас из чисто
внутренней необходимости. Утилитаристская этика должна капитулировать
перед этикой непосредственно и абсолютно повелевающего долга. В этом
смысл учения о категорическом императиве.
Для английских антиутилитаристов характерна была общая с утилитаристами
мысль о том, что между нравственным законом и эмпирическим законом
природы имеется существенная связь. Кант же утверждает, что нравственный
закон не имеет ничего общего с естественным мировым порядком и целиком
вытекает из надмировых побуждений. Первым после Платона он вновь
воспринимает этическое как необъяснимый факт в самих нас. С покоряющей
силой пишет он в "Критике практического разума" о том, что этика
является желанием, которое позволяет нам подняться над самими собою,
освобождает нас от естественного порядка чувственного мира и приобщает к
более высокому мировому порядку. Формулирование этого тезиса – великое
научное достижение Канта.
Однако в разработке и детализации его Кант менее удачлив. Тот, кто
утверждает абсолютный характер этического долга, должен указать также,
каково абсолютное, самое общее содержание нравственного. Он должен
сформулировать принцип поведения, который был бы абсолютно обязательным
и лег бы в основу всех самых различных этических обязанностей. В
противном случае задача будет решена лишь частично.
Когда Платон говорит о надмировом характере и необъяснимости этики, его
мировоззрение предоставляет ему соответствующий надмировому характеру и
необъяснимости этики содержательный основной принцип нравственного.
Поэтому он в состоянии определять этику как очищение и освобождение от
чувственного мира. Эту свою собственную этику он развивает тогда, когда
остается последовательным в своих взглядах. Там же, где ему не удается
обойтись без деятельной этики, он возвращается к популярному учению о
добродетелях.
Кант – дитя духа нового времени – не может признать этикой миро- и
жизнеотрицание. В результате он, будучи в состоянии лишь частично
следовать Платону, приходит к выводу, что ему суждено взяться за
довольно трудную задачу – вывести направленную на эмпирический мир,
целесообразно действующую этику из надмировых, не предопределенных
никакой эмпирической целесообразностью побуждений.
Решить таким образом поставленную проблему Кант не в состоянии. Более
того, в формулировке, которую он предлагает для нее, она вообще
неразрешима. Но он даже не отдает себе отчета в том, что подошел к
проблеме логически необходимого основного принципа нравственного. Ему
достаточно формально считать нравственный долг абсолютно обязательным.
Он не хочет призвать, что долг остается пустым понятием, если в него
одновременно не вкладывать определенное содержание. Возвышенность
основного принципа нравственного он оплачивает его бессодержательностью.
Намеки на попытку сформулировать содержательный основной принцип
нравственного встречаются в "Основах метафизики нравственности" (1785) и
затем в "Метафизике нравственности" (1797). В сочинении 1785 года он
выдвигает тезис: "Поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству
и в своем лице, и в лице всякого другого так же, как к цели, и никогда
не относился бы к нему только как к средству". Но вместо того чтобы
посмотреть, в какой мере можно вывести из этого принципа всю
совокупность нравственных обязанностей, он позднее, в сочинении 1797
года, предпочтет ставить перед этикой две задачи собственное
совершенство и чужое блаженство – и рассуждать относительно служащих
этому добродетелей.
Обосновывая направленную на собственное совершенство этику, Кант с
уверенностью приходит к выводу, что все относящиеся к ней добродетели
должны восприниматься в некотором роде как выражение искренности и
благоговения перед собственным духовным бытием. Но он не поднимается до
понимания того и другого как некоего единства. Столь же мало усилий он
прилагает к тому, чтобы обнаружить внутреннюю связь между жаждой
собственного совершенства и стремлением к общему благу и таким путем
дойти до корней этического, как такового.
Насколько далек Кант от рассмотрения проблемы основного принципа
нравственного с точки зрения его содержания, видно уже из того, что он
упорствует в своем предельно узком понимании области этического. Он
делает все для того, чтобы по возможности сузить границы этики. Он
сводит ее к обязанностям человека по отношению к человеку. Отношение
человека к нечеловеческим существам он не включает в этику. Лишь
косвенно вводит он в нее запрещение мучить животных, упоминая об этом
среди обязанностей человека по отношению к самому себе. Жестокое
обращение с животными, говорит он, притупляет в нас сочувствие к их
страданиям, в результате чего очень полезная с точки зрения
нравственности в отношении других людей естественная склонность
ослабляется и постепенно угасает.
Вандализм разрушения прекрасного облика так называемой неживой природы,
по мнению Канта, неэтичен лишь потому, что противоречит обязанностям
человека в отношении самого себя, так как наносит ущерб содействующему
нравственности чувству любви не из одной только выгоды.
Если ограничить область этического отношением человека к человеку, то
все попытки прийти к основному принципу нравственного с абсолютно
обязательным содержанием заранее обречены на неудачу. Абсолютность
предполагает универсальность. Если действительно существует основной
принцип нравственного, то он не может не касаться отношения человека к
жизни, как таковой, во всех ее проявлениях.
Следовательно, Кант не берется за развитие этики, соответствующей его
углубленному понятию этического. В общем и целом он делает не что иное,
как ставит существующую утилитаристскую этику под протекторат
категорического императива. За гордым фасадом он возводит убогий
"дом-казарму".
Его воздействие на современную ему этику двойственно. Он содействует ее
развитию, побуждая к углубленному размышлению над сущностью этического и
над этическим назначением человека. Вместе с тем, однако, он
препятствует развитию этики, поскольку лишает ее присущей ей
непосредственности. Сила этики рационалистического века коренится в ее
наивно-утилитаристском энтузиазме. Благодаря своим конкретным
положительным целям она поддается непосредственному восприятию
человеком. Кант делает ее ненадежной, подвергая эту непосредственность
восприятия сомнению и настаивая на этике, вытекающей из гораздо менее
элементарных соображений. Глубина достигается за счет жизненной
активности, потому что одновременно не выдвигается глубоко и
непосредственно воздействующий, наполненный конкретным содержанием
основной принцип нравственного.
Иногда Кант прямо-таки стремится засорять естественные источники
нравственного. Так, например, он не хочет признавать этическим
непосредственное сострадание. Внутреннее переживание страдания другого,
по его мнению, отнюдь не долг в подлинном смысле слова, а лишь слабость,
удваивающая количество зла в мире. Любая помощь должна вытекать из
принципиальных соображений о долге содействовать счастью других людей.
Лишая этику ее естественной простоты и непосредственности, Кант
ослабляет также связь, существующую между этикой и верой в прогресс,
благодаря которой обе они стали столь деятельными. Роковое расторжение
плодотворного союза между ними, происходившее в течение XIX века,
частично начато им.
Кант подвергает этику своего времени опасностям, стремясь заменить
наивную рационалистическую концепцию этического углубленной и не будучи
в то же время в состоянии выдвинуть соответственно углубленный,
непосредственно убеждающий, наполненный содержанием основной принцип
нравственного. Он работает над обновлением фундамента, не подумав, что
тем временем здание, лишенное опоры, даст серьезные трещины.
Кант проходит мимо определенного по содержанию основного принципа
нравственного, так как в процессе углубления понятия этического
преследует цель, лежащую за пределами этики. Он пытается соединить
этический идеализм с вытекающей из теории познания идеалистической
концепцией мира. Из такого соединения должно, по его мнению,
результироваться этическое мировоззрение, способное удовлетворить
критическое мышление.
Почему Кант с ригоризмом, сознательно снижающим значимость обычного,
нравственного опыта, осмеливается утверждать, что нравственный закон не
имеет ничего общего с естественным мировым порядком, а является
трансцендентным? Потому что он стремится признать эмпирически данный в
пространстве и времени чувственный мир тоже лишь как форму проявления
составляющего собственно действительность нечувственного. Понятие
нравственного с точки зрения соответствия его чисто внутренне-духовному
долгу является для Канта как бы приставной лестницей, к которой он
прибегает, чтобы подняться в сферу бытия в себе. Он не испытывает
никакого головокружения, поднимаясь с этикой над любым эмпирическим
опытом и над любыми эмпирическими целями. Он хочет подняться с нею как
можно выше и при этом никогда не считает ее слишком априорной потому,
что рядом устанавливает другую столь же высокую лестницу – лестницу
гносеологического идеализма, чтобы они взаимно поддерживали друг друга.
В силу чего теоретическое предположение о том, что в основе мира
чувственных явлений лежит нечувственный мир бытия в себе, приобретает
значение для мировоззрения? В силу того, что в понятии абсолютного
долга, которое человек переживает в себе, налицо факт мирового порядка
именно того же нечувственного мира. Отсюда, согласно Канту, вытекает
возможность через этику поднять до уровня достоверных истин ценные для
оптимистически-этического мировоззрения категории нечувственного мира –
идеи бога, этической свободы воли и бессмертия, которые в противном
случае всегда оставались бы проблематичными.
Рационализм возводит здание этики на неприемлемом для критического
мышления фундаменте, безапелляционно утверждая с точки зрения
теоретического познания идеи бога, этической свободы воли (добродетели)
и бессмертия, составляющие его оптимистическое мировоззрение. Кант же
строит оптимистически-этическое мировоззрение в виде сооружения на
сваях, вбитых этикой. В качестве логически необходимых требований
(постулатов) этического сознания эти три идеи, по его мнению, в
состоянии претендовать на действительность.
Однако подобный план обоснования оптимистически-этического мировоззрения
нереален. Только идея этической свободы воли может служить логическим
требованием нравственного сознания. Чтобы выполнить свое намерение
сделать "постулатами" также идеи бога и бессмертия, Кант вынужден
отказаться от строго логической аргументации и прибегнуть к самым
рискованным софизмам.
Гносеологический и этический идеализм невозможно соединить, какой бы
привлекательной ни казалась такая попытка на первый взгляд. При таком
соединении событие, которое происходит по закону причинности, основанной
на свободе, и становятся известным человеку через нравственный закон,
идентифицируется с событием, совершающимся в мире вещей в себе.
Происходит роковое смешение этического с духовным. Если чувственный мир
представляет собой лишь форму проявления некоего нематериального мира,
то любое событие, протекающее в пространственно-временной причинности,
основанной на необходимости, представляет собой только параллельное
явление событий, совершающихся в духовной причинности, основанной на
свободе.
Следовательно, любое событие – будь то человеческое деяние или природное
явление – может считаться, в зависимости от того, как его рассматривать,
одновременно духовным и свободным и одновременно естественным и
необходимым. Если этическое свободное деяние рассматривать под углом
зрения аналогии с выводами гносеологического идеализма, то либо все
мировые события, понимаемые как духовные события, этичны, либо же вообще
не существует этических событий. В результате предпринятого соединения
гносеологического и этического идеализма Кант отказывается от сохранения
различия между человеческими деяниями и мировыми событиями. Этика же как
раз и живет упомянутым различием.
Гносеологический идеализм – опасный союзник этического. Мировой порядок
нематериального события носит надэтический характер. Слияние этического
идеализма с гносеологическим никогда не даст этического мировоззрения:
результатом неизменно будет лишь надэтическое мировоззрение. Этике
нечего ждать от гносеологического идеализма, скорее нужно опасаться его.
Дискредитирование реальности эмпирического мира оказывает этическому
мировоззрению плохую услугу, более того, наносит ему прямой вред.
Этике присущи материалистические инстинкты. Она стремится к участию в
эмпирическом событии и к преобразованию условий в эмпирическом мире.
Если же эмпирический мир представляет собой только "явление" некоего
протекающего в нем или за ним духовного мира, то этика становится
беспредметной. Стремиться воздействовать на определенную в самой себе
игру явлений не имеет никакого смысла. Таким образом, этика может
признать утверждение, что эмпирический мир представляет собой явление
только с тем ограничением, что воздействие на явление – это одновременно
и воздействие на лежащую в его основе действительность. Но в этом случае
она вступает а конфликт со всем гносеологическим идеализмом.
Кант становится жертвой тех самых роковых сил, которые сыграли свою роль
также в стоическом, индийском и китайском монизме. Как только мышление
пытается постигнуть этику в связи с мировыми событиями, оно тотчас же
независимо от того, отдает ли себе в том отчет или нет, – приходит к
надэтическому методу толкования. Сообщить этике характер этического
мировоззрения – значит примирить ее с натурфилософией. В этом случай
этика в какой-то мере фактически будет поглощена натурфилософией, хотя
на словах и будет спасена. Соединение этического идеализма с
гносеологическим это стремление установить связь между этикой и
натурфилософией окольным путем, пытаясь при этом перехитрить логику
фактов. Но она не дает себя перехитрить. Отождествление этического с
духовным ведет к трагическому результату.
Этическое – это не иррациональное, которое становится объяснимым при
переходе из мира явлений в область лежащего в его основе нематериального
бытия. Его духовная сущность иного рода. Она зиждется на том, что
природное событие, как таковое, в человеке вступает в противоречие с
самим собой. Поэтому этическая воля и этическая свобода воли не
поддаются объяснению с помощью какой бы то ни было теории познания и
никакой теории познания не могут служить опорой.
Воспринимая нравственный закон и эмпирическую закономерность природы в
абсолютном противоречии друг другу. Кант вступает на путь
дуалистического мировоззрения. Затем, однако, стремясь удовлетворить
запросам цельного оптимистического мировоззрения, которое предписывает
ему дух времени, он с помощью хитроумного комбинирования этического и
гносеологического идеализма вновь перебирается на путь монистического
метода толкования.
Кант велик в этике, велик в теории познания. Но как творец мировоззрения
он зауряден. Благодаря его углубленному восприятию сущности этического,
которое приводит его к дуалистическому мышлению, проблема
оптимистически-этического мировоззрения предстает в совершенно новом
свете. Обнажаются трудности, о существовании которых до этого не могли и
предполагать. Кант не вникает в их существо. Честолюбивая мечта быть
Коперником этического мировоззрения ослепляет его. Он уверен, что сможет
истолковать трудности этического мировоззрения лишь как недоразумения,
которые сами по себе рассеются, как только его гносеологический идеализм
поставит на место необъяснимых видимых условий фактические. В
действительности же он заменяет испробованное рационалистами наивное
оптимистически-этическое толкование мира хитроумным.
Он не дает себе труда заняться вопросом, в чем, собственно, заключается
оптимистически-этическое мировоззрение, к каким конечным выводам и
требованиям оно сводится и в какой мере эти выводы и требования
обеспечены переживанием нравственного закона. Он принимает их на веру в
формулировке "бог, свобода (добродетель) и бессмертие", которую дал им
рационализм, и стремится поднять их в этом наивном изложении до уровня
достоверных истин.
Так в философии Канта самая поразительная непродуманность вплетена в
ткань глубочайшей мысли. Необычайной силы воздействия новые истины
всплывают в ней. Но они лишь наполовину достигают цели. Абсолютный
характер этического долга постигнут, но его содержание не
обосновывается. Переживание этического воспринято как великая тайна,
благодаря которой мы постигаем себя как нечто "иное, чем мир"; однако
предопределенное этим дуалистическое мышление в своем воздействии дальше
не идет. То, что конечными выводами мировоззрения являются утверждения
этической воли, признается, но последствия этого преимущества воли над
познанием продумываются не до конца.
Кант дает людям своего времени огромной силы импульсы. Гарантировать же
им оптимистически-этическое мировоззрение, с которым они жили, он не в
состоянии. На деле его миссия, хотя сам он и его современники
заблуждаются на сей счет, в том, чтобы углубить это мировоззрение и...
сделать его ненадежным.
X. НАТУРФИЛОСОФИЯ И МИРОВОЗЗРЕНИЕ СПИНОЗЫ И ЛЕЙБНИЦА
В то самое время, когда Кант начинает воздействовать на умы, поиски
мировоззрения подпадают под влияние мыслей совершенно иного склада:
распространение получают также идеи скончавшегося более чем столетием
раньше мыслителя Баруха Спинозы (1632-1677).* "Критика чистого разума"
выходит в 1781 году. А в 1785 году Ф. Г. Якоби в своих адресованных
Моисею Мендельсону письмах "Об учении Спинозы" вновь привлекает внимание
к философу, которого до этого времени третировали, не пытаясь понять.
* "Богословско-политический трактат" ("Tractatus theologico-politicus",
1670) издан анонимно; "Этика" ("Ethica ordine geometrico demonstrata",
1677) и "Политический трактат" ("Tractatus politicus", 1677) изданы
посмертно и анонимно. [Русск. пер. в: Избр. произв., т. 1, 2, М., 1957.]
Первое полное собрание сочинений Спинозы осуществлено в 1802-1803 гг.
Спиноза хочет вывести этику из подлинной натурфилософии. Он не пытается
оптимистически-этически толковать универсум или подходить к нему с
меркой какой-либо теории познания. Во всех отношениях он берет универсум
таким, каков он есть. Следовательно, его философия представляет собой
элементарную натурфилософию. Но он излагает ее неэлементарно. Следуя
Декарту в постановке проблемы и манере изложения, он направляет мышление
об универсуме по "геометрическому" пути, сводя его к последовательному
нанизыванию аксиом, дефиниций, теорем и доказательств. В его
философствовании перед нами предстает грандиозная, но застывшая, подобно
ледяной пустыне, натурфилософия.
Свое главное сочинение – оно увидело свет лишь после смерти автора, так
как сам он не решился его опубликовать, – Спиноза назвал "Этика".
Название это не вполне точно, ибо в самом сочинении почти так же
подробно, как этика, развивается и натурфилософия. Лишь избавившись от
всех наивностей в мышлении об универсуме, читатель, по мнению Спинозы,
может приступить к этике. То, что этику автор также расчленяет на
отдельные доказываемые им теоремы, наносит ущерб ее изложению.
В своей попытке найти обоснование этики в натурфилософии Спиноза идет по
такому пути: все сущее, говорит он, дано в бесконечном бытии, которое
можно назвать как богом, так и природой. Для нас и в нас это бесконечное
бытие представляется в двух формах – как мышление (дух) и как протяжение
(материя). В этой проникнутой божественным началом природе все, в том
числе и человеческие поступки, обусловлено необходимостью. Существует
только событие, но не деяние. Следовательно, смысл жизни человека может
состоять не в том, чтобы действовать, а только в том, чтобы подходить ко
все более ясному пониманию своего отношения к универсуму. Счастливым
человек становится тогда, когда не только естественным образом
принадлежит универсуму, но и предается ему с сознательной готовностью и
духовно возвышается в нем.
Таким образом, Спиноза требует более высокого переживания жизни. Наряду
со стоиками, индийскими и китайскими мыслителями он принадлежит к
великой семье натурфилософов монистически-пантеистического направления.
Подобно им, Спиноза понимает бога только как совокупность природы,
признавая лишь в этом роде единое в себе понятие бога. Попытки,
направленные на то, чтобы в интересах этического мировоззрения
одновременно представить бога стоящей вне универсума этической
личностью, воспринимаются им как прегрешение против мышления. Ведь они
преследуют единственную цель – с помощью признанного или непризнанного
дуализма обеспечить исходные предпосылки для создания
оптимистически-этического мировоззрения. Предпринимаемые на окольных
наивно-религиозных путях, они направлены на достижение цели, к которой
рационалистическое, оптимистически-этическое толкование универсума
стремится прийти первым, но не менее наивным путем.
Трагический итог монистического мышления в стоицизме, в индийской и
китайской философии заключается в том, что последовательная в отношении
самой себя натурфилософия приходит к разочарованности, пессимизму и
безропотному смирению, а не к этике. Избежал ли Спиноза этой участи?
Подобно Лао-цзы, Чжуан-цзы, Ле-цзы и всем китайским мыслителям, Спиноза
отстаивает оптимистический монизм, не подозревая, что у него есть
великие предшественники, жившие под другим небом и в другие времена.*
Его смирение носит миро- и жизнеутверждающий характер. В отличие от
индийцев Спиноза воспринимает бесконечное бытие не как нечто
невещественное, а как наполненную содержанием жизнь. Поэтому для него
совершенство, к которому должен стремиться человек, не предвосхищение
загробного бытия, а основанное на глубоких размышлениях наслаждение
жизнью. Устами Спинозы, как и устами Чжуан-цзы, говорит возвышенно
эгоистическое миро- и жизнеутверждение.
-------------------
* Лао-цзы (род. ок. 604 г. до н. э.), Дао-дэ-цзин; Чжуан-цзы (IV век до
н. э.), Подлинная книга о южной стране цветов; Ле-цзы (IV век до н. э.),
Подлинная книга об истоках первопричины.
Таким образом, стремление человека, который не хочет обманываться в
отношении самого себя, натравлено не на какое-то признаваемое ценным
действие, а лишь на то, чтобы сохранить свою жизнь и прожить ее наиболее
совершенным образом. Он делает добро другим людям отнюдь не ради них, а
неизменно лишь ради самого себя.
Спиноза отказывается от того, к чему пришла современная ему этика,
сложившаяся под воздействием религии: он не рассматривает альтруизм как
нечто относящееся к существу этики. Он замыкается в мысли о том, что
любая этика в конечном счете направлена на обеспечение наших
собственных, хотя и высших, духовных интересов. Добровольно, дабы ни о
чем другом не думать, кроме логически необходимого, он возвращается в
тот самый плен, в котором жила античная этика.
Если бы Спинозе представлялась такая возможность, он, подобно Чжуан-цзы,
спорил бы с моралью любви и долга. Но, поскольку он и так уже
восстановил против себя власти, еврейских и христианских теологов и
вдобавок еще почти всю философию, ему приходится быть осторожным и
незаметно прививать людям жизневоззрение мыслящего, глубокого эгоизма.
Подобно богу – олицетворению универсального бытия, – пришедший к
пониманию сущности вещей человек также действует не в соответствии с
целями, а по внутренней необходимости. Он делает лишь то, что относится
к совершенному переживанию жизни, и ничего больше.
Добродетель – это способность к высшему самосохранению. Высшее же
самосохранение имеет место тогда, когда разум становится высшим аффектом
и когда человеком овладевают стремление к познанию и бесстрастие,
которые освобождают его, то есть заставляют его определять себя через
самого себя путем самоуглубления в собственную сущность. Обычный человек
подчинен внешним обстоятельствам, не ведая своего предначертания и своей
судьбы, он мечется из стороны в сторону, подобно утлому суденышку на
разбушевавшихся волнах. Следовательно, этика состоит в том, что мы
переживаем нашу жизнь больше в проявлении ее через наше мышление, чем
через нашу телесную оболочку.
Действуя по внушению глубокого, просветленного разумом эгоизма и
исключительно под влиянием аффектов духа, человек поступает во всех
отношениях благородно и великодушно. Насколько возможно, он стремится к
тому, чтобы за испытываемые им ненависть, гнев и презрение воздавать
любовью и благородством, ибо он знает, что ненависть всегда порождает
неудовольствие. Он же любою ценой пытается создать вокруг себя атмосферу
мира.
Никогда человек не действует коварно и лживо, но всегда искренне и
откровенно. Ему нет необходимости испытывать сочувствие. Живя в
соответствии с разумом, он делает доступное добро обдуманно, по зрелом
размышлении и, следовательно, не нуждается в том, чтобы переживаемое
неудовольствие стимулировало появление у него великодушия и
благородства. Он избегает сочувствия, ибо все больше и больше уясняет
себе, что все, что происходит, происходит по необходимости божественной
природы и в соответствии с вечными законами. Не находя в мире ничего
заслуживающего ненависти, насмешки и презрения, он не видит также
ничего, что пробуждает сочувствие.
Человек должен стремиться быть добродетельным и жизнерадостным. Если у
него есть сознание того, что он уже сделал добро в доступных ему
границах, он может со спокойной душой предоставить людей и мир их
дальнейшей судьбе. Нет нужды проявлять участие сверх доступной
возможности личного эффективного содействия страждущему.
Могуществен мудрец, исповедующий высшее жизнеутверждение. Он имеет
власть над самим собой, власть над другими людьми и власть над условиями
бытия. Как все-таки созвучны мысли Спинозы идеям Лао-цзы, Чжуан-цзы и
Ле-цзы!
Спиноза на собственном опыте проверяет свою этику. В условиях
непритязательной свободы ведет он свою жизнь, которой рано кладет конец
чахотка. Приглашение преподавать философию в Гейдельбергском
университете отвергается им. Он строг в отношении самого себя. Его
безропотное смирение просветляется присущей ему мягкой чертой
снисходительного человеколюбия. Преследования, которым он подвергается,
не в состоянии ожесточить его.
Стремясь мыслить лишь чисто натурфилософски, Спиноза тем не менее не
посвящает себя исключительно изучению двух естественных категорий
натурфилософии – природе и отдельному человеку, как некоторые из
китайских его предшественников. Он проявляет также интерес к
организованному обществу. Для него очевидно, что переход человека из
"естественного" в "гражданское" состояние является прогрессом.
Вынужденный жить вместе с себе подобными, человек свободнее, когда ко
всеобщему согласию определяется, каковы обязанности каждого и как
обществу и его членам надлежит строить свои взаимоотношения. Таким
образом, государство должно обладать достаточной властью, чтобы издать
всеобщие предписания относительно образа жизни граждан и путем
применения наказаний обеспечить своим законам необходимое уважение.
Действительная же преданность обществу представляется Спинозе
неуместной. По его мнению, человеческое сообщество становится
совершенным в той мере, в какой индивиды руководствуются в своей жизни
разумом. В противоположность своему современнику Гоббсу Спиноза,
следовательно, ждет прогресса общества не от административных
мероприятий, а от совершенства образа мыслей его членов. Государство
должно воспитывать в гражданах не покорность, а подлинную потребность в
свободе. Ни при каких обстоятельствах оно не имеет права подавлять
изъявления искренности своих граждан. Поэтому оно обязано также
проявлять терпимость к любым религиозным воззрениям.
Как ни идет Спиноза навстречу духу времени, в одном он не может с ним
согласиться – в том, что в мире надлежит осуществлять объективно
разумные этические цели.
Намного опередив своих современников, он пришел к универсальному понятию
этики. Он признает, что с точки зрения последовательного мышления любое
этическое поведение может сводиться лишь к отношению индивида к
универсуму. Став же в этом роде универсальной, этика сталкивается с
вопросом: в какой мере отношение индивида к универсуму может пониматься
как воздействие на универсум? От ответа на этот вопрос зависит, может ли
быть выдвинута подлинная этика деятельности или же этика существует лишь
постольку, поскольку и смирение может быть истолковано как этика.
Это и есть подводный камень, столь опасный для любой подлинной
натурфилософии. Если какой-нибудь мыслитель и думает, что в состоянии
благополучно обойти его, благодаря собственной находчивости и
благоприятному ветру избежать крушения, все равно подводные течения в
конце концов вынесут смельчака на мель, и ему уготована та же судьба,
что и его предшественникам. Подобно Лао-цзы и Чжуан-цзы, подобно
индийцам, стоикам и вообще всем последовательным
мыслителям-натурфилософам предыдущих эпох, Спиноза не в состоянии прийти
к тому, чего требует этика, – не в состоянии понять отношение человека к
универсуму не только как духовную, но одновременно и как
осмысленно-деятельную преданность ему.
Инстинктивно все, кто внутренне противится учению философа-одиночки,
осознают, что обновленная самостоятельная натурфилософия несет с собой
нечто такое, что представляет опасность для оптимизма и этики
мировоззрения. Поэтому в XVII и XVIII столетиях вое и вся стремятся
третировать философию Спинозы.
Больше всего этой эпохе недостает оптимизма. Ужасное землетрясение,
разрушившее в 1755 году Лиссабон, порождает в массах сомнение
действительно ли миром правит всемудрый и всеблагой создатель. Вольтер,
Кант и многие другие мыслители того времени высказываются об этом
событии, отчасти признавая свою растерянность, отчасти пытаясь найти
новые возможности для оптимизма.
Сколь мало приходится ждать оптимизму и этике от подлинной
натурфилософии, видно на примере не только Спинозы, но и Лейбница
(1646-1716).* В своей "Теодицее" (1710) Лейбниц пытается воздать должное
оптимистическому мировоззрению. Здесь ему помогает то, что его
натурфилософия обладает намного большей жизненностью и намного большей
приспособляемостью к действительности, чем натурфилософия Спинозы. И он
полон решимости пустить в ход вое свое мастерство, чтобы сообщить
действительности оптимистический смысл. Тем не менее ему с трудом
удается лишь сформулировать тезис о том, что фактически существующий мир
самый лучший из всех вообще возможных.
-----------------
* G. W. Leibniz, Systeme nouveau de la nature et de la communication des
substances (1695); Nouveaux essaix... (1704) [русск. пер. "Новые опыты о
человеческом разуме", М.-Л., 1936]; Monadologie (1704) [русск. пер. в:
Избр. фил. произв., М., 1908].
К тому же оптимизм, который ему как-то еще удается спасти, не пригоден
для мировоззрения, так как не содержит в себе энергии, необходимой для
направленного на окружающий мир этического действия. Там, где Лейбниц
последователен, он, как и Спиноза, остается в плену натурфилософии. Все
трудности, которые вытекают для этики из детерминистской натурфилософии
Спинозы, встречаются и в натурфилософии Лейбница.
Благодаря тому, что Лейбниц не переносит единство мышления (духа) и
протяжения (материи) в область абсолютного, а реализует в бесчисленных
мельчайших индивидуальностях (он называет их монадами), которые в своей
совокупности составляют универсум, его (натурфилософия более
соответствует многообразной действительности, чем философия Спинозы. Во
многих отношениях он предвосхищает современную, опирающуюся на учение о
клетке натурфилософию. Но и он всецело находится в плену проблематики
Декарта. Он не признает наличия живой связи между индивидуальностями, в
которых соединены мышление и протяжение, а ограничивает их
существование, признавая их силами, обладающими лишь способностью
представления. Их сущность, с точки зрения Лейбница, в том, что каждая
независимо от других – более смутно или более отчетливо осознает
универсум.
Для Спинозы возможность прийти к этике состоит в том, что может быть
предпринята попытка дать этическое толкование мистическому отношению
человека к абсолютному. Для Лейбница этот путь закрыт, поскольку он не
признает подобное абстрактное абсолютное совокупностью универсума.
Поэтому не случайно, что он нигде подробно не философствует об этике.
Его натурфилософии никак не удается прийти к этике.
Но вместо того чтобы согласиться с таким результатом и выдвинуть
проблему взаимоотношения между этикой и натурфилософией, он вплетает в
свою философию традиционные сентенции об этике и определяет добро как
любовь к богу и к людям. В натурфилософии Лейбниц значительнее Спинозы,
так как больше апеллирует к живой действительности. В борьбе же за
подлинное мировоззрение он намного слабее его, ибо Спиноза больше
тяготеет к элементарным категориям, признает противоречие между этикой и
натурфилософией центральной проблемой мировоззрения я под этим углом
зрения берется за его преодоление.
Если бы Лейбниц остался последовательным до конца, он, подобно
представителям индийской философии санкхья, согласно которой мир также
состоит из множества вечных индивидуальностей, неизбежно пришел бы к
атеизму, вместо этого он, пытаясь спасти удовлетворительное
мировоззрение, включает в свою натурфилософию теистическое понятие бога.
Заставляя ее говорить оптимистическим, этическим и теистическим языком,
Лейбниц делает ее приемлемой для XVIII века. Доведенная популяризацией
Христиана Вольфа (1679-1754) до неузнаваемости, философия Лейбница
содействует обоснованию немецкого рационализма.
Но в результате предательства натурфилософии, совершенного с лучшими
намерениями, Лейбниц не может предотвратить им самим вызванного
пробуждения натурфилософского мышления. Сам того не желая, он
содействует росту влияния Спинозы. При этом ориентация на подлинную
натурфилософию означает для духа того времени шаг в неведомое, полное
опасностей. Поэтому он сопротивляется ей изо всех сил. В конце концов,
однако, после того как Кант и Спиноза общими усилиями расшатали устои
рационалистического, оптимистически-этического мировоззрения, этой уютно
обставленной пристройки к зданию действительного мира, он все-таки
вынужден предпринять попытку вывести оптимизм и этику из
непосредственного мышления о сущности мира. Полностью осуществить это
намерение вызвалась спекулятивная немецкая философия.
Содержание
www.pseudology.org
|
|