Эсфирь Ильинична Шуб
Последняя встреча

Эсфирь Ильинична ШубЭсфирь Ильинична Шуб, как и многие "железные женщины", ее современницы, была подлинной дочерью революции. Уроженка Черниговской губернии, она происходила из местечковой еврейской семьи и испытала все тяготы подобного положения.

Только личное вмешательство отца позволило Эсфирь стать слушательницей Московских высших женских курсов. В качестве будущей специальности Шуб выбрала русскую литературу. После революции Эсфирь со своим гуманитарным образованием оказалась в затруднительном положении.

Таковые специалисты молодому социалистическому государству не требовались, и девушка от нечего делать стала исправно посещать занятия пролетарских поэтов. Эсфирь спасло только то, что столица решением новой власти переехала из Петрограда в <%12307>Москву Москву, и на этой почве стали множиться разнообразные бюрократические организации. В одну из них - Театральный отдел Наркомпроса (ТЕО) - и направила свои стопы Эсфирь в поисках работы. Осенью 1918 года Шуб зачислили в штат ТЕО на должность секретарши.

В 1922 году Эсфирь пришла в фотокиноотдел, вскоре реорганизованный в Госкино, и попросилась на должность заведующей перемонтажом и редактором надписей фильмов.

Первым фильмом, подготовленным Эсфирь к прокату, был авантюристический американский детектив, чуть ли не в пятидесяти роликах - "Серая тень". В запасниках проката Эсфирь разыскала маленькие ролики с участием Чарли Чаплина, массовый зритель в России в начале 1920-х годов почти не знал этого имени.

Шуб собрала из разрозненных роликов сюжет, пародирующий оперу "Кармен", сама придумала надписи, и успех превзошел все ожидания. Зрители много смеялись, валом валили посмотреть на новую звезду, и это был едва ли не первый фильм на советском экране с участием Чарли Чаплина.

Эсфирь настолько увлеклась новым делом, что принесла в собственную квартиру монтажный стол, маленький проекционный аппарат, короткие ролики из разных фильмов и по вечерам с энтузиазмом создавала новые этюды, причудливо склеивая кадры. Постепенно за монтажным столом Эсфирь Шуб становится признанным профессионалом.

Она стала посещать лабораторные занятия мастерской Кулешова, который к тому времени уже был признанным в мире экспериментатором в монтаже, и вскоре Эсфирь перевели на новую работу в настоящую киностудию. Наконец Эйзенштейн оставил театр и предложил Шуб работать над режиссерским сценарием своего первого фильма "Стачка".

В конце лета 1926 года Эсфирь едет в Ленинград и с огромным трудом разыскивает киноархив бывшего царя. Шестьдесят тысяч метров пленки за два месяца просмотрела она, пять тысяч выбрала для фильма. Готовая картина в семи частях имела тысячу семьсот метров. Директор студии сам дал название новому фильму "Падение династии Романовых" и сам же придумал большой плакат для рекламы: двуглавый орел, накрест зачеркнутый двумя толстыми красными линиями.

Фильм, смонтированный только из хроникальных кадров, нес в себе огромный эмоциональный накал, он стал началом мифологической летописи о Великом Государстве и имел колоссальный успех у зрителей не только в стране, но и далеко за ее пределами. Эсфирь Шуб создала невиданный доселе в мировом кино жанр.


Эсфирь Ильинична Шуб (1894 – 1959) – кинорежиссер, друг Фадеева.
Он принимал участие в создании ее книги “Крупным планом”,
над которой она работала в последние годы жизни.
 
Возвратившись из больницы, А.А. Фадеев заходил ко мне каждую пятницу, после процедур в поликлинике, в 4 часа дня. В пятницу 11 мая он пришел неожиданно для меня в начале первого часа. Он расспрашивал, как всегда, о моей работе над книгой, которую дружески мне редактировал.

Я показала ему подобранный мною иллюстративный материал и его фотографию, снятую на Дальнем Востоке в период его поездки туда с режиссером А. Довженко. А. Фадеев молодой, в фуражке. Возле него девочка-удэгейка. Он смотрит на нее добрым, улыбающимся взглядом. На другой фотографии – А. Довженко, в шляпе, босой, хмурый, ведет за руку русскую девочку. Я сказала, что объединю эти фотографии, и показала, как. Ему это показалось забавным, и он рассмеялся.

Я дала ему прочесть статью Сергея Эйзенштейна, написанную примерно в 1935 году. Она его взволновала. Он замолчал и задумался. Я спросила: о чем? “Хочется подумать”, – сказал он.
Говорили о В. Вишневском. Над главой о нем я сейчас работаю. Он сказал, что я правильно делаю, что пишу о его деятельности, связанной только с кинематографом.

У А. Фадеева было уставшее лицо, пронзительный взгляд по-необычному светлых глаз, и он часто зевал. Он сказал, что принял ночью четыре облатки нембутал, и они не подействовали. Принимал их каждый час. Сказал, что иногда после наркотики, которая не действует ночью, ему удается заснуть днем. Но что, как видно, засыпать ночью ему будет все трудней. И что надо с этим состоянием смириться. Как правило, несмотря на сильное отравление алкоголем, с сердцем и печенью в Кремлевской больнице справляются.

Он сказал, что и сердце и печень у него все же “ваньки-встаньки”. Хуже с психикой. Он находится под наблюдением психиатра и что он сам хотел полной изоляции в больнице. С психиатром он много говорит о своей душевной усталости, о невыносимой тоске, охватывающей его после запоя и о неудержимом, навязчивом желании “броситься под поезд”. <...>

Он говорил, что домашним, должно быть, с ним жить трудно. Если он чем-либо недоволен или обижен, он может неделями с ними не разговаривать. Он твердо решил больше не пить. Психическое состояние его после запоя настолько тяжелое, что он верит, что это удержит его. Я попросила его не принимать ночью наркотики, а попробовать читать. Наркотика и у меня вызывает бред, и я стала читать в бессонные ночи. Сейчас читаю “Кон-Тики”. Я попросила его взять у меня эту книгу. Он сказал, чтобы я ее дочитала, что он обязательно возьмет ее в следующий свой приход. Я спросила, что он читает. “Много читаю Ленина”, – сказал он.

Он сказал мне, что в Кремле ЦК скоро проведет Пленум по вопросам культуры и что он собирается, если получит разрешение, обязательно выступить. И еще он твердо решил выступить на Пленуме правления Союза писателей, иначе в его отсутствие его будут обвинять кому в чем вздумается, так, как это сделал Шолохов. Он заметил, что это его желание меня огорчило. Я знала, как он душевно не защищен и что одно сознание необходимости выступления нарушит его покой и приведет его к психической взвинченности. Он сказал, что другого выхода нет. <...>
 
Еще сдержаннее он говорил о втором поколении. Он сказал, что оно испорчено догматизмом и бюрократическими извращениями, а между тем душу имеют добрую, тоже ищут, но мало по-настоящему знают о людях, для которых искусство было и есть любовь и подвижничество.

В связи с этим он мне сказал, что самые интересные и близкие для него люди его поколения умерли. Он назвал Павленко, Петрова, Малышкина, Вишневского и Эйзенштейна. Он старается ни с кем не встречаться. Сознательно изолирует себя от встреч.

Интересны ему люди старшего поколения: Маршак – иногда злой, но дивный старик, Эренбург, Федин, Сарьян. За несколько дней до прихода ко мне он был на выставке Сарьяна, которая ему очень понравилась. Он подробно мне рассказал о ней, Довженко. Но с последним ему общаться труднее, т.к. говорить Довженко может только о себе, – все остальное ему малоинтересно.

Когда эти старики уйдут, жизнь в искусстве временно станет скучной, но он верит, что подрастающее третье поколение поднимет советское искусство на ту же высоту, на которую подняли его Горький и Маяковский. Это уже чувствуется и сейчас.

Он мне сказал, что собирается к Маршаку, что надо бы повидать и Ермилова, у которого умерла жена, но что это сделать ему трудно. В Ермилове много достоевщины. Я сказала, что у него поэтому может быть интересная книга о Достоевском. А. Фадеев сказал, что в рукописи работа была интересная, но что в печать много пошло в измененном виде.

Он мне сказал, что в рукописи Ермилов целиком поместил воспоминания Федора Достоевского из “Дневника писателя” о том, как в пять часов утра пришли к нему Некрасов и Григорович сразу после прочтения “Бедных людей”. Достоевский был тогда юн, одинок, безвестен, и как он потом был у Белинского. “Как это прекрасно!” – сказал А. Фадеев.

Он подробно мне рассказал о своей работе, о книге, в которую должны войти избранные статьи, письма и записи о людях того времени, когда эти статьи и письма были написаны, а также запись о его изменившемся отношении к некоторым его высказываниям. Он сказал, что последнюю главу он хочет назвать “Субъективные заметки”, и объяснил мне, что после чтения этих беглых заметок у читателя должен возникнуть вывод, что художник свободен оценивать то или иное явление искусства, считаясь только с своим восприятием, независимо от того, совпадает ли выбор его с общепринятой точкой зрения.

Он собирался подготовить к печати “Последний из удэге”, переписав заново корейские главы, и говорил, что “Молодая гвардия” им подготовлена к новому изданию. После этого он обязательно начнет работать над романом. Он сказал мне, что печатается роман Панферова. Я сказала: “Ни за что читать не буду. Я всегда много смеюсь в тех местах, где Панферов хочет пронзить сердце читателя”, А. Фадеев рассмеялся и сказал: “А я хочу или не хочу, а должен буду прочесть”.

Он сказал мне, что, возвращаясь с прогулки, встретил Леонида Трауберга и тот очень холодно с ним поздоровался. Я ему объяснила, что Трауберг очень пострадал в период борьбы с космополитизмом и поэтому очень заторможен в общении с людьми. А. Фадеев сказал мне, что жалеет, что забыл об этом. “Если бы вспомнил, я бы обязательно сам к нему подошел и поговорил бы с ним”. Он мне сказал, что ему хочется дать отзыв о моем фильме “Страна Советов” в своей книге и чтобы я ему приготовила этот отзыв и что собирается звонить Михаилу Ромму и просить разрешения у него поместить статью, которую они вместе написали, но которая пошла за подписью только одного Ромма.

Он мне сказал, что встретился с финским товарищем, с которым они вместе трудились над созданием Всемирного комитета мира. И тогда были бессонные ночи, но ночи, полные деятельности. Он сказал, что эта встреча его взволновала.

Он мне сказал, что много времени у него отнимает его мальчик Миша. Он говорил, что только сейчас он понимает, сколько времени должен отнимать ребенок, особенно больной ребенок, у матери, заботящейся о нем, а не перекладывающей это на других. Какой это большой труд! Мальчик его, из-за болезни сердца, только в четвертом классе, но духовно очень развит и даже одарен. Закончил он свой разговор о сыне неожиданной репликой: “Жена – это жена. От нее никуда не уйдешь”.

В этих словах прозвучало одиночество и неустроенность. Мне захотелось его вырвать из этого состояния, и я предложила в следующую пятницу пообедать у меня. Он обрадовался и тут же составил меню для моей дочери, т.к. она будет хозяйкой стола, – я за столом сидеть не могу. Я предложила позвать моего друга, кинодраматурга М.Н. Смирнову и еще кого-нибудь из непьющих товарищей, – будете пить боржом, а я издали буду участвовать в разговоре.

Он грустно рассмеялся и все же, мне показалось, был рад. Его огорчало, что меня нельзя послать в санаторий и что он не может помочь в этом деле. Он встал, окинул взглядом мою маленькую мансарду – две комнаты без двери, – сказал, что любит эти комнаты, помнит каждую вещицу. “Эти комнаты...”, – и не закончил, и во второй раз стал прощаться со мной.

Он бывал у меня с 1929 года. В этих комнатах он сидел за товарищеским столом, когда был совсем молод и незнатен. Веселый, подлинно демократичный. Любил людей, сидящих за столом: Павленко, Эйзенштейна, Довженко, Пудовкина. Любил застольную песню. Любил читать стихи и читал их прекрасно.

Сказал и ушел. Ах, боже мой, как же я ничего не предвидела! В воскресенье произошла катастрофа. Я и не могла ничего предвидеть. Я убеждена, что это было роковое мгновение, что это могло и не произойти. Фадеев любил жизнь, борьбу, любил побеждать, дорожил своим авторитетом и, поколебав его, не мог не желать снова обрести его. Он безусловно не пил в этот день. <...>
 
Нельзя было оставлять его одного. Товарищи должны были бывать у него, стараться чем возможно радовать его. А его все оставили. Нельзя человеку больному быть без надлежащего присмотра близких. Нельзя человека психически незащищенного мучить “критикой” тогда, когда он в больнице, как это сделал Шолохов, или когда он в отпуску по бюллетеню, как это бывало в Союзе писателей. Нельзя жить годами в состоянии личной неустроенности <...>

Все это вместе и привело к катастрофе.
Мы, его друзья, виноваты.
© "Литературная газета", 2001

Газпром

 
www.pseudology.org