В записных книжках
Александра Блока за 1911 год встречается упоминание об одном загадочном
эпизоде:
"Пришел Верховский приглашать меня участвовать в третейском суде между
ним и гр. А. Н. Толстым (это очень давняя и грязная история, в нее
замешаны многие писатели (секрет!) - но мы будем разбирать только часть
- инцидент с ни в чем не повинным Верховским). Я согласился".
Во всех изданиях записных книжек Блока советского времени, а также в
очень обстоятельной книге "А.Н.Толстой. Материалы и исследования", где
эта запись также воспроизводится, комментарии отсутствуют: как, что,
почему - неизвестно.
Действительно ли не знали историки литературы сути произошедшего или не
хотели либо не могли в этой истории разбираться, но с учетом появившихся
в самое последнее время публикаций архивных материалов (в частности,
публикаций Е. Р. Обатниной) запись Блока становится понятной. Или почти
понятной.
3 января 1911 года на квартире у Федора Сологуба, превращенной усилиями
его жены Анастасии Николаевны Чеботаревской в один из самых модных
литературных салонов Петербурга, состоялся маскарад. На нем было много
приглашенных, и среди них писатель Алексей Михайлович Ремизов,
прицепивший к своему наряду обезьяний хвост, что для основателя
Обезьяньей палаты выглядело вполне логичным. "В то время в Петербурге
снова, как в старые годы, была мода на ряженье. Обыкновенно я рядился в
козлиную маску, а потом ни во что не рядился, а в своем виде – тоже от
«паясничества»! – на последнем же вечере у Сологуба «появился» самим
собой и только сзади «обезьяний» хвост", - писал Ремизов годы спустя.
Упоминание об этом маскараде и хвосте встречается также в мемуарах
Константина Эрберга: "Всем этим заправляла А. Н. Чеботаревская. <...>
Друзья приходили, кто в чем хотел, и вели себя, как кто хотел. Помню
артистку Яворскую (Борятинскую) в античном хитоне и расположившегося у
ее ног Алексея Н. Толстого, облаченного в какое-то фантастическое
одеяние из гардероба хозяйки; помню профессора Ященко в одежде древнего
германца со шкурой через плечо; Ремизова, как-то ухитрившегося сквозь
задний разрез пиджака помахивать обезьяньим хвостом; помню и самого
Сологуба, без обычного pince-nez и сбрившего седую бороду и усы, чтобы
не нарушать стиля древнеримского легионера, которого он изображал и
выглядеть помоложе".
Компания выглядела вполне дружной и беззаботной, веселилась и дурачилась
в духе времени ("В литературных кругах в те годы усиленно и разнообразно
развлекались. Дионисийские вечера и пляски, маскарады, любительские
спектакли сменяли друг друга. Толстые всюду были на первых местах", -
вспоминала Крандиевская-Толстая), а через несколько дней гости
перессорились, и причиной горестей, которые обрушились сначала на голову
Ремизова, а потом и Алексея Толстого, стал злополучный хвост, который,
как оказалось, был кем-то отрезан от обезьяньей шкуры. Саму шкуру
Анастасия Николаевна Чеботаревской раздобыла по просьбе Толстого для
маскарада, устроенного Толстыми же у себя дома днем раньше, и обязана
была вернуть в целости и сохранности законному владельцу, но шкура
оказалась испорчена.
На Ремизова, который участвовал в обоих маскарадах, пало обвинение в
том, что хвост отрезал он.
6 января 1911 года Чеботаревская писала Ремизову:
Уважаемый Алексей Михайлович!
К великому моему огорчению, узнала сегодня о происхождении Вашего хвоста
из моей шкуры (не моей, а чужой – ведь это главное!). Кроме того, не
нахожу задних лап. Неужели и они отрезаны? И где искать их? Жду ответа.
Шкуру отдала починить, – но как возвращать с заплатами?
Ан. Чеботаревская.
Перепуганный Ремизов ответил ей два дня спустя пространным
оправдательным письмом:
Многоуважаемая Анастасия Николаевна!
Я очень понимаю Ваш гнев и негодование. Пишу Вам подробно, как попал ко
мне хвост. 2-го я пришел к гр. А. Н. Толстому. У Толстого застал гостей
– ряженых. Какой-то офицер играл, а ряженые скакали. На ряженых были
шкуры. Дожидаясь срока своего – чай пить, стал я ходить по комнате. На
диванах разбросаны были шкуры. Среди шкур я увидел отдельно лежащий
длинный хвост. Мне он очень понравился. Я его прицепил себе без булавки
за штрипку брюк и уж с хвостом гулял по комнате.
Пришел А. Н. Бенуа. Видит, все в шкурах, вытащил какой-то лоскуток и
привязал к жилетке. Тут ряженые стали разыгрывать сцену, и все было тихо
и смирно – никто ничего не разрывал и не резал. Меч острый японский по
моей просьбе – боюсь мечей всяких в руках у несмелых – был спрятан.
Уходя от Толстого, попросил я дать мне хвост нарядиться. Толстой обещал
захватить его к Вам, если я прямо пойду к Вам. 3-го я зашел к Толстому,
получил от него хвост, прицепил его без булавки и поехал к Вам.
У Вас, когда надо было домой, я снял хвост и отдал его Алексею
Николаевичу.
Я взял хвост таким, каким мне его дали. Я его не подрезывал. С вещами я
обращаюсь бережно. И нет у меня привычки (глупой, меня раздражающей)
вертеть и ковырять вещи. Лапок я тоже не отрывал. И не видал. Очень все
это печально.
А. Ремизов
День спустя пришел ответ от Чеботаревской, которая на этот раз взвалила
всю вину за недоразумение на Толстого, а точнее на его жену:
Уважаемый Алексей Михайлович!
Вы меня простите, пожалуйста, если Вы в резке шкуры не повинны, но я
письмо получила от г-жи Толстой на следующий день, что «хвост отрезал
Ремизов в ее отсутствии» – что меня и повергло и в изумление, и в
печаль. Я 3 дня разыскивала такую шкуру и купила новую.
А. Ч.
Однако конфликт на этом исчерпан не был, и в бой пошла тяжелая
артиллерия - Сологуб и Толстой. Если доверять воспоминаниям Софьи
Исааковны, чья честь оказалась задетой, ибо именно она оказалась в роли
злодейки, оклеветавшей ни в чем не повинного Ремизова, то Чеботаревская
и Толстой испытывали друг к другу неприязнь и несчастный хвост,
прицепленный к ремизовскому заду, оказался предлогом для того, чтобы
свести счеты: «Алексея Николаевича же в доме Сологуба забавляла и вместе
с тем немного раздражала хозяйка, окружавшая смешным и бестактным
культом почитания своего супруга, который медленно и торжественно
двигался среди гостиной, подобно самому Будде».
Софьи Исааковна здесь лицо заинтересованное и пристрастное, и не очень
понятно, почему, если между Толстым и Сологубом существовала
напряженность, он был приглашен к нему в дом, почему просил
Чеботаревскую раздобыть обезьянью шкуру и она его просьбу выполнила.
Логичнее предположить, что Чеботаревская раздражала не столько Толстого
(человека в общем-то достаточно снисходительного, что искупало его
собственную бесцеремонность), сколько саму Софью Дымшиц, и две дамы
испытывали друг к другу острую неприязнь, вынужденно передавшуюся их
мужьям.
Другой мемуарист и участник того маскарада Николай Оцуп писал об этом
происшествии:
"Резкий и прямой Сологуб обыкновенно говорил в лицо все, что думал, и не
таил про себя злобу. Но случалось ему, и по сравнительно ничтожному
поводу, серьезно возненавидеть человека. Эту ненависть испытал на себе
Алексей Толстой. Произошло это из-за обезьяньего хвоста.
Для какого-то маскарада в Петербурге Толстые добыли через Сологубов
обезьянью шкуру, принадлежавшую какому-то врачу. На балу обезьяний хвост
оторвался и был утерян. Сологуб, недополучив хвоста, написал Толстому
письмо, в котором называл графиню Толстую госпожой Дымшиц, грозился
судом и клялся в вечной ненависти. Свою угрозу Сологуб исполнил: он
буквально выжил Толстого из Петербурга. Во всех журналах поэт заявил,
что не станет работать вместе с Толстым. Если Сологуба приглашали
куда-нибудь, он требовал, чтобы туда не был приглашен "этот господин",
то есть Толстой. Толстой, тогда еще начинавший, был не в силах бороться
с влиятельным писателем и был принужден покинуть Петербург".
Вл. Ходасевич, автор наверное вообще самые лучшие из всех мемуаров
Серебряного века, прямо имени Алексея Толстого не называя, но очевидно
именно в связи с этой историей позднее писал о Сологубе:
"О нем было принято говорить: злой. Мне никогда не казалось, однако, что
Сологуб деятельно зол. Скорее - он только не любил прощать. После
женитьбы на Анастасии Николаевне Чеботаревской, обладавшей, говорят,
неуживчивым характером (я сам не имел случая на него жаловаться),
Сологубу, кажется, приходилось нередко ссориться с людьми, чтобы,
справедливо или нет, вступаться за Анастасию Николаевну".
Воспоминания Оцупа и Ходасевича подтверждают и письма, которые в начале
февраля 1911 года Сологуб стал рассылать своим знакомым. Среди них был
Верховский.
"Дорогой Юрий Никандрович,
Я с большим огорчением узнал, что Вы продолжаете поддерживать отношения
с графом Алексеем Николаевичем Толстым. Образ действия графа Ал. Ник.
Толстого таков, что для меня невозможно быть в обществе его друзей.
Преданный Вам Федор Тетерников.
Верховский ответил Сологубу тотчас же:
Дорогой и глубокоуважаемый Федор Кузьмич! Мне было очень грустно читать
Ваше письмо. Вы как бы спрашиваете меня, какие отношения предпочту я: с
Вами - или с А. Н. Толстым? Неужели возможно ставить этот вопрос? (…)
Отношения между мною и Толстым невозможны".
Удовлетворенный таким поворотом Сологуб писал Верховскому, объясняя, а
точнее нагоняя еще больше тумана на свою блажь:
"Мы бы не ставили вопроса в такой форме, если бы видели в этом только
личное столкновение. Но я думаю, что этот случай имеет общее значение,
как показатель той нестерпимой грубости нравов, которая вносится в
последнее время в литературную среду все настойчивее".
Впрочем, не совсем блажь. Толстого было решено проучить, для того чтобы
почистить литературные нравы и поднять общую дисциплину в литературном
классе. Рассуждения и логика гимназического учителя, каким и был Сологуб
в течение 25 лет своей жизни. И в этом смысле понятно, почему суровый
взгляд Федора Кузьмича упал именно на Алихана - слишком вызывающе тот
себя вел. Вообще, если попытаться найти во всей литературе Серебряного
века человека наиболее далекого и чуждого Сологубу, то это будет именно
Алексей Толстой. Инь и янь, день и ночь, жизнь и смерть. Разве что
огромный литературный талант объединял их, в остальном - два полюса.
Графского рода Алексей Толстой с его распахнутостью, добродушием,
легкомыслием, с его счастливым детством, окруженный любовью и лаской,
избалованный матерью Алихан, Алешка, к которому относились как к ребенку
и за это многое прощали, и потомок крепостных Федор Тетерников - "кирпич
в сюртуке", угрюмый, нелицеприятный человек, которого в детстве нещадно
пороли, розгами загоняя в него знания, автор не только стихов и романов,
но и учебника по геометрии, человек, оставшийся в памяти мемуаристов
безрадостным стариком. "Всегда усталое, всегда скучающее лицо" (Теффи),
"Никто не видел его молодым, никто не видел, как он старел. Точно вдруг,
откуда-то появился – древний и молчаливый (…) Пенсне на тонком шнурке,
над переносицей складка, глаза полузакрыты. Когда Сологуб их открывает,
их выражение можно бы передать вопросом: "А вы все еще существуете?…"
(Ходасевич) "Сологубу можно было тогда дать лет пятьдесят и более.
Впрочем, он был один из тех, чей возраст определяется не десятилетиями,
а по крайней мере тысячелетиями - такая давняя человеческая мудрость
светилась в его иронических глазах".
Последнее воспоминание принадлежит Георгию Чулкову, от которого Сологуб
также потребовал прервать отношения с Толстым, но Чулков ослушался: "Как
я ни любил Федора Кузьмича, но решительно отказался принять такой
"обезьяний ультиматум".
Так начинался заговор вокруг Толстого, по нелепости своей напоминавший
ссору между Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем. Почувствовав, что
что-то происходит, Толстой обеспокоился не на шутку. Между ним и
Верховским произошло столкновение, и два дня спустя Толстой послал
Верховскому вызов на третейский суд. Юрий Верховский (филолог,
литературовед, известный пушкинист и специалист по поэзии пушкинского
времени, с именем которого связано название Б. Л. Пастернаком
вымышленного уральского города в романе «Доктор Живаго» - Юрятин, ибо
Блок, хорошо знакомый с Юрием Верховским, называл в обиходе Пермь, где
сам никогда не бывал, «Юрятиным городом») скорее всего был только
предлогом - поэтому Блок и писал о его невиновности, а Толстому было
важно прощупать, как относятся к нему генералы от литературы, коих
оказалось по крайней мере два: посредниками на суде со стороны
Верховского были Блок и Аничков, а со стороны Толстого Чулков и Ященко.
Суперарбитром на суде выступал Вячеслав Иванович Иванов.
Решение суда было двояким. Формально иск Толстого к Верховскому был
удовлетворен, но поскольку всем было ясно, что дело не в Верховском, а в
Сологубе, то графа Толстого обязали написать покаянное письмо,
прокомментировать которое на основании имеющихся фактов довольно сложно:
"Милостивый государь Федор Кузьмич,
осуждая свой образ действия, приношу Вам вместе с заявлением моей
готовности дать Вам дальнейшее удовлетворение, мои полные извинения,
поскольку Вы справедливо можете признать себя оскорбленным в лице
Анастасии Николаевны, и покорнейше прошу Вас передать таковые же
извинения самой Анастасии Николаевне.
Примите уверения в моем совершенном почтении.
Граф Алексей Н. Толстой.
Это письмо сопровождалось заключением судейской бригады:
"Слова поскольку Вы справедливо можете признавать себя оскорбленным"
значат, по мысли графа А. Н. Толстого "так как Вы справедливо можете
признавать себя оскорбленным, - в чем свидетельствуем подписью в силу
данных нам графом А. Н. Толстым полномочий Вяч. Иванов
А. С. Ященко
Георгий Чулков
Евг. Аничков
Александр Блок.
Четыре дня спустя Толстой писал покаянное письмо и Ремизову:
"Глубокоуважаемый Алексей Михайлович.
Я рад возможности, после выяснения третейским судом известного Вам
инцидента, в разбирательстве которого я не преминул опровергнуть Ваше в
нем участие, по моей ошибке приписанное Вам, и после Вашего письма
Вячеславу Ивановичу, из которого я вижу, что Вы не затрагивали чисто
нравственных моих отношений к вещам в разговоре и между ними
происшедшими, принести Вам искренние извинения за мои сгоряча сказанные
слова, которые не соответствовали моему уважению к Вам. Я хочу
надеяться, что заявления в этом письме и на суде загладят последствия
неосторожного произнесения мной Вашего имени, связанного с этим
инцидентом, о чем чистосердечно сожалею и извиняюсь".
Итак, Толстой сделал все, что от него хотели и извинился перед всем
классом за плохое поведение, и все-таки сказать что-либо вразумительное
об этой истории, кроме того, что она произвела на него очень тяжелое
впечатление, довольно сложно. Здесь мы сталкиваемся с обстоятельствами
частной жизни Толстого, и быть может поэтому лучше всего объяснила суть
произошедшего внучка Алексея Николаевича, известный филолог, доцент
Иерусалимского университета Е. Д. Толстая, автор в высшей степени
примечательной работы "Литературный Петербург в ранней пьесе Алексея
Толстого". Анализируя пьесу дедушки "Спасительный круг эстетизму", в
которой писатель иносказательно обрисовал нравы литературной богемы
(частично речь об этом произведении шла в подстрочных примечаниях к
предыдущей главе), Толстая пишет:
"Несомненно, тут имеется в виду творчество Федора Сологуба, главного
гонителя Толстого, главного истца в долго не затихавшем "судном деле об
обезьяньем хвосте", разросшемся из пустопорожнего скандала в серию
литературных третейских судов над молодым писателем, в которых судьями
были Блок, Иванов, Чулков и другие.
Именно эта история скрепила союз Толстого с его женой Софьей Исааковной,
заступаясь за которую, Толстой попал в немилость. Удивительно в этой
истории единодушие, с которым новейшие исследователи солидаризируются с
приговорами тогдашних судов и с готовыми суждениями, почерпнутыми у
вовсе не объективных современников. Блок, знавший ее лучше, чем мы,
определял ее как "грязную". Мы, на основании лишь части фактов, судим о
незрелости и безответственности Толстого, при этом "грязная" часть
истории как-то уходит из поля зрения. Однако вовсе не Толстой первым
нанес запрещенный удар. Другое дело, что он не удержался и парировал
его.
Итак, Толстой оказался повинным в том, что чужие обезьяньи шкуры,
одолженные ему женой Сологуба А. Н. Чеботаревской для маскарада,
оказались испорченными. Толстой, зная склонность к злым шуткам своего
гостя Ремизова, уверял всех, а может быть и сам верил, что это дело его
рук. Ремизов утверждал свою невиновность. Чеботаревская написала
Толстому письмо, где назвала его жену "госпожой Дымшиц". Толстой не
полез в карман за ответом: читавший его письмо Ю. Верховский обвинил
Толстого в "безвкусице". Толстой подал в третейский суд на Верховского.
Этот суд превратился в суд над Толстым (одним из судей был Блок).
Одновременно разбирались обиды, нанесенные Толстым Сологубу и Ремизову
(судил Иванов). И хотя Толстой принес искренние извинения и истцы должны
были быть удовлетворены, история эта оказалась крайне тяжелой - для
менее здорового и легкомысленного человека она могла оказаться роковой.
Но и Толстому она далась тяжело. Ремизова же, которому и без того жилось
несладко, она изуродовала. Одно из повторяющихся обвинений Толстому -
это его неизменно шутливое отношение к дурацкому конфликту, которое
Толстой, как нам кажется, к чести его, пытался сохранить дольше всех.
Никто из современных исследователей не замечает, что конфликт непомерно
раздувался Сологубами, с их болезненной, все распаляющейся злобой. Никто
не сопоставляет это поведение со всем известным садомазохизмом этой
четы. Никто не рискнул опубликовать то письмо Чеботаревской, где она
называет Софью Исааковну "госпожой Дымшиц". Никто не пытался оценить
силу этого оскорбления и эмоциональное его действие в достаточно
консервативном и снобистском "аполлоновском" обществе. Дело было не
только в насмешливом напоминании Софье о ее настоящей еврейской фамилии.
Дело было и в другом. Софья была замужем за человеком, не дававшим ей
развода. Первый брак ее, с политическим эмигрантом, евреем, жившим в
Швейцарии, продлился недолго, она сбежала почти сразу, но партнер ей
отомстил, оставив ее в невыносимом положении: по еврейскому закону
чрезвычайно трудно обязать мужа дать развод жене. Софья не могла выйти
замуж за Толстого - одного перехода в православие было недостаточно.
Чеботаревская делегитимизировала брак Толстого, гордящегося красавицей
женой, талантливой художницей. Немудрено, что Блок отнесся к этой
истории как "грязной". Разумеется, никто никогда не публиковал ответного
послания Толстого; можно, однако, представить себе это "письмо
запорожцев турецкому султану": вряд ли он обошел стороной генеалогию
Сологуба.
У нас создалось впечатление, что Вячеслав Иванов тайно сочувствовал
бедняге Толстому, угодившему в губительный водоворот злобных страстей.
По крайней мере, Ремизову, крайне неохотно соглашавшемуся простить
Толстого, Иванов отвечал с плохо сдержанным гневом. В разгар судилища
Иванов (сам справляющийся с немыслимой брачной ситуацией) дает Толстому
добрый совет - везти жену рожать в Париж".
Здесь ей смысл Е. Д. Толстую прервать и пояснить, о какой немыслимой
брачной ситуации Вяч. Иванова идет речь. После смерти своей жены
Зиновьевой-Анибал Вячеслав Иванов женился на ее дочери, своей падчерице
Вере Шварсалон, и этот союз вызвал целую бурю в литературном обществе.
Блок писал в своем дневнике осенью 1911 года: "Вячеслав Иванов (…) Если
хочешь сохранить его - окончательно подальше от него. Постриг бороду, и
на подбородке невыразимо ужасная линия, глубоко врезалась. Язвит, колет,
шипит, бьет хвостом, заигрывает - большое, но меньше, чем должно (могло
бы) быть. Дочь (т. е. - Вера Шварсалон) - худа, бледна, измучена,
печальна.
Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже
смердит".
Упоминания об этой истории встречаются и в дневнике П. Лукницкого,
записывавшего свои беседы с Ахматовой в середине 20-х годов:
"Скандал в театре Яворской.
Вячеслав Иванов после смерти его жены говорил дома, что жена является
ему во сне, говорил очень много о своей жене.
Кузмин написал "Покойница в доме". Это был, конечно, пасквиль на то, что
происходило в доме В. Иванова.
В. Иванов вступил в связь со своей падчерицей - Верой Шварсалон, убедив
ее, что этого хочет ее покойная мать, являющаяся ему во сне. В
результате у В. Шварсалон должен был появиться ребенок. Тогда В. Иванов
стал настаивать, чтоб Кузмин женился на Вере Шварсалон.
Кузмин все это рассказывал всем, а брат Веры Шварсалон, не поверив всему
этому, решил избить Кузмина...
В 1912 г. в театре Яворской (впоследствии сгоревшем) шла "Изнанка
жизни"... В театре были Кузмин, Николай Степанович, Зноско и другие -
все та же компания. АА в антракте вышла в фойе и увидела там человека
страшного вида, в смокинге. Он ходил из угла в угол. Лицо и губы его
были белее бумаги. Его лицо показалось АА знакомым, но АА не узнала, что
это был брат Веры Шварсалон - Сергей Константинович Шварсалон - так
искажено было его лицо. АА из фойе вышла за кулисы (из фойе вход был
прямо за кулисы, от которых фойе отделялось только небольшим
помещением). В этом помещении АА увидела Николая Степановича, Кузмина и
других, взволнованно обсуждавших происшествие. Был и полицейский,
составлявший протокол. Оказывается, Сергей Константинович Шварсалон
только что избил Кузмина... И Николай Степанович, и
другие их разнимали, оттаскивали Кузмина, Кузмин пострадал довольно
сильно - пенсне было разбито, лицо - в крови. В протоколе расписался
Николай Степанович в качестве свидетеля.
Кузмин все же из театра поехал в "Бродячую собаку"...
А Вяч. Иванов потом объяснял брату, что это действительно так, что он
любит Веру Шварсалон и т. д. (Потом он с ней уехал в Грецию, где нашел
какого-то священника, согласившегося их повенчать. После этого они уже
жили в Москве - здесь, конечно, им было неудобно жить.)".
Окончание следует
Кто отрезал хвост у обезьяны? (Окончание)
Алексей Варламов (09/12/04)
Начало
Но вернемся к Алексею Толстому и рассуждениям его внучки:
«В либеральном Париже Толстой записал дочь на себя. Крестя ее в русской
церкви, он вписал себя в графу отца, о матери же не было сказано ни
слова. Может быть, цитируя Толстого в 1913 г. в своем стихотворении
(«Ветер, пахнущий снегом и цветами»), Иванов как-то вспомнил об этом
сочувствии. Возможно, невинность Ремизова не выглядела такой очевидной
для тех, кто был судьями в этой истории. По крайней мере, Чулков
оставался убежденным в его виновности. Существует никем не читанный
вариант воспоминаний Софьи Дымшиц, хранящийся в Русском музее, который
отличается от версии ИМЛИ, опубликованной в «Воспоминаниях о А. Н.
Толстом» 1983 г. В них содержится эпизод, который может бросить новый
свет на злополучную историю:
«Часто бывал на наших журфиксах Александр Бенуа. Несмотря на свой уже
почтенный возраст, этот художник так и искрился жизнедеятельностью. Так,
помню, однажды собралась у нас по обыкновению целая группа художников и
писателей. Тут выяснилось, что в этот вечер должен состояться маскарад в
доме писателя Сологуба. Сразу встает вопрос, как нам всей группой туда
ехать и соответственно нарядиться. А надо сказать, что в нашем
распоряжении имелись обезьяньи шкуры, взятые для костюмов у Сологуба <и>
Чеботаревской, жены того же писателя, к которой мы собрались. Александр
Николаевич [Бенуа], недолго думая, отрезал у обезьян хвосты и прицепил
их мужчинам, а женщины завернулись в шкуры. Меня нарядили мальчиком и
дали в руки хлыст, так как я должна была изображать укротителя зверей.
Устроили репетицию и поехали. Все шло прекрасно. Все были в восторге от
удачного экспромта Александра Николаевича Бенуа. Я укрощала весь
тогдашний «цвет петербургского общества», публика хохотала, и, казалось,
не будет конца нашему общему непринужденному веселью. Вечер благополучно
закончился. Хвосты и обезьяньи шкуры были возвращены по принадлежности,
но на следующий день разыгрался совершенно неожиданный скандал. Увидев
отрезанные хвосты лишь после нашего отъезда, хозяйка дома Чеботаревская
вышла из себя и написала Алексею Николаевичу (Толстому) резкое письмо с
оскорбительными выпадами по моему адресу. Толстой не остался в долгу и
его ответ Сологубу, мужу разгневанной Чеботаревской, был составлен в
крайне хлестких и метких выражениях. К разыгравшемуся инциденту были
привлечены многие писатели и художники – участники маскарада, и дело
чуть не кончилось дуэлью. Однако никто из лиц, замешанных в этом
скандале, не мог понять, каким образом обезьяньи шкуры, даже с
отрезанными хвостами, могли наделать столько шуму и сделаться
литературным скандалом. Но это между прочим, и я привела этот случай
лишь для характеристики той веселой изобретательности, на которую были
способны наши «маститые писатели и художники», а, в частности, Александр
Николаевич Бенуа. Еще удивительней, что этот эпизод вошел в историю
литературы».
Нам кажется, что эта версия вполне правдива: мемуары Софьи вообще
правдивы. Бенуа явился как учитель и как импровизатор – двойная причина
не портить вдохновенную игру, говоря под руку мэтру: ой, шкуры-то чужие!
Разумеется, это было легкомыслие – оно весьма в характере нашего героя».
Итак, хвост согласно этой версии был отрезан Александром Бенуа, которого
не выдал Сологубам ни Ремизов, ни Толстой, и это делает им честь.
Особенно Толстому. И все же вопросы остаются. Не очень понятно, зачем
Софье Исааковне потребовалось делать козлом отпущения Ремизова, если она
знала, что во всем виноват Бенуа. Конечно, у Ремизова была репутация
«юрода», он любил всякого рода странные выходки, о которых сам писал у
своем дневнике: «4. 12. <1905> Именины Варвары Дмитриевны Розановой. –
Сыт, пьян и нос в табаке! – вот как полагается. Вымазал я нос табаком
Вяч. Иванову. А после ужина перевернул с помощью именинницы качалку с Н.
А. Бердяевым. Бердяев ничего, только кашлянул, а Андрей Белый от
неожиданности финик проглотил».
От Ремизова можно было чего угодно ожидать и все на него свалить, да и
сам он был не подарок. Вл. Пяст позднее писал:
«Ремизов открыл мне секрет: «Сплетня, – говорил он, – очень нехорошая
вещь – вообще, в жизни, в обществе; но литература только и живет, что
сплетнями, от сплетен и благодаря сплетням».
И он любил распространять слухи о каких-нибудь не имевшихся в виду ни
воображаемым женихом, ни воображаемой невестой сватовствах; и о
каких-нибудь, действительных или мнимых ссорах, из-за какого-нибудь
нелепейшего «лисьего хвоста» и т.д. и т.д. без конца».
По большому счету Ремизов пал жертвой собственного оружия – сплетни. Не
напиши Софья Исааковна Чеботаревской, что это хвост отрезал Ремизов,
ничего бы и не было. Но Софья Исааковна или смалодушничала, или затеяла
свою игру и интригу – намеренно Ремизова подставила, не рассчитав, чем
все это может обернуться. Позднее она писала в своих (по версии Е. Д.
Толстой, очень правдивых) воспоминаниях о Ремизове:
««К Ремизовым Алексей Николаевич проявлял интерес наблюдателя, идти к
ним называлось «идти к насекомым». Действительно, и сам хозяин –
маленький, бородка клинышком, косенькие вороватые взгляды из-под очков,
дребезжащий смех, слюнявая улыбочка, – и его любимый гость – реакционный
«философ» и публицист В. В. Розанов – подергивающиеся плечи, нервное
потирание рук, назойливые разговоры на сексуальные темы – все это в
самом деле оставляло такое впечатление, точно мы вдруг оказались среди
насекомых, а не в человеческой среде. Завернувшись в клетчатый плед,
придумывая неожиданные словесные каламбуры, Ремизов любил рассказы из
Четьи-Минеи, пересыпая их порнографическими отступлениями. В местах
наиболее рискованных он просил дам удалиться в соседнюю комнату»».
Судя по другим мемуарам, к Ремизову Толстой относился иначе. Пришвин
писал в дневнике: «Знаю, что А. Н. Толстой не откажется признать
Ремизова своим учителем».
Лев Коган вспоминал: «Толстой, смеясь, говорил, что Мережковский
напоминал ему таракана с длинными усами, а Зинаида Гиппиус – глисту.
– Одному только человеку из этой компании я был благодарен, – подчеркнул
Толстой, – это Ремизову. Он научил меня любить народный язык, народную
поэзию. Правда, я долго не понимал, что он стилизатор, что это не
настоящий народный язык, но он толкнул меня к изучению народного
творчества, а это уже было для меня большим делом…»
Конечно, в разное время Толстой мог разные вещи о Ремизове говорить, и
потом, доверять полностью никаким мемуарам, а тем более мемуарам начала
века нельзя, и полной правды о том маскараде мы вероятно не узнаем. Но
несомненно одно: в этой истории явно были свои подводные течения и хвост
плавал на поверхности, как – несмотря на нелепость этого сравнения –
верхушка айсберга, или лучше сказать поплавок, а в доме Сологуба не
только маскарады с обезьяньими хвостами происходили.
Наталья Васильевна Крандиевская (тогда еще с Толстым незнакомая)
вспоминала:
«Помню, как однажды поэт Сологуб Федор Кузьмич попросил и меня принять
участие в очередном развлечении, в своем спектакле «Ночные пляски»,
режиссировать который согласился В. Э. Мейерхольд.
– Не будьте буржуазкой, – медленно уговаривал Сологуб загробным,
глуховатым своим голосом без интонаций, – вам, как и всякой молодой
женщине хочется быть голой. Не отрицайте. Хочется плясать босой. Не
лицемерьте. Берите пример с Софьи Исааковны, с Олечки Судейкиной. Они –
вакханки. Они пляшут босые. И это прекрасно».
Сологуб действительно любил молоденьких женщин и в честь Олечки
Судейкиной даже сочинил стишок:
Оля, Оля, Оля, Оленька,
Не читай неприличных книг.
А лучше ходи совсем голенькая
И целуйся каждый миг!
Так что роль Софьи Исааковны, равно как и прочих молоденьких дам в доме
Сологуба была довольно двусмысленной. Публично раздевшейся красивой
женщине мужчины могут рукоплескать сколько угодно, но что думают, глядя
на нее, менее молодые, менее раскованные и красивые женщины (а
Чеботаревская была, по воспоминаниям многих, очень мнительной и
беспокойной особой) и какие вынашивают планы мести, можно только гадать.
Это была история совершенно в духе своего времени. Сологубы, Толстые,
Ремизов, Чулков, Бенуа – они все заигрались и не смогли вовремя
остановиться. Здесь то же самое, что и с Черубиной де Габриак: стерлась
граница между жизнью и игрой, между мистификацией и провокацией, жизнь
превратилась в маскарад, а маскарад в жизнь и страшные маски ожили.
Дети, а точнее подростки в пубертатный период расшалились, отрезали
хвост у чужой обезьяны, а когда их заставили по-взрослому отвечать,
растерялись, и вдруг оказалось, что никакие они не дети, а наполненные
амбициями взрослые дядьки и тетки. Толстой, по мнению его внучки, дольше
всех вел себя в этой ситуации как ребенок (то есть, в сущности, был
наиболее последователен), но это не спасло его от расправы. Дуэли не
было, но то, что произошло между Толстым и Сологубом, весьма напоминает
историю столкновения Волошина с Гумилевым. И в обоих случаях
общественное мнение становилось на сторону одного из противников, а
второму приходилось спасаться бегством.
Несколько раньше Вера Константиновна Шварлсон, которая прежде чем выйти
замуж за Вячеслава Иванова, имела несчастье полюбить поэта Михаила
Кузмина, записывала у себя в дневнике, сводя воедино многих героев
разыгравшейся драмы:
«Когда я увидела, что Кузмин начинает развинчиваться из-за такого-то
Белкина, мне стала опять приходить мысль, что если бы он мог полюбить
настоящую женщину, он, может быть, полюбил бы ее большой любовью, и
окреп бы, сделался бы человеком. И вот я, зная, конечно, все это страшно
<1 слово нрзб> и неопределенно, и так в воздухе, я решила просто дать
ему возможность подружиться с хорошими женщинами (не M-me Benois или
Толстая). Себя ведь я же знала как абсолютно ему ни на что не годящуюся,
и вот решила сблизить его с Дмитриевой (я тогда ей очень увлекалась).
Они сразу подружились, разговорились, спорили и т.д. Она и стихи ее ему
понравились, и я искренне радовалась, не давая хода никакой ревности,
задушивая ее. Но теперь и здесь грустный крах. Дмитриева совсем не то,
что я думала – она, кажется, самая обыкновенная «баба» – и в том же А.
Толстовско-Максином духе».
Вера Шварсалон – лицо незаинтересованное, но ее отношение к Толстому,
его жене, Волошину, Дмитриевой и прочим не-хорошим мужчинам и женщинам
говорит само за себя. Это – репутация, клеймо, которое носил на себе
молодой граф и его ближайшее окружение.
«Было года два, что нас была почти неразлучимая компания: Толстой, Соня
Толстая, Судейкин, Ольга, Женя, я, Надя, Ауслендер и Гумилев», – писал
позднее в дневнике 1934 года Кузмин, а еще раньше, давая различным
литераторам прозвища, говорил, по воспоминаниям художницы И. Д.
Авдеевой, что «Ал. Толстой, С. Судейкин и кто-то еще (Потемкин?) –
пьяная компания – Алексей Толстой глотает рюмку вместе с водкой за
деньги».
Но потом эта веселая компания распалась, и граф А. Н. Толстой разделил
судьбу Волошина. Два авгура оказались выброшенными из питерской
литературной тусовки, и именно к Волошину отправился Толстой за
утешением, а позже, когда страсти немного улеглись, в соавторстве с ним
стал писать пьесу из жизни литературной богемы, где два обиженных пиита
прошлись и по Гумилеву, и по Ахматовой, и по Сологубу. А еще через
несколько лет Толстой вывел Блока в образе декадентского поэта в
«Хождении по мукам». А еще через много лет написал «Золотой ключик», где
снова прошелся по всем... Но прежде, чем был написан Буратино, Сологуб и
Толстой снова встретились.
В 1923 году Алексей Толстой вернулся из эмиграции и поселился в
Петрограде на Ждановской набережной в том же самом доме, где жил
Сологуб.
«От Сологуба мы по той же лестнице спустились к Алексею Толстому», –
писал Чуковский в своем дневнике 1923 года.
«…из комнат Сологуба снята хрустальная люстра, бывшая в столовой, и дана
для красы в столовую к Толстым», – сообщал художник Белкин берлинскому
издателю А. С. Ященке. Надо же было случиться такому совпадению, чтобы
во всем огромном Петрограде, в целой стране поселились в одном доме два
литературных антагониста десятых годов – метр и дебютант, гонимый и
гонитель. Вероятно Сологубу это ехидное соседство досталось бы много
тяжелее, когда б не обрушивавшееся на него несчастье:
«Вчера 5-го Мая хоронили тело Настасьи Николаевны Чеботаревской-Сологуб,
которое всплыло в Ждановке недалеко от нас через 7 месяцев после гибели
(23 сентября). Вы конечно слыхали, что она, вследствие нервного
переутомления, заболела психастенией и ее идеей-фикс было самоубийство»,
– писал Белкин Ященке еще в мае 1922 года.
Это была та самая Анастасия Чеботаревская, которая отчитывала как
мальчишку Ремизова за отрезанный хвост обезьяны и язвительно называла
графиню Софью Исааковну Толстую госпожой Дымшиц. Времена поменялись. В
1921-м г-жа Дымшиц стояла у кормила нового искусства и украшала к
октябрьской годовщине Красную площадь, а Анастасия Николаевна рвалась в
эмиграцию, но получив отказ, бросилась в Неву – событие, которое также
было отмечено многими современниками.
Вл. Ходасевич писал в «Некрополе»: «Анастасия Николаевна приходилась
родственницей Луначарскому (кажется, двоюродной сестрой). Весной 1921 г.
Луначарский подал в Политбюро заявление о необходимости выпустить
заграницу больных писателей: Сологуба и Блока. Ходатайство было
поддержано Горьким. Политбюро почему-то решило Сологуба выпустить, а
Блока задержать.
Узнав об этом, Луначарский отправил в Политбюро чуть ли не истерическое
письмо, в котором ни с того ни с сего потопил Сологуба. Аргументация его
была приблизительно такова: товарищи, что ж вы делаете? Я просил за
Блока и Сологуба, а вы выпускаете одного Сологуба, меж тем, как Блок -–
поэт революции, наша гордость, о нем даже была статья в Times-е, а
Сологуб -– ненавистник пролетариата, автор контр-революционных памфлетов
-– и т. д.
Копия этого письма, датированного, кажется, 22 июня, была прислана
Горькому, который его мне и показал тогда же. Политбюро вывернуло свое
решение наизнанку: Блоку дало заграничный паспорт, которым он уже не
успел воспользоваться, а Сологуба задержали. Осенью, после многих
стараний Горького, Сологубу все-таки дали заграничный паспорт, потом
опять отняли, потом опять дали. Вся эта история поколебала душевное
равновесие Анастасии Николаевны : когда все уже было улажено и чуть ли
не назначен день отъезда, в припадке меланхолии она бросилась в Неву с
Тучкова моста.
Тело ее было извлечено из воды только через семь с половиною месяцев.
Все это время Сологуб еще надеялся, что, может быть, женщина, которая
бросилась в Неву, была не Анастасия Николаевна. Допускал, что она
где-нибудь скрывается. К обеду ставил на стол лишний прибор -– на
случай, если она вернется. Из этого сделали пошлый рассказ о том, как
Сологуб «ужинает в незримом присутствии покойницы». В ту пору я видел
его два раза: вскоре после исчезновения Анастасии Николаевны -– у П. Е.
Щеголева, где он за весь вечер не проронил ни слова, и весной 1922 г. -–
у меня. Он пришел неожиданно, сел, прочитал несколько стихотворений и
ушел так же внезапно, точно и не заметив моего присутствия.
Убедившись в гибели жены, он уже не захотел уезжать. Его почти не
печатали (в последние три года -– вовсе нигде), но он много писал».
Несколько иначе, более мистически выглядит версия самоубийства
Чеботаревской в мемуарах Р.В. Иванова-Разумника:
«Жена поэта, Анастасия Николаевна Чеботаревская, покончила
самоубийством. Скончался Блок; был расстрелян Гумилев, – и
А.Н.Чеботаревская решила, что «судьба жертв искупительных просит»,
намечая к гибели трех больших русских поэтов: третьим будет Сологуб. Но
его можно еще спасти, если кто-нибудь пожертвует собой за него: вот она
и бросилась в ледяную воду Невы с Тучкова моста, рядом с тем домом на
Ждановке, где ждал ее к вечернему чаю Сологуб.
После этого жизнь его пошла раздвоено. С одной стороны Сологуб –
бессменный председатель Союза Писателей, лояльный гражданин СССР, вполне
подчинившийся государственной власти – одно лицо, одна жизнь. Другая
жизнь, другое лицо – ненависть к «туполобым», ожидание чуда, страстное
ожидание свержения ненавистной власти».
Итак, именно после смерти жены Сологуб переехал на набережную Ждановки,
и пышущий здоровьем во окружении чад и домочадцев Алексей Толстой как
призрак возник перед доживающим последние годы Сологубом.
Бедный, слабый воин Бога,
Весь истаявший, как дым,
Подыши еще немного
Тяжким воздухом земным, –
писал Сологуб незадолго до своей кончины.
Это не просто замечательные стихи, не просто итог жизни великого
русского символиста, но и снова полное отрицание того, к чему стремился
в советской жизни Алексей Николаевич Толстой. И здесь эти двое, как
полтора десятка лет назад, оказались антагонистами. Сологубу – в
смирении доживать до смерти, Толстому – покорять советскую литературу.
Сологубу писать в стол и не печататься, Толстому заполнять собой страниц
новых журналов, планы издательств, репертуары театров. Сологубу быть
внутренним эмигрантом, Толстому – апологетом советского строя. Сологубу
смерть, Толстому – жизнь.
Впрочем, если уж быть совсем точным, то имена Сологуба (которого
избирали председателем правления Петербургского отделения Всероссийского
Союза писателей и Ленинградской ассоциации неоклассиков) и Толстого в
середине 20-х годов оказывались рядом порою в самых неожиданных
контекстах. Так в дневнике Павла Лукницкого встречаются такие записи:
«Всев. Рождественский в Союзе при мне передал Ф. Сологубу заявление
Кубуча (Комиссия по улучшению быта ученых – А. В.), что Кубуч, устраивая
лит. вечера, будет брать на себя все предварительные расходы по их
устройству и платить Союзу 50 % чистого сбора только в том случае, если
Союз обеспечивает участие Ахматовой, Сологуба и Ал. Толстого. Если же
Союз не может обеспечить участие этих 3-х лиц, Кубуч снимает с себя
упомянутые обязательства и ставит Союзу совершенно иные, гораздо менее
выгодные для Союза условия.
Хорошее дело! Не могут же АА, Сологуб и Толстой устраивать благополучие
Союза, отдуваясь за всех! Да и помимо всего – из этих трех – одна
постоянно болеет, у другого подагра, а третий – пьяница! (…)
Говорили о литерат. вечере, устроенном 16. III. 1925 Кубучем. Ал.
Толстого участвовать в вечере приглашал Вс. Рождественский и получил
ответ от жены А. Т., что А. Толстой в отъезде; в действительности же А.
Т. был дома – мне сказал Ф. Сологуб. АА по этому поводу сказала мне, что
процедуру приглашения участников должно возлагать на специального
человека, ибо вовсе не дело поэта приглашать других поэтом и писателей к
участию в таких вечерах, – и уж хотя бы по одному тому, что поэт всегда
может что-нибудь напутать и забыть».
Таким образом имя Толстого встает в один ряд с Ахматовой и Сологубом. Ни
больше, ни меньше, он мог быть этим удовлетворен. Компенсация за
издержки карнавальной ночи была получена сполна.
Источник
Литература
www.pseudology.org
|