| |
Рассказы
Джане 2 апреля 1976, 30-31 января и 12 февраля 1981 |
Шатуновская, Ольга Григорьевна
|
Об ушедшем веке рассказывает
Ольга Григорьевна Шатуновская
Колыма
|
Пароход в Магадан
Взяли в ноябре тридцать седьмого. Тридцать седьмой год весь здесь по
тюрьмам болталась, а в тридцать восьмом осенью только повезли, в
теплушках. Месяца два ехали все. Только на пересылке под Владивостоком в
этой не то Черной, не то Грозной речке были.
И Лена Лебецкая ехала, и Маруся Давидович, и Нина Улащик. Маруся потом
воспалением почек заболела и отстала, а нас из Владивостока в Магадан с
последним пароходом отправили. Это был ледовый караван, льды ещё не
схватились совсем. Вместо восьми дней двенадцать нас болтало. Сначала
было ничего, а когда вышли в Лаперузов пролив, шторм начался.
Я такой шторм только раз ещё раньше видела, когда я пробиралась в
Новороссийск на миноносце.
Тебя тошнило?
Нет, я терпела. Я старалась на палубе быть, это легче, чем в трюме. Хотя
на том миноносце какой трюм? там у меня каюта была. А здесь мы в трюме
валялись, половина людей умерла, половина валялась, не вставая, сил не
было у них уже встать, и рвота, и понос, и трупы через живых людей
перекатываются.
Два раза в день на палубу в гальюн водили.
Я охране говорю: —
— Что же вы делаете? посмотрите, что там в трюме
творится, там половина трупов, трупы через живых катаются.
— Ну и что? Вас всех везут, чтобы вы трупами стали, — вот и весь ответ.
Гальюн, это так — загорожены дырки на палубе. А им тоже, конвою, плохо,
они не смотрят особенно, я раз и ускользнула, там сзади какие-то
агрегаты стояли, покрытые брезентом, везли груз в Магадан, я за них
спряталась, а потом туда внутрь под брезент забралась.
Так холодно же! Наверно, ватник был?
Нет, какой ватник, пальто мое домашнее на мне, ну я под брезентом от
Ветра прячусь, все равно лучше, чем в рвоте да в блевотине в трюме.
Только Страшно очень. Вокруг волны, вот с наш дом. Корабль идет поперек
волны, а если руль откажет и только на мгновенье он встанет боком — вал
обрушится и конец. Когда он идет вверх на волну, то как на стену
карабкается, тяжело так, потом сверху все вокруг видно, словно с горы, а
под бор-пропасть. А потом вниз с волны ухнет, и по сторонам зеленые
стены сейчас на него опустятся.
А есть давали?
Да кто ж там есть может? Все валяются. Ну кидали конечно нам пайки эти.
Колыма
А в Магадане сначала на лесоповале работали, а потом вот удалось,
спросили, кто хочет на автобазу, я себя записала и Лену. Сперва работали
в арматурном цехе, потом в электроагрегатном. Но там очень приставать
стал начальник Костенко, перевел меня на работу в ночную смену и
пристает — я ушла оттуда в отделение главного механика. Но там тяжести
надо было таскать, и у меня началось кровотечение из почек. Потом
оказалось, что это полипы на матке, и мне их без наркоза прямо так
вырезали — теперь на три недели в больницу кладут. И сказали, что надо
работать только в теплом помещении, поэтому удалось устроиться в
котельную. Там я за всех была: — за табельщика, за нормировщика, за
бухгалтера, за плановика. Когда я ушла, они четырех человек на мое место
взяли.
Потом нас забрали на путину в Армань. А когда путина кончилась, месяца
через два, и нас по этапу отправили, то я из пересылки дала знать
начальнику котельной Зиновию Михайловичу, и он вытребовал меня опять к
себе.
Он очень хорошо ко мне относился, а когда нас освободили в мае сорок
шестого, то заставляли заключать договор на два года в Дальстрое, потому
что иначе паспортов не давали, а без паспортов жить нельзя — пограничный
город.
А Зиновий Михайлович говорил: — Не заключайте, это обман, не на три
года, на всю жизнь.
— А как же жить? ведь нельзя тогда.
— А вы, — говорит, — идите в наш дом для аварийного персонала, дом под
моим началом, там никто вас не найдет.
Там я жила и работала: — готовила, убирала, стирала, гладила для
аварийного персонала — они меня так полюбили, так горевали, когда я
уезжала, все провожать меня пришли. Я им тараканов вывела. Мне дали
кусок из котельной, которым накипь из котлов удаляют, я хотела чайники
почистить, а пока положила его под тумбочку, смотрю и вижу, что из
тумбочки полоска по полу тянется — дохлые тараканы. Они приходили есть —
лакомство это для них. Я переносила этот кусок из комнаты в комнату и
так их всех повывела.
Обратно ехали тоже в трюме, но совсем по-другому, чисто. Не помню чтоб
были уголовники, вроде одни политические. Соломки нам постелили, мы на
соломке лежали, Нюта Иткина тогда со мной ехала. На этот раз не до
Владивостока плыли, а до Находки. А оттуда на пятьсот веселом. Там уже в
поезд уголовники садились. Помню, я пошла на станцию что-то купить, а
когда вернулась, Нюта сказала, что уголовники хотели твои вещи забрать,
я не дала.
—
Сколько ехали?
— Месяца два с половиной.
Автобаза
[Джана: — Я спросила вчера — сколько ты была на автобазе и сколько в
котельной? Нет, не с этого началось. Я спросила: — мама, а тетя Дуся
пишет? Нет, не помню начала. Но мама сказала так].
Значит, всего я сидела восемь лет вместо семи. Год проболталась по
тюрьмам, и дальше лет пять на автобазе и года три в котельной. Значит
получается, что на автобазе — с тридцать восьмого по сорок третий, а
остальные в котельной.
В лагере говорят, нужно тридцать Женщин на грамотную работу, на
автобазу. Я и решила записаться, и Лену записала. Все-таки работать на
предприятии. Некоторые говорили — ох это на трассе. А я думаю — ну и
пусть, лишь бы на предприятии работать. На трассе? Кто её знает, может и
на трассе. Шестая автобаза. Так мы знали, что автобазы в городе. Ну а
кто их номера знает? пятая, шестая... Вот повезли. Это ведь не объявляют, поедете туда-то. А просто выкликнули
по списку — выходи, садись в грузовик. И действительно везут за город,
ну может и Правда на трассу.
Нет, просто эта шестая автобаза была за пределами города. Две недели мы
там жили. Они хотели, чтобы мы там жили, мы тогда в их распоряжении, а
если в женском лагере, тогда не в их. Женщин на Колыме мало, и тут сразу
многие сошлись с мужчинами, это не понравилось начальству —
проституция.
Когда нас привезли обратно, многие лагерные придурки пришли к воротам и
кричали — проституток привезли! Ерунда это конечно, какие проститутки?
—
И потом уж вы в лагерь ездили?
—
Нет, пешком ходили, это не очень далеко было.
Потом Новые Гаражи. Те за рекой. Это когда нас к АРЗу, авторемонтному
заводу, присоединили, автокомбинат стал.
Иван Иванович Авик был механиком на автобазе. Он умел делать очень
точные вещи. Взяли его из Ленинграда. Обвинили в пособничестве
восставшим. Можно сказать, сами спровоцировали. Организовали войска по
борьбе с восставшими, он в них участвовал, а потом обвинили.
Ему срок был с тридцать пятого до сорок третьего. Сначала он был на
золотых приисках. Каждый день норма была, сколько руды достать. А кто
нормы не выполнит, того не выпускали. Ну он все же поднялся наверх,
может пустят, а они его прикладами вниз скинули. Шурфы это не шахты, там
холодно. Теплее, конечно, чем на улице — не сорок градусов, но холодно.
Лестницы приставные, вот он по ним поднялся а они скинули.
Он упал вниз, потерял сознание и лежал там несколько часов обмороженный,
пока какие-то другие заключенные не осмелились его все же вытащить
наверх. После этого он болел очень. А потом его взяли на автобазу,
потому что он был такой механик, что мог сделать все.
Он очень любил меня, и когда появился Доминик, стал ревновать и уехал на
трассу.
Доминик
С Домиником познакомилась сразу, как пришла на автобазу. Зашла как-то в
красный уголок, а там стоит книга Франка о Сервантесе, я сразу её взяла
и стала смотреть. А Доминик стоял рядом, увидел и говорит: —
— Что это, хорошая книга?
— Да, — говорю, — очень хорошая и урок мужества всем нам, потому что он
же был среди мавров в Испании.
Доминик говорит: — Ну тогда я за вами читать буду.
А потом мы с Леной стоим в очереди, еду получать, и говорим между собой,
что, мол, жаль, что мы Нину Улащик не смогли тоже сюда затащить, а
Доминик стоял сзади, услышал и говорит: —
— Что? Нина Улащик тоже здесь?
Так мы и познакомились. У меня коса была длинная, а заколоть нечем,
потому что все шпильки отбирают. Он говорит: —
— Приходите ко мне, я вам сделаю.
И действительно сделал. А Нины Улащик брат, тот, который потом стал
доктором наук, был женихом его первой жены, Доминика. И он всю семью
Улащиков хорошо знал.
Когда он вернулся и стал искать жену, то оказалось, что их всех — и её
вместе с ребенком — согнали в церковь и сожгли.
Доминик изобрел какие-то жиклеры для машин, которые работали на морозе,
за это у него была мастерская при автобазе. Начальство получил премию, а
его не отметили даже благодарностью. Он с ними поругался — дядя Саня
всегда говорил о нём "занозистый панич" — они устроили обыск, нашли
бумажки, в которых он все время продолжал расчеты. Они ничего в них не
понимают, но видят — тетради, много тетрадей с записями. Пригрозили, что
ушлют на рудники.
Он пришел ко мне и говорит:
— Оля, что делать?
А мы ещё раньше говорили, что если бы он послал то, что он изобрел — о
ракетах, война же шла! — то его сразу же отсюда бы вызвали.
Я говорю:
— Посылай
— Но ведь я тогда с тобой больше не увижусь, мы расстанемся, меня увезут
отсюда.
— Ну а если тебя на рудники увезут, разве ж мы не расстанемся?
Я отредактировала ему, и мы послали письмо с вольным, тот опустил его
прямо в Спасской башне Сталину
. И ровно через месяц, день в день, за ним
приехали и увезли его. Он был в тюрьме у
Королева. Их освободили раньше
— ещё в войну или сразу после войны. Он говорил, что искал меня, но я не
очень этому верю, потому что если бы искал, нашел. Если я люблю, я где
хочешь найду.
Но он говорил, что искал. Что сперва он, конечно, искал жену, а когда не
нашел, то стал искать меня, написал на автобазу, а ему ответили, что я
умерла.
Это когда меня с автобазы на двадцать шестой километр отправили, я,
действительно, тогда чуть не умерла и на автобазу больше не вернулась,
потому что мне дали заключение, что на тяжелой работе нельзя и в холоде.
И меня отправили в котельную.
А он потом уж нашел меня, когда я вернулась и работала в КПК. Он увидел
подпись под некрологом, сперва Микоян, потом Шатуновская. Пошел к брату
Микояна, Артему. Я, говорит, знал на Колыме Ольгу Шатуновскую. Это,
говорит Артем, она и есть. И он прямо из кабинета Артема мне в кабинет
позвонил.
А он за это время женился на своей троюродной сестре Ростиславе, и у них
родился сын Стасик. Ему было тогда уж лет одиннадцать. Ростислава ушла
от него, оставила ему Стасика, он показывал мне её письмо. Он говорил
тогда, давай, мол, будем вместе, звал, приезжай ко мне. У него была
пятикомнатная квартира, но сам же говорил, что Ростислава стала опять
бывать у них. И даже ночевать.
— Нет, не у меня, — говорил он, — а в спальне Стасика.
Ну как я поеду в дом, где бывает другая Женщина, тем более бывшая жена?
А тут ещё дядя Миша сцены устраивал. Обманом у Стасика достал телефон
Ростиславы, поехал к ней, стал говорить ей, что её муж отбивает у него
любимую Женщину. Ростислава говорит, он такой, я поэтому и сошлась с
ним. И мне стал говорить, с кем ты связалась, вот и жена его говорит,
что он негодяй.
Я ему говорю:
— Не беспокойся, я его раньше тебя знала, мы ещё на Колыме
познакомились.
Я тогда очень на дядю Мишу рассердилась.
— Вот, — говорю, — чем ты мне за все добро заплатил.
[Джана: — Мне не нравились эти мамины слова. А за какое добро, думала я. А
его любовь — не добро? Отказала ему от дома. Он год почти не бывал. А с
Домиником все равно уж все расстроилось. Мне помнится что,
действительно, Доминик испугался тогда дяди Миши, может испугался, что
тот и до работы его доберется, за карьеру свою. Но и к маме он очень
ходил, когда у него неприятности были, это дядя Миша правильно говорил,
а потом все уладилось. Дядя Миша тогда все вызывал меня, жаловался —
вот, Джанка, как твоя мама меня теперь видеть не хочет!]
Потом он на Лизе женился. Да что там, все правильно, конечно. Ну как бы
это все было? Теперь я — старая развалина, а около него молодая здоровая
Женщина. И тогда все это не для меня было. Лиза рассказывала, что когда
он её привел в дом, Ростислава придет в комнату, сядет на постель и
говорит — это моя. А Лиза тоже сядет и говорит — нет, теперь моя. Нет,
это только современные Женщины так способны, я не могу.
Ну да, но хоть бы дружба осталась. А то и этого нет. Он не приезжает
никогда. Пишет: "всегда любящий тебя Доминик". Один раз так было
— он
поехал ко мне и с полдороги вернулся. Почувствовал, что не может ехать.
И с тех пор больше не приезжает, только письма присылает или то телефону
разговаривает.
— Почему вернулся? что он там в это время почувствовал?
— Кто
его знает, сложный он человек.
—
Но вот, видишь, как все получилось. Лиза тогда, чтобы он о Стасике не
грустил, детей взяла, такие были славные карапузы, а вот какие бандиты
выросли. Теперь они их в дом не пускают. Она к Стасику
ревнует-обижается, что он ходит. Доминик уже говорит, давай разведемся.
Она ко мне прибежала, что делать?
Я ему звонила.
— Ты, говорю, с ума сошел.
— Да, говорит, это я с ума сошел.
В кузовном цехе
Потом запретили нам, заключенным, работать на легкой работе — писать,
считать. Пусть на тяжелой работают. Мой начальник все меня скрывал,
говорил, что я на тяжелой. А мне говорил:
— Вот тебе фартук, как кто
придет, ты сразу фартук надень, и руки в керосин сунь.
В мойку, где детали лежат, будто я мойщица. Ну а потом не уследила: кто-то из лагерных придурков пришел в комнату, а я сижу, пишу. Такой
крик подняли! пришлось мне в другой цех перейти, роторы мотать,
конденсаторы делать.
Этот станиоль и так в руках рвется, а ещё надо его скручивать и
засовывать.
Я говорю:
— Ой я не могу.
— Ничего, — говорят, — Оля, научишься.
И вправду научилась, стало получаться
А потом в кузовном цехе работали, кузова шили. Вот грязь ужасная. Эти кузова сверху накрывают машину, а если авария или
что, их шофер прямо на землю бросает. Не будет же он на студеной земле
под машиной лежать. А их надо чинить. Мы мешок под подбородок
подвязывали, все в грязи, руки по локоть в грязи.
А потом пришли новые материалы, вата, новые кузова шить. И это все
передали куда-то, а я стала работать в отделе главного механика. И
оттуда пришлось уйти, потому что начальник стал очень приставать. Света
и так нет, там ведь всю зиму темно, и электричество часто гаснет, а он
ещё нарочно свет выключает.
Позовет к себе:
— Оля, пойдите ко мне в кабинет! — свет выключит и
начнет лапать.
На двадцать пятом километре кайлили глину. Это с автобазы, значит, нас
посылали. Раньше, в начале войны, там был госпиталь. Врачиха делала
уколы хлористого кальция в вену. Если попадет, то трясет и начинает жечь
слизистые оболочки, а если мимо, то рука отнимется.
Поэтому она делала сама и все спрашивала:
— Ну как, трясет, жжет?
—
Значит, попала.
Стланик
У меня и так зубы все целы, вот только сейчас падать начинают. У других
там прямо с корнями вылетали. Потому что я Стланик пила, а они не хотели
— он горький, и ещё он мочевой пузырь раздражает, но я терпела. Идешь на
ужин, сидит одна, ложки раздает — ложки же у нас все отобрали, чтоб не
порезались или ещё чего не сделали — и лампадки около неё с этим
Стлаником стоят. Я всегда лампадку, а то и две, выпивала.
—
Хвоя, елку что ли варили?
—
Стланик, он по земле стелется — хвойный. Его варят в котлах, черная
жидкость как деготь, потом разбавляют, зеленый становится. Считается,
что очень богат витамином С. Да что уж витамины, когда еды нет. Я-то
кое-что подрабатывала, вышивала платочки вольным.
[Джана: — Ох да ведь я помню эти батистовые платочки с розовыми нежными
цветами, которые нам восьми-девятилетним детям — давно, ещё до войны присылала откуда-то издалека
мама. Где все эти платочки? Там же где все довоенное. Вот сейчас
Андрейка поймал песни Исаака
Блантера
по радио: "И эти руки, руки
молодые, руками золотыми назовет". И я говорю ему, что приятно слушать
эти песни, они напоминают о чем-то хорошем, навсегда утерянном — как
тогда жилось с верой, что так все и есть как поётся. И как мы тогда
горланили эти песни на демонстрациях].
Иногда мне эта Женщина в бутылочку наливала, я носила в мужской барак —
у них не варили — старику одному. Он был начальник управления какой-то
дороги, их всех, все управление посадили. И вот он рассказывал, что
следователь показал ему схему такую — вредительской организации, как
дерево с ветвями. Наверху главное управление железной дороги, а от него
ветви и кружочки, по всем управлениям, по всем железным дорогам, по всей
стране. И их заставляли фамилии называть, чтобы эти кружочки заполнить.
Вредительская организация.
Я, говорит, ничего не назвал, говорил, не знаю. За это получил двадцать
лет, а другие, кто называл, по десять получили.
В лазарете
Ну вот, а Иван Иванович потом, когда с трассы приехал, стал работать на
автоколонне в Новых Гаражах. Он очень меня любил, но я ему говорила — я
не люблю тебя, Иван, ну что поделать, не люблю.
И тогда стала я ему сватать Дусю. Она там работала — он её устроил. И я
с ней записочки ему стала слать, что вот, мол, Иван, присмотрись, какая
хорошая Женщина, добрая, хозяйственная. Она и не раскрывала моих
записочек и не знала, что я про неё пишу. А ей я тоже про него говорила.
Так и сосватала.
С Дусей я познакомилась после Армани. Там на Армани все заболели. Мы же
не ели ничего много лет мясного, рыбного, так, всякой ерундой нас
кормили. Навар от зеленых листьев капусты это щи. Баланда из крупы и так
далее. А тут рыба, сколько её там валялось, пропадало! Хвосты — чуть не
полрыбы. Молоку выбрасывали.
—
А они разрешали брать?
—
А чего ж не разрешать? Наша кухарка приходила, наберет этого всего,
сварит, все накидывались, а особенно мужчины.
И все валились с кровавым поносом. Путина, а работать некому. Все лежат.
Приехала комиссия, думали, эпидемия холеры, потом разобрались — белковое
отравление. После недоедания сразу слишком много белков, организм отвык
от белков, не может их перерабатывать.
Руки все в рыбьих нарывах. Здесь за один такой — освобождение, а там
сто, все равно не дадут, можешь — работай.
Потом опять, когда стало у меня воспаление почек, гипоуремия, меня
отправили в лазарет, при лагере был. Без сознания почти приволокли.
Я в кладовке свалилась и несколько часов лежала, и слышу, трогают меня —
а это врач и санитарка, Дуся. Вы, говорят, идти можете? или на носилках?
Нет, говорю, не надо носилок, как-нибудь дойду. А на промыслах не было
пресной воды, мы голову соленой, морской мыли, в волосах колтун, разве
косу ниже пояса промоешь?
Дуся говорит, давайте, я вам голову помою, вам сразу легче станет.
Принесла два ведра пресной воды, голову мне с постели свесила, клеенку
подложила и промыла всю.
Я говорю:
— Какая вы добрая, у вас ведь и так сколько дел.
А она говорит:
— Как же? мы все тут в беде, должны друг другу помогать.
Мы потом очень подружились и полюбили друг друга. Она работала в
домработницах потом и с чехом одним сошлась, а он уехал, их отпускали
тогда. И она очень затосковала. А её на последних двух-трех неделях
перед волей послали работать в автоколонну.
Она говорит:
— Что же я там буду делать? я ведь там пропаду, там тяжелая
работа, наверное.
Я говорю:
— Не горюй, там у меня знакомый, он тебе поможет устроиться.
И я написала Ивану Ивановичу, чтобы он дал ей работу полегче. И он нашел
ей такую работу — смотреть за показаниями приборов на водокачке. Уж
совсем и не работа, блатная работенка — говорят про такую.
А потом они поженились. Только уж когда я в Москве была, они уехали
оттуда, и я им квартиру в Волгограде выхлопотала. А Иван Иванович в
Москве год в железнодорожной больнице лежал, и Дуся всех там деньгами
задобрила и с ним там жила в больнице.
Армань, рыбные промысла
Мы стояли у больших лотков и потрошили рыбу-горбушу. Икру откладывали
отдельно, печень и сердце кто хотел брал, а так они все равно пропадали.
Все остальное выкидывали. А сзади стояли чаны с водой, там стояли
Женщины постарше, они мыли в них рыбу. Мы кидали её туда прямо назад
через голову.
Один раз мы не спали три ночи подряд, пришло очень много рыбы. Приехал
уполномоченный, уговаривал нас.
— Женщины, на материке идет война.
— Мы знаем.
— Вы уж постарайтесь, пожалуйста, вам дадут белого хлеба и конфет.
— Нам не надо, мы и так сделаем.
—
Почему, мама?
—
А чтоб не думал, что мы за их слипшиеся подушечки не спим. Так и стояли
трое суток подряд. А руки до локтя все в крови и чешуе, если хочешь пойти
оправиться, то надо полчаса отмывать их. Так мы уж идем все сразу —
собираемся группами человек десять, а одна только вымоет руки и всех нас
оправляет, расстегивает, застегивает. Рыба шла назад по реке на пороги,
метать икру. Она трется о камни, все сплошь ею покрыто, как пелена
бьется, серебрится. Пароходы приходят с рыбой, и их не успевают
разгрузить, как приходят ещё новые. Это — путина.
Надо эту рыбу класть в бочку, селедку — голова к голове в одном слое, а
в другом слое — хвостами в ту же сторону, в какую раньше клали головы.
Или, скажем, крест-накрест надо класть слой за слоем, чтоб они не тухли,
чтобы они друг друга не мяли, чтоб они сохраняли свою форму. А
уголовницы накидают просто селедку в бочку, а сверху положат несколько
рядов.
Я говорю:
— Как же так? как же вы так работаете? ведь селедка же
испортится в бочке!
А они говорят:
— Туда-сюда, дескать, пусть её сгниет, нам лучше будет.
А
потом стали мы икру просеивать через сита. Вот стоит много всяких сит, и
икра проходит через сито и задерживается по калибру сита. И нам давали
части этих рыб — печенки, селезенки, и мы их варили. И все как один
слегли, у всех температура сорок. Приехало начальство, не вредительство
ли это? Работать некому — путина идет! И вот нашелся один врач, который
сказал, что эти люди не видели белков несколько лет, и вот у них
получилось белковое отравление.
Потом я ходила с тачкой, и Женщины очень возмущались. А там отходы эти
белковые. Я вывозила их из цеха на какую-то свалку. Женщины говорят:
—
До сих пор ещё этого не было, чтобы Женщины ходили с тачками. Раз ты
можешь ходить с тачкой, то и нас заставят, эта работа не женская. Все на
меня кинулись.
Я говорю:
— А как же, я не могу, у меня исколоты все руки рыбьими
плавниками.
У меня по всем рукам пошли нарывы, от недоедания, конечно. Я до того
исхудала, что у меня около предплечья сходились уже пальцы, я могла
обхватить одной рукой — левой за правую. И каждый укол вызывал нарыв,
все руки в нарывах.
Но кое-как прошли эти нарывы, и я стала опять работать с рыбой. Три
месяца работали в Армани. На Армань приехали морем, был шторм. Катер не
мог пришвартоваться к кораблю, нас бросали прямо вниз, в волны, на
катере парни ловили в руки — так высадили. Жива.
Там я заболела почками, бросили меня в чулан, Дуся мыла волосы. С Армани
попали опять на пересылку, не знали кого куда. Я говорю, дайте я
позвоню, мой начальник за мной приедет.
Освободили меня в апреле сорок шестого по ходатайству начальника
котельной. До ноября там жила, не было разрешения на выезд, Микоян
хлопотал.
Когда освободили, я бросила бушлатик, все лагерное, хотя на пересылке
говорили, это ненадолго, снова загребут. Потом жалела — на этапах, да в
Енисейске бы пригодился.
Я все на себе переделывала: — юбку в складку, бушлатик ушила.
Мне сон недавно снился про дядю Мишу, что мы с ним в тюрьме сидим, и
буханку нам теплую на нары кинули, и дядя Миша о друзьях вспомнил, есть
ли у них, и я думала — дядя Миша, как всегда, о друзьях думает.
Письма с Колымы
[Джана: — Свои письма мама посылала из котельной через вольных, и ей туда
письма шли, поэтому она могла переписываться. Она говорила, что я ей из
деревни, из эвакуации, прислала письмо, в котором было написано, что
сегодня я выкопала в поле две картошки и съела их. Папа тогда был в
тюрьме, но она этого не знала. И она стала писать ему, умолять его
собрать детей. В сорок третьем за мной в Барановку приехал Степа с
пропуском и привез — затолкал меня коленом в забитый тамбур поезда. А
потом в сорок четвертом она стала просить нас всех хлопотать: — папу,
бабушку, Степу, меня — и я ходила иногда с бабушкой в приемные. Просила,
чтобы мы ходили в прокуратуру, к Анастасу, и все писала нам об этом
письма. И мы ходили в эти приемные, то с папой, то с бабушкой].
Письмо Тамаре в Барановку
"Магадан 13.VII.42
Дорогая Тамара!
Только теперь получила вашу открытку от 6 января. Как
видите, она шла не меньше моей телеграммы. Тамара, ваша открытка прямо
дышит отчаянием. Так страшно мне даже думать, что такое положение было в
январе, а теперь уже июль...
Каково вам теперь? Как вы кормитесь, чем поддерживаете жизнь детей?
Тамара, я даже толком не знаю — как вы попали в эту злосчастную
Барановку и как у вас очутилась Джана? Где Люба и Марья Ивановна? Вы о
них ни слова не пишете. Много ли у вас детей? Чем вы там живете? Вчера
послала вам телеграмму. Я могу здесь продать свои вещи — пальто, платье,
и послать вам деньги. Только мне нужен ваш точный адрес. Судя по тому,
что бои сейчас идут под Воронежем, я предполагаю, что вы уедете из
Барановки... письмо пишу вам… куда его адресовать...
Тамара, я понимаю, что вам сейчас не до писем. Но вы сами мать, вы
знаете — каково матери годами ничего не знать о своих детях. Нет часа ни
днем ни ночью покойного, когда бы сердце замолчало. Тысячу раз хотела бы
лететь на крыльях туда, где вы все мучаетесь и боретесь, а не прозябать
здесь в этой ужасной неизвестности.
Прошу вас — напишите мне подробно про Джаночку. Как её здоровье, как она
выглядит, чем вы все питаетесь, есть ли у вас хлеб? В чем она обута и
дета? Вы пишете, что она ходила в 5-й класс. Это хорошо, конечно. Хотя
самое главное сейчас, вы правы — сберечь их жизнь. Напишите мне, какая
она, слушает ли вас, не в тягость ли вам?
Тамара, любите ли вы её? Ведь ребенку тяжко без отца и без матери.
Приголубьте её за меня. Если с вами Марья Ивановна, почему она мне
ничего никогда не напишет? Давно уже никто мне о ней ничего не сообщает.
Как она переносит все эти... при ея летах…
Дорогая Тамара, от Юрия последний раз получила телеграмму в январе. С
тех пор ни духу ни слуху. Много раз телеграфировала ему в Москву, маме в
Баку — никто не отвечает. Где же теперь Юрий? Мс.-б. их завод
эвакуировался из Москвы, но почему он не сообщает мне ничего? Напишите
мне все, что знаете о нём.
Имеете ли вы связь с Алешенькой? Они с Варей в Камышине. Я им тоже
телеграфировала, но ответа также нет. Камышин от вас недалеко. Степанчик
мне один раз написал из Джамбула, это было ещё в ноябре 41 г. С тех пор
тоже ни слова не отвечает ни на письма ни на телеграммы. Вот так я
оторвалась от всего, что мне дорого на свете, без чего жизнь теряет
всякий смысл.
Здесь в Магадане война мало чувствуется. Снабжение неплохое, даже мы
вполне сыты. Когда ем, каждый кусок становится комом в горле, потому что
знаю, что дети мои там этого не имеют… напишите мне… Магадан Гостиница
Связи Подъезд № 4 Ивану Ивановичу Авику. Но не мне, как вы написали в
открытке. Она до меня дошла прямо таки случайно. Ведь я там не живу.
Я работаю на 6-ой Автобазе; а живу — сами знаете где. Этот адрес мне дал
мой хороший друг и товарищ, чтоб легче было получить письма и
телеграммы.
Так вот, Тамара милая, прошу вас — напишите мне все подробно. И Джаночка
пусть сама напишет.
Прощайте. Буду надеяться, что письмо это вас все же найдет.
Да, хотела ещё вам сказать, что здесь многие получают письма из
Алма-Аты, Ташкента, Барнаула. Там, повидимому, значительно лучше с
питанием. Тамара, где же Юрий?
Оля"
[Бумага, на которой написано письмо, пожелтела от времени, края письма
осыпались, и многих слов уже не разобрать. В письмах сохранена исходная
орфография].
Письмо Юрию
"14 октября (1943)
Дорогой мой, милый, любимый мой Юрий!
Ну вот, наконец, ты снова счастлив, свободен и с детьми.
Теперь, когда все уже в прошлом, когда я так безумно рада за тебя и
детей, я могу тебе признаться. Страшная весть, сообщенная мне Марусей,
чуть не убила меня. Впервые за все эти годы я потеряла было бодрость,
веру в будущее. Юрий мой, Юрий, я могла выносить все; но тебя
представить в таком состоянии — униженным, обесчещенным, лишенным
свободы — в нашей стране — это было выше моих сил. И бедные наши дети,
сперва потерявшие мать, потом свое родное гнездо, и наконец — отца?
Юрий-джан, теперь это все уже прошло, все ликует во мне, я так
счастлива. Правда, я сама тоже хочу, наконец, вырваться. О, как хочу! Но
даже, если этого не будет, если не доживу, я все равно до конца буду
теперь спокойна и счастлива. Милый мой, любимый, я всегда вижу тебя —
гордого, свободного, с высоко поднятой головой, со смелым решительным
взором. Таким ты был всегда в жизни, так ты выглядишь и на карточке,
которую когда-то сюда мне прислал. Такой ты теперь снова, опять
независимо и бесстрашно смотришь в жизнь. Как я хочу, чтоб наши дети
стали такими же как ты! Верю, что теперь это так и будет. Теперь уже они
не будут беспризорными, не будут скитаться, над ними никто не посмеет
измываться, как Люба над Джаной. Как бы вам ни было ещё трудно, пусть
недоедания, лишения, холод — все не страшно теперь для них, раз есть у
них отец.
Дорогой мой Юрий, о если бы я могла теперь тоже быть с вами, приникнуть
к тебе на грудь и отдохнуть, отдохнуть, наконец, от этих страшных 6-и
лет! Неужели мне суждено выпить всю чашу до дна? Ещё долгие два года
тянуть эту лямку? Здоровье уже неважное, и со зрением тоже довольно
плохо. Врач говорит, что на нервной почве повреждена сетчатка глаз,
осталось 6-7% зрения. Но ты не думай, Юрий-джан, что я совсем слепая.
Нет, вблизи я ещё вижу, пишу, читаю, шью и вообще работаю. Работаю так,
что считаюсь стахановкой, имею книжку отличника. Одно время было хуже,
но теперь и со зрением несколько лучше, и общее состояние поправляется.
А после такого счастливого известия я, наверное, совсем окрепну. Ведь
самое главное — это состояние духа, я это так хорошо узнала за эти годы
Юрий-джан, прости — я все о себе. Но если бы ты знал, родной мой, как я
истосковалась, как страшно я одинока. Кому же мне, наконец, вылить все
все, что бесконечно гнетет и давит. Иногда хочется рыдать, кричать,
биться, отчаяние охватывает, душит. Ты, ты это знаешь? Кто же поймет
меня, если не ты? Ведь ты так хорошо знаешь мою душу, знаешь, как я
горела в заботе, как отдавала всю себя. Как мне жить с этим клеймом, как
мне находиться здесь. Теперь находиться, когда вся страна напрягается в
решающей схватке с врагом... Каково мне здесь читать о партизанской
борьбе, о "Молодой Гвардии"...
И потом, я думаю: — если не удастся за остающиеся 2 года добиться отмены
приговора, если я отсижу весь срок — так кто же я буду, когда
освобожусь?
Тогда клеймо останется на мне, я так и буду — преступник, отсидевший
срок. Тогда все передо мной будет закрыто: — и Партия, и работа, и даже
семья. Потому что к вам меня тогда не пустят, я должна буду жить
где-нибудь на окраине
Юрий, я пишу тебе все это, потому что надеюсь все же — м-б удастся
что-нибудь тебе сделать? В мае или в июне этого года местные органы
послали за меня ходатайство в Москву — об освобождении. Но вот уже
октябрь, а ничего не слышно. 3 года тому назад 5 ноября 40 г. вам дали
справку в приемной тов. Берия, что дело мое закончено и передано в Особ.
Сов. Ты телеграфировал мне тогда об этом. С тех пор я ничего не слыхала
больше о своем деле. Да оно и понятно — вскоре началась война, Наркомат
эвакуировался, конечно, разбора дел не было. Но в 43 году то и дело я
вижу — то одного, то другого освобождают здесь; значит опять разбор
происходит. Вот поэтому и я могу надеяться, тем более, что за меня
послано ходатайство местными органами, которые по поручению центра уже
разбирали мое дело в 40 г., а теперь опять ходатайствовали. Мне кажется,
что если бы вы там подтолкнули, наведались бы — ведь где-нибудь все это
лежит: — и результат переследствия 40 г., и нынешнее ходатайство. Но скажи
мне открыто, дорогой Юрий, м-б я не должна просить тебя об этом? м-б ты
не считаешь возможным для себя такие хлопоты? Тогда ответь мне прямо, не
скрывай. Прошу тебя — в этом случае скажи мне прямо, только не молчи.
Тогда я буду знать, что на это мне не надо надеяться. Что могу — буду
тогда делать самас.
Дорогой Юрий, смотри не проговорись маме о том, что я хворала, что у
меня неважно со зрением. Ей этого ни в коем случае не надо знать. Я
всегда пишу ей что вполне здорова, её бы такое известие прямо убило.
Юрий, милый мой, расскажи мне все — как ты жил эти годы? Ведь я
последний раз получила от тебя телеграмму в январе 42 года. Потом в июне
42 года мама мне телеграфировала, что ты мобилизован в Красную Армию по
специальности. С тех пор — до письма Маруси я ничего не знала. Время от
времени мама сообщала, что ты жив и здоров, потом и такие сообщения
прекратились. От тебя самого я ничего не получала почти 2 года, да и
весь 41-й год также почти ничего не было; но тогда я хоть знала, что ты
в Москве, работаешь по-прежнему на заводе. Я предполагала, что
переписываться со мной тебе не совсем удобно, а когда началась война —
понимала, что ты бешено работаешь, и писать некогда. Но мне хочется
знать от тебя, что с тобой было в эти два года, дорогой мой.
Ещё я прошу тебя — напиши мне подробно о детях. Особенно о Степочке и
Джаночке, потому что об Алеше мне, хоть и редко, но пишет мама. А об
этих двух я так мало знаю, и так болит у меня за них сердце. Напиши — с
тобой ли уже Джаночка? Взял ли ты её уже от Любы? Поспеши с этим, милый,
не надо, чтоб злоба и ненависть разъедали её детскую душу. Боюсь, что
эти 2 года, проведенные ею у Любы — изуродовали её сильно. Письмо её,
пересланное мне Марусей, ярко говорит об этом. Теперь не так давно я
получила письмо от Юли Сильвестровой, она писала, что положение Джаночки
ужасное, даже сомневалась — как она проживет зиму эту. Но я хочу
надеяться, что пока это письмо дойдет, Джаночка уже будет у тебя. Напиши
мне о Степанчике — что он теперь собой представляет, какой он? Ведь он
уже не ребенок. Как я тревожилась, когда узнала, что он в Москве,
скитается без прописки. Но теперь все будет иначе. Право, мне иногда
кажется, что это теперь только сон, счастливый радужный сон.
Буду ждать твоих писем с огромным нетерпением.
Прощай пока, мой родной, ненаглядный мой.
Обнимаю тебя горячо и крепко целую
Твоя Оля.
Обними за меня наших детей".
-----------------------
Примечание К рассказу 14 Колыма
Конструкторское бюро Королева
Лагеря принадлежали НКВД, и были конструкторские бюро при НКВД, в
тюрьме. Это было в середине 1940-х годов — они начали работать во время
войны (ср. Солженицын,
"В круге первом" [38]). Другие
научно-исследовательские институты были созданы на свободе —
разработчики атомной бомбы говорили, что Берия знает, где мозги работают
лучше. Так академик Леонтович, физик, говорил, что с Берия было лучше
работать, чем с кем-либо другим, над атомной бомбой. Имелось в виду,
потому что он понимал, что люди на свободе работают лучше, чем в тюрьме.
Что на свободе они больше сделают, его рабы. Держали, конечно, в
закрытых городках, куда никто не мог войти, выйти. Но без конвоя, без
утренней, вечерней поверки. Это и называлось свободой.
Королев, Туполев, все сидели. Об этом и говорит Леонтович. Нам-то,
атомщикам, повезло, а вот ракетчикам пришлось это делать в тюрьме, в
Казанском изоляторе. Здесь как в зеркале видна Логика советского
ученого. Это звучало как шутка, но за шуткой стояла реальность.
Берия какое-то время учился в Техническом училище в Баку, т.е. в
институте (см. Рассказ 2). Он заведовал проектом разработки атомной
бомбы, и в лагерях у него были свои институты. Берия мог быть министром
НКВД и одновременно руководителем атомного проекта. Поскольку он был
министром НКВД, то он мог в любую минуту упрятать своих сотрудников за
решетку. Но и достать из-за решетки он тоже мог себе рабочую силу любого
уровня и квалификации. А этого уже другие министры сделать не могли.
Оглавление
www.pseudology.org
|
|