Мира Мстиславовна Яковенко
Агнесса
Возвращение
Агнесса Ивановна <a href=http://www.yandex.ru/yandsearch?text=Аргиропуло&serverurl=>Аргиропуло</a>-<a href=Я приехала к сестре Лене и ужаснулась — как же они нуждались! Теперь мне стало ясно, куда девались мои «монгольские» вещи. А я ведь в лагере удивлялась, почему мне их не присылают в посылках. Оставалась ещё и часть моих вещей в Москве — у матери сослуживца Михаила Давыдовича (помните, я вам говорила, что мы два чемодана у неё оставили?) и у Нади — жёны брата Мироши, того самого пьяницы, который всегда Мирошу порочил. Я в Москве заходила к ним, но — увы! Моих вещей уже не было. Мать сослуживца раскудахталась, что их у неё украли, а Надя просто на меня напустилась: люди с голоду умирали, а тут чьи-то вещи беречь... Ну, ясно.

Агуля была у Лены, выросла, вытянулась, от меня отвыкла, сперва дичилась. Михаил Давыдович в своё время успел отвезти её к Лене в Ростов, и как раз успел — вскоре и его арестовали. Васю призвали в самом начале войны, и Лена осталась одна с детьми, прятала их от артобстрелов как могла, ежеминутно ожидая смерти. Из Ростова они перебрались в Кисловодск, но и туда пришли немцы. Наконец война откатила на запад, Лена с детьми вернулась в Ростов. Демобилизовали Васю. Дом их разбомбили, и им выдали ордер на пустующий домик, хозяйка которого умерла. Но вернулся её сын, разыскал документы, что дом принадлежит ему, выбросил их вещи в проходную комнату, а остальные занял.

Они голодали страшно. Павел, брат наш Пуха, который тоже жил одно время с ними, уехал с новой своей женой в Литву и взял с собой Агулю. Оттуда Агуля написала Лене: «Здесь на рынке есть картошка и сало». И все поехали в Литву. Устроились с жильем, но было очень тесно: Лена, её дочь Ника, Агуля, Вася и прежний муж Лены — Сухотин, который, отбыв срок в лагере, тоже приютился возле них. Боря окончил танковое училище, попал на фронт уже в Германию, там был ранен и теперь тоже жил у Лены. Было им очень голодно — работал один только Боря, заработки у него были маленькие. Сухотин так и остался очень неприспособленным человеком, а Вася уже начал болеть. И вот теперь явилась к ним ещё и я. Я срочно стала искать работу. Пришла в больницу, спрашиваю робко: не надо ли вам медсестры? Надо, но — «сперва пропишитесь». А тут был заколдованный круг: чтобы работать — нужна прописка, а чтобы прописаться — надо было работать!

А паспорт у меня волчий: «выдан на основании пункта 39-го» и т.д. На работу с этим не брали, и разрешения у меня не было жить в Литве. Но я знаю по опыту лагеря — всегда надо действовать смело и решительно, можно сказать, нахально даже: или пан или пропал. Только тогда можно у нас выиграть. Я ничего не боюсь, даже смерти. Что бы ни случилось, главное — не терять голову. Я и Агуле говорила: ничего не бойся, действуй, не зная страха, — только тогда можно чего-то добиться. И я попросила Лениного мужа Васю (он хорошо рисовал, был настоящий художник) подделать мне паспорт... И вот что он сделал: там, где значилось «выдано на основании пункта 39», он бритвой снял тушь со слов «пункта 39» и вписал такие же буквы, какие стояли у него в паспорте, какие-то там Щ, П, Ш или что-то там ещё. Совершенно незаметно, только на просвет можно было увидеть, что подчищено.

И я пошла в милицию на прописку. В первый раз начальника не было — я даже облегчение почувствовала, так волновалась до этого. Узнала часы приёма... И вот пришла ещё раз. Нарочно выбрала день под праздник — 4 ноября. Я знаю, под праздник у них много забот-хлопот, не до посетителей, все ловят каких-то «антисоветчиков», а некоторый контингент даже арестовывают на несколько дней до конца праздников. Я надела Ленино платье и её шляпку с вуалеткой, перчатки, под мышкой — домовая книга. Иду и думаю — а ну как начальник посмотрит мой паспорт на свет? Зашла в забегаловку, купила сто граммов водки. Пятьдесят выпила, остальное вылила. (Из дома я взяла закусить). Почувствовала уверенность — «трын-трава и море по колено». И — в милицию. Перед кабинетом начальника за пишущей машинкой — молодая девушка, секретарь, вероятно. Я — к ней. «Милая девушка, — говорю вкрадчиво, — вот мне надо прописаться, я приехала из эвакуации к дочери...» А тогда в Клайпеде была масса «темных» лиц — эвакуированных, дезертиров, воров, бандитов, каких-то неизвестных...
 
Но я сумела расположить её к себе, она сказала доброжелательно:

— Сейчас начальник занят, вы подождите. — (А у меня опять отлегло — ну хоть не сразу!) Потом взяла моё заявление, домовую книгу, мой паспорт — и к начальнику в кабинет, положила ему на стол.
Дверь в кабинет она за собой не закрыла, мне все было видно. У начальника сидели какие-то милицейские чины, о чем-то с ним спорили. Вот разговор стал заканчиваться, чувствую — он спешит; отклонился от стола, обращается к девушке:

— Там ко мне кто-то ещё есть?
— Да, на прописку.
— Пусть заходит.

Я зашла. Только стала рассказывать, что я из эвакуации, он перебил нетерпеливо:

— Зачем вы сюда приехали?

Я опять: вот, была в эвакуации под Карагандой, у меня здесь дочь, я к дочери. (Он, вероятно, подумал, что дочь взрослая).

— А жить у вас есть где?
— Есть! У меня и работа уже есть!

Взял моё заявление, на паспорт почти не посмотрел (спешит) и сбоку подмахнул: Прописать. Начальник милиции такой-то... Я — лицо каменное, как будто иначе и быть не может. А внутри ликую! Взяла домовую книгу — и домой. А дальше уже зять сам все сделал в домоуправлении, чтобы я поменьше глаза мозолила. Я уже могла не волноваться: теперь, раз есть резолюция начальника,  домоуправленческие и милицейские работники сделают все автоматически. Так я прописалась в Клайпеде. Вот так смело всегда и надо действовать. Сразу расскажу дальнейшее, что сталось с моим паспортом. Его выдали на полгода, а потом его надо было продлевать, и ещё, и ещё — и каждый раз я трепещу. Наконец я решила, что пора мне попробовать получить настоящий паспорт. Пошла в милицию и опять обратилась к служащим: «Милые девушки, мне надоело все время продлевать, нельзя ли получить настоящий паспорт?»

— А метрики у вас есть?
— Нету. Но вы запросите Майкоп, я там родилась.

Они запросили. Пришёл ответ, что все документы во время войны пропали. Мне в милиции сказали: с этой бумажкой идите в ЗАГС. Там опять девушки, и опять я к ним. Сумела их расположить к себе, они посовещались, но что-то колебались и сомневались, а потом говорят:

— Ну приходите завтра.

А назавтра выдали мне справку, что по имеющимся в ЗАГСе сведениям такая-то родилась тогда-то в Майкопе и т.д. И мне выдали настоящий паспорт! Безо всяких «статей» и уже без подчисток! Вы себе представить не можете, как я была счастлива! Валя Шефер со своим волчьим паспортом мне завидовала. А потом ещё было с пропиской — это уже когда я перебралась в Богородское под Москву, а потом и в Москву. Там, надо сказать, тоже все получилось. Но я забежала вперед.

Пока я устраивала в Клайпеде все эти дела с паспортом, пропиской, работой, я была между небом и землей и на письма из лагеря не отвечала. А письма шли. Я и рада им была, и боялась: ведь обратный адрес на них лагерный. Потом, когда уже все утряслось, я написала объяснение, почему не могла отвечать. А они очень беспокоились, думали, что меня опять «загребли». Андрейка даже телеграммой запрашивал, что со мной.

Они там все скучали обо мне. Августа мне писала, что после моего отъезда Андрей Андреевич очень затосковал. Придёт, бывало, к ней в каморку, когда её новая напарница на дежурстве, сидит у неё допоздна, и они вспоминают меня. Он говорил ей с грустью: «Я лишился друга...» Стал часто повторять, что там ему все опротивело и он переведется в другое место. (Это было нелегко, но врачу — можно). Он очень тосковал, и у него появились боли в правой части живота. Все думали — печень, даже какую-то диету ему сумели устроить, но какая там могла быть диета! Когда боли стали резкие, острые, его отвезли в больницу, где делали операции, а там — сразу на операционный стол. Андрей Андреевич все просил: «Только сохраните мне жизнь! Сохраните мне жизнь!» Вскрыли брюшную полость, и оказалось — прободение язвы! Язва! Она ведь возникает на нервной почве. А тут ещё начался перитонит. Через два часа после операции Андрей Андреевич умер. Жалко Андрейку.

2

Я поступила работать в больницу
 
Там существовало резкое разделение: русские врачи и сестры держались своей группой, литовские — своей. Русский врач оперировал только с русскими ассистентом и сестрой, литовец — с литовскими. Я, конечно, попала в «русский лагерь». Я очень старалась: приходила рано, уходила поздно, иногда работала во внеурочное время, всех, кто просил об этом, подменяла, делилась опытом (я его приобрела в лагере, в больнице — меня Андрей Андреевич многому научил). Показывала, как это делать, как то... И вот подходит ко мне как-то старшая сестра терапевтического отделения — она у нас была шибко партейная, как инквизитор, — подходит и говорит:

— Агнесса Ивановна, знаете, нам тут надо двух человек выдвинуть в партию, порекомендовать. Литовок этих я не хочу, а решила вас — я за вас поручусь.

Я давай юлить: «Я очень благодарна вам за доверие, все это для меня большая честь, но, знаете, возраст у меня уже не тот, в молодости я была комсомолкой, но теперь... недостойна, не чувствую себя готовой к такому шагу...», и т.д., и т.п. Еле отбилась. Я засобиралась в Москву. Но ещё до моего отъезда умер Вася. Перед смертью он сказал Боре: «Ты теперь остаешься единственным мужчиной в доме». Позже Михаил Давыдович писал мне о том времени, когда хлопотал обо мне в Москве: «Ты меня в сердце своем осудила, полагая, что я отказался от тебя, забыл тебя, ты не знаешь теперь, что тогда было. Я пытался что-то сделать... Я не хочу говорить о своих чувствах, о том, как жил тогда, о моем желании умереть. Но я никогда не забывал тебя и переносил это как своё несчастье. Я получил облегчение, когда меня “призвали”. Я освободился от страшной тяжести быть не тем, кем был, и прикидываться...» (14 июля 1955 года).

Следователь «пришил» Михаилу Давыдовичу участие в военном заговоре Гамарника, и Особым совещанием (ОСО) он был приговорен к пяти годам исправительно-трудовых лагерей. В лагере его сперва гоняли на общие работы в шахту, но он стал подолгу болеть. Тогда его определили в лагерный клуб. Срок кончился. Михаил Давыдович был сослан в село Явленку Ленинского района Северо-Казахстанской области. Ещё из лагеря Михаил Давыдович писал, что Майя продала дачу в Краскове и часть денег предназначается мне. Осенью Агуля поступила в Москве в институт, ей дали место в общежитии. Я получила от Майи деньги за проданную дачу и решила ехать жить к Михаилу Давыдовичу в Явленку. Он писал, что очень ждет меня: «Была бы крыша над головой, тепло и ты».

И вот у меня уже все готово к отъезду, все куплено по списку, я укладываюсь. Купила в предварительной кассе билет и послала телеграмму: «Встречай такого-то, поезд и номер вагона такие-то. Сообщи получение».

Ответа нет. Что такое? Почему?
Шлю повторную телеграмму.
На этот раз ответ пришёл: «Король выбыл Петропавловск».
Слово «выбыл» нам объяснило все...

3

А было так. Михаил Давыдович жил ожиданием моей телеграммы. И вдруг к нему приходит человек в форме ГБ: «Вас вызывают в Петропавловск». В страшной тревоге и с нехорошим предчувствием Михаил Давыдович поехал, а там — был арестован. Арестовали. Михаил Давыдович несколько дней был как безумный, не мог смириться с мыслью, что все разбито. Позже он писал мне об этом времени:

«8 июля 1955 г.
Милый друг мой, Агинька!
Три дня назад исполнилась годовщина того памятного дня, когда я попал под лавину и полетел в пропасть. Это — страшная годовщина. Я жил в горах в глубоком одиночестве. Вокруг меня был мрак, бессмыслица, жадность, тупость и много жестокости. Я сжался: ушел в себя от реальной действительности и жил в фантастическом мире теней, отображавших какие-то былые образы и выдуманные моей тоской видения. Это было полное одиночество, почти беспросветное. Единственное звено, которое меня связывало с жизнью на этой земле, с реальным миром, с живой действительностью, была она. Я её ждал, она обещала приехать ко мне. Весь смысл жизни, моей мрачной жизни, был собран в одном желании: увидеть её.

Едва ли голодный так желает пищи. В ней было моё спасение. Я считал дни, я жил её приездом. Мечтательность и активная деятельность сочетались между собою в приготовлениях к её встрече. Я снял домик, веселый, чистый домик с просторной кухней и домовитой русской печью, с одной солнечной комнатой с деревянным крашеным полом. Я спешно уплатил за два месяца вперед и выпил с хозяином «магарыч» в этот памятный «духов день». Купил топор и кочергу, а рогач одолжил. Горшки заготовил, и маленький рукомойник блестел своей смешной раскраской. Погребок в кухне, большие сени и кладовая были пусты. И я придумывал разные декоративные украшения, чтобы художественно оформить мой домик к её приезду.

От этой активной практической деятельности я переходил к активной мечтательности, которая казалась мне более обязательной, чем весь материальный мир... Я слежу за медленно проходящими вагонами... Вот она, смущенная, как будто виноватая, рот чуть приоткрыт... и глаза грустные. Да, где достану цветы для неё? Куплю в городе. Один букет поднесу ей на вокзале, а другой отдам шоферу спрятать. Когда мы приедем домой через восемь часов, цветы уже будут на столе. И банька будет протоплена. И утка зажарена... Я подымался по склону горы, где не было троп, я бодро вдыхал снежный воздух и видел её. Эта великая радость поднимала меня, я легко шагал, пел, улыбался и... как это случилось — не помню, но я полетел вниз.

Меня подхватила лавина и бросила стремительно в пропасть. Я глядел незрячими глазами, слушал слова, не понимая их смысла. В ушах свистело от стремительного падения, и не было страшно. Я её потерял, её больше не будет. А мой полет в бездну вечен. Тоска по несбыточному, скорбь по распятом человеке, о странностях жизни тихо охватила меня, и я читал стихи поэта: «До свиданья, догорели свечи, мне не странно уходить во тьму, ждать всю жизнь и не дождаться встречи, и остаться ночью одному». Не только о себе, но и обо мне плакал поэт. Весь мир людей в одиночестве, в ночном одиночестве...

Четверо суток длилось моё падение в бездну и одинокая ночь. Я достиг дна бездны и не разбился. Со мной возились, пытались привести в себя, какой-то врач — очень милая женщина — участливо лечила меня. Потом другая, случайно встреченная, крепко взялась за меня. Падения и ушибы долго давали о себе знать. И только тогда я понял, что случилось со мной: в ожидании её я был доведен до предельного накала и неожиданно мгновенно опущен в ледяной раствор. Я потерял сознание...»

4

Обвинение было такое:
 
в двадцатых числах февраля 1950 года в столовой сельпо села Явленки Михаил Давыдович, его соквартирант Синицкий и никому не известный портной вели якобы антисоветский разговор. Михаил Давыдович никогда не ел в столовой! В двадцатых числах февраля он был болен, не мог передвигаться, лежал в больнице. Наконец, что за портной? В Явленке всего четыре портных, найти нужного ничего не составляло, но никто и не искал. Прокурор издевательски сказал Михаилу Давыдовичу: «Как мы можем его найти, если вы не называете его фамилию?» Заправлял всем делом областной прокурор Жигалов, сам проводивший допросы, или они шли по его указанию. Вот такое было дело, и состряпано оно было очень грубо. Михаил Давыдович говорил, что если в Москве иной раз работали виртуозы фантазии, то на периферии шили такими белыми нитками, что уже один просмотр дела говорил все: било в нос явной липой. Приведу только один пример: допрос «свидетельницы»-библиотекарши. На неё напирают:

— Подсудимый занимался антисоветской агитацией?

Она лепечет испуганно:

— Я не знаю...

Нажимают крепче. Она:

— Он знает иностранные языки...

И вдруг её осеняет:

— Он мне говорил, что дружил с Гитлером!

Ну уж тут — дальше некуда. Судья смутилась: «Садитесь, садитесь, свидетельница!»

Такая комедия была на суде... Но миновали двадцатые годы, когда Зарницкий умом и логикой сумел победить все нелепые обвинения. Теперь, какими бы кричащими ни оказывались нелепости, победы быть уже не могло. Михаила Давыдовича надо было засудить, ещё до начала суда решение о нём было принято. Приговор: десять лет лагерей строгого режима.

5

Зимы в Северном Казахстане лютые, ветры страшные. 14 декабря 1957 года Михаил Давыдович записал в своем дневнике:

«14 декабря — дата в моей жизни. В этот день меня изувечили и довели до такого состояния, в котором я нахожусь. Грудная жаба и гипертония делают своё дело... После шести с половиной месяцев тюремного заключения, голодая и холодая в сырых камерах, я был перевезен в «столыпинском» вагоне в Караганду. Поезд пришёл ночью 11 декабря. Утром нас повезли в «воронке» в лагерь — Новый Майкадук — и поместили в БУР (барак усиленного режима), который почти не отапливался. После трех суток такого содержания нас вывели из лагеря и погрузили в открытую грузовую машину... Сколько градусов мороза было, я не знаю, но не менее тридцати.

Не менее трех часов добирались мы до Спасска... Когда прибыли, я не мог сойти с машины. Меня сняли и поволокли. Ночь провели в бане. Я отогрелся, но был «испорчен».
Когда меня перевели в барак, я все время лежал. Мне было холодно, я никак не мог согреться. Фельдшер, обходивший бараки, заметил меня и повел в амбулаторию: давление у меня было 240/120».
Михаил Давыдович долго лежал в полустационаре. Ну, что такое полустационар, я хорошо знаю: и какие там доходяги бывают, и сколько каждое утро выносят трупов, чтобы где-нибудь поблизости сложить штабелями... Все это я видела, могу себе представить.

Как только Михаил Давыдович смог писать, он послал открытку. Она начиналась: «Дорогая моя!» Открытка была адресована мне, но я прочла Майе и Бруше «Дорогие мои!», чтобы им не было обидно... Там была такая фраза: «Теперь смогу написать только через полгода...» — это потому, что в «режимном» лагере можно было писать и получать письма только два раза в год.

6.

У Вали Шефер — помните, я вам рассказывала, как врачи спасли ей жизнь ценой инвалидности, как она ногами заплатила за свою жизнь? — у Вали был родственник, а у него в ста с небольшим километрах от Москвы, в Богородске, — дача, где Валя и жила, потому что с её волчьим паспортом ей не разрешалось жить ближе к Москве. На даче было несколько комнат, и я поселилась там. Агуля училась в Москве, жила в общежитии. Я поступила работать — вела занятия музыкой в детском саду. Заработок — считайте, что никакой, едва-едва на хлеб хватало.

Зимой 1952 года началось «дело врачей». Мы, как услышали о «кремлевских отравителях», сразу сникли. Ну, думаем, опять начнется, будут хватать и сажать с удвоенным рвением. И вдруг узнаем по радио — Сталин болен! Ну уж раз у нас об этом сообщили, значит, дело идет к тому, что... мы и верить не смели! Он — и отец всего прогрессивного человечества, и великий вождь мирового пролетариата, и великий ученый, и гениальнейший, и... ну, так и думали — бессмертный!

Но читает Левитан скорбно... бюллетени! Теперь мы уже радио не отключали, с жадностью ловили каждое известие: «Упадок сердечной деятельности... дыхание Чейна—Стокса...» Неужели?..
И наконец! «ЦК с прискорбием сообщает, что сегодня в пять часов столько-то минут утра при явлениях острой сердечной недостаточности и т.д.»... Скончался!

Я схватила метлу и давай выплясывать канкан. И Валя пустилась бы в пляс, если бы не ноги; она только притоптывала в восторге и напевала. И вдруг — стук в дверь. Открываю. Соседка из ближайшего дома, лицо опухло от слез, глаза красные:

— Какое несчастье! Какая беда для всей страны! Что мы теперь будем делать? Как мы сможем жить без него? Все пропадет, все рухнет, враги нас задавят! Любимый наш, дорогой наш... — И в слезы.
Мы сделали постные лица, поддакивали ей.
 
Слава Богу, окно было высоко над землей — она не могла видеть, как я отплясывала

7

А затем хлынули письма от Михаила Давыдовича — это был разлив, половодье писем. Режим пал, теперь уже можно было писать сколько угодно. Настрадавшись, намолчавшись за годы режимного лагеря, Михаил Давыдович спешил рассказать, поделиться с нами... Иногда он писал по нескольку писем в день, и чаще всего цензура их уже не проверяла. Михаил Давыдович жил в бараке с такими же инвалидами, как и он сам, на работы не ходил. Он был болен, но радость ожидания счастья перекрывала все его недомогания...

Радость ожидания! Могли ли мы думать тогда, что она превратится в пытку? Что целых три года свобода будет только дразнить, не даваясь в руки! Чего только не было! Михаила Давыдовича актировали, а потом отменяли актировку*. В 1954 году он написал заявление Генеральному прокурору СССР; одновременно написала и Бруша. Был получен ответ, что дело Михаила Давыдовича пересмотрено, наказание снижено до пяти лет, следовательно, он подлежит амнистии со снятием с него судимости. Такое решение означало немедленное освобождение. Но в Спасский лагерь это решение все почему-то не доходило. Только в конце года Бруше сообщили, что постановлением Верховного суда Казахской ССР (но почему Казахской, если вопрос был уже решен в Москве?) с Михаила Давыдовича сняты обвинения в групповой агитации и десятилетний срок ему снижен до шести лет! До шести! А это означало, что Михаил Давыдович не подлежит амнистии и ему остается «досиживать» ещё больше года. А потом что? Опять ссылка, опять Явленка?

Затем был указ об освобождении инвалидов и больных. Их должны были направить в дома инвалидов, а направили на работы в совхоз, так что, слава Богу, этого Михаил Давыдович избежал.
По первому делу (участие в заговоре Гамарника) он был реабилитирован, а по второму («глупая и безграмотная провокация», как говорил о нём Михаил Давыдович) разбирательства так и не было.
Михаил Давыдович писал мне:

«Скажу тебе глубокую правду: освобождение меня измучило, отняло у меня сердце и нервы. Я стараюсь не думать о ненавистной свободе, считаю свою жизнь нормальной арестантской жизнью. Но не удается. Тянет к вам, а это тяжело... Я тебе перестал писать задушевные письма, как писал раньше, и это все от освободительной пытки. Я уверен, что стоит мне сойтись с тобой, и я найду опять душевный покой, обрету работоспособность и радость, которые меня всегда поддерживали. Но, Господи ты мой, до какой степени трудно владеть собой!.. ещё говорят, что мы будем проходить суд для фильтрации. Я не верю в это. Они могут все сделать и без ритуала, заочно. Иногда спрашивают на суде, осознал ли человек свою вину. Если мне зададут этот вопрос, я никуда не поеду».

Михаил Давыдович во всем этом видел происки областного прокурора Жигалова, его личную месть за умственное превосходство Михаила Давыдовича, за его юмор на допросах — чего малокультурный, чувствующий свою неполноценность Жигалов простить ему не мог.

И вот наконец-то!

«10 января 1956 года.

Моя милая Агочка! Я еду в Москву! Мне сообщили определение Верховного суда и выдали справку, что «дело пересмотрено за отсутствием доказательств состава преступления». Мне выдали паспорт. Уже сфотографировали. Я ждал отправления в Явленку под конвоем, и вдруг такой поворот!.. Через неделю я собираюсь обнять тебя, моя любимая, и больше не расставаться с тобой! Я верю, что мы начнем с тобой сызнова жить и обеспечим себя. Но чтобы сильно не предаваться радости, я сдерживаю себя и жду новых осложнений и изменений».

Мы все встречали Михаила Давыдовича на вокзале: Майя, Бруша, его братья, племянники, родные, друзья.

Это было 19 января
 
Снег шёл крупными хлопьями. Мы стояли у вагона, люди выходили, выходили из него, а Михаила Давыдовича не было. Я вглядывалась в лица выходящих — все не он! Тогда я потеряла терпение, влезла против течения и пошла по проходу. Заглядываю в купе — в первое, во второе — они уже опустели. И вдруг в третьем... стоит совсем уже старичок, рот ввалился, углы губ скорбно опущены, вытянутый старый свитер, старая телогрейка, пыжиковая шапка (из посылки Майи) — сразу видно, из каких палестин. Я тут же поняла — страшно волнуется, не может совладать с собой, подбородок вздрагивает, не решается первым меня обнять, в глазах — тревожный вопрос... Я виду не подала, какое он произвел на меня впечатление, крепко обняла, расцеловала.

— Ты — первая... — тихо прошептал он, приникая ко мне.

Потом он мне говорил, что нарочно задержался, так как только и мечтал об этом — чтобы я вошла первая. Он загадал на это... Первое время после своего возвращения Михаил Давыдович наслаждался тем, что он дома, с нами. Он не хотел никаких новых переживаний, нервотрепок. Отойти от всего, отключиться душой от пережитого и жить, только жить среди любимых и друзей... При реабилитации Михаилу Давыдовичу дали пятнадцать тысяч (дореформенных) рублей, но он понимал, что эти деньги быстро разойдутся... Хотя он и мечтал, что, вернувшись из лагеря, сможет писать не для продажи, и иронизировал над теми утилитарными сценариями, заказы на которые ему приходилось брать, но пока никакой серьезной работы не предвиделось, а без дела Михаил Давыдович не хотел сидеть, и он взял договорную работу — написать сценарий «Техника безопасности в сельских электроустановках». Михаила Давыдовича восстановили в партии без перерыва партийного стажа. Но генерала ему не дали.

— Вы давно в запасе, — сказали ему в военкомате и не аттестовали

И пенсию ему определили маленькую, а очередь на квартиру была длиннющая до безнадежности... Жили мы пока в комнате Майи (сама она переехала к мужу). Но Михаил Давыдович не унывал. Вставил зубы — скорбные морщинки в углах губ расправились. Радостное, приподнятое настроение не оставляло его. В лагере его любили, и в конце срока у него там оказалось очень много друзей. Теперь они к нам приходили, когда попадали в Москву, останавливались, ночевали вместе с нами в нашей одной комнате, жили некоторое время. Мы для них делали что могли — кормили, давали одежду, иногда денег. Сперва давали мы, потом к нам стали приходить посылки. Вдруг — посылка с балыком и черной икрой из Астрахани. Было лето, с балыка течет... Вспомнились мне времена с Зарницким, только тогда у нас был сарай, куда мы могли этот балык повесить, а тут у нас сарая не было, и я раздавала родным, друзьям, соседям.

Когда у нас гостили лагерные друзья или когда мы бывали у Моделей, — начинались лагерные воспоминания. Было весело. Сейчас, издали, та жизнь уже не казалась страшной. лагерь не вспоминался таким, каким он был: зона, обнесенная колючей проволокой, вышки с пулеметами, нацеленными внутрь, замерзшие сторожевые собаки темным зимним утром воют от мороза, а ты иди на этот лютый мороз, на лесоповал или снегоочистку в рваном бушлате... Нет, это не вспоминалось.

Вспоминались «блюдечки». Помните, как Моисей Иосифович Модель нам рассказывал про них? К одному зэку должна была приехать на свидание жена, и он по всему лагерю разыскивал блюдечки: она, мол, очень любит чай пить из блюдечка. А жена встретила на станции хахаля-военного и не поехала к мужу. Вот уж все потом над этим зэком потешались, все спрашивали: ну что блюдечки? Вспоминая об этом, Модель, озорник Модель, даже теперь заливался смехом. Или подтрунивали над тем, что у нас любят «спец»слова: спецконтингент — зэки, спецкорпус — тюрьма, спецгруз — мертвец, спецящик — гроб. И забывали, что не всегда была такая роскошь, как гроб. Михаил Давыдович рассказывал, какой у него был разговор перед самым отъездом из Спасска. Идет он как-то по зоне и слышит, как баба, жена вохровца, ругается на чем свет стоит. Он спросил её, на кого она так сердится.

— Да, вам хорошо, — яростно отвечала она, — вот вас выпустят, вы все пойдете работать, где и прежде работали, а мой-то что делать будет? Куда ему податься?
— Ну, уж тут я вам никак не могу посочувствовать! — развел руками Михаил Давыдович.

Бывало весело, но я иногда сердилась
 
Михаилу Давыдовичу и капли нельзя было пить спиртного, а друзья всегда пытались угостить его, не слушали никаких доводов, и он сам охотно их настояниям поддавался. И волноваться ему нельзя было, но он не мог. Все, что происходило, касалось его очень близко. Помню, мы были в одной семье в гостях. Михаил Давыдович заспорил с хозяином о Сталине — тот Сталина защищал, говорил: теперь легко все валить на мертвого. И они поссорились. На другой день Михаил Давыдович позвонил в тот дом, к телефону подошел хозяин, но с ним Михаил Давыдович разговаривать не стал, даже не поздоровался, а попросил позвать хозяйку. Он сказал ей:

— Извините, что испортил вам вечер!

Но когда я стала ругать свою подругу, которая порвала нашу дружбу, как только арестовали Мирошу, Михаил Давыдович за неё заступился.

— Будь снисходительна, — сказал он мне, — она не виновата, слишком страшное было время тогда, маленький человек запутывается в тумане и не понимает уже, что дурно, что хорошо.

В своем дневнике он писал:

«Ненависть не может быть руководящим чувством, а только любовь. Любовь роднит людей... Даже во имя освобождения от гнета не должно воспитывать в себе ненависти. Место одних угнетателей займут другие. Победившие угнетателей станут ещё худшими угнетателями и будут требовать плату за свой подвиг, борьбу и самопожертвование... Я изгнал из души своей ненависть к моим угнетателям, оскорбителям и палачам. Они несчастны, а я обрел душевный покой и равновесие...»

Но «равновесие» продолжалось недолго. Если первое время все перекрывалось для Михаила Давыдовича розовым облаком праздника возвращения, то вскоре из этого облака стали вырисовываться безобразные детали нашего быта. Подходящей работы не находилось. Опять, как и после возвращения из Америки, он сидел дома. Но тогда он был полон сил и энергии, а теперь с трудом взбирался по лестнице на третий этаж, и ощущение физического бессилия усугубляло его моральное состояние.

Я работала в поликлинике. Михаил Давыдович старался как мог помогать мне по хозяйству. Сидя дома, он поневоле погрязал в хозяйственных мелочах: то пойдет сдавать бутылки — а их нигде не принимают; то испортится унитаз — а в жэке невозможно добиться нового, так что приходится соседям по коммуналке «сбрасываться» и покупать у слесаря ворованный; то проводка испортится — опять надо давать электрику на водку... Все это выводило его из себя. Единственной отдушиной был дневник. ещё в лагере, когда режим облегчился, он записывал в него:

«И вот через десятки лет я — седой человек — сижу за проволокой как преступник против общества, которое люблю, против государства, которому я отдал все свои силы, не жалея и жизни, и как враг партии, которая была моя йсвятая святыхк...»

Теперь его записи изменились

«Благословен день ареста моего, — писал он, — как начало очищения и подготовки к новой жизни. Благословляю свои одиннадцать лет тюрем и лагерей — как начало моего возрождения. Без этих испытаний я бы прожил свою жизнь с душевной мутью, в тумане, с неясными мыслями и ошибочными заповедями!»

Но прояснение не наступило. К сороковой годовщине октябрьской революции 25 октября 1957 года Михаил Давыдович записал:

«Около года я вожусь с двумя гвоздями, которые торчат в моем мозгу, и я не могу избавиться от них. А надо кончить! ...Гвоздь номер один: как могло случиться, чтобы миллионы ни в чем не повинных людей подвергались пытке и страданиям только потому, что один человек имел скверный характер и нарушал законность? Или такое явление было законным и неизбежным, или я должен допустить, что в системе социализма такие явления врываются извне, то есть, опять-таки это результат системы. ЦК и XX съезд партии мужественно это вскрыли и ликвидировали, но мне этого мало: я должен знать, почему это случилось. Дело не во мне, а в более важном — в социализме. Если при социализме такие явления возможны, то что такое социализм?..

Начну с главного. Когда я сидел в спецлагере с номерами, я был уверен в том, что я прав, а неправы те, которые меня посадили. Я был убежден, что моя посадка и страдания многих миллионов людей вызваны отходом некоторых ведущих деятелей от тех основ, которые продолжали быть сутью моего миропонимания. Я и дожил, что моя уверенность подтвердилась. Это сделал XX съезд партии и Хрущев. Да, но в последний год моя былая уверенность в моей правоте исчезла... Второй гвоздь: антисемитизм...»

8

Наконец Михаил Давыдович нашел работу по душе! Генерал Хрулев, начальник нашего тыла во время войны, писал мемуары, но у него не клеилось, и Михаил Давыдович стал ему помогать. Это были очень интересные мемуары. Михаил Давыдович мне о них рассказывал.

Хрулев знал очень много, материал часто был скандальный. Например, о полном отсутствии у нас тыла в начале второй мировой войны. Неподготовленность была такая, что взяли инструкцию, составленную ещё царскими генералами при Николае Втором, до первой мировой войны, — взяли её за основу для организации нашего тыла в сорок первом году. Кроме того, Михаил Давыдович стал вместе с Саневичем писать книгу о Фрунзе.

Увлеченностью этой работой частично заглушалось унижение, на которое Михаилу Давыдовичу пришлось пойти. А унижение было такое. Договор с издательством был заключен от имени Гамбурга, Хорошилова, Саневича, Струве и Брагилевича. Они выступали в качестве авторов, а Михаил Давыдович, как теперь говорится, был у них негр — то есть ему надо было работать, а плоды своей работы отдать им. В число авторов книги фамилию Михаила Давыдовича не включили. Саневич, конечно, обещал за работу какую-то мзду, а Михаил Давыдович так тяжко переживал отсутствие всякого заработка (его мучало, что он недостаточно обеспечивает свою семью)! И он, переломив гордость, пошел на это. Ему вообще было трудно морально. Он отвлекался работой, но все чаще чувствовал себя отжившим, выброшенным за пределы жизни. В дневнике он записывал:

«23 января 1957 г.
Вчера пришёл ко мне А.И.Биневич, чтобы проведать меня и посоветоваться по поводу затруднений, которые имеются у него с пенсией. Он мне сообщил следующее. Он имел беседу с одним членом бюро партийной организации Министерства сельского хозяйства по этому вопросу. Тот ему ответил в присутствии ещё двух товарищей, что незачем поднимать хлопоты по этому вопросу, а надо уйти с дороги и не мешать. Тут один из присутствующих при беседе сказал:

— Куда уйти? Куда же ему ещё дальше уходить? Он пенсионер, нигде не работает.

И тот член партбюро отчетливо ответил:

— Надо умереть.

Я не поверил Биневичу и стал его расспрашивать подробнее. Он поклялся, что ответ был именно такой: надо умереть. Мне кажется, что этот член партбюро говорит вслух то, что и другие думают. Славин мне рассказал примерно то же — ему сказали: «Вы — отработанный пар. Отойдите и не свистите». Я лично выслушал от одного из устроившихся холуев в не менее грубой форме то же самое. Что это — линия или проявление самодеятельности? Я знаю, что многие люди считают наше освобождение ошибкой, что нам надо было умереть там, а не быть среди живых в новой жизни. Они считают законной такую смену поколений и считают, что воскресение мертвецов и ввод их в жизнь не полезное дело. Мертвецы должны быть на кладбище».

В 1958 году Михаил Давыдович ездил в Киев повидаться с родственниками и побывать в Бабьем Яру — на месте упокоения своих родителей. Как ни старалась я отвлекать его от тяжелых мыслей, они его мучали все сильней. Как ножом резало его воспоминание о суде в Петропавловске, о прокуроре Жигалове. Он стал узнавать насчет него, выяснять, где он и наказан ли. Все это было безуспешно. Тупые жирные рожи отвечали ему равнодушно:

— Ну что же, это было нарушение социалистической законности

Вероятно, Михаилу Давыдовичу не надо было все это ворошить, слишком дорого обходилось. Но он уже не мог. Эта внутренняя заноза стала нарывать, терзая его непрекращающейся мукой, и мука эта перекрыла первоначальное умиротворение и равновесие... Летом 1959 года мы сняли дачу в Кратове на весь сезон. С нами там жил ещё брат Михаила Давыдовича — Митя, приезжали его жена Мария Васильевна и дочь Таня.

Мы старались жить весело и иногда вечерами даже танцевали под патефон. Михаил Давыдович очень хорошо танцевал. Как-то он пригласил на танец Марию Васильевну и шутя напомнил ей, как с нею учился когда-то танцевать, когда его «дрессировали» перед поездкой за границу. Давно это было! Михаил Давыдович вспомнил это и весело и уверенно повел свою даму. Я смотрела на них и вдруг заметила, что Михаил Давыдович пересиливает себя, старается преодолеть, скрыть одышку. Внезапно явилась ясная мысль, что он танцует в последний раз... Я испугалась, прогнала эту мысль, как будто именно она может нанести ему вред.

Туда, к нам на дачу, приехал Эн. Помните, я вам рассказывала о нём? В больнице Аратау, латышский писатель, больной туберкулезом, который попросил меня поцеловать его на прощание? Когда я вернулась из лагеря, то переслала рукопись его сестре. Он был холост, и сестра подумала, что у нас с ним любовь, стала мне очень дружески писать, приглашала приехать в Латвию. Но я объяснила ей, что у меня есть муж, — я хотела, чтобы иллюзии рассеялись.

Эн выжил, вернулся из лагеря на родину. Я как раз тогда запросила его сестру — жив ли он? И вдруг сам Эн горячо ответил. Прислал мне письмо, странное по бурности чувств. Михаилу Давыдовичу письмо не понравилось. Я старалась доказать ему, что между нами ничего не было, что Эн мне только друг и ему показалось, будто тут было нечто большее. И вот когда мы жили на даче в Кратове, к нам приехал Эн. Мы все поужинали с коньяком, Эн чудно разговорился с Михаилом Давыдовичем, и у того не осталось никакой неприязни, никакой ревности — они были товарищи по беде, два бывших лагерника, испытавших одно и то же. Между ними сразу возникла та откровенность и дружба, о которой я вам уже рассказывала. Эн был драматургом, Михаил Давыдович — редактор; договорились, что Михаил Давыдович отредактирует его пьесу... ту самую. Она ведь не пошла в первоначальном виде... Михаил Давыдович увлекся, разговорился. Он был счастлив, что ещё кому-то нужен, он воспрянул, почувствовав свою силу и значимость.

9

Несколько дней потом Михаил Давыдович был ещё в приподнятом настроении, но затем мысли о Жигалове снова начали одолевать его. Он стал составлять заявление в Генеральную прокуратуру СССР, очень разволновался, потерял сон...
 
Письмо он отослал и ждал ответа

Одышка становилась все сильнее, он все чаще задыхался, появилась синюшность губ, и он все чаще заговаривал о смерти. Говорил, что смерти не боится, знает, что она неизбежна, что она скоро к нему придёт, и он ждет её спокойно.

Из Прокуратуры пришёл ответ, что Жигалов снят с работы и понес должное наказание. Но Михаил Давыдович не верил: с работы, может быть, и снят — именно с этой работы, но перевели куда-нибудь и живет он себе припеваючи, а может быть, на пенсии — получает высшую, или военную, или персональную, и ордена носит, наверное, бесстыдно. Михаил Давыдович не поверил, хотя другие реабилитированные говорили ему, что никого из прежних судей, прокуроров и следователей уже не осталось. Но это казалось Михаилу Давыдовичу недостаточным, он считал, что у нас должен быть проведен второй Нюрнбергский процесс над преступниками.

Он все чаще возвращался к тому, как это могло случиться, мучительно искал объяснения, какого-то смысла, оправдания происшедшему. Он стал набрасывать письмо в ЦК и сверху написал: «Передать после моей смерти». Там он пытался найти этот смысл, развивал целую теорию, что лагеря наводнили нашу страну, так как в такой бедной стране нужны были армии рабов для строительства, которое было затеяно, нужна была дешевая рабская сила, и Берия (ну, конечно, Берия — иначе нельзя было писать!) воспользовался опытом Древнего Египта и Рима и все наше население разделил на зэков и красноголовых (работников НКВДМГБ с красными околышами на фуражках), но с увеличением класса красноголовых эта система стала экономически невыгодна.

10

В последние месяцы жизни Михаил Давыдович впал в глубокий пессимизм. Сердечные приступы стали учащаться. За неделю до смерти Михаила Давыдовича пришла Майя и рассказала, что была у общей знакомой, увидела у неё фотографию своей матери, Фени — на пляже, в купальном костюме, совсем как живая. Майя выпросила эту фотографию и теперь принесла Михаилу Давыдовичу.

1 декабря 1959 года Михаил Давыдович умер. Я не разбирала его архив три года — мне было тяжело. Я только посмотрела, что лежало сверху, и открыла его дневник. И вдруг я увидела там на первой странице эту фотографию: Феня, море, пляж... И меня словно ударило в сердце: это ты пришла его забрать! Спустя время я рассказала Бруше — ей ведь все можно рассказать.

— Я никогда не ревновала к твоей матери, но...

Бруша стала меня уговаривать:

— Что вы, что вы, тётя Ага, это случайность, это совсем не то!

Но я-то знаю, что то. Провожало Михаила Давыдовича на кладбище очень много народу. И из «Красной звезды», и работники кино, и родственники, но больше всего было друзей — бывших лагерников. На поминках (на квартире Майи) все говорили о Михаиле Давыдовиче: какой он был прекрасный друг, надежный товарищ, бескорыстный человек, как он умел сходиться с людьми всех национальностей, на всех уровнях. Был там и Моисей Иосифович Модель. Он поднял рюмку и сказал: «Дорогой Миша, я старше тебя, я должен был умереть, а не ты...» И расплакался...
 
Вот некролог в «Красной звезде»:
 
М.Д. Король

Умер один из работников советской военной печати и кинематографии Михаил Давыдович Король. Солдат царской армии, прошедший с нею всю империалистическую войну, активный участник гражданской войны, Михаил Давыдович работал до 1922 года в политуправлении Красной Армии. С начала издания «Красной звезды» он стал в редакции заведующим отделом и являлся одновременно редактором журнала «Красный Крокодил». Позднее партия направила Михаила Давыдовича на работу в кинематографию. В качестве заместителя председателя правления Совкино Михаил Давыдович Король приложил много сил для выпуска фильмов, повествующих о гражданской войне, о героизме, проявленном в ней нашим народом. В частности, он принял участие в создании такого шедевра советской кинематографии, как «Чапаев». В последние годы жизни Михаил Давыдович был связан с киностудией «Мультфильм». Все знавшие Михаила Давыдовича навсегда сохранят память о нём, как о превосходном организаторе, талантливом публицисте и скромном, глубоко преданном партии товарище.

Группа товарищей


И ни слова, ни слова о том, что он был репрессирован и жестоко пострадал, — ни слова об истинной причине смерти!

Взгляд извне. Автор:

Я дружила с Агнессой до самой её смерти, то есть больше двадцати лет. За это время карий цвет её глаз, который я ещё застала, превратился в мутно-серо-голубой со склеротическим блеском. Появились морщины; поседевшие волосы она стала красить в золотистый цвет. Но как ни портила её наступающая старость, былая красота проглядывала через всё. И подтянутая фигура, и умение держаться гордо и прямо, и большое чувство собственного достоинства, — все привлекало к Агнессе общее внимание. В эти поздние годы находились у неё поклонники. Где-нибудь в очереди вдруг какой-нибудь представительный старик, посмотрев на неё, говорил с поклоном:

— Вы, наверное, были очень красивы в молодости!

Нет, она не хотела сдаваться перед годами. Ещё из Монголии привезла она специальную каталку, при помощи которой каждое утро в любое время года, открыв настежь окно, нагая, делала массаж всего тела. Потом шла зарядка, а затем после очень легкого завтрака — прогулка пешком, часто на другой конец Москвы, по какому-нибудь нужному ей делу. Эту утреннюю физическую нагрузку она считала обязательной. Она никогда не позволяла себе лишний раз полежать, говоря, что секрет молодости в том, чтобы не распускаться ни на минуту, никогда не поддаваться желанию расслабиться, не горбиться, не сидеть на стуле «плюхой». Все всегда должно быть подтянуто — иначе кости в позднем возрасте примут старческую форму, и тогда уже не восстановишь выправку.

Агнесса преклонялась перед красивыми женщинами прошлого, чувствуя с ними солидарность красоты. ещё до того как многие принялись оправдывать и обелять Наталью Гончарову, она уже стояла за неё горой. Она говорила мне, что ей больно смотреть, с каким пренебрежением относятся к могиле Натали: могила была запущена, на памятнике написано только «Ланская» — и ни слова о том, что она была женою Пушкина. Агнесса понимала её поведение и оправдывала её целиком. Так, сама прожив жизнь красивой женщины, она находила в прошлом аналоги себе.

Агнесса очень много читала, особенно любила исторические книги. В Ленинграде муж Агули достал мемуары Витте и, не читая, поставил красоваться на полку, и Агнесса мечтала, что когда зять уедет в длительную командировку, она привезет эту книгу в Москву, чтобы прочесть. Она подробнейшим образом пересказывала мне исторические романы Мережковского, прочитанные ею ещё в юности. А когда попалась ей изданная ещё в начале века книга воспоминаний князя Долгорукова, о судьбе молодой жёны Петра Второго и других исторических лиц бироновской эпохи, она не могла расстаться с этим томом несколько недель.

Ей глубоко запали в душу слова Михаила Давыдовича о необходимости у нас второго Нюрнбергского процесса, и в заветной её записной книжке был подробно выписан приговор, вынесенный в 1946 году.
Настрадавшись в недавнем прошлом от доносов и преследований, многие реабилитированные боялись любой огласки. Одна Агнесса не боялась ничего. Она была пылким агитатором. В метро, трамвае, в очереди, если начинали оправдывать Сталина и осуждать репрессированных, она тут же со свойственными ей красноречием и страстностью вклинивалась в спор и чаще всего побивала своих оппонентов тем, что сама была в лагере и знает правду не понаслышке.

Я любила приходить к ней на 4-ю Тверскую-Ямскую. Михаил Давыдович не дожил до получения квартиры, и Агнесса оставалась в коммуналке, в той комнате, куда Михаил Давыдович приехал из лагеря. Соседи менялись, Агнесса оставалась... Входишь в парадную, по крутой лестнице наверх, в третий этаж, квартира тринадцать. Дверь тотчас открывает ожидающая тебя Агнесса, всегда приветливая, веселая, подтянутая, чуть подкрашенная — во всеоружии. Зимой в бледно-розовой шерстяной кофточке. Мне нравилась эта кофточка; все, что она надевала, всегда казалось очень красивым, и поэтому хотелось и для себя найти такую же одежду...

Затем перестук, шепот, шуршание бамбуковой занавески, и я — в комнате. Большое окно справа ещё светлое, но солнце, нагрев и обласкав здесь все, уже ушло. Вечереет. Мои пирожные — на круглом столе в центре комнаты. Агнесса и рада и в ужасе: «Что вы со мной делаете, милая Мира, ведь меня и так разносит!» Но она не удержится, чтобы не есть пирожных, она их очень любит! На столе появляются яства — немного, но разнообразные; иногда же — просто поджаренные гренки. И всегда мы пьем чай. О, этот круглый столик! Он был старенький, веселая клеенка скрывала его возраст. Старенький, плохонький столик, за которым мне столько было рассказано!

11

Знаете, я хочу выйти замуж, я этого не скрываю
 
Женщина должна быть замужем, я всегда так считала. Как в Евангелии сказано: «Муж да прилепится к жене своей». Это очень мудрые слова, милая Мира. Вот у Агули есть подруга, кандидат наук. Была замужем, разошлась, любовники всякие временные... Ну что это? Была мужняя жена, а теперь кто? Девка! Я этого не одобряю. А в моем возрасте особенно нужен друг. Мне очень нужен близкий человек, чтобы можно было, как с Михаилом Давыдовичем, поговорить, понять друг друга... Знаете, какие одинокие бывают иногда вечера?

Ах, милая Мира, в карете прошлого далеко не уедешь!.. Мы долго переписывались с директором консерватории в городе... Он когда-то служил у Миронова и был очень в меня влюблен. Но и тут сорвалось: он вдруг женился на молоденькой. Видно, придется доживать одной. Ну что же, вы ведь меня знаете — я никогда не унываю. Нет друга, но зато сколько друзей кругом! Будем жить. А жить, конечно, нелегко. Пенсию я получила. Я боялась, что станут спрашивать: как же у вас в паспорте нет отметки, что вы были осуждены, вот этого самого пункта 39? Ведь Вася мне его вытравил. А я нигде о лагере не писала. Но в собесе даже не спросили, взяли справку о реабилитации и сказали только: «Прибавьте лагерный стаж» — и все. Так что это прошло гладко.

Но пятьдесят рублей — на это трудно прожить, вы знаете. Вот Михаил Давыдович написал вместе с генералом Хрулевым его мемуары. Если бы их напечатали, Хрулев поделился бы со мной, дал бы мне что-то из гонорара. Но их не печатают, потому что теперь надо все скрыть-скрыть-скрыть! И как обмишулились в начале войны, — это теперь мы только герои, победители! Им нужна ложь, а Хрулев писал правду. Спустя некоторое время после смерти Михаила Давыдовича Хрулев звонил мне, хотел со мной повидаться, приехать ко мне. Я ждала, ждала, а он... умер. Теперь уж мемуары и вовсе не напечатают.

Книга о Фрунзе вышла в 1962 году. Авторы: Гамбург, Хорошилов, Саневич, Струве, Брагилевич. Саневич подарил мне экземпляр, написал на титульном листе длинную дарственную, где расхваливает Михаила Давыдовича и указывает, что в книге такая-то глава целиком принадлежит ему. Только фамилии Михаила Давыдовича в числе авторов нет... Сколько души он вложил в эту книгу! А что теперь делается? Вот в одной пьесе я слышу диалог. Парню говорят:

— Но ведь твой отец сидел восемнадцать лет!
— Ну и что из того, что сидел, — весело отвечает сынок, — его реабилитировали, а теперь он получает пенсию.

Или: «Подумаешь, двести-триста человек арестовано было! Что тут такого!»

А то ещё: «Не будем растравлять раны». Чьи раны? Палачей? Нет, я не могу всего этого слушать спокойно. Все ложь, ложь. Все хотят замазать, замолчать — будто ничего и не было! Вот «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург. Я теперь самиздат опасаюсь хранить, а у меня его накопи-и-илось! Я весь его уничтожила, только с этой рукописью не могу расстаться — с Евгенией Гинзбург. Пусть что хотят делают, хоть опять сажают. Эта книга обо всех нас, таких, как я, обо мне...

12

Конечно, где могу, я пытаюсь подработать
 
Не только на жизнь, — вы знаете, мне так хочется купить пианино! Какое-нибудь подержанное, дешевое... Мне так не хватает музыки! Ах, милая Мира, радио — это не то, там тебе навязывают; а сесть за пианино и сыграть самой то, что тебе в данный момент хочется! Правда, недавно словно угадали мои мысли. Утром делала уборку в комнате. Подставила стул и с тряпкой полезла вытирать пыль с шифоньера. На глаза попался проигрыватель, который лежал там наверху, аккуратно завернутый. Я хотела снять его и поставить любимую пластинку — «Грустный вальс» Сибелиуса. Но нет, отложила это: поленилась возиться, снимать, разворачивать.

Поздно, в двенадцать часов, стала готовиться ко сну. Включила настольную лампу у изголовья, надела ночную рубашку. Радио уже умолкло, тишина... И вдруг аккорд. Я сразу узнала — Сибелиус! Тихо, печально, грустно запели скрипки и весь оркестр. Разлился нежный, таинственный вальс по моей комнате... И опять воспоминания жизни были со мной... Сейчас я нашла себе работу, вероятно, очень долгую и постоянную. Родственница Михаила Давыдовича Шарлотта попросила ухаживать за ней. Она хронически больна и не может обслуживать себя: я буду при ней сестрой-сиделкой, буду заботиться о ней. У неё ведь в целом свете никого нет.

— Не бросайте меня, Агнесса! — умоляла она меня. — Не бросите?
— Я вас никогда не брошу, — обещала я. — До самого вашего или моего последнего часа.

Кто из нас умрет раньше, милая Мира, не знаю, ведь мне уже тоже семьдесят семь лет...

13

Милая Мира, как долго мы не виделись! Целых полгода! Вы спрашиваете, какие у нас новости? Неужели вы не видите: у меня же пианино! Теперь я могу играть, что хочу и когда хочу... Я вам сыграю после чая. Вы любите Шопена? Бетховен и Шопен — эти великие музыканты сопровождали меня всю жизнь... Пианино... Вы не спрашиваете, откуда? Я ведь разбогатела. Да, грустно, конечно. Умерла Шарлотта — спокойно, не мучалась. И она завещала мне все свои сбережения. Я получила наследство! И я не «засолила» его в сберкассе. Если деньги есть, — надо жить, жизнь ведь так коротка!
 
Не на долгий срок жизнь давалася,
За единый час миновалася...

Сперва я раздала всем близким мне людям по сто рублей — Агуле, Тане, Майе, Боре, Нике и всем другим... А затем... Я ведь давно мечтала совершить «путешествие в юность», проехать по родным местам — Майкоп, Ростов, кавказское побережье. Я встретила там тех, кто ещё помнит... их очень мало осталось в живых... Но еле узнала места — как все изменилось! Земля повернулась в вечном пространстве не один раз... и людей тех нет. Нет и нашего с Мирошей заветного тополя, я даже того спуска к реке не нашла...

А ещё до того мы поехали на Чёрное море к Верочкиным родным. Я «угощала». Я повезла своих на море — Нику с сыном и Агулю с детьми. Мы поехали в Сухуми. Верочкины родные взяли с нас за жилье дешевле, чем с других. У нас была комната на втором этаже, кухня внизу. Питались во дворе, под открытым небом, там ведь тепло! Моя молодежь целыми днями жарилась на пляже, а я днем к морю не ходила, сидела в саду. Купалась только рано утром, когда ещё не жарко и на пляже мало народу. Вот уже трудно стало переносить жару. А как когда-то я её любила! Ведь юг, море, зной — это моё родное!

14

А Сережу всё не реабилитируют!
 
Из Прокуратуры мне ответили: реабилитировать нельзя, так как он превысил свои полномочия в Монголии. Но ведь у него на все были приказы из Москвы. Он привел к власти Чойбалсана, на могилу которого все наши, кто там бывает, привозят цветы. И Цеденбал, которого почитают, — это же преемник Чойбалсана!

Агнесса Ивановна в возрасте 78 лет

Мироша, Мироша! Как часто я о нём теперь вспоминаю! Меня одолевают сны, я вам уже говорила об этом. Мне снится Ростов во время нашего «подпольного стажа»: как мы ссорились, расставались и опять бросались в объятья друг другу... Я жила с Зарницким, там были мама, Лена, Боря, потом Павел, малышка Павла... Но вот шесть часов... Сколько хитрости, уловок! — я была мастерица на это. И вот бегу и уже издали вижу: под тополем он... Так было. Так в душе, в памяти. Но не во сне. Что-то есть в снах такое, благодаря чему подпольное, подспудное, о чем не хочешь думать, что хочешь отбросить, от чего ищешь забвения, — именно оно накладывает на тебя свою тяжелую длань.

И я во сне бегу к Мироше на свидание, вижу тополь, спуск к реке, но... Мироши нет. Я ищу его, надеюсь, верю, что он сейчас придёт, заставляю свой сон, своё сознание дать мне реальность встречи — увидеть его, коснуться живого, прежнего... Но безжалостная действительность проступает сквозь сон, отравляя его, и я ловлю призрак, слабые очертания, которые уходят от меня, тают... Или — я уже рассказывала вам — мы едем на машине вместе, вот мы на вокзале, и сейчас будет поезд, но Миронов исчезает, я ищу-ищу, а его нет...

Сны эти мучают меня несбывающимися поисками, неутоленностью. Я просыпаюсь, и нет радости от воспоминаний сна. И Ростов, и залитая солнцем улица, и юность моя, — все это ожило передо мной, все это во сне повторилось, все было вновь, не было только Мироши... А может быть, это потому, что нет его могилы? Что нет места, куда бы я могла прийти и побеседовать с ним?

Весной я пошла на кладбище к Михаилу Давыдовичу в день поминовения и забрела на могилу Зинаиды Райх. Там я увидела памятник Мейерхольду — большой черный обелиск, наверху выбит профиль Мейерхольда, имя, год рождения, примерный год смерти, а внизу — о ней. Так теперь многие делают: ставят памятник, хотя неизвестно, где на самом деле тлеют тела убитых. Ставят, чтобы не бесследно сгинули в Лету. Если бы Мирошу реабилитировали, я бы тоже так сделала: выбила бы его имя на семейном памятнике Королей. И было бы и для Сережи место на Земле, где можно было бы мысленно обратиться к нему... Когда я завожу разговор о своих похоронах, Майя и Бруша говорят мне, что, конечно же, надо будет мою урну похоронить рядом с Михаилом Давыдовичем, а я возражаю.

— Нет, милые девочки, нет. Пусть Михаил Давыдович будет с Феней. Она пришла за ним, она его увела с собой.
— Тётя Ага, вы ревнуете, — говорят они.
— Нет, нет, милые девочки, я не ревную, но зачем я там буду третьей? Женой Михаила Давыдовича была Феня — ваша мама, а моим мужем был Сережа Миронов, и если уж нельзя нам быть вместе, то замуруйте мою урну в колумбарии там же, на Ваганьковском кладбище, чтобы вам в два места не ходить в наши поминальные дни. Если уж нам нельзя быть вместе с Сережей, пусть и я тогда буду отдельно.

Можно было бы, конечно, просто выгравировать имя Сережи, не дожидаясь реабилитации, только тогда в кладбищенских ведомостях Мироша числиться не будет. Но Бог с ними, с ведомостями. Не разрешает племянница Михаила Давыдовича — не хочет, чтобы в семейном захоронении появилось имя палача... Ох, я теперь хорошо понимаю, что это и есть настоящая причина, почему его не реабилитируют, — никакая не Монголия, все это ерунда...

Но был ли Сережа палачом?
 
Я не могу себе этого представить. «Я — сталинский пес, и мне иного пути нет», — сказал он как-то Михаилу Давыдовичу. Попав однажды в эту страшную машину, он уже не мог не крутить её, а чего ему это стоило, знаю только я... Но что бы он ни переживал, он не мог не выполнять приказы и не выносить приговоров. «Гениальнейшему» все было мало, мало. Молоху нужна была кровь, кровь, кровь... Чтобы спасти себя, Сережа не мог не проливать её. И эта кровь — на Сереже... Где хоронили расстрелянных в Лефортове, в какой братской могиле, в какой свалке? Этого я не знаю. Знаю только, что никогда не будет места, куда бы я могла прийти и оплакать Мирошу. И это ему посмертная кара.

Взгляд извне. Автор:

Ни одного раза в жизни, даже в самых трудных тюремных и лагерных условиях, Агнесса не пропускала своего дня рождения. Она отмечала его везде и всюду, как могла. Конечно же, не пропускала она его и здесь, на Большой земле. И как бы ни мала была её пенсия, свой день рождения она всегда отмечала богато, тем более после того, как получила наследство: пекся традиционный «наполеон», делался «лунник», селедка «под шубой» и т.д.

При своей неудержимой общительности Агнесса подружилась с молодыми соседками по квартире, которые помогали ей обычно готовиться к традиционному торжеству. Но в последний раз они обе были заняты, и она готовила всё сама. Она потешно рассказывала, как раздобыла свежую рыбу, чуть не подравшись с каким-то нахалом, который вздумал оттеснить её из очереди. Ей исполнялось семьдесят девять лет.

Эту дату мы отмечали необыкновенно весело. Пятнадцать приглашенных — и роскошный стол, какого ещё не накрывалось никогда! Какой это был веселый праздник! И, выходя за рамки обычного режима, Агнесса выпила не половину рюмки коньяка, как обычно, а три.

Потом танцевали, Агнесса — с племянником Лёвой. Они танцевали старинное танго, но Лёва не умел, не знал, по понятиям Агнессы, как нужно танцевать. И, затянутая в черное элегантное платье, отделанное черным кружевом, Агнесса стала показывать, как танцуют танго: муштруя, вертела Лёву, вытянув руку, слитую с его рукой, шла вперед, прямо, гордо, артистично, и мы глаз не могли отвести от неё. Это был самый веселый день рождения за последние годы.

На другой день я пришла к Агнессе. У подъезда стояла «скорая помощь».

Через две недели Агнессы не стало.
Ирина Щербакова

Оглавление

ГУЛАГ

 
www.pseudology.org