| |
|
Мира Мстиславовна
Яковенко
|
Агнесса
Зарницкий,
Караганда
|
Я уехала
внезапно, неожиданно. Мама, Павел с ребенком какое-то время оставались
на попечении Ивана Александровича. Мои вещи — извините, до лифчика — я
оставила дома, они так и лежали там на своих местах. Белье, черные
перчатки, шапочка с кисточкой, та самая, которой Иван Александрович так
гордился перед своей матерью, и всё прочее, что у меня было, хранилось в
ящике большого комода в нашей с ним спальне.
Иван Александрович был очень мрачен, подавлен. В день моего рождения он
принёс, как всегда приносил прежде, букет крупных розовых роз (и это
зимой — он где-то их всегда доставал). Мама видела, как он прошел к
комоду, открыл ящик с моими вещами, стал отрывать бутоны роз и бросать
их туда, потом цветы. Оголил все стебли и закрыл ящик. Тут он увидел в
дверях маму, что-то дернулось в его лице, ей показалось, он сейчас
заплачет, она вскричала испуганно (ей представилось это дурной
приметой):
— Что вы сделали?! Вы что, хоронить её собрались?
— Да, она для меня умерла...
И быстро ушел из дому.
У него был пистолет.
Мама кинулась к ящику — пистолета нет
2.
Через некоторое время, около года прошло, я приехала в Ростов за дочерью
Павлика Агулей и мамой. Мои уже переехали от Ивана Александровича.
— Ах, что ты наделала, Ага! — сокрушалась мама. — Ведь он чуть не
застрелился
Павел жил с мамой, она нянчила Агулю. Я ему сказала весело:
— Пойдем к Ивану Александровичу
А был его день рождения. Мы взяли маму и детей и пошли.
Иван Александрович встретил нас хорошо одетый, побритый, как будто ждал.
И правда, с улыбкой, спокойно сказал мне:
— Я был уверен, что ты придёшь.
Пока готовили стол, пока мама хлопотала по хозяйству, а Павел занимался
с детьми, мы с Иваном Александровичем прошли в нашу бывшую спальню. Там
ничего не было переставлено. Все оставалось так, как было в день моего
ухода. Иван Александрович сказал мне:
— Ага, это ведь так быстро произошло, это не могло быть прочно,
серьезно...
И стал просить меня вернуться к нему:
— Я просто не могу жить, я не застрелился только потому, что верил — ты
ко мне вернешься!
Он говорил, а по щекам его текли слезы. Потом схватил мои руки и стал
целовать. И это он, такой выдержанный всегда, такой корректный!
В ту минуту я не могла сказать ему «нет» — невозможно ударить, убить
человека в таком состоянии. Я растрогалась сама, былое всколыхнулось, я
сказала:
— Я подумаю, Муша. Возможно, что я вернусь.
Он сказал: «Произошло быстро». Он думал, конечно, — легкомысленный
порыв, прихоть. Он ничего не знал о шестилетнем «подпольном стаже» моего
обмана!
Я уехала в Алма-Ату. Туда за мной полетело толстое, умоляющее письмо со
страстным призывом.
Я не вернулась, милая Мира. Я опять обманула его.
Всё, всё, всё, что я потом испытала, всё, что мне пришлось пережить, это
мне отплатилось за него, за зло, которое я ему причинила!
3
Прошло почти десять лет
Миронова арестовали, я носила ему передачи в
Лефортово, потом передачи перестали принимать, и нам — толпе жён — всю
ночь зачитывали приговоры, всем одно и то же: «Десять лет без права
переписки», а это значило — расстрел.
И вдруг я получила от Ивана Александровича письмо. Там было: «Я знаю,
что твой муж арестован, что ты одна. Вернись ко мне! Я живу с другой
женщиной, но я люблю только тебя, я с ней разведусь, и мы опять будем
вместе». Письмо мне привезла Сусанна. Я ответила через неё: «Как я могу
об этом думать, когда мой муж в тюрьме?»
И я опять обманула его: у меня уже начинались отношения с Михаилом
Давыдовичем.
Я виделась с Иваном Александровичем ещё через несколько лет. Я была уже
замужем за Михаилом Давыдовичем, приехала в Ростов, остановилась у
родственников. Вероятно, он об этом узнал, пришёл в гости. Когда он
собирался уходить, я сказала:
— Я провожу тебя, Муша
Нежно взяла под руку, и мы пошли по вечерним улицам. Я шепнула ему:
— А все-таки самая настоящая любовь бывает только в юности...
— Да... — отозвался он серьезно.
Зачем мне было опять ворошить старое? Но на этот раз он не поддался
— Ты спешишь? — спросила я.
— Спешу.
— Тебя ждут?
— Да, меня ждет жена
Это было сказано твердо. Мы расстались дружески, даже нежно, но он уже
не звал меня вернуться.
Из лагеря я написала ему в
Ташкент (он был там главным инженером обувной
фабрики), передала я письмо с Катей — зэка, освобожденной раньше меня.
Ответа не было. Я написала Кате. Она ответила: передала в собственные
руки.
Затем, уже отбыв срок (когда я жила в Богородске), я опять написала ему
письмо с напоминанием о прошлом. Я писала, что сейчас одинока и
несчастна, что Михаил Давыдович получил второй срок — десятку, и нет
никакой надежды, что он его выдержит. Я ведь и в самом деле не надеялась
на его возвращение.
Иван Александрович опять мне не ответил. Я написала Кате длинное письмо
о том, как он говорил мне, что живет с другой, но любит только меня,
писал мне стихи, я их приводила, повторяла в письме... Почему же теперь
он не отвечает, даже слова не напишет? Смысл письма был — упреки.
И ещё
смысл был тайный, подтекст: «Позови меня сейчас, я приеду к тебе...»
Мне было очень тяжело тогда. В нём я видела родного и близкого человека.
А потом я просто не могу без любви... И я её призывала вновь, искала её там, где когда-то она была такой всепоглощающей...
Катя сама отнесла письмо Ивану Александровичу на работу. Он прочел при
ней, сказал грустно:
— Я писал ей такие письма, это правда. Но это было давно, и много воды
утекло с тех пор...
Я написала через год снова — через Катю. Она ответила мне: он умер
Я была в Ташкенте у Кати. Заходила на фабрику, где Иван Александрович
работал. Спросила о нём. Конечно, все его знали, любили. Жалели, что
умер. Я хотела узнать подробности — где, как, когда.
— А вы выпишите пропуск, пройдите в отдел кадров
В отделе кадров я спросила:
— А вы не знаете, где он похоронен?
— Вы лучше у семьи узнайте. — И дали адрес
Но я не пошла по адресу — не хотела встречаться с его женой.
А в прошлом году — пятьдесят лет спустя — я побывала в тех местах, куда
мы когда-то приезжали к его родителям. Гостила у Агули в Ленинграде,
выдался у меня свободный денёк, воспоминания подхватили меня, и я туда
поехала. Я ведь, знаете, я вам уже говорила, последние годы все хожу «по
следам своей юности», по тем местам, где она протекала...
Пришла к пригородным кассам, прошу билет до Мурина. А кассирша: «Такой
станции нет».
— Простите, пожалуйста, пятьдесят лет назад по этой дороге была станция Мурино
— Теперь это город, — говорит она. И объяснила, что нужно доехать на
электричке до станции такой-то
Я приехала. Платформа, леса нет, дач нет, поля нет. Новые домища торчат.
Даже куда идти, не знаю.
И вдруг увидела — колокольня старой церкви. Я — к ней. Церковь стоит.
Прошла по улице. В одном дворе маленький домик — его не снесли. Увидела
седую женщину.
— Простите, вы давно здесь живете?
— Я и родилась здесь!
— Тогда вы должны знать Зарницких, священника и его жену.
— Как же, конечно, знаю. А вы кто?
— Я невестка...
— Какого же сына?
— Старшего, Ивана Александровича.
— Ивана Александровича? Я же его отлично помню! Как он?
— Он умер
Она стала мне рассказывать об Иване Александровиче:
— Он был такой хороший проповедник! Бывало, наденет рясу, выйдет к
верующим и начнет говорить о совести, о добре. Теперь никто и слов-то
таких не знает. Иссобачились! А мы, бывало, слушаем его, и на душе
светлеет. А отец его, батюшка, где-нибудь незаметно стоит, и тоже
слушает, и радуется! Иван Александрович ведь был старший сын, к нему
должен был перейти приход.
— А он ушел в Красную Армию.
— Знаю, знаю, у нас здесь все говорили. Он приезжал уже в форме... Это
не вы ли тогда приезжали с ним? Вы? Как время-то нас меняет! То-то
радость старикам доставили!
— А что с ними потом, после высылки было, не слышали?
— Ничего, милая, не знаю, ничего... как в воду канули. У нас здесь
многих забрали, и все так — ни слуху, ни духу...
Я нашла дом, где они жили... Он был больше других, ещё не снесённых
домишек, разгорожен на две части — зал разгорожен надвое, даже круглый
пень в саду разгорожен. В одной половине живут какие-то люди, в другой —
детский сад. Я попросила разрешения, мне позволили пройти в детский сад.
Все мне показалось меньше, уже, незначительнее... А где «медовая
комната»? Я прошла все, но так и не нашла среди веселых, выкрашенных
голубой и розовой краской комнат ту, которую когда-то мне назвали
медовой...
Караганда
Я два раза
была в Караганде. Первый раз — в 1931 году, когда мы приехали с Мирошей
в Алма-Ату. Там полномочным представителем ОГПУ Казахстана был Каруцкий,
а Мирошу назначили его заместителем. (До Каруцкого начальником ОГПУ
был Данилов, которого сняли за
контрабанду).
В первый же день завхоз принёс мне груду отрезов крепдешина — я взяла. Миронов рассердился:
— Отдай всё!
Мне пришлось идти к завхозу домой. Его жена удивилась:
— Что, неужели не подошли?
Сам Каруцкий — пузатый, отёкший — очень пил. Жена его прежде была
замужем за белогвардейским офицером, родила от него сына. Каруцкому
стали колоть этим глаза. Тогда он сказал ей: «Лучше пусть мальчик живет
у твоей матери!» И мальчика отправили. Жена Каруцкого страшно тосковала
и незадолго до нашего приезда покончила с собой.
У Каруцкого под Алма-Атой была дача, где он устраивал холостяцкие
кутежи. Только мы приехали, он пригласил нас. Там я видела
порнографические открытки, исполненные каким-то очень хорошим
французским художником, вот уж не помню кем. Одну запомнила до сих пор.
Болгария, церковь. Ворвались турки, насилуют монашенок.
Каруцкий очень любил женщин, и у него был подручный Абрашка, который ему
их поставлял. Высматривал, обхаживал, сводничал.
И вот этот Абрашка, как только Миронов уйдет на работу, повадился ходить
ко мне. То одно принесет, то другое, виноград, дыни, фазанов — чего
только не приносил. Миронов из себя выходил:
— Зачем ты берешь? Гони его!
Как-то Сережа пришёл домой, а в пепельнице полно окурков.
— Это не мои! Кто здесь был?
— Абрашка.
— Опять Абрашка? Зачем?
— Не знаю.
— Зачем ты его принимаешь? Я тебе говорил, гони его!
Рассердился, а на следующий день пришёл мрачный как ночь.
— Теперь я знаю, зачем Абрашка приходит. Каруцкий посылает меня на месяц
в командировку для инспекции по всему
Казахстану. Это он нарочно, чтобы
я уехал, а ты бы тут одна осталась... Может, ты этого хочешь, не знаю...
— Сережа! Этот пузатый Каруцкий!
— Не хочешь? Ну тогда что, если мы его перехитрим?! Мне ведь дают целый
вагон. Поедешь со мной?
— А можно?
И я поехала с Сережей в командировку
2
Вагон был пульмановский, из царских, ещё николаевский. Салон обит
зеленым бархатом, а спальня — красным. Два широких дивана. Проводники,
они же повара, стряпали нам на славу. Среди сотрудников только одна
(кроме меня) женщина — машинистка.
Поздняя осень. В Северном Казахстане уже зима. Ветры там лютые, пурга,
холода. Вагон все время топили, но выйти куда-нибудь невозможно! Я,
южанка, мерзла. Тогда мне доставили доху, мех вот такой — в ладонь
ширины, густой! Я в неё закутаюсь и куда угодно — в пургу, в мороз! Мне
тепло.
Всё бы хорошо, только почему-то Сережа с каждым днем становился все
молчаливей, угрюмей, даже я не всегда могла его растормошить.
И вот приезжаем как-то на заваленный снегом полустанок
— Это, — говорят, — поселок Караганда. Его
ещё только строят.
Вагон наш отцепили, и сотрудники пошли посмотреть, что за Караганда. Я
тоже хотела пойти с ними, но Сережа не пустил. Долго их не было, мы с Мироновым ушли в спальню. Мироша
лёг на диван, молчит, потом заснул. Мне
стало скучно, я опять пошла к сотрудникам, а там все набились в одно
помещение. Вернулись те, что ходили в поселок, и рассказывают.
— Караганда эта, — говорят, — городом только называется. Одни временные
хибары, построенные высланными кулаками. Ничего в магазине нет, полки
пустые. Продавщица говорит: «Я не работаю, не торгую, нечем. Хлеб
забыли, как и выглядит... Вы говорите, вам хлеб и не нужен? Ну что же
вам предложить? Кажется, где-то у меня сохранилась маленькая бутылочка
ликеру... Возьмете?»
Они взяли. Разговорились с нею. Она рассказала:
— Сюда прислали эшелоны с раскулаченными, а они все вымирают, так как
есть нечего. Вон в той хибаре, видите отсюда? Отец и мать умерли,
осталось трое маленьких детей. Младший, двух лет, вскоре тоже умер.
Старший мальчик взял нож и стал отрезать, и есть, и давать сестре, так
они его и съели.
Все замолчали. Они, сотрудники, про голод уже, оказывается, знали.
Помолчали, но затем после горячего чаю все развеселились, заговорили о
другом; один стал «выпендриваться» передо мной и машинисткой.
— Вы не глядите, что я маленький, — воскликнул он, — ни одна женщина ещё
на меня не жаловалась!
И рассказал историю, как снимались они с другом в фотографии и на снимке
на заднем плане увидели хорошенькое женское личико. Это была жена
фотографа. Они пришли в фотографию, когда мужа не было.
— Можно его подождать?
Она на кухне возится, они ей березовых дров накололи. Вдруг по лестнице
тяжелые шаги — муж
— Вы что тут делаете? Вон отсюда!
Обоих спустил с лестницы, а вдогонку им вниз летели березовые дрова
— Вы думаете этим кончилось? — спросил рассказчик самодовольно. — Она
сама ко мне приходила потом!
И так далее, вот такие рассказы
Потом стали в карты играть. А я все не
могла забыть о тех детях.
Проснулся Мироша, я ему рассказала, думала поразить, а он мне:
— Я, — говорит, — сам знаю
Он обычно от меня все свои служебные дела скрывал, но тут ведь я сама
ему сказала
— Знаю, — говорит, — заходим в домишко, а там трупы... Вот такая
командировочка
Он очень тогда переживал, я видела. Но он уже старался не задумываться,
отмахнуться.
Он всегда считал, что все правильно, очень был предан. Помню, в начале
нашей совместной жизни я часто говорила ему:
— Мироша, не может быть, чтобы все были виноваты!
Я говорила так под влиянием мамы, мама была умная женщина
— Конечно, ты не веришь, — возражал он. — Ты ведь белогвардейка.
А тогда среди вымирающих селений в нашем вагоне, обитом бархатом, было
полно провизии. Мы везли замороженные окорока, кур, баранину, сыры, в
общем, все, что только можно везти. Петропавловск
ещё с царских времен был городом. К Мироше тотчас, как мы
приехали, пришёл начальник ОГПУ Петропавловска. Сережа инспектировал
работу этих начальников, но он не строил из себя грозного ревизора,
наоборот.
— Завтра мы начнем работать, — сказал он дружески, — а сегодня приходите
к нам с женой на обед, у нас будет жареный поросёнок
Они пришли. Жена его Аня — хорошенькая, но толстая! И ещё платье. Ну
разве можно толстым такое носить? Юбка плиссе — это же толстит! Она все
оправдывалась, помню: «Это потому я растолстела, что мы были в Средней
Азии, там летом очень жарко, я все пила воду».
Стол в салоне был накрыт хоть и по-казенному, но роскошно. И вот повар
тащит на блюде жареного поросёнка, нарезанного ломтями, в соусе.
Проходит мимо нас, вероятно, опасался задеть пышную прическу Ани,
наклонил блюдо, а соус как плеснет ей прямо на платье! Она вскочила,
закричала:
— Что за безобразие!!! — и давай ругаться
Повар так и замер, лица на нём нет — что ему теперь будет?!
Я пыталась её утихомирить, советовала соли насыпать на платье, но вся
радость обеда была уже испорчена. Мироша ей:
— Неужели какое-то платье помешает вам отведать такого поросёнка?
Муж брови нахмурил: перестань, мол! Но она не унимается. Так и прошел
весь обед.
На другой день они нас пригласили. Там-то был пир, так пир! Много всяких
прислужников, слуг, каких-то подхалимов, холуев. Подавали всякие свежие
фрукты, подумайте, даже апельсины.
Ну уж про мороженое всяких сортов и
виноград — и говорить нечего!
3
Во второй раз я побывала в Караганде через пятнадцать лет. Миронов давно
был расстрелян, мой третий муж, Михаил Давыдович, томился в лагерях. У
меня позади были Лубянка, и страшный переход через степь в пургу, и
дистрофия, от которой я чуть не погибла. Мой срок заканчивался. В конце
его я была связана с больницей в
Аратау, в трех сутках езды на лошадях
от Караганды. Моей подругой стала жена начальника лагеря Панна, она меня
всячески поддерживала.
У нас в больнице тогда лежал уголовник, у которого якобы отнялись ноги.
Он рассказывал, что урки за какие-то их внутренние дела с размаху
ударили его о скалу. Но позвоночник у него остался цел, и наш главврач
не был уверен, что он не симулирует. Уголовника этого решили отправить в
карагандинскую больницу, и главврач сказал конвою:
— Посылаю с медсестрой. Она не убежит, ей осталось три месяца до
освобождения, а вот насчет него не уверен, за ним смотрите
Про наших вохровцев говорили, что это дети и внуки тех раскулаченных,
которых пригнали сюда умирать в тридцатые годы, и теперь они нас
ненавидят — как интеллигенцию, точнее, как бывшее начальство,
«партейных», что когда-то раскулачивали и высылали их семьи. Может быть,
среди них был и тот мальчик, который когда-то съел своего младшего
брата.
Отличались они какой-то особой жестокостью, грубостью, но, главное, были
уж очень некультурны и дики. Сама я не пострадала от их жестокости, я
быстро поняла, какая здесь жизнь, и научилась, не подличая, как-то
ладить со многими.
А ещё знаете, что мне помогло? Я никогда ни одного дня не носила
тюремной или лагерной одежды. Мне казалось, что стоит надеть их одежду —
эти ватные брюки или куртку с торчащей из дыр ватой, — и ты уже не
человек, ты уже превратился в раба в глазах всех и в своих собственных,
раба, которым можно как угодно помыкать. Надо было сохранить своё
человеческое достоинство. Я и старалась держаться так — не сдаваться, не
уронить себя. И это мне помогло. Отношение ко мне было другое, даже у
вохры.
Но вернусь к рассказу.
Мы поехали. Впереди тачанка с двумя конвойными, затем телега, в ней на
соломе — больной, и я у него в ногах со своим узелком. Правил конвойный.
Июнь. Солнечно. Степь, высокая трава, цветы. Днем останавливались,
разжигали костер, конвой варил себе. Нам с больным выдавали хлебную
пайку. Затем стали меня звать: «Эй, лягпомша, иди есть с нами!» Но я
брезговала. Брала только вареную картошку, делилась с больным.
Ночевали в избах. Двое конвойных и я на лавках, один, дежурный, с
больным на телеге.
Когда дежурил Василий, оба других тревожились, не убежит ли больной. Я
успокаивала их:
— Да там же Василий!
— Дык што Василий, так твою мать! Захрапит, и хоть выноси самого!
Несколько раз в ночь выходили проверять.
Разлив рек. Вот подъехали к реке. Тачанка переправилась легко. Но телега
сидит ниже. Въехали, а вода стала заливать. Мы с конвойным приподнялись,
а больной в воде. И вдруг кони поплыли! Уж как они распряглись, Бог
знает! Плывут вниз по течению, а вода нас заливает. Я думаю: «Я-то умею
плавать, а больной?» А он весь уже в воде, страшно перепугался, лицо
исказилось от страха... Я после сказала конвойным: «Он действительно
ходить не может!»
Лошади вышли из воды, их впрягли в тачанку, привязали к ней телегу и
вытащили нас.
Тепло было. Мы сушились на солнце.
Больной повеселел, счастливый, что не погиб. Когда поехали, рассказал
мне в тот день, за что его взяли.
Хорошо ему жилось на воле! Приезжал на маленький разъезд Транссибирской
магистрали, платил какой-нибудь женщине три-пять рублей, чтобы пустила
на два-три дня. Не спеша проходил мимо остановившегося товарного
состава. Обходчики постукивали по тормозам, внимания на него не
обращали. А он, проходя мимо состава, нюхал — не пахнет ли мануфактурой?
Он по запаху чуял ткани
А когда стемнеет, прилично одевался, с внутренней стороны пиджака
подвешивал топорик, молоток, а гвозди в кармане. Находил состав на
запасных путях, влезал на тормозную площадку. А там на двери в вагон
есть дощечки, планочки короткие, он их поддевал топориком, они отходили,
повисали на гвозде. Он пролезал внутрь, а планочки ставил на место,
чтобы отверстие не зияло. Шёл по вагону. Там бывало навалено рулонов! — пройти трудно. В темноте
он нюхал их, хлопок не брал. Искал крепдешин, шёлка. Шёлка упакованы
были меньшими штуками, он брал две штуки. Затем подходил к проему,
выглядывал — тихо ли? Обычно на полустанке — ни звука, тишина.
Вылезал, осторожно заделывал дыру, шёл к бабе, у которой остановился,
укладывал рулоны в чемоданы и утром первым поездом уезжал к своей
скупщице. Та очень наживалась. Если метр крепдешина стоил девять
рублей,— она давала ему рубль за метр. Торговались. Он получал деньги
после того, как помогал ей нарезать куски по три и три с половиной
метра. Эти отрезы она отдавала своим подручным бабам, которые их
продавали на толкучках.
Из-за перекупщицы он и попался. Она его «продала». Как-то нарочно
обманула в расчёте. Он вернулся требовать своё, а там его уже поджидали.
Он разозлился: «Я сяду, но и ты сядешь!» Рассказал о ней всё, и она села
тоже.
4.
Но вот и Караганда! Паровозный гудок! Впервые за несколько лет я увидела
поезд. Поезд, трамвай! О, Караганда теперь уже была совсем не тем
засыпанным снегом мертвым поселком, что пятнадцать лет назад! Это уже
был город. Но город лагерей и ссыльных — тех, кто оседал здесь после
лагерей. Только самого первого, вымершего слоя тут не было —
раскулаченных...
Больницу обслуживали первоклассные врачи, они лечили и начальство и
вохровцев. Лагерные начальники построили себе здесь дома, некоторые —
даже с колоннами. Они разводили коров, свиней, кур, батраками были у них
заключенные. Если кто заболевал в семье у начальника, приказывали
профессору прийти к ним домой — посмотреть горло ребенку или полечить
тёщин радикулит. Лучшие профессора обслуживали их на дому.
Наши конвойные сдали уголовника в больницу. «Теперь, — говорят, — будем
сдавать тебя». Меня они должны были «сдать» в лагерь.
Сдали. В лагере,
как расконвоированную, меня направили в гостиницу. Это был совершенно
пустой барак с топчанами. На них солома и одеяла, связанные так, как
вяжут половики, грубо.
Заведующую гостиницей этой звали Татьяной. Мне разрешили пойти в город.
Татьяна сказала, что там даже можно купить газированную воду и
мороженое. Мороженое! Сколько лет я его не ела!
Я постаралась приодеться, как могла. У меня была длинная черная юбка —
подарок Панны. Я шла к выходу вдоль проволоки, разгораживающей лагерь на
мужскую и женскую половины, а по ту сторону проволоки стояли мужчины,
заключенные. Высыпали все, смотрят на меня, слышу восклицания:
«Новенькая! Новенькая!»
Татьяна рассказала мне свою историю
Отец её был богатый волжский
помещик. Два брата — офицеры — в двадцатом году удрали за границу с
белой армией, связи с Татьяной не поддерживали. При Ежове
её арестовали
за отца и дали десять лет. И вдруг перед самой войной её вызывают из
лагеря с вещами. Что бы это значило? Сажают в поезд — и в Москву, на
Лубянку. Здесь её привели к самому Берии. Роскошный кабинет, портрет
Сталина во весь рост. Берия за письменным столом, предлагает садиться.
— Вы такая-то?.. — и так далее. — У вас родственники за границей есть?
Татьяна клянется, что никакой связи с ними не поддерживала
— Напрасно, — говорит Берия. — У вас какой срок?
— Десять лет.
— Ну это много! Слишком много. Теперь я вам объясню, зачем мы вас
вызвали. Один брат ваш живет в Константинополе, другой скончался в США и
оставил шестьдесят миллионов долларов. У него прямых наследников нет.
Брат ваш может получить это наследство, только если вы приедете в США.
Мы вас посадим в самолет, выправим вам документы. С вами поедут двое
наших людей. Получите деньги и вернетесь.
Она стала ждать — представьте только, как волновалась! Думает: если
поеду, неужели не удеру, не останусь там? Правда, они могут меня
убить... Дам каждому по пять миллионов.
Ждала, ждала, а тут вдруг война. Опять ждала, а её — в этап. Куда? Как?
Ей говорят: «Приговор остается в силе». Вот она и тут.
Так вот, когда я уходила в город, Татьяна попросила:
— Можно, я возьму ваш обед? Хлеб я вам сохраню.
Я согласилась. Мой брандахлыст и кашу Татьяна съела
5
В Караганде я ещё успела пойти к парикмахеру и сделать паровую завивку.
Сколько лет я не была в парикмахерской!
Парикмахер удивился:
— Я до сих пор вас не видел! Вас прислали сюда работать?
Я не стала его разуверять. Он постарался — завил меня на славу. Я
почувствовала себя человеком.
Мужчины опять высыпали к проволоке, когда я шла обратно. А я иду в
длинной черной юбке, красиво завитая, голову несу высоко, ни на кого не
смотрю. Один робко хлопнул в ладоши, и вдруг все громко зааплодировали,
приветствуя меня.
Обратно я должна была ехать с конвоем, и меня взяли в машину с жёнами
охраны, которые в Караганду приезжали в магазины. Они все меня
разглядывали, удивлялись, восклицали:
— Ах, какая прическа! А мы не догадались зайти к парикмахеру!
Мол, мы хоть и начальство, а опростоволосились!
А я сделала из проволоки каркас и натянула на него марлю, получилась
шляпка с полями от солнца, оно там сильно печет. Мы ехали в кузове
грузовика без верха. Вохровец, который с нами ехал, все не мог
успокоиться, озлобился на мою шляпку, все восклицал с издевкой:
— Сними ты это гнездо собачье!
Раздражало его, вероятно, что-то интеллигентское, «барское» в моей
шляпе. А я возражала спокойно:
— Зачем снимать? Она никому не мешает.
Но он все своё:
— Сними, тебе говорят!
Но с головы не содрал. Со мной они обычно такого не смели, да и при
женщинах, вероятно, не захотел.
Когда мы приехали, все обгорели — красные носы вспухли — и опять ахать:
— Как же это вы, Агнесса Ивановна, остались беленькой?
И это называется женщины! Даже такой вещи понять не могли — прикрыться
от солнца!
Когда я уезжала из Караганды, у меня с Татьяной произошел такой
разговор.
— Когда ваш срок кончается? — спросила она.
— В сентябре 1947 года.
— И мой!
И мы условились встретиться тогда. Татьяна сказала:
— Я буду вас ждать. Если меня не застанете, значит, что-то случилось.
Она ко мне привязалась, и после моего отъезда у неё было тяжелое
душевное состояние. Я получила от неё письмо, потом она замолчала. Там,
где мы условились встретиться, её не оказалось, я не могла задержаться,
чтобы узнать, что с ней. Больше я никогда её не видела и ничего о ней не
знаю.
Оглавление
ГУЛАГ
www.pseudology.org
|
|