Мира Мстиславовна Яковенко
Агнесса
Зарницкий, Караганда
Я уехала внезапно, неожиданно. Мама, Павел с ребенком какое-то время оставались на попечении Ивана Александровича. Мои вещи — извините, до лифчика — я оставила дома, они так и лежали там на своих местах. Белье, черные перчатки, шапочка с кисточкой, та самая, которой Иван Александрович так гордился перед своей матерью, и всё прочее, что у меня было, хранилось в ящике большого комода в нашей с ним спальне. Иван Александрович был очень мрачен, подавлен. В день моего рождения он принёс, как всегда приносил прежде, букет крупных розовых роз (и это зимой — он где-то их всегда доставал). Мама видела, как он прошел к комоду, открыл ящик с моими вещами, стал отрывать бутоны роз и бросать их туда, потом цветы. Оголил все стебли и закрыл ящик. Тут он увидел в дверях маму, что-то дернулось в его лице, ей показалось, он сейчас заплачет, она вскричала испуганно (ей представилось это дурной приметой):

— Что вы сделали?! Вы что, хоронить её собрались?
— Да, она для меня умерла...

И быстро ушел из дому. У него был пистолет.
 
Мама кинулась к ящику — пистолета нет

2.

Через некоторое время, около года прошло, я приехала в Ростов за дочерью Павлика Агулей и мамой. Мои уже переехали от Ивана Александровича.

— Ах, что ты наделала, Ага! — сокрушалась мама. — Ведь он чуть не застрелился

Павел жил с мамой, она нянчила Агулю. Я ему сказала весело:

— Пойдем к Ивану Александровичу

А был его день рождения. Мы взяли маму и детей и пошли. Иван Александрович встретил нас хорошо одетый, побритый, как будто ждал. И правда, с улыбкой, спокойно сказал мне:

— Я был уверен, что ты придёшь.

Пока готовили стол, пока мама хлопотала по хозяйству, а Павел занимался с детьми, мы с Иваном Александровичем прошли в нашу бывшую спальню. Там ничего не было переставлено. Все оставалось так, как было в день моего ухода. Иван Александрович сказал мне:

— Ага, это ведь так быстро произошло, это не могло быть прочно, серьезно...

И стал просить меня вернуться к нему:

— Я просто не могу жить, я не застрелился только потому, что верил — ты ко мне вернешься!

Он говорил, а по щекам его текли слезы. Потом схватил мои руки и стал целовать. И это он, такой выдержанный всегда, такой корректный! В ту минуту я не могла сказать ему «нет» — невозможно ударить, убить человека в таком состоянии. Я растрогалась сама, былое всколыхнулось, я сказала:

— Я подумаю, Муша. Возможно, что я вернусь.

Он сказал: «Произошло быстро». Он думал, конечно, — легкомысленный порыв, прихоть. Он ничего не знал о шестилетнем «подпольном стаже» моего обмана! Я уехала в Алма-Ату. Туда за мной полетело толстое, умоляющее письмо со страстным призывом. Я не вернулась, милая Мира. Я опять обманула его. Всё, всё, всё, что я потом испытала, всё, что мне пришлось пережить, это мне отплатилось за него, за зло, которое я ему причинила!

3

Прошло почти десять лет
 
Миронова арестовали, я носила ему передачи в Лефортово, потом передачи перестали принимать, и нам — толпе жён — всю ночь зачитывали приговоры, всем одно и то же: «Десять лет без права переписки», а это значило — расстрел. И вдруг я получила от Ивана Александровича письмо. Там было: «Я знаю, что твой муж арестован, что ты одна. Вернись ко мне! Я живу с другой женщиной, но я люблю только тебя, я с ней разведусь, и мы опять будем вместе». Письмо мне привезла Сусанна. Я ответила через неё: «Как я могу об этом думать, когда мой муж в тюрьме?»

И я опять обманула его: у меня уже начинались отношения с Михаилом Давыдовичем. Я виделась с Иваном Александровичем ещё через несколько лет. Я была уже замужем за Михаилом Давыдовичем, приехала в Ростов, остановилась у родственников. Вероятно, он об этом узнал, пришёл в гости. Когда он собирался уходить, я сказала:

— Я провожу тебя, Муша

Нежно взяла под руку, и мы пошли по вечерним улицам. Я шепнула ему:

— А все-таки самая настоящая любовь бывает только в юности...
— Да... — отозвался он серьезно.

Зачем мне было опять ворошить старое? Но на этот раз он не поддался

— Ты спешишь? — спросила я.
— Спешу.
— Тебя ждут?
— Да, меня ждет жена

Это было сказано твердо. Мы расстались дружески, даже нежно, но он уже не звал меня вернуться. Из лагеря я написала ему в Ташкент (он был там главным инженером обувной фабрики), передала я письмо с Катей — зэка, освобожденной раньше меня. Ответа не было. Я написала Кате. Она ответила: передала в собственные руки. Затем, уже отбыв срок (когда я жила в Богородске), я опять написала ему письмо с напоминанием о прошлом. Я писала, что сейчас одинока и несчастна, что Михаил Давыдович получил второй срок — десятку, и нет никакой надежды, что он его выдержит. Я ведь и в самом деле не надеялась на его возвращение.

Иван Александрович опять мне не ответил. Я написала Кате длинное письмо о том, как он говорил мне, что живет с другой, но любит только меня, писал мне стихи, я их приводила, повторяла в письме... Почему же теперь он не отвечает, даже слова не напишет? Смысл письма был — упреки.
 
И ещё смысл был тайный, подтекст: «Позови меня сейчас, я приеду к тебе...»

Мне было очень тяжело тогда. В нём я видела родного и близкого человека. А потом я просто не могу без любви... И я её призывала вновь, искала её там, где когда-то она была такой всепоглощающей...
Катя сама отнесла письмо Ивану Александровичу на работу. Он прочел при ней, сказал грустно:

— Я писал ей такие письма, это правда. Но это было давно, и много воды утекло с тех пор...

Я написала через год снова — через Катю. Она ответила мне: он умер

Я была в Ташкенте у Кати. Заходила на фабрику, где Иван Александрович работал. Спросила о нём. Конечно, все его знали, любили. Жалели, что умер. Я хотела узнать подробности — где, как, когда.

— А вы выпишите пропуск, пройдите в отдел кадров

В отделе кадров я спросила:

— А вы не знаете, где он похоронен?
— Вы лучше у семьи узнайте. — И дали адрес

Но я не пошла по адресу — не хотела встречаться с его женой. А в прошлом году — пятьдесят лет спустя — я побывала в тех местах, куда мы когда-то приезжали к его родителям. Гостила у Агули в Ленинграде, выдался у меня свободный денёк, воспоминания подхватили меня, и я туда поехала. Я ведь, знаете, я вам уже говорила, последние годы все хожу «по следам своей юности», по тем местам, где она протекала...

Пришла к пригородным кассам, прошу билет до Мурина. А кассирша: «Такой станции нет».

— Простите, пожалуйста, пятьдесят лет назад по этой дороге была станция Мурино
— Теперь это город, — говорит она. И объяснила, что нужно доехать на электричке до станции такой-то

Я приехала. Платформа, леса нет, дач нет, поля нет. Новые домища торчат. Даже куда идти, не знаю. И вдруг увидела — колокольня старой церкви. Я — к ней. Церковь стоит. Прошла по улице. В одном дворе маленький домик — его не снесли. Увидела седую женщину.

— Простите, вы давно здесь живете?
— Я и родилась здесь!
— Тогда вы должны знать Зарницких, священника и его жену.
— Как же, конечно, знаю. А вы кто?
— Я невестка...
— Какого же сына?
— Старшего, Ивана Александровича.
— Ивана Александровича? Я же его отлично помню! Как он?
— Он умер

Она стала мне рассказывать об Иване Александровиче:

— Он был такой хороший проповедник! Бывало, наденет рясу, выйдет к верующим и начнет говорить о совести, о добре. Теперь никто и слов-то таких не знает. Иссобачились! А мы, бывало, слушаем его, и на душе светлеет. А отец его, батюшка, где-нибудь незаметно стоит, и тоже слушает, и радуется! Иван Александрович ведь был старший сын, к нему должен был перейти приход.
— А он ушел в Красную Армию.
— Знаю, знаю, у нас здесь все говорили. Он приезжал уже в форме... Это не вы ли тогда приезжали с ним? Вы? Как время-то нас меняет! То-то радость старикам доставили!
— А что с ними потом, после высылки было, не слышали?
— Ничего, милая, не знаю, ничего... как в воду канули. У нас здесь многих забрали, и все так — ни слуху, ни духу...

Я нашла дом, где они жили... Он был больше других, ещё не снесённых домишек, разгорожен на две части — зал разгорожен надвое, даже круглый пень в саду разгорожен. В одной половине живут какие-то люди, в другой — детский сад. Я попросила разрешения, мне позволили пройти в детский сад. Все мне показалось меньше, уже, незначительнее... А где «медовая комната»? Я прошла все, но так и не нашла среди веселых, выкрашенных голубой и розовой краской комнат ту, которую когда-то мне назвали медовой...
 
Караганда
 
Я два раза была в Караганде. Первый раз — в 1931 году, когда мы приехали с Мирошей в Алма-Ату. Там полномочным представителем ОГПУ Казахстана был Каруцкий, а Мирошу назначили его заместителем. (До Каруцкого начальником ОГПУ был Данилов, которого сняли за контрабанду). В первый же день завхоз принёс мне груду отрезов крепдешина — я взяла. Миронов рассердился:

— Отдай всё!

Мне пришлось идти к завхозу домой. Его жена удивилась:

— Что, неужели не подошли?

Сам Каруцкий — пузатый, отёкший — очень пил. Жена его прежде была замужем за белогвардейским офицером, родила от него сына. Каруцкому стали колоть этим глаза. Тогда он сказал ей: «Лучше пусть мальчик живет у твоей матери!» И мальчика отправили. Жена Каруцкого страшно тосковала и незадолго до нашего приезда покончила с собой. У Каруцкого под Алма-Атой была дача, где он устраивал холостяцкие кутежи. Только мы приехали, он пригласил нас. Там я видела порнографические открытки, исполненные каким-то очень хорошим французским художником, вот уж не помню кем. Одну запомнила до сих пор. Болгария, церковь. Ворвались турки, насилуют монашенок. Каруцкий очень любил женщин, и у него был подручный Абрашка, который ему их поставлял. Высматривал, обхаживал, сводничал. И вот этот Абрашка, как только Миронов уйдет на работу, повадился ходить ко мне. То одно принесет, то другое, виноград, дыни, фазанов — чего только не приносил. Миронов из себя выходил:

— Зачем ты берешь? Гони его!

Как-то Сережа пришёл домой, а в пепельнице полно окурков.

— Это не мои! Кто здесь был?
— Абрашка.
— Опять Абрашка? Зачем?
— Не знаю.
— Зачем ты его принимаешь? Я тебе говорил, гони его!

Рассердился, а на следующий день пришёл мрачный как ночь.

— Теперь я знаю, зачем Абрашка приходит. Каруцкий посылает меня на месяц в командировку для инспекции по всему Казахстану. Это он нарочно, чтобы я уехал, а ты бы тут одна осталась... Может, ты этого хочешь, не знаю...
— Сережа! Этот пузатый Каруцкий!
— Не хочешь? Ну тогда что, если мы его перехитрим?! Мне ведь дают целый вагон. Поедешь со мной?
— А можно?

И я поехала с Сережей в командировку

2

Вагон был пульмановский, из царских, ещё николаевский. Салон обит зеленым бархатом, а спальня — красным. Два широких дивана. Проводники, они же повара, стряпали нам на славу. Среди сотрудников только одна (кроме меня) женщина — машинистка. Поздняя осень. В Северном Казахстане уже зима. Ветры там лютые, пурга, холода. Вагон все время топили, но выйти куда-нибудь невозможно! Я, южанка, мерзла. Тогда мне доставили доху, мех вот такой — в ладонь ширины, густой! Я в неё закутаюсь и куда угодно — в пургу, в мороз! Мне тепло. Всё бы хорошо, только почему-то Сережа с каждым днем становился все молчаливей, угрюмей, даже я не всегда могла его растормошить. И вот приезжаем как-то на заваленный снегом полустанок

— Это, — говорят, — поселок Караганда. Его ещё только строят.

Вагон наш отцепили, и сотрудники пошли посмотреть, что за Караганда. Я тоже хотела пойти с ними, но Сережа не пустил. Долго их не было, мы с Мироновым ушли в спальню. Мироша лёг на диван, молчит, потом заснул. Мне стало скучно, я опять пошла к сотрудникам, а там все набились в одно помещение. Вернулись те, что ходили в поселок, и рассказывают.

Караганда эта, — говорят, — городом только называется. Одни временные хибары, построенные высланными кулаками. Ничего в магазине нет, полки пустые. Продавщица говорит: «Я не работаю, не торгую, нечем. Хлеб забыли, как и выглядит... Вы говорите, вам хлеб и не нужен? Ну что же вам предложить? Кажется, где-то у меня сохранилась маленькая бутылочка ликеру... Возьмете?»

Они взяли. Разговорились с нею. Она рассказала:

— Сюда прислали эшелоны с раскулаченными, а они все вымирают, так как есть нечего. Вон в той хибаре, видите отсюда? Отец и мать умерли, осталось трое маленьких детей. Младший, двух лет, вскоре тоже умер. Старший мальчик взял нож и стал отрезать, и есть, и давать сестре, так они его и съели. Все замолчали. Они, сотрудники, про голод уже, оказывается, знали. Помолчали, но затем после горячего чаю все развеселились, заговорили о другом; один стал «выпендриваться» передо мной и машинисткой.

— Вы не глядите, что я маленький, — воскликнул он, — ни одна женщина ещё на меня не жаловалась!

И рассказал историю, как снимались они с другом в фотографии и на снимке на заднем плане увидели хорошенькое женское личико. Это была жена фотографа. Они пришли в фотографию, когда мужа не было.

— Можно его подождать?

Она на кухне возится, они ей березовых дров накололи. Вдруг по лестнице тяжелые шаги — муж

— Вы что тут делаете? Вон отсюда!

Обоих спустил с лестницы, а вдогонку им вниз летели березовые дрова

— Вы думаете этим кончилось? — спросил рассказчик самодовольно. — Она сама ко мне приходила потом!

И так далее, вот такие рассказы
 
Потом стали в карты играть. А я все не могла забыть о тех детях. Проснулся Мироша, я ему рассказала, думала поразить, а он мне:

— Я, — говорит, — сам знаю

Он обычно от меня все свои служебные дела скрывал, но тут ведь я сама ему сказала

— Знаю, — говорит, — заходим в домишко, а там трупы... Вот такая командировочка

Он очень тогда переживал, я видела. Но он уже старался не задумываться, отмахнуться. Он всегда считал, что все правильно, очень был предан. Помню, в начале нашей совместной жизни я часто говорила ему:

Мироша, не может быть, чтобы все были виноваты!

Я говорила так под влиянием мамы, мама была умная женщина

— Конечно, ты не веришь, — возражал он. — Ты ведь белогвардейка.

А тогда среди вымирающих селений в нашем вагоне, обитом бархатом, было полно провизии. Мы везли замороженные окорока, кур, баранину, сыры, в общем, все, что только можно везти. Петропавловск ещё с царских времен был городом. К Мироше тотчас, как мы приехали, пришёл начальник ОГПУ Петропавловска. Сережа инспектировал работу этих начальников, но он не строил из себя грозного ревизора, наоборот.

— Завтра мы начнем работать, — сказал он дружески, — а сегодня приходите к нам с женой на обед, у нас будет жареный поросёнок

Они пришли. Жена его Аня — хорошенькая, но толстая! И ещё платье. Ну разве можно толстым такое носить? Юбка плиссе — это же толстит! Она все оправдывалась, помню: «Это потому я растолстела, что мы были в Средней Азии, там летом очень жарко, я все пила воду». Стол в салоне был накрыт хоть и по-казенному, но роскошно. И вот повар тащит на блюде жареного поросёнка, нарезанного ломтями, в соусе. Проходит мимо нас, вероятно, опасался задеть пышную прическу Ани, наклонил блюдо, а соус как плеснет ей прямо на платье! Она вскочила, закричала:

— Что за безобразие!!! — и давай ругаться

Повар так и замер, лица на нём нет — что ему теперь будет?! Я пыталась её утихомирить, советовала соли насыпать на платье, но вся радость обеда была уже испорчена. Мироша ей:

— Неужели какое-то платье помешает вам отведать такого поросёнка?

Муж брови нахмурил: перестань, мол! Но она не унимается. Так и прошел весь обед.

На другой день они нас пригласили. Там-то был пир, так пир! Много всяких прислужников, слуг, каких-то подхалимов, холуев. Подавали всякие свежие фрукты, подумайте, даже апельсины.
 
Ну уж про мороженое всяких сортов и виноград — и говорить нечего!

3

Во второй раз я побывала в Караганде через пятнадцать лет. Миронов давно был расстрелян, мой третий муж, Михаил Давыдович, томился в лагерях. У меня позади были Лубянка, и страшный переход через степь в пургу, и дистрофия, от которой я чуть не погибла. Мой срок заканчивался. В конце его я была связана с больницей в Аратау, в трех сутках езды на лошадях от Караганды. Моей подругой стала жена начальника лагеря Панна, она меня всячески поддерживала.

У нас в больнице тогда лежал уголовник, у которого якобы отнялись ноги. Он рассказывал, что урки за какие-то их внутренние дела с размаху ударили его о скалу. Но позвоночник у него остался цел, и наш главврач не был уверен, что он не симулирует. Уголовника этого решили отправить в карагандинскую больницу, и главврач сказал конвою:

— Посылаю с медсестрой. Она не убежит, ей осталось три месяца до освобождения, а вот насчет него не уверен, за ним смотрите

Про наших вохровцев говорили, что это дети и внуки тех раскулаченных, которых пригнали сюда умирать в тридцатые годы, и теперь они нас ненавидят — как интеллигенцию, точнее, как бывшее начальство, «партейных», что когда-то раскулачивали и высылали их семьи. Может быть, среди них был и тот мальчик, который когда-то съел своего младшего брата. Отличались они какой-то особой жестокостью, грубостью, но, главное, были уж очень некультурны и дики. Сама я не пострадала от их жестокости, я быстро поняла, какая здесь жизнь, и научилась, не подличая, как-то ладить со многими. А ещё знаете, что мне помогло? Я никогда ни одного дня не носила тюремной или лагерной одежды. Мне казалось, что стоит надеть их одежду — эти ватные брюки или куртку с торчащей из дыр ватой, — и ты уже не человек, ты уже превратился в раба в глазах всех и в своих собственных, раба, которым можно как угодно помыкать. Надо было сохранить своё человеческое достоинство. Я и старалась держаться так — не сдаваться, не уронить себя. И это мне помогло. Отношение ко мне было другое, даже у вохры.

Но вернусь к рассказу. Мы поехали. Впереди тачанка с двумя конвойными, затем телега, в ней на соломе — больной, и я у него в ногах со своим узелком. Правил конвойный. Июнь. Солнечно. Степь, высокая трава, цветы. Днем останавливались, разжигали костер, конвой варил себе. Нам с больным выдавали хлебную пайку. Затем стали меня звать: «Эй, лягпомша, иди есть с нами!» Но я брезговала. Брала только вареную картошку, делилась с больным. Ночевали в избах. Двое конвойных и я на лавках, один, дежурный, с больным на телеге. Когда дежурил Василий, оба других тревожились, не убежит ли больной. Я успокаивала их:

— Да там же Василий!
— Дык што Василий, так твою мать! Захрапит, и хоть выноси самого!

Несколько раз в ночь выходили проверять. Разлив рек. Вот подъехали к реке. Тачанка переправилась легко. Но телега сидит ниже. Въехали, а вода стала заливать. Мы с конвойным приподнялись, а больной в воде. И вдруг кони поплыли! Уж как они распряглись, Бог знает! Плывут вниз по течению, а вода нас заливает. Я думаю: «Я-то умею плавать, а больной?» А он весь уже в воде, страшно перепугался, лицо исказилось от страха... Я после сказала конвойным: «Он действительно ходить не может!»

Лошади вышли из воды, их впрягли в тачанку, привязали к ней телегу и вытащили нас. Тепло было. Мы сушились на солнце. Больной повеселел, счастливый, что не погиб. Когда поехали, рассказал мне в тот день, за что его взяли. Хорошо ему жилось на воле! Приезжал на маленький разъезд Транссибирской магистрали, платил какой-нибудь женщине три-пять рублей, чтобы пустила на два-три дня. Не спеша проходил мимо остановившегося товарного состава. Обходчики постукивали по тормозам, внимания на него не обращали. А он, проходя мимо состава, нюхал — не пахнет ли мануфактурой?
 
Он по запаху чуял ткани

А когда стемнеет, прилично одевался, с внутренней стороны пиджака подвешивал топорик, молоток, а гвозди в кармане. Находил состав на запасных путях, влезал на тормозную площадку. А там на двери в вагон есть дощечки, планочки короткие, он их поддевал топориком, они отходили, повисали на гвозде. Он пролезал внутрь, а планочки ставил на место, чтобы отверстие не зияло. Шёл по вагону. Там бывало навалено рулонов! — пройти трудно. В темноте он нюхал их, хлопок не брал. Искал крепдешин, шёлка. Шёлка упакованы были меньшими штуками, он брал две штуки. Затем подходил к проему, выглядывал — тихо ли? Обычно на полустанке — ни звука, тишина. Вылезал, осторожно заделывал дыру, шёл к бабе, у которой остановился, укладывал рулоны в чемоданы и утром первым поездом уезжал к своей скупщице. Та очень наживалась. Если метр крепдешина стоил девять рублей,— она давала ему рубль за метр. Торговались. Он получал деньги после того, как помогал ей нарезать куски по три и три с половиной метра. Эти отрезы она отдавала своим подручным бабам, которые их продавали на толкучках.

Из-за перекупщицы он и попался. Она его «продала». Как-то нарочно обманула в расчёте. Он вернулся требовать своё, а там его уже поджидали. Он разозлился: «Я сяду, но и ты сядешь!» Рассказал о ней всё, и она села тоже.

4.

Но вот и Караганда! Паровозный гудок! Впервые за несколько лет я увидела поезд. Поезд, трамвай! О, Караганда теперь уже была совсем не тем засыпанным снегом мертвым поселком, что пятнадцать лет назад! Это уже был город. Но город лагерей и ссыльных — тех, кто оседал здесь после лагерей. Только самого первого, вымершего слоя тут не было — раскулаченных... Больницу обслуживали первоклассные врачи, они лечили и начальство и вохровцев. Лагерные начальники построили себе здесь дома, некоторые — даже с колоннами. Они разводили коров, свиней, кур, батраками были у них заключенные. Если кто заболевал в семье у начальника, приказывали профессору прийти к ним домой — посмотреть горло ребенку или полечить тёщин радикулит. Лучшие профессора обслуживали их на дому. Наши конвойные сдали уголовника в больницу. «Теперь, — говорят, — будем сдавать тебя». Меня они должны были «сдать» в лагерь.
 
Сдали. В лагере, как расконвоированную, меня направили в гостиницу. Это был совершенно пустой барак с топчанами. На них солома и одеяла, связанные так, как вяжут половики, грубо. Заведующую гостиницей этой звали Татьяной. Мне разрешили пойти в город. Татьяна сказала, что там даже можно купить газированную воду и мороженое. Мороженое! Сколько лет я его не ела! Я постаралась приодеться, как могла. У меня была длинная черная юбка — подарок Панны. Я шла к выходу вдоль проволоки, разгораживающей лагерь на мужскую и женскую половины, а по ту сторону проволоки стояли мужчины, заключенные. Высыпали все, смотрят на меня, слышу восклицания: «Новенькая! Новенькая!»

Татьяна рассказала мне свою историю
 
Отец её был богатый волжский помещик. Два брата — офицеры — в двадцатом году удрали за границу с белой армией, связи с Татьяной не поддерживали. При Ежове её арестовали за отца и дали десять лет. И вдруг перед самой войной её вызывают из лагеря с вещами. Что бы это значило? Сажают в поезд — и в Москву, на Лубянку. Здесь её привели к самому Берии. Роскошный кабинет, портрет Сталина во весь рост. Берия за письменным столом, предлагает садиться.

— Вы такая-то?.. — и так далее. — У вас родственники за границей есть?

Татьяна клянется, что никакой связи с ними не поддерживала

— Напрасно, — говорит Берия. — У вас какой срок?
— Десять лет.
— Ну это много! Слишком много. Теперь я вам объясню, зачем мы вас вызвали. Один брат ваш живет в Константинополе, другой скончался в США и оставил шестьдесят миллионов долларов. У него прямых наследников нет. Брат ваш может получить это наследство, только если вы приедете в США. Мы вас посадим в самолет, выправим вам документы. С вами поедут двое наших людей. Получите деньги и вернетесь.

Она стала ждать — представьте только, как волновалась! Думает: если поеду, неужели не удеру, не останусь там? Правда, они могут меня убить... Дам каждому по пять миллионов. Ждала, ждала, а тут вдруг война. Опять ждала, а её — в этап. Куда? Как? Ей говорят: «Приговор остается в силе». Вот она и тут. Так вот, когда я уходила в город, Татьяна попросила:

— Можно, я возьму ваш обед? Хлеб я вам сохраню.

Я согласилась. Мой брандахлыст и кашу Татьяна съела

5

В Караганде я ещё успела пойти к парикмахеру и сделать паровую завивку. Сколько лет я не была в парикмахерской!

Парикмахер удивился:

— Я до сих пор вас не видел! Вас прислали сюда работать?

Я не стала его разуверять. Он постарался — завил меня на славу. Я почувствовала себя человеком. Мужчины опять высыпали к проволоке, когда я шла обратно. А я иду в длинной черной юбке, красиво завитая, голову несу высоко, ни на кого не смотрю. Один робко хлопнул в ладоши, и вдруг все громко зааплодировали, приветствуя меня. Обратно я должна была ехать с конвоем, и меня взяли в машину с жёнами охраны, которые в Караганду приезжали в магазины. Они все меня разглядывали, удивлялись, восклицали:

— Ах, какая прическа! А мы не догадались зайти к парикмахеру!

Мол, мы хоть и начальство, а опростоволосились! А я сделала из проволоки каркас и натянула на него марлю, получилась шляпка с полями от солнца, оно там сильно печет. Мы ехали в кузове грузовика без верха. Вохровец, который с нами ехал, все не мог успокоиться, озлобился на мою шляпку, все восклицал с издевкой:

— Сними ты это гнездо собачье!

Раздражало его, вероятно, что-то интеллигентское, «барское» в моей шляпе. А я возражала спокойно:

— Зачем снимать? Она никому не мешает.

Но он все своё:

— Сними, тебе говорят!

Но с головы не содрал. Со мной они обычно такого не смели, да и при женщинах, вероятно, не захотел. Когда мы приехали, все обгорели — красные носы вспухли — и опять ахать:

— Как же это вы, Агнесса Ивановна, остались беленькой?

И это называется женщины! Даже такой вещи понять не могли — прикрыться от солнца!

Когда я уезжала из Караганды, у меня с Татьяной произошел такой разговор.

— Когда ваш срок кончается? — спросила она.
— В сентябре 1947 года.
— И мой!

И мы условились встретиться тогда. Татьяна сказала:

— Я буду вас ждать. Если меня не застанете, значит, что-то случилось.

Она ко мне привязалась, и после моего отъезда у неё было тяжелое душевное состояние. Я получила от неё письмо, потом она замолчала. Там, где мы условились встретиться, её не оказалось, я не могла задержаться, чтобы узнать, что с ней. Больше я никогда её не видела и ничего о ней не знаю.

Оглавление

ГУЛАГ

 
www.pseudology.org