|   Ай лайк джэззззз! Да и какой 
    русский не любит быстрой езды?!
    И как говорит Мастер Утиных Стад — Сережа Курехин, — «даешь налет легкого 
    идиотизма». Простая, чуточку лирическая ситуация вдруг превращается в 
    больную. Еще совсем недавно он подарил Андрюхе Арьеву пластинку, а тот 
    привез ее из Штатов в Питер, а я переписал на кассету. Великий ансамбль с 
    выдающимися музыкантами: Довлатян любил джаз. «Модерн Джаз квартет». На 
    пластинке (как всегда почти в этом «случае») есть великая же хрестоматийная 
    тема (и композиция) — «Джанго». Тема трагическая. В память (извиняюсь за 
    разжевывание) Джанго Райнхарта, беспалого цыгана-гитариста, джазмена, серого 
    человека, уснувшего перед уникальной возможностью — сыграть в концерте с 
    Великим Дюком. А Джанго — подзадержался в отеле. Вот так... 
     Сережа любил, вероятно, эту пластинку, и так я ее, переписанную, и слушал, 
    как некий изящный случайный привет. Потом — резко и навсегда — по-другому. 
    Это, оказывается, был иной привет. 
     О том, как он, Сережа, писал (и в России, и в Штатах), говорить сейчас и 
    рано, и поздно. Это наверняка важно, как он писал, но для меня не в эти дни, 
    месяцы. Существуют, правда, минимум две точки зрения на то, что же дороже — 
    жизнь или литература. Если я и ошибаюсь, не зная своего чертова подсознания, 
    за которое потому и не отвечаю, я считаю, что жизнь дороже. По крайней мере 
    — чужая. Для меня. Отсюда эти наши распрекрасные (сейчас вовсе уж 
    спровоцированные) воспоминания, как, мол, все это начиналось. Эта литература. 
    Эта жизнь. Эта собачья жизнь в литературе. Начиналась-то как? Да никак. 
     Царил еще в Питере, не зная заранее своей гибели от руки «Садко», великий «Восточный» 
    ресторан На Бродского. Я любил заходить туда каждый день, за вшивые 2 руб. 
    50 коп. выпить бутылку сухого с сыром, ну а вечером — чанахи, ничем не 
    запивая, так как это следует делать наоборот. Впрочем, возможна аритмия. 
     
    
    Однажды подходит. Высокий, красивый, якобы застенчивый (да нет, застенчивый!) 
    — огромный, право, на фоне портьеры "между залом и, ну как его... не залом... 
    То ли поклонился, то ли улыбнулся, то ли скомбинировал. 
     Мне пятнадцать, ему 
    — десять. А я покурить вышел, за столиком, где я сидел, я, видите ли, 
    стеснялся. А то накурено, и скрипача Степу, росточком чуть ниже холодильника 
    (куда его однажды и засунули), не видно. 
     То ли Сережа в университете тогда 
    учился, то ли учился писать, — не знаю. То ли знакомы были в быту, то ли нет. 
    Но вот так, о литературе применительно к себе — нет. 
     — Я, — говорит, — извините, простите, пишу. пытаюсь писать прозу, а вы...
    Запнулся. Он-то — никто. А я — мэтр. Уже написал ранние рассказы. В Питере, 
    по углам, из-за моей прозы — переполох. Джойса, говорят, узнают по шороху 
    крыльев. Кому какое дело, что я тогда только фамилию его, Джойса, и знал.
 — Ям. — говорит.
 — Да, — говорю. — Так что же «я»?
 — А вы — уже. Не прочли бы вы мои рассказы, так сказать, опусы?
 По причинам не литературного, но пресловутого внутреннего литературного 
    свойства, я, кажется, ответил — нет. Да что там! — просто «нет».
    Отсюда, позже, окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного 
    прозаического письма (это еще до дружбы с 
    
    Воннегутом... или потом?), Сережа 
    и родил мифчик, что-де я сказал ему «нет», так как на столе «Восточного» 
    меня ждала рюмка водки и я торопился. 
     Скромен был Сережа необыкновенно, 
    осудил меня лишь за торопливость, а вовсе не за то, что я, наверняка 
    польщенный вниманием юнца, его к этой моей рюмке все-таки не пригласил. 
    Скромен и вариативен необычайно. Позже, когда откуда-то сверху, с малых, 
    небес, ему велено было называть иногда меня «старый дурак», он часто ловко 
    уходил от общения, извиняясь по телефону, что — нет-нет-нет! — он занят, 
    приглашен в гости к «приличным пожилым людям». 
     Он был действительно несколько великоват Приятно пузоват (это в России. В 
    Штатах — не знаю, там я не был). «Ты же знаешь, Серенечка, догадываешься, 
    что я физически очень сильный человек, — говорил он три раза на день. — Меня 
    обязательно приглашают двигать наполненные шкафы или чаще — на похоронах — 
    нести гроб». 
     Однажды, как известно, он пер с лучшей почты Питера несколько странную (ящик, 
    80 кг) посылку с предполагаемыми джинсами, джерси, обувью и прочим иэ 
    Бельгии. Там оказался после вскрытия нестоящий тогда продукт — сахар: 
    Сережин батя, эстрадный человек с ощутимым бантом на груди» неосторожно 
    послал пятиюродному брату в Бельгию старинную головку сахара (синенькую, на 
    буфета партобкома), а брат-бельгиец, миляга, решил сдуру, что в России плохо 
    с сахаром.
    Что они там, в Бельгии, все такие ясновидящие, а?! 
     Но больше, нежели вес сахара, сильный Довлатов любил держать на вытянутых 
    руках — стул... или, присев, в одной руке, или — без рук. Он был почти 
    неограниченно обаятелен. За это и за его силу и мощь часто его метелили на 
    улице хорьки-комплексанты маленького роста.
    Плакал ли он, оставаясь вдвоем с девушкой, приятелем, женой? Мне он, 
    разумеется, такое не говорил, а писал ли в остраненной форме, но именно о 
    себе? — не знаю, не думаю, иная природа дарования, мне кажется. Да нет, 
    писал, наверное. Или я чего-то. — увы! — не читал. 
     Он ходил по Невскому проспекту в вольных брюках типа штаны, тапочках и «тенниске» 
    (зеленой, вроде бы). В или без пиджака, старого, кожаного. С девушкой рука 
    об руку, уже тогда воспринимаемой мною
    как американка. Не знаю, любил ли он 
    ее (а она нет), она его (а он ее — нет), нет — друг друга или друг друга — 
    да, но они любили ходить, взявшись за руки. При соотношении допустимой любви 
    одного из них к другому 0,25 к 0,75 они составляли ощутимую единицу. Даже 
    невольно для жильцов Невского и прочих проспектов, улиц и закоулочков это не 
    было эротическим эпатажем. 
     Но, похоже, никто и не «возбуждался», глядя на 
    них, скорее — завидовал. Но позже и больше, чем та девушка-женщина, 
    
    Эй Пи, 
    мне нравилась его жена 
    Лена. Я до сих пор помню и люблю ее характер.
    А этот эпизод (не миф) не знает почти никто. Лена, скорее всего, его забыла. 
    Эпизод в Пушкинских Горах, где Сережа был экскурсоводом (супертрио — 
    Арьев, 
    Довлатов, Герасимов). Благодаря покойному Дантесу и посреднику, мистеру 
    Гейченко, Сережа поехал в Питер за зарплатой. 
     — Это не опасно? — спросил я у Лены. — Деньги, то да се... — Ну, — сказала она, засмеявшись. — Это всегда опасно.
 — Ведь он... — сказал я и закончил фразу, и это тогда (рядом — 
    дочь Катя) 
    был паскудный промах, цитировать который теперь стыдно. Позже мы шли к 
    собственно Пушкинским Горам какими-то мягко горбатыми лугами. Сережа не 
    возвращался на работу уже третий день. Перед нами, по ходу, был большой 
    холмик, холм травы, и в траве, из травы, выпирал длинный горб немалого камня, 
    снаружи по длине слегка согнутого.
 — Смотри, Катя, — нежно хохотнув, сказала Лена дочке. — Это спит наш папа. 
     Конечно, все было истинно тогда, в ту минуту. Весело. И нечего морочить себе 
    голову сейчас, теперь. Но сейчас это, как и в случае с пластинкой «МДК», «считывается» 
    по-другому.
    Я не посвятил ему ни одного стихотворения. Глупо. 
     Я писал тогда трепливые стихи, а позже начало его «величия» (в отрыве меня 
    рядом с ним) мешало посвящению. Я иногда думал, довольно вяло, что вот можно 
    приехать в Штаты, или даже только в Нью-Йорк, более горячо — слегка 
    побалдеть, клюкнуть с ним, — при чем тут посвящение? Посвящать же теперь — 
    пока слишком значительно, да и тот свой облик, какой он увез с собой, он 
    оставил и мне. 
     Ведь сумел он сделаться оформившимся писателем, во многом, а 
    то и целиком, оставаясь для меня «Серегой» и как бы вне его литературы, 
    шутником, уже в России больным клаустрофобией во всех смыслах, хотя тогда — 
    не глобальной, хохмачом не до конца «понятным», если он в своей прозе 
    приписывал мне чужие каламбуры, например банный «Апдайк'а», который, кажется, 
    принадлежит Эдику Копеляну. Ай, да что говорить! 
     Это ощущается не ново и не умно, повторно, но Нью-Йорк, где я никогда не был, 
    обеднел для меня с уходом Сережи. И никакая заземленная тяжесть встречи с 
    его отсутствием не восполнит тот треп, которого я втайне явно ожидал. 
     Сейчас идет снег, дождь в 
    
    Комарове, мелкий бисер с небес, поет Леннон из 
    моего кассетника, и, ей-богу, тяжело писать здесь об этом, и никак не 
    хочется влезать в монументальность крупного Довлатова, в монументальность 
    того, что с ним случилось в жизни и в смерти. Огромный Сережа и его много повидавшая фоксиха временно парят в небесах не 
    как герои или персонажи Шагала, но как 
    уличные шлепанцы, брошенные когда-то 
    в колющий идеологический ядерный вихрь. 
    Отсканировано 05.03.2000 "Малоизвестный 
    Довлатов". Сборник - СПб.: АОЗТ "Журнал "Звезда", 1999
 Довлатов
 
 
    www.pseudology.org
	  |