М.: Прогресс-Традиция, 1998, ISBN 5 89493 016 2 Виктор Клемперер
LTI. Язык третьего рейха. Записная книжка филолога
 Героизм. Вместо предисловия
I. LTI

Существовали BDM, HJ, DAF и бесчисленное множество других аббревиатур. Сначала как игра пародия, потом как мимолетная зацепка для памяти, своего рода узелок на носовом платке, а вскоре — и теперь уже на все ужасные годы — как средство вынужденной самозащиты, как сигнал SOS самому себе, сокращение LTI заняло свое место в моем дневнике. Обозначение с налетом учености, который время от времени встречался в Третьем рейхе, где иногда входили в моду звучные иностранные слова: "гарант" звучит солиднее, чем "поручитель", а "диффамировать" импозантнее, чем "опорочить". (Возможно, не каждый понимал эти слова, и на таких людей они и действовали в первую очередь).

LTI — Lingua Tertii Imperii — Язык Третьей империи. Я часто вспоминаю старый берлинский анекдот, вероятно, вычитанный в прекрасно иллюстрированной книжке Гласбреннера, юмориста времен мартовской революции 1848 г., — но что сталось с моей библиотекой, где Я мог бы это проверить? Может, стоило бы справиться в Гестапо о её местонахождении?..
 
— Папа, — спрашивает малыш в цирке, — что делает дядя на канате с этой палкой?
— Глупенький, это же балансир, за который он держится
— Ой, папа, а если он её уронит?
— Чудак, он же её крепко держит!

Моим балансиром все эти годы был дневник, без которого Я сто раз мог бы рухнуть вниз. В минуты, когда меня охватывали чувства безнадежности и омерзения, в бесконечной скуке механической работы на фабрике, у постели больных и умирающих, на кладбище, в собственной беде, в моменты унижения, во время сердечных приступов — мне всегда помогал приказ самому себе: наблюдай, изучай, запоминай, что происходит, — завтра все изменится, завтра все представится тебе в другом свете; зафиксируй, как ты это сейчас видишь, как на тебя это действует. И очень скоро этот призыв стать выше ситуации, сохранять внутреннюю свободу отлился в четкую тайную формулу: LTI, LTI!

Если бы мне пришло в голову опубликовать дневник того времени целиком, со всеми повседневными подробностями (этого Я, однако, делать не собираюсь),-то и тогда Я дал бы ему в заглавие тот же знак. Можно понимать это метафорически. Ибо, если вполне принято говорить о лице той или иной эпохи, той или иной страны,-то можно говорить и о его выражении, и это выражение лица той или иной эпохи передаётся в её Речи. С ужасающим однообразием говорит Третий рейх во всех его жизненных проявлениях его голос слышится в безудержном бахвальстве парадных зданий и их руин, в армейских и эсэсовских типах, в типажах штурмовиков — этих идеализированных фигурах на плакатах, которые постоянно меняются, не меняясь по существу; голос его раздаётся на автобанах и у братских могил. Все это — Язык Третьего рейха, и естественно, что обо всем этом и пойдет Речь в моих записках. Но если на протяжении десятилетий занимаешься — и с удовольствием — одним делом,-то оно накладывает на тебя отпечаток сильнее, чем все прочее, и вот Язык Третьей империи явился в прямом и переносном филологическом смысле тем, за что Я цеплялся и что, как балансир, помогало мне сохранять равновесие на моем пути через тоску десятичасового рабочего дня на фабрике, сквозь ужасы обысков, арестов, издевательств и прочего, и прочего, и прочего.

То и дело цитируют афоризм Талейрана: Язык нужен для того, чтобы скрывать мысли дипломатов (и вообще хитрых и сомнительных личностей). Но справедливо как раз обратное. Пусть кто-то намеренно стремится скрыть — только лишь от других или от себя самого —-то, что он бессознательно носит в себе, — Язык выдаст все. В этом, помимо прочего, смысл сентенции: le style c’est l’homme; высказывания человека могут быть лживыми, но его суть в неприкрытом виде явлена в Стиле его Речи.

Страшные переживания связаны у меня с этим своеобразным (в филологическом смысле) Языком Третьего рейха.

Поначалу, когда Я ещё практически не знал преследований, Я старался как можно меньше слышать этот Язык. Меня тошнило от витрин, плакатов, коричневой униформы, знамен, жестов нацистского приветствия, аккуратно подстриженных усиков а ля Гитлер. Я искал спасения в работе, с головой уходя в неё, читал лекции, судорожно оглядывая пустеющие ряды передо мной, напряженно трудился над исследованием дорогого мне восемнадцатого столетия французской Литературы. Зачем ещё больше отравлять себе жизнь чтением нацистской писанины, если и без того жизнь отравлена тем, что происходит вокруг. Если случайно или по ошибке мне в руки попадала какая-нибудь нацистская книжка, Я отбрасывал её в сторону после первого же абзаца.
 
Если на улице слышались истошные вопли Фюрера или его министра пропаганды, Я делал большой крюк, обходя репродуктор, а при чтении газет брезгливо выуживал голые факты (в своей наготе они уже были достаточно неутешительными) из мерзкой баланды Речей, комментариев и статей. После чистки среди служащих и чиновников, в ходе которой меня лишили кафедры, Я всерьез решил оградить себя от действительности. Моими любимцами по прежнему оставались такие несовременные и давно оплеванные всеми, кто о себе что-то мнил, просветители — Вольтер, Монтескье и Дидро. Теперь Я все свое время и все силы мог посвятить моему опусу, работа над которым продвинулась уже далеко; что же касается восемнадцатого века,-то Я, можно сказать, как сыр в масле катался в библиотеке Дрезденского японского дворца — ни одна немецкая, да, пожалуй, и сама Парижская национальная библиотека не смогла бы лучше снабжать меня необходимыми материалами.

Но в тот момент меня подкосил запрет на пользование библиотеками, и труд моей жизни был выбит из рук. А затем мы были выселены из моего дома, потом пришло все остальное — каждый день приносил что-нибудь новое. Теперь палка балансир была мне нужнее всего, и Язык эпохи поглотил все мои интересы.

Я все внимательнее прислушивался, как разговаривали рабочие на фабрике, как изъяснялись бестии из Гестапо и как выражались в нашем еврейском "зоопарке" обитатели его клеток. Большого различия заметить было нельзя, да его, пожалуй, и не было. Все — и сторонники, и противники, и попутчики, извлекающие пользу, и жертвы — безвольно руководствовались одними и теми же Клише.

Я стремился отыскать эти шаблоны, и в некотором смысле это было крайне просто, ибо все, что говорилось и печаталось в Германии, проходило нормативную обработку в партийных инстанциях: в случае малейших отклонений от установленной формы материал не доходил до публики. Книги и газеты, служебная переписка и бюрократические формуляры — все плавало в одном и том же коричневом соусе. Эта полнейшая стандартизация письменной Речи повлекла за собой единообразие Речи устной. Но если разыскивание шаблонов для тысяч остальных людей было бы детской забавой,-то для меня это оказалось неимоверно трудным делом, всегда сопряженным с опасностью, а порой и попросту невозможным. Покупать или даже одалживать любую книжку, журнал или газету людям с шестиконечной звездой на одежде запрещалось.

То, что тайком хранилось дома, несло с собой опасность и пряталось под шкафами и коврами, на печках и за карнизами, а-то и засовывалось под видом растопки в ящик с углем. Все это, разумеется, могло помочь лишь при везении.
Никогда, ни разу в жизни ни от одной книги не гудела у меня голова так, как от "Мифа 20 века" Розенберга. И не потому, что книга отличается особым глубокомыслием, с трудом поддаётся пониманию или же потрясла меня, нет, просто из за того, что Клеменс целую минуту дубасил меня ею по голове. (Клеменс и Везер выделялись своим изуверством среди палачей дрезденских Евреев, обычно их различали по кличкам: "Колотило" и "Харкун"). "Как ты посмел, жидовская свинья, читать такую книгу?" — орал Клеменс. Для него это было своего рода поруганием святыни. "Как у тебя вообще хватило нахальства держать здесь библиотечную книгу?" От концлагеря меня спасло тогда лишь-то, что книга была выдана на имя моей арийской супруги и что листок с заметками, сделанными при чтении, был разорван без попыток разобраться в записях.

Любой материал можно было достать лишь нелегально, пользоваться же им — только тайно. Много ли мог Я сделать таким путем! Ведь как только Я пытался проникнуть в корни какой-нибудь проблемы, для чего мне, разумеется, требовался специальный филологический материал, тут-то меня и подводили библиотечные абонементы, а в публичные библиотеки читальни дорога была мне заказана.

Возможно, кто-нибудь подумает, что коллеги или бывшие ученики, достигшие к тому времени известного положения, могли бы помочь в моей беде, они могли, скажем, брать для меня книги в библиотеках. Боже сохрани! Это был бы акт личного мужества, это означало бы подставлять себя под удар. Я часто цитировал на лекциях милое старофранцузское стихотворение, но только потом, уже лишившись кафедры, Я прочувствовал его по настоящему. Поэт, попавший в беду, с грустью вспоминает многочисленных amis que vent emporte, et il ventait devant ma porte ("друзей, которых унес ветер, ведь ветрено было у моих дверей").
 
Не хочу быть несправедливым: Я нашёл верных и бесстрашных друзей, но среди них как-то не оказалось коллег по моей узкой тематике или из смежных областей. Потому-то и попадаются в моих заметках и выписках на каждом шагу пометки вроде: "Выяснить после!", "Позднее дополнить!", "Потом раскрыть!" А если надежда на-то, что это "позднее" когда-нибудь настанет, угасала,-то делалась запись: "Хорошо бы в свое время заняться"…

Сегодня же, когда это "позднее" ещё не стало зримой реальностью, но вот вот все-таки наступит, ибо книги уже появляются из мусорных куч и разруха на транспорте преодолевается (и поскольку человек, участвовавший в восстановлении, может с чистой Совестью возвратиться из vita activa, активной жизни, в кабинет ученого), сегодня Я знаю, что все же не смогу довести мои наблюдения, рассуждения и Анализ Языка Третьего рейха (все это существует в виде набросков) до уровня научного труда.
Для этого потребно было бы больше материалов, а возможно и лет жизни, чем есть у меня, одиночки.
 
Ибо предстоит ещё огромная работа специалистов в различных областях; германисты и специалисты по романистике, англисты и слависты, историки и экономисты, юристы и теологи, инженеры и ученые естественники должны будут в отдельных работах и целых диссертациях решить Массу частных проблем, прежде чем какой-нибудь смельчак с широким кругозором отважится обрисовать Lingua Tertii Imperii во всей его полноте. Но предварительное нащупывание, первые вопросы к вещам, зафиксировать которые пока нельзя, ибо они все ещё изменчивы и текучи, или, как выражаются французы, работа первого часа, все-таки принесет какую-то пользу будущим исследователям этой проблемы; Я думаю, для них будет ценна даже возможность увидеть их объект на стадии наполовину осуществившейся метаморфозы, частично как рассказ о конкретном переживании, а частично уже в переводе на Язык понятий научного Анализа.

Но если такова цель моей книги, почему Я не издаю записную книжку филолога в том виде, в каком её можно вычленить из более интимного и более общего дневника тех трудных лет? Почему-то и другое соединено в одном обозрении, почему взгляды того времени часто сопровождаются оценками сегодняшнего дня, первых лет послегитлеровской эры?

Отвечу на этот вопрос подробно. Дело в том, что здесь присутствует некоторая тенденция и помимо научной цели Я преследую ещё и цель воспитательную.

Ныне много говорится о необходимости выкорчевывания фашистского мировоззрения. Согласен, в этой области делается немало. Военные преступники садятся на скамью подсудимых, "мелкие PG" (а это уже Язык Четвертого рейха!) лишаются своих постов, национал-социалистические книги изымаются из обращения. Площади Гитлера и улицы Гёринга переименовываются. Спиливаются дубы, посаженные в честь Гитлера. Но некоторые характерные выражения дают повод предположить, что Язык Третьего рейха выживет; они въелись настолько глубоко, что кажется, готовы уже внедриться в постоянный словарный состав немецкого Языка.
 
Сколько раз, к примеру, начиная с мая 1945 г., слышал Я в Речах по радио упоминания о "характеристических" особенностях или о "бойцовской" сущности Демократии! Эти выражения исходят из ядра LTI (Третий рейх высказался бы: "из сущностной сердцевины"). Может быть, виной всему педантичность, заставляющая меня придираться к таким вещам, а может быть, и педагог, сидящий в каждом филологе?

Хочу уточнить вопрос новым вопросом

Какое пропагандистское средство гитлеровщины было самым сильным? Были ли это отдельные Речи Гитлера и Геббельса, их разглагольствования по тому или иному вопросу, их травля Евреев, поношения Большевизма? Безоговорочно этого признать нельзя, ибо многое оставалось для Массы непонятным или нагоняло скуку бесконечными повторениями. Как часто, входя в кафе (тогда Я ещё не носил нашитой звезды и мог беспрепятственно заходить в рестораны), а позднее на фабрике во время дежурства в противовоздушной обороне, когда Евреи сидели в своем, специально отведенном для них помещении, а арийцы — в своем, где было радио (а также отопление и пища), — как часто слышал Я шлепанье картами по столу и громкие разговоры о кино, о мясных и табачных пайках под пространные Речи Фюрера или одного из его паладинов. На следующий день в газетах значилось: весь народ жадно ловил каждое их слово.

Нет, сильнейшее воздействие оказывали не отдельные Речи и не статьи, листовки, плакаты или знамена, такого эффекта не могли иметь средства, рассчитанные на Мышление или осмысленное восприятие. Нацизм въедался в плоть и кровь Масс через отдельные словечки, обороты Речи, конструкции предложений, вдалбливаемые в Толпу миллионными повторениями и поглощаемые ею механически и бессознательно. Принято истолковывать дистих Шиллера об "образованном Языке, что сочиняет и мыслит за тебя" чисто эстетически и, так сказать, безобидно. Удачный стих, написанный "образованным Языком", ещё не доказывает поэтического таланта его автора; довольно легко создать себе ореол поэта или мыслителя, пользуясь культивированным Языком.

Но Язык не только творит и мыслит за меня, он управляет также моими чувствами, он руководит всей моей душевной субстанцией, и тем сильнее, чем покорнее и бессознательнее Я ему отдаюсь. А если образованный Язык образован из ядовитых элементов или служит переносчиком ядовитых веществ? Слова могут уподобляться мизерным дозам мышьяка: их незаметно для себя проглатывают, они вроде бы не оказывают никакого действия, но через некоторое время отравление налицо. Если человек достаточно долго использует слово "фанатически", вместо того чтобы сказать "героически" или "доблестно",-то он в конечном счёте уверует, что Фанатик — это просто доблестный Герой и что без Фанатизма Героем стать нельзя.
 
Слова "Фанатизм" и "Фанатический" не изобретены в Третьем рейхе, он только изменил их значение и за один день употреблял их чаще, чем другие эпохи за годы. Лишь незначительная часть слов LTI отмечена оригинальным творчеством, а может быть, таких слов вообще нет. Во многом нацистский Язык опирается на заимствования из других Языков, остальное взято в основном из немецкого Языка догитлеровского периода. Но он изменяет значения слов, частоту их употребления, он делает всеобщим достоянием-то, что раньше было принадлежностью отдельных личностей или крошечных групп, он монополизирует для узкопартийного узуса-то, что прежде было всеобщим достоянием, и все это — слова, группы слов, конструкции фраз — пропитывает своим ядом, ставит на службу своей ужасной Системе, превращая Речь в мощнейшее, предельно открытое и предельно скрытое средство вербовки.

Разъяснять ядовитую сущность LTI, предостерегать против неё — это, думаю, нечто большее, чем простое назидание. Правоверные Евреи очищали посуду для еды, если она становилась ритуально нечистой, закапывая её в землю. Множество слов из нацистского жаргона нужно надолго, а некоторые и навсегда, зарыть в общую могилу.

II. Прелюдия

8 июня 1932 года мы смотрели "почти что классический, — как значится в моем дневнике, — звуковой фильм "Голубой ангел"". То, что задумано как эпос и написано в эпическом же Стиле, при инсценировке (а тем более при экранизации) всегда огрубляется до сенсационности, а потому "Учитель Гнус" Генриха Манна стоит безусловно выше снятого по этому роману "Голубого ангела". Но последний — все же шедевр, и связано это с блестящей игрой артистов. В главных ролях были заняты Яннингс, Марлен Дитрих и Роза Валетти, но и актеры на вторых ролях производили хорошее впечатление. Тем не менее могу сказать, что-только в некоторых моментах Я по настоящему был увлечен или даже захвачен событиями на экране. Дело в том, что в сознании постоянно всплывала сцена из предыдущей кинохроники, перед глазами танцевал — а для меня все дело действительно было в танце — тамбурмажор,-то заслоняя исполнителей "Голубого ангела",-то втискиваясь между ними.

Сюжет был показан после кадров, запечатлевших церемонию вступления в должность Папена, он шёл под титрами "День битвы за Скагеррак. Караул морской пехоты президентского дворца проходит через Бранденбургские ворота". За свою жизнь Я повидал множество парадов — и в действительности и в кино, Я знаю, что такое прусский церемониальный шаг — когда нас муштровали на плацу Обервизенфельд в Мюнхене, подавалась команда: "Шаг держать так, как в Берлине!" Но никогда прежде, и что поразительно, никогда впоследствии, ни на одном параде перед Фюрером, ни на одной демонстрации в Нюрнберге Я не видел ничего подобного тому, что было этим вечером.
 
Солдаты вскидывали ноги так, что казалось, будто кончики сапог взлетают выше солдатских носов, это был единый рывок единой ноги, а в выправке всех этих тел, нет, единого тела, было столько судорожного напряжения, что движения словно застывали, как уже застыли лица, и весь отряд, несмотря на предельную его подвижность, производил вместе с тем впечатление безжизненности. Но у меня не было времени, а точнее, свободного места в Душе, чтобы разрешить загадку этого отряда, ибо он служил только фоном для фигуры, овладевшей им и мною, — тамбурмажора.

Марширующий впереди прижимал к бедру левую руку с растопыренными пальцами, мало того, ища равновесия, он наклонялся всем телом вперед, а правой рукой вонзал высоко в воздух тамбурмажорский жезл, до которого, казалось, дотягивался носок высоко вскинутого сапога. Вытянувшись по диагонали, он парил в пустоте, монумент без цоколя, чудом державшийся на судороге, стянувшей его от ног до головы.
 
То, что он проделывал, было не просто шагистикой, это был и архаический танец и церемониальный марш, а сам он сочетал в себе факира и гренадера. Похожую натянутость и судорожное выламывание можно было видеть в работах Экспрессионистов, слышать в экспрессионистских стихах той эпохи, но в реальной жизни, в трезвом бытии трезвейшего города они поражали абсолютной новизной и заражали публику. Ревущая Толпа теснилась вплотную к караулу, воздетые в диком порыве руки, казалось, хотят вцепиться в солдат, выпученные глаза молодого человека, стоявшего в первом ряду, горели религиозным экстазом.

Тамбурмажор был моей первой встречей с Национал-социализмом, и эта встреча меня потрясла. Национал-социализм казался мне тогда (несмотря на его повсеместное распространение) ничтожным и преходящим заблуждением безответственных людей, снедаемых недовольством. Здесь же Я впервые столкнулся с Фанатизмом в его специфической — национал-социалистической — форме; и впервые — через зрелище этой бессловесной фигуры — в моё сознание вторгся Язык Третьего рейха.

III. Основное свойство — скудость

LTI беден и убог… Нищета его — принципиальная, словно он дал обет бедности.

"Моя борьба", эта библия Национал-социализма, начала печататься в 1925 году, в ней был буквально кодифицирован Язык Национал-социализма. В результате "взятия власти" партией он из Языка группы превратился в Язык народа, что значит — подчинил себе все общественные и частные сферы жизни: Политику, право, Искусство, науку, школу, Спорт, семью, детские сады и детские комнаты. (Групповой Язык охватывает всегда-только те сферы жизни, где существует групповая связь, а не всю жизненную целостность).
 
Разумеется, LTI подчинял себе и армию, причём с особой энергией; однако армейский Язык и LTI взаимодействуют, а если быть точным — первоначально Язык армии повлиял на LTI, а затем последний поглотил армейский жаргон. Поэтому Я особо упоминаю это языковое "излучение". Вплоть до 1945 года, почти до последнего дня (газета "Рейх" выходила даже тогда, когда Германия превратилась в груду развалин, а Берлин был взят в кольцо) печатались горы Литературы всякого рода: листовки, газеты, журналы, учебники, научная и художественная Литература.

На протяжении всего существования LTI его отличали нищета и однообразие, и это слово "однообразие" надо воспринимать так же буквально, как и чуть выше слово "кодифицирован". Я, как только выдавалась возможность для чтения (не раз сравнивал Я свое чтение с полетом на воздушном шаре, когда нужно довериться ветру и отказаться от попыток повлиять на ход полета), —-то изучал "Карманный ежегодник розничной торговли",-то листал какой-нибудь юридический или фармацевтический журнал, читал романы и стихи, допущенные к публикации в данном году, прислушивался к разговорам рабочих в машинном зале или на улице, когда подметал мостовую: везде — будь-то устная или письменная Речь, Речь образованных и необразованных слоев — это были одни и те же штампы, одна и та же интонация.
 
И даже среди тех, кто стал жертвой жестоких преследований, а потому с неизбежностью оказывался смертельным врагом Национал-социализма, даже среди Евреев — в их разговорах, в их книгах (пока они ещё имели возможность что-то публиковать) — всюду царил все тот же всесильный и убогий, всесильный благодаря своему убожеству — LTI.

Я пережил три эпохи германской истории: вильгельминскую, эпохи Веймарской республики и гитлеризма.
 
Республика дала слову — устному и письменному — фактически самоубийственную свободу. Национал-социалисты открыто обливали грязью все и вся, они пользовались дарованными конституцией правами исключительно в своих целях, нападая в своих изданиях (книгах и газетах) на Государство, разнузданной сатирой и захлебывающимися проповедями черня все его учреждения и программы. В сфере Искусства и науки, эстетики и Философии не было никаких ограничений. Никто не был связан какими бы-то ни было моральными предписаниями или эстетическими нормами, каждый делал выбор, руководствуясь своими вкусами. Эту многоголосую духовную свободу охотно прославляли как небывалый и радикальный прогресс в сравнении с кайзеровской эпохой. Но в самом ли деле в Германии Вильгельма II свободы было меньше?

Когда Я занимался эпохой французского Просвещения, мне не раз бросалось в глаза глубокое родство последних десятилетий ancien régime и эпохи Вильгельма II. Не стану спорить, при Людовике XV и Людовике XVI существовала Цензура, для врагов короля и богоотступников имелась Бастилия и даже палачи, было вынесено несколько чрезвычайно суровых приговоров, — но если сопоставить их число с длительностью эпохи,-то их окажется не так уж и много. И несмотря на это, просветителям постоянно, зачастую почти беспрепятственно удавалось публиковать и распространять свои сочинения, а любое гонение на одного из них приводило лишь к усилению и расширению пропаганды революции.

Весьма сходную картину находим мы при Вильгельме II: официально все ещё господствовали абсолютистские строгости и нравственные запреты, время от времени устраивались процессы по поводу оскорбления величества, богохульства или нарушения норм морали. Но подлинным властителем общественного мнения был журнал "Симплициссимус". В соответствии с распоряжением кайзера Людвигу Фульда не была присуждена Шиллеровская премия за драму "Талисман"; но театр, пресса и сатирические листки критиковали действительность стократ резче, чем его кроткий "Талисман".
 
А что касается простодушного и безоглядного увлечения любым духовным течением, лишь бы оно пришло из за рубежа, как и всяческих экспериментов на литературной, философской и художественной ниве,-то и при Вильгельме II никакого стеснения свобод не было. Пожалуй, только на закате кайзеровской эпохи была введена Цензура, но и она была обусловлена военной необходимостью. Я сам после выписки из госпиталя долгое время проработал экспертом в отделе "Ober Ost" книжной Цензуры, где просматривалась на предмет соответствия особым цензурным нормам вся Литература, предназначенная для гражданских лиц и военнослужащих в крупных контролируемых областях; требования там, понятно, были жестче, чем в цензурных отделах внутренних районов страны. Но с каким благодушием работали здесь, как редко даже здесь принимались решения о запрете!

Нет, и в ту и в другую эпохи, которые Я знаю не понаслышке, свобода Литературы была столь широкой, что чрезвычайно редкие случаи, когда затыкали рты, нужно отнести к исключениям. Следствием этого было-то, что не только свободно развивались общие сферы ЯзыкаРечь и текст, журналистская, научная и художественная формы, не только свободно существовали литературные течения — натурализм и неоромантизм, Импрессионизм и Экспрессионизм, но вообще во всех областях имелась возможность развития и абсолютно индивидуальных языковых Стилей.

Чтобы осознать все рабское убожество униформированного Языка, эту главную характеристику LTI, нужно представить себе это богатое цветение, разом прервавшееся после 1933 года. Причина нищеты, кажется, налицо. Бдительное око великолепно организованной тиранической машины зорко следило за чистотой учения Национал-социализма в каждом пункте, в том числе и в Языке этого учения. По примеру папской Цензуры на титульном листе партийных книг значилось: "Против публикации данного издания со стороны NSDAP возражений нет. Председатель партийного контроля комиссии по защите Национал-социализма".
 
Правом на публичное слово пользовались только члены Имперской палаты по делам Литературы (Reichsschrifttumskammer), и все печатные органы могли публиковать лишь-то, что было спущено им из центра; самое большее, что им дозволялось, — слегка подправить общеобязательный текст, но и эти изменения могли затрагивать лишь внешнюю оболочку установленного для всех Клише. В поздний период Третьей империи выработалась традиция читки по берлинскому радио свежей передовицы Геббельса из "рейха" в пятницу вечером, накануне выхода газетного номера; тем самым задавался эталон на следующую неделю для всех материалов, которые должны были печататься в нацистской прессе великогерманского региона.
 
Итак, лишь очень узкий круг посвященных формировал общеобязательную языковую модель. В конечном счёте это был, по видимому, сам Геббельс, определявший контуры дозволенного Языка, ибо он превосходил Гитлера не только ясностью изложения, но и правильностью оборотов Речи, тем более что Фюрер брал слово всё реже: частично для того, чтобы уподобиться безмолвному божеству, частично оттого, что ему уже нечего было сказать; а что касается, допустим, Гёринга и Розенберга,-то если они ухитрялись найти какие-либо оригинальные нюансы, министр пропаганды вплетал их в ткань своих выступлений.

Абсолютное господство языкового закона, которое навязывалось ничтожной группкой и даже одним человеком на всем немецкоязычном пространстве, было исключительно эффективным, поскольку LTI не различал устную и письменную Речь. Более того: в нём все было Речью, все неизбежно становилось обращением, призывом, подхлестывающим окриком. Между Речами и статьями министра пропаганды не было стилистических расхождений, чем и объясняется та легкость, с которой можно было декламировать его статьи. "Декламировать" — буквально означает "громко, звучно вещать", ещё буквальнее — "выкрикивать". Итак, обязательным для всего света Стилем был Стиль базарного агитатора крикуна.

И здесь под лежащей на поверхности причиной нищеты и убожества LTI открывается ещё одна, более глубокая. Бедность LTI связана не столько с тем, что каждому человеку для его высказываний навязывался единый образец, сколько с тем, что LTI — избрав путь урезания — выражал лишь одну сторону человеческой сущности.

Любой свободно функционирующий Язык обслуживает все потребности человека, он служит как разуму, так и чувству, он — средство сообщения и общения, он — беседа с собой и с Богом, просьба, приказ, заклинание. К какой бы частной или общественной сфере ни относилась выбранная тема, — нет, это неверно, ведь для LTI нет частной сферы, отличающейся от общественной, не знает он и различия между произнесенным и написанным словом: всё — Речь, всё — общественность. "Ты — ничто, народ твой — всё", — как гласит один лозунг на LTI. Смысл такой: ты никогда не находишься наедине с собой или близкими, ты всегда стоишь перед лицом своего народа.

А потому Я был бы неправ, утверждая, что LTI во всех областях апеллирует исключительно к Воле человека. Ведь обращаясь к Воле, обращаются непременно к отдельному человеку, даже если обращение адресовано сообществу, составленному из отдельных людей. LTI стремится лишить отдельного человека его индивидуальности, оглушить его как личность, превратить его в безмозглую и безвольную единицу Стада, которое подхлестывают и гонят в определенном направлении, сделать его частицей катящейся каменной глыбы. LTIЯзык массового Фанатизма. Там, где он обращается к отдельному человеку, и не только к его Воле, но и к его Мышлению, там, где он является учением, он учит способам превращения людей в фанатичную подверженную Внушению Массу.

У французского Просвещения 18 века две любимые темы, два привычных козла отпущения, два излюбленных понятия: "поповский Обман" и "Фанатизм". Оно не верит в искренность священников, в любом культе видит Обман, изобретённый для Фанатизации группы людей и для эксплуатации этих Фанатиков.

Никогда ни одно пособие по одурачиванию паствы (LTI, правда, говорит не об "одурачивании паствы", а о пропаганде) не было написано с такой бесстыдной откровенностью, как "Моя борьба" Гитлера.
 
Для меня всегда оставалось загадкой в Третьей империи: как могли они допустить распространение этой книги, мало того — принуждать к этому распространению, и каким образом Гитлер пришёл к власти и продержался двенадцать лет, несмотря на-то что библия Национал-социализма имела хождение уже за несколько лет до захвата власти. И никогда, во всем 18 столетии французской истории, слово "Фанатизм" (и соответствующее ему прилагательное) не занимало столь важного положения и не употреблялось столь часто, как за двенадцать лет существования Третьего рейха.

IV. Партенау

В конце 20 х годов Я познакомился с одним молодым человеком, который только что подал документы на получение офицерского звания в Рейхсвере. Его тетка, вдова моего коллеги по университету, дама весьма левых убеждений и восторженная почитательница Советской России, представила его мне. Мальчик в самом деле очень хороший и добрый — говорила она, как бы извиняясь, — свою профессию выбрал вполне с чистым сердцем, никакого шовинизма и жажды крови здесь нет и в помине. В его семье из поколения в поколения сыновья становились пасторами или офицерами, покойник отец был пастором, богословие изучал старший брат, значит Георгу сам Бог велел идти в Рейхсвер, тем более, что он отличный Спортсмен, а вот в латыни не силен. Ручаюсь, уверяла тетушка, что он будет хорошим начальником.

Потом мы часто встречались с Георгом М. и убеждались в справедливости её слов. Да, в нём была какая-то добродушная и естественная порядочность, и это в-то время, когда вокруг него порядочность встречалась все реже и реже. Он ожидал лейтенантского чина в штеттинском гарнизоне и часто навещал нас в Херингсдорфе, хотя уже тогда национал-социалистические идеи получили сильное распространение и дальновидные выпускники университетов и офицеры избегали общения с людьми, придерживавшимися левых взглядов, и уж подавно — Евреями. Вскоре лейтенант М. был переведен в один полк, расквартированный в Кенигсберге, и несколько лет мы ничего о нём не слыхали. как-то раз его тетушка рассказала нам, что он готовится стать летчиком и — как Спортсмен — счастлив.

В первый год после прихода Гитлера к власти (Я ещё не лишился работы и старался держаться подальше от всей нацистской писанины) мне попалась на глаза вышедшая в 1929 г. книга "Партенау", первенец Макса Рене Хессе. Не помню, где Я увидел слова "Роман из жизни Рейхсвера" — на титульном листе или в издательской аннотации; во всяком случае, эта общая характеристика мне запомнилась. С литературной точки зрения вещь слабая; по сути, это новелла, развернутая в ещё не освоенную автором романную форму, рядом с двумя главными Героями мелькают тени других персонажей, книга напичкана выдуманными стратегическими планами, которые заинтересуют разве что начинающего генштабиста, — словом, неуклюжая поделка. Но содержание книги, призванное дать представление о Рейхсвере, сильно подействовало на меня — и даже позднее Я часто вспоминал этот роман.

В центре произведения — дружба обер лейтенанта Партенау и юнкера Кибольда. Обер лейтенант — гений военного Искусства, твердолобый патриот и педераст. Юнкер хотел бы стать его учеником, но не возлюбленным, и обер лейтенант пускает себе пулю в лоб.
Задуман он как чисто трагический персонаж: сексуальное отклонение подаётся в ореоле героики настоящей мужской дружбы, а неудовлетворенное чувство любви к родине заставляет вспомнить, пожалуй, творчество Генриха фон Клейста. Весь роман выдержан в экспрессионистском, порой претенциозно таинственном Стиле, популярном в Первую мировую войну и в начале периода Веймарской республики, что-то вроде Языка Фрица фон Унру.
 
С одной лишь разницей: Унру и немецкие Экспрессионисты того времени были охвачены пацифистскими настроениями, образ их мыслей был вполне гуманистическим, при всей любви к отечеству они руководствовались идеями интернационализма. Партенау, наоборот, горит жаждой реванша, и планы его никак не назовешь иллюзорными; он рассуждаёт об уже имеющихся "тайных провинциях", о тайном строительстве "организованных ячеек". Не хватает только выдающегося вождя, Фюрера. "Лишь один человек — не просто полководец или строитель — смог бы пробудить силу, дремлющую под покровом тайны, превратить её в могущественное и гибкое орудие". Только бы нашёлся этот гениальный вождь, уж он бы завоевал пространство для немцев.

Тридцать пять миллионов чехов и прочие негерманские народы Фюрер отправит в Сибирь, а те европейские территории, которые они теперь занимают, достанутся немецкому народу. Он имеет на это право благодаря своему превосходству над другими народами, пусть даже за два тысячелетия его кровь "была заражена христианством"…

Юнкер Кибольд воспламенен идеями своего друга, обер лейтенанта. "За мечты и идеи Партенау Я готов умереть хоть завтра", — заявляет он; а самому Партенау говорит позднее: "Ты был первым человеком, которого Я мог спокойно спросить, как можно ставить на одну доску понятия "Совесть", "раскаяние", "мораль" с понятиями "народ" и "страна", и который мог бы разделить моё глубокое недоумение по этому поводу".

Я уже сказал, что книжка вышла в 1929 г. Насколько в ней был предвосхищен Язык и образ мыслей Третьей империи! Когда Я выписывал самые важные места в свой дневник, у меня было только предчувствие этого. Но мне даже в голову не могло прийти, что этот образ мыслей когда-нибудь сможет воплотиться в дела, что "Совесть, раскаяние и мораль" действительно будут вытравлены из сознания целой армии, целого народа. Все произведение Я воспринимал как порождение дикой фантазии психически неуравновешенного человека. Так, видно, все его и воспринимали, в противном случае непонятно, каким образом в период Веймарской республики могли допустить публикацию столь провокационной книги…

Я дал прочитать её нашей поклоннице Советов; она как раз вернулась после отпуска, проведенного в деревне у родителей своего племянника. Через несколько дней она возвратила книгу, не выказав никаких признаков удивления: все это ей давным давно знакомо, и Стиль, и содержание; у автора, должно быть, хороший Слух на такие вещи. "Георг, этот добродушный, далекий от Литературы юноша давно пишет на таком Языке, давно носится с такими идеями".

Как быстро эти добродушные и посредственные натуры приспосабливаются к своему окружению! Нам задним числом припомнилось, что добрый малый ещё в Херингсдорфе рассуждал о "бодрящей, радостной войне". Тогда мы решили, что он просто бездумно повторяет услышанное Клише. Но ведь эти Клише приобретают власть над нами. "Язык, который сочиняет и мыслит за тебя…"

После той встречи мы ещё не раз слушали рассказы тетушки о судьбе её племянника. Он достиг в авиации довольно высокого положения. Расточительный и беспардонный, до мозга костей пропитанный чувством превосходства над другими по праву Героя и господина, он не жалел денег на щегольские сапоги, роскошные костюмы и дорогие вина. Он занимался распределением заказов для офицерского казино, что приносило ему ккое-какие доходы, которые в сферах попроще называли взятками. "У нас есть право на хорошую жизнь, — писал он, — мы каждый день рискуем собой".

И не только собой: добродушный юноша играл теперь жизнью своих подчиненных. Причём делал это настолько бессердечно, что даже его учители, те, кому он подражал, сочли, что он перегнул палку. Дело в том, что, командуя авиационной частью, он отдал приказ на проведение в плохих погодных условиях тренировочного полета, настолько трудного и опасного, что при его выполнении погибли три человека. Поскольку в катастрофе к тому же угробили два дорогостоящих самолета, дело для нашего Героя, ныне уже капитана, закончилось судом. Согласно приговору, он был уволен из армии. — А вскоре разразилась война. Не знаю, что сталось с М., но, возможно, его вернули в войска.

Едва ли "Партенау" удостоится упоминания в будущей истории Литературы, но тем большая роль должна быть отведена ему в истории Духа. Один из глубоких корней LTI — в злой памяти и оскорбленном честолюбии разочарованных ландскнехтов, на которых молодое поколение смотрело как на трагических Героев.

Нельзя упускать из виду, что это были немецкие ландскнехты. Перед Первой мировой войной популярен был анекдот на тему различий в национальной Психологии. Предлагалось написать сочинение о слонах. Американец пишет: "Как Я убил своего тысячного слона". Немец: "Об использовании слонов во Второй Пунической войне".
 
В LTI встречается множество американизмов и других иноязычных элементов, их обилие иногда даже затрудняет поиск собственно немецкого ядра. Но оно есть, его ужасающее и главенствующее присутствие несомненно, — никто не смеет сказать, что Речь идёт о занесенной откуда-то инфекции. Ландскнехт Партенау — не вымышленная фигура, он классический типичный образ, портрет многих современников и собратьев по ремеслу. Это образованный человек, начитанность его распространяется не только на классиков немецкого генштаба, он знаком и с Чемберленом, и с Ницше, и с "Ренессансом" Буркхардта

V. Первый год. Из дневника

Несколько страниц придется уделить описанию того, как это постепенно и неотвратимо надвигается на меня. До сих пор Политика, vita publica оставалась в основном за пределами дневника. С момента, когда Я занял кафедру в Дрезденском высшем техническом училище, Я не раз предостерегал себя: теперь ты нашёл свое дело, ты целиком принадлежишь науке — надо сосредоточиться на своей задаче и только не отвлекаться! И вот: 21 марта 1933 г. Сегодня в Потсдаме происходит "государственный акт". Как можно при этом работать? Я напоминаю себе Франца из "Гёца" : "Весь мир, не знаю почему, мне указует на неё". Но Я-то знаю, почему.
 
В Лейпциге они уже утвердили комиссию по национализации училища. — На доске объявлений нашего училища кто-то вывесил длинный лозунг (говорят, что его можно увидеть и в других немецких высших учебных заведениях): "Когда Еврей пишет по-немецки, он лжет", — и в будущем Евреям якобы предстоит делать на всех своих книгах, публикуемых на немецком Языке, пометку — "перевод с древнееврейского". — На апрель здесь в Дрездене был назначен конгресс психологов. Газета "Freiheitskampf" ("Борьба за свободу") откликнулась провокационной статьей: "Что сделалось с наукой Вильгельма Вундта?.. Ну и ожидовели… Всех вон!" После этого конгресс был отменен "во избежание оскорбления достоинства некоторых участников".

27 марта. Всплывают новые слова, старые же обретают новый, особый смысл, возникают новые словосочетания, мгновенно застывающие в словесные штампы. SA именуют теперь в высоком штиле "коричневое воинство", — а высокий штиль теперь de rigueur, ибо полагается демонстрировать воодушевление. Евреи за рубежом, в особенности же французские, английские и американские, называются отныне "всемирными Евреями" (Weltjuden).
 
Часто встречается и выражение "международное еврейство", в переводе на немецкий это, видимо, и будут "всемирные Евреи" и "всемирное еврейство". Перевод этот, надо сказать, зловещий: получается, что Евреи во "всем мире" находятся только за пределами Германии. А где же тогда они находятся в Германии? — "Всемирные Евреи" организуют "пропаганду ужасов", распространяют "сказки о якобы совершаемых зверствах", и если мы здесь пытаемся рассказать малую толику из того, что происходит каждый день,-то нас обвиняют в распространении ложных Слухов о зверствах и карают соответствующим образом. Тем временем готовится бойкот еврейских магазинов и врачей Евреев. Вовсю идёт противопоставление понятий "арийский" и "неарийский". Хоть заводи словарь нового Языка.

В магазине игрушек видел мячик с изображением свастики. Включать ли его в такой словарь? (Вскоре, кстати, был издан закон "О защите национальных символов", который запрещал использование символики на игрушках и всю подобную чепуху, но вопрос о границах LTI стал меня занимать постоянно).

10 апреля. Если в тебе течет 25% неарийской крови — ты "инородец". "В сомнительных случаях окончательное заключение выносится экспертом по расовым исследованиям". Limpieza de la sangre, как в Испании 16 века. Но тогда Речь шла о вере, а сегодня это — Язык зоологии и делопроизводства. Кстати об Испании. Я вижу иронию мировой истории в том, что "Еврея Эйнштейна" демонстративно пригласили на преподавательскую деятельность в один испанский университет и он это предложение принял.

20 апреля. Ещё одно торжество, новый всенародный праздник: день рождения Гитлера. "Народом" сейчас сдабриваются все Речи, все статьи, как еда солью; всюду нужна щепотка "народа": всенародный праздник, соотечественник, народное единство, близкий (чуждый) народу, выходец из народа…

Жалкое зрелище представлял конгресс врачей в Висбадене! Они без конца торжественно благодарили Гитлера — "спасителя Германии", хотя — как было заявлено — расовый вопрос прояснен ещё не до конца, хотя и "чужаки" Вассерман, Эрлих, Нейссер достигли выдающихся результатов. Среди товарищей по расе, "сорасников", так сказать, из моего ближайшего окружения нашлись и такие, кто в этом двойном "хотя" увидел проявление смелости; вот что самое отвратительное в этом деле. Нет, все-таки самое гнусное в том, что Я должен постоянно заниматься этими идиотскими расовыми различиями между арийцами и семитами, что Я вынужден рассматривать все это кошмарное погружение во мрак, все это порабощение Германии только с одной точки зрения — еврейской. Я воспринимаю это как победу гитлеризма, одержанную лично надо мной, и не хочу мириться с этим.

17 июня. Кто же такой на самом деле Ян Кипура, соотечественник или нет? Недавно запретили его концерт в Берлине. Тогда он был Еврей Кипура. Потом он появился в фильме, снятом на кинофабрике Гугенберга. Теперь он был "знаменитый тенор из миланского "Ла скала"". Наконец, в Праге люди насвистывают его песенку, которую он исполняет по-немецки, — "Сегодня ночью или никогда!" Тут он — немецкий певец Кипура. (Лишь значительно позже узнал Я, что он — поляк).

9 июля. Несколько недель тому назад Гугенберг подал в отставку, а его "Немецкая национальная партия" "самораспустилась". С этих пор Я замечаю, что сочетание "национальный подъем" стало вытесняться словесным блоком "национал-социалистическая революция", что Гитлер чаще, чем прежде, именует себя "народным канцлером" и что в обиход вошло понятие "тотального Государства".

28 июля. На могиле "ликвидаторов Ратенау" состоялась торжественная церемония. Сколько презрения, аморализма или подчёркнутой морали господ заложено в этом словообразовании, в этом возвышении убийства до профессионального призвания. Как же надо быть уверенным в себе, чтобы говорить на таком Языке! Но есть ли эта уверенность? В делах и Речах правительства столько истерии. Со временем следует тщательно изучить языковую истерию. Взять хотя бы постоянные угрозы смертной казни! А тут ещё была объявлена остановка транспорта во всем рейхе с 12 до 12.40 для проведения "всегерманской облавы на вражеских курьеров и антигосударственные издания".
 
Здесь страх наполовину непосредственный, наполовину опосредованный. Я хочу этим сказать, что тут используют прием для нагнетания напряженности, взятый из американских триллеров — романов и фильмов, и в приеме этом можно видеть и рассчитанный пропагандистский трюк, и непосредственное свидетельство страха, ведь к такой пропаганде прибегают лишь те, кто в этом нуждаётся, кто сам охвачен страхом.

А о чем свидетельствуют постоянно повторяющиеся статьи (кстати, бесконечные повторы, видимо, следует считать главным стилистическим средством их Языка) о трудовых победах в битве за урожай в Восточной Пруссии? Мало кто знает, что тут копируют "battaglia del grano" итальянских фашистов; но-то, что в аграрных районах во время сбора урожая мало безработных и что из этого временного снижения безработицы нельзя делать вывод о всеобщем и постоянном уменьшении числа безработных, должно быть ясно последнему идиоту.

Но самым ярким симптомом их внутренней неуверенности было, на мой взгляд, поведение самого Гитлера на публике. Вчера в "Wochenschau" показывали звуковой киноэпизод: Фюрер произносит несколько фраз перед большой аудиторией. Видны сжатые кулаки, искаженное лицо, это не Речь, а скорее дикий крик, взрыв Ярости: "30 января они (конечно, он имеет в виду Евреев) смеялись надо мной, — у них пропадет охота смеяться!.."
 
Он производит впечатление всесильного человека, возможно, он и в самом деле всесилен; но эта лента запечатлела в звуке и образе прямо-таки бессильную Ярость. И потом, разве нужно твердить постоянно (как он это делает) о тысячелетнем рейхе и поверженных врагах, если есть уверенность в этом тысячелетнем существовании и в истреблении противников? — Можно сказать, что из кино Я вышёл с проблеском надежды.

22 августа. В самых разных общественных слоях видны признаки того, что люди устали от Гитлера. Референдар Фл., честный юноша, хотя и не семи пядей во лбу, повстречался мне на улице, он был в штатском: "Не удивляйтесь, если однажды вы увидите меня в форме "Стального шлема", с нарукавной повязкой со свастикой. Нас просто обязали её носить, но в Душе мы все те же. "Стальной шлем" есть "Стальной шлем", это кое-что получше, чем SA. И спасение придет от нас, немецких националов! "
 
Фрау Краппманн, временная уборщица, жена почтового работника: "Господин профессор, к 1 октября союз "Дружба" почтовых чиновников отделения А 19 будет "приобщен". Но наци ничего не получат от имущества союза. Для господ будет угощенье с жареной колбасой, для дам — кофе". — Аннемари, как всегда, с врачебной прямотой, рассказывает о реакции одного коллеги на нарукавную повязку со свастикой: "Что тут поделаешь? Это просто как повязки дам камелий". — А Куске, зеленщик, делится новой вечерней молитвой: "Господи Боже, отними у меня Речи дар, чтобы не услали меня, куда телят не гонял Макар"… Может быть, это только мои фантазии, и здесь нет никакой почвы для надежд? Не может вечно длиться это абсолютное безумие, и в один прекрасный день народ протрезвится, и наступит похмелье.

25 августа. Какой-толк от симптомов усталости? Все охвачены страхом. Я написал работу "Немцы о Франции" и уже договорился с издательством "Quelle & Meyer", а перед этим она должна была быть опубликована в журнале "Neuphilologische Monatsschrift", редактор которого, Хюбнер, —-то ли ректор,-то ли профессор — вполне порядочный педагог с умеренными взглядами. Несколько недель назад Я получил от него унылое письмо — не мог бы Я немного повременить с публикацией; в издательстве, мол, появились "производственные ячейки" (странное слово, оно сочетает в себе механическое начало с органическим, ох, уж этот новый Язык!), да, конечно, хотелось бы сохранить хороший специальный журнал, однако политическому руководству профессиональные интересы чужды…

После этого Я обратился в издательство "Diesterweg", для которого моя работа (вполне конкретная и с богатым материалом) была бы манной небесной, но получил мгновенный отказ, причина которого — моя "ориентация на прошлое" и "отсутствие народно- национальной точки зрения". Итак, возможности печататься для меня отрезаны, остается ждать, когда мне совсем заткнут рот. Во время летнего семестра меня ещё прикрывал журнал "Фронтовик" ("Frontsoldat"), но надолго ли эта защита?
28 августа. Я не имею права терять мужество, народ не будет долго подыгрывать. Говорят, что Гитлер опирался в основном на мелкую буржуазию, и это в самом деле так.

Мы приняли участие в увеселительной поездке. Два автобуса были заполнены до отказа, человек этак восемьдесят — самая что ни на есть мелкобуржуазная публика, в чистом виде и без примесей, ни тебе рабочих, ни тебе буржуазии потоньше, с налетом свободомыслия. В Любау привал — кофе с эстрадными выступлениями сопровождающих, или организаторов; для такого мероприятия — вещь обычная. Конферансье начинает программу патетическим стихотворением, восхваляющим Фюрера и спасителя Германии, а также новое народное единство и т.д. и т.п., весь нацистский поминальник до конца. Все вяло слушают, молчат, а в конце, когда захлопал только один человек, стало явным, что общего одобрения-то и нет.
 
После поэмы настает черед рассказа очевидца о том, чему он был свидетелем в парикмахерской. Одна еврейская дама пришла постричься. "Тысячу извинений, сударыня, очень сожалею, но выполнить ваш заказ не имею права". — "Права? Какого права?" "Да, это исключено. Дело в том, что Фюрер в начале бойкота Евреев торжественно заверил всех, — и это имеет силу и поныне, несмотря на все россказни о зверствах в отношении Евреев, — так вот, Фюрер заверил, что в Германии у Евреев с головы не упадет ни один волосок".
 
Оглушительный хохот и долгие рукоплескания. — Можно ли делать отсюда выводы? Представляют ли этот анекдот и реакция на него какой-то интерес для социологических и политических исследований?

19 сентября. В кино показывают сцены партийного съезда в Нюрнберге. Гитлер совершает ритуал освящения новых штандартов SA, осеняя их знаменем 1923 года со следами крови. При каждом очередном прикосновении раздаётся пушечный залп. Какая мешанина из театральных и церковных мизансцен! Не говоря уж о сценических эффектах, чего стоит одно название — Blutfahne, "знамя крови". "Братья достойные, зрите, муки мы терпим кровавые!" Вся национал-социалистическая конструкция одним этим выражением выводится из сферы политической и возвышается до религиозной. И театральность, и текст бьют без промаха, люди сидят, охваченные благоговейным трепетом, — никто не кашлянет, не чихнет, ни шороха от бумажных кульков со снедью, ни чмоканья от посасывания леденцов. Партийный съезд — культовое священнодействие, национал-социалистическая религия, а Я пытаюсь убедить себя, что корни Нацизма не проникли в глубину, что держится он непрочно!

10 октября. Зашёл коллега Роберт Вильбрант. С порога: "Примете ли вы такого гостя, ведь Я — опасен для Государства?" Его внезапно уволили. Формула удушения гласит: "политически неблагонадежен". Они откопали дело пацифиста Гумбеля, на стороне которого он выступал в Марбурге. Мало того, он ещё автор брошюры о Марксе. Вильбрант хочет перебраться в южную Германию, где надеется с головой уйти в работу, поселившись в каком-либо захолустье… Если бы Я мог последовать его примеру! Тирания и неуверенность нарастают с каждым днем. В кругу коллег, где много Евреев, увольнение следует за увольнением. Ольшки из Гейдельбергского университета, Фридманн из Лейпцигского, Шпитцер из Марбургского, Лерх, вполне арийский Лерх, из Мюнстерского университета, в связи с тем, что он "сожительствует с Еврейкой". Русый и голубоглазый Хатцфельд, набожный католик, пугливо спросил меня, работаю ли Я ещё. Я ему — встречный вопрос, ему-то чего опасаться, ведь он же не семит. Он прислал мне оттиск своей статьи; под его фамилией чернилами было написано: "С сердечным приветом — 25%".

Журналы по филологии и "Журнал союза высшей школы" настолько пропитаны жаргоном Третьего рейха, что буквально каждая страница вызывает приступ тошноты. "Железная метла Гитлера", "наука на национал-социалистическом базисе", "еврейский Дух", "ноябрюки" (т.е. революционеры 1918 г).

23 октября. У меня из жалованья вычли сумму на "добровольную зимнюю помощь"; перед этим никто не подумал спросить меня о согласии. Речь идёт о новом налоге, от уплаты которого — как и любого другого — уклониться нельзя; добровольность заключается лишь в том, что человек имеет право пожертвовать свыше установленной суммы, причём и это "право" для многих означает практически нескрываемое принуждение. Но даже если отвлечься от фальшивого определения, разве в самом определяемом слове нет замаскированного принуждения, просьбы, обращения к чувствам? Помощь вместо налога — такое бывает в сфере народной общности. Жаргон Третьего рейха эмоционализирует Речь, а это всегда подозрительно.

29 октября. Внезапно издан "указ", вносящий ощутимое изменение в учебный план нашего училища: по вторникам в дневные часы лекции отменяются, основная Масса студентов привлекается в это время к военно-спортивным занятиям. Почти одновременно мне попалось на глаза название сигарет: "Военный Спорт" ("Wehrsport"). Эта маска наполовину скрывает, наполовину обнажает. Всеобщая воинская повинность запрещена Версальским договором; Спорт — разрешен, так что официально ничего недозволенного мы не делаем, хотя "чуть чуть" и нарушаем, слегка грозим, намекаем на кулак, который — до поры — держим в кармане. Найду ли Я когда-нибудь в Языке этого режима хоть одно действительно честное слово?

Вчера вечером у нас была Густи В., проездом из Турё, где она 4 месяца жила со своей сестрой Марией Стриндберг у Карин Михаэлис. Там собралась, кажется, небольшая группа эмигрантов коммунистов. Густи рассказала об отвратительных подробностях нашей жизни. Разумеется, упомянула "сказки о зверствах", которые сейчас передают только шепотом, только по секрету. Много говорила о несчастье шестидесятилетнего Эриха Мюзама, который сидит в особо свирепом концлагере. Можно перефразировать известную пословицу: худшее — друг плохого; Я уже и впрямь склоняюсь к мысли, что правление Муссолини [в сравнении с Нацизмом] можно назвать человечным и европейским.

Я спрашиваю себя, стоит ли включать в словарь Языка гитлеризма слова "эмигрант", "концлагерь"? "Эмигрант" — ведь это международное обозначение беженцев Великой французской революции. Брандес назвал один том своей истории европейской словесности "Эмигрантская Литература". Потом говорили об эмигрантах после русской революции. А теперь появилась немецкая эмигрантская группа — Германия присоединилась к этому обществу! — и "эмигрантская ментальность" стала излюбленным mot savant. А потому совсем не обязательно это слово сохранит в будущем трупный запах Третьей империи.
 
С "концлагерем" дело другое. Я услышал это слово мальчиком, и тогда в нём отчётливо слышался мне призвук колониальной экзотики, в котором не было ничего немецкого: во время англо бурской войны много говорили о "компаундах" (compounds), т.е. концентрационных лагерях, где англичане держали пленных буров. Потом слово совершенно исчезло из немецкоязычного обихода. А теперь оно вдруг снова вынырнуло и обозначает немецкое учреждение, учреждение мирного времени, созданное на европейской земле и направленное против немцев, и это учреждение долговечное, не какое-то временное военное мероприятие, направленное против врагов извне. Я думаю, что в будущем люди, услышав слово "концлагерь", вспомнят гитлеровскую Германию и лишь её…
 
Выходит, Я только и делаю, что рассуждаю о филологии этого несчастья; что тут виной — моё бессердечие и замашки узколобого учителя? Попытаюсь серьезно отчитаться перед Совестью: нет, это — инстинкт самосохранения.

9 ноября. Сегодня на моем семинаре по Корнелю присутствовали всего два студента: Лора Изаковиц с еврейской желтой карточкой и студиозус Гиршович, неариец (отец — турок) с синей карточкой ("без гражданства"); у настоящих немецких студентов карточки коричневые. (Снова возникает вопрос о границах Языка: относятся ли эти понятия к Языку Третьего рейха?)… Почему же у меня так мало слушателей? Это так угнетает. Французский Язык как факультатив уже не пользуется популярностью у студентов педагогов. Этот предмет считается непатриотичным, а французская Литература в изложении Еврея — уж подавно! Нужно обладать известным мужеством, чтобы слушать мой курс. Но вообще говоря, сейчас все курсы слабо посещаются: у студентов все время уходит на "Спорт для обороны" и ещё дюжину подобных мероприятий.
 
И в довершение всего: как раз в эти дни они все должны фактически без перерывов участвовать в предвыборной пропагандистской кампании, в демонстрациях, присутствовать на собраниях и т.п. Это, пожалуй, самое большое цирковое представление (Barnumiade) Геббельса, которое Я видел. Не думаю, что его можно превзойти. Я имею в виду плебисцит в поддержку Политики Фюрера и "единого списка" на выборах в Рейхстаг. На мой взгляд, все это сделано настолько грубо и топорно, что дальше просто некуда. Плебисцит — для тех, кому слово это знакомо (а кому незнакомо — тому пусть объяснят), — ассоциируется с именем Наполеона III, и для Гитлера, вообще говоря, лучше было бы обойтись без таких ассоциаций. "Единый список" же явно свидетельствует о том, что Рейхстагу — как парламенту — пришёл конец. А чего стоит весь этот пропагандистский цирк: на лацканах пальто носят таблички с надписью "Да", и продавцу этих табличек не откажешь, опасаясь косых взглядов. Это такое насилие над обществом, что в принципе оно должно было бы оказать действие, противоположное тому, которое предусматривалось… "В принципе" — но ведь до сих пор Я всегда обманывался.
 
Я сужу как интеллектуал, а господин Геббельс рассчитывает на опьяненную Массу. И, кроме того, на страх людей образованных. Тем более, что никто не верит в соблюдение тайны выборов. Уже сейчас Геббельс одержал колоссальную победу над Евреями. В воскресенье разыгралась отвратительная сцена с супругами К., которых нам пришлось пригласить на чашку кофе. "Пришлось" Я написал потому, что нам все больше действует на нервы снобизм госпожи К., которая без всякого критического осмысления пересказывает только что услышанное мнение. Супруг же всегда производил на меня впечатление человека более или менее разумного, хотя сам он охотно разыгрывает роль мудрого Натана. Итак, в воскресенье он заявляет, что "скрепя сердце" решил, в точности как Центральный союз еврейских Граждан, дать утвердительный ответ на вопрос плебисцита, а его жена прибавила, что веймарская Система доказала свою несостоятельность и надо, мол, встать на "реальную почву".
 
Я потерял контроль над собой, ударил кулаком по столу, так что зазвенели чашки, и заорал на господина К.: считает ли он Политику этого правительства преступной или нет, да или нет. Он с достоинством заметил, что не обязан отвечать на такой вопрос, и в свою очередь осведомился, почему Я остался на службе. Я сказал, что меня в моей должности утвердило не правительство Гитлера, что Я не служу этому правительству и надеюсь его пережить. Госпожа К. настаивала: все-таки нельзя не признать, что "наш Фюрер" — она так и сказала "наш Фюрер" — гениальный человек и что ему не откажешь в колоссальном воздействии на людей, остаться безучастным к которому невозможно…
 
Сегодня Я бы, пожалуй, даже извинился перед К. за свою горячность. За это время Я услышал подобные Речи от многих Евреев нашего круга. От тех, кто бесспорно принадлежит к интеллектуальной прослойке и бесспорно относится к людям, трезво и самостоятельно мыслящим… Все окутывается каким-то чадом, и он действует почти на всех.

10 ноября, вечер. Предвыборная кампания достигла апогея сегодня в полдень. Я слушал радио у Демберов (Дембер — наш профессор физики, Еврей, уже уволен, но ведет переговоры о получении профессуры в одном турецком университете). На сей раз режиссура Геббельса (он сам выступал в качестве ведущего) была просто шедевром. Все делается якобы ради труда и мира для мирного труда. Действо открылось ревом гудков и минутой молчания по всей Германии — это, конечно, они позаимствовали у американцев, скопировав торжества по поводу окончания Мировой войны. А затем — и здесь также, видимо, оригинальности не больше (ср. Италию), хотя нельзя не отметить блестящую отточенность исполнения, — наступил черед звукового сопровождения Речи Гитлера. Заводской корпус в Зименсштадте. Целую минуту слышится шум производства, удары молота, гул, скрежет, грохот, свистки. Вслед за этим звучит гудок, раздаётся пение, постепенно замирают выключенные маховики.
 
И вот, в полной тишине слышится спокойный низкий голос Геббельса, голос вестника. И только после этого — Гитлер, три четверти часа ОН. Я впервые выслушал его Речь целиком, впечатление в сущности было такое же, как и раньше. Почти все Речи — на грани исступления, выкрикиваются часто срывающимся хриплым голосом. Но сегодня — некоторое разнообразие: многие пассажи произносятся с плачущими интонациями проповедника сектанта. ОН проповедует мир, ОН призывает голосовать за мир, ОН хочет, чтобы Германия сказала "Да", не из личного тщеславия, а только ради возможности защитить мир от безродной международной клики дельцов, гешефтмахеров, готовых ради наживы безжалостно стравить между собой народы, миллионы людей…

Мне, конечно, все это — в том числе и срепетированные возгласы с мест: "Это всё — Евреи!" — давно знакомо. Однако при всей затасканности средств, при всей своей вопиющей лжи, пропагандистская обработка обрела особую силу, и новый прилив её связан с одним приемом, который Я отношу к удачным, а среди них — к выдающимся в своем роде и решающим. В объявлениях говорилось: "Торжественный час с 13.00 до 14.00. В тринадцатый час Адольф Гитлер придет к рабочим". Всякому ясно, это — Язык Евангелия. Господь, Спаситель приходит к бедным и погибающим. Рафинированность режиссуры вплоть до указания времени. Не в тринадцать часов, а "в тринадцатый час" — пусть это и содержит в себе некоторую неточность, запоздание, — но ОН совершит чудо, для него запозданий не существует. "Знамя крови" на партийном съезде в Нюрнберге — из той же оперы. Но теперь ограниченность церковного ритуала нарушена, старомодный наряд сброшен, легенда о Христе транспонирована в текущую современность: Адольф Гитлер, Спаситель, приходит к рабочим в Зименсштадт.

14 ноября. Почему Я укоряю К.С. и других? Ведь вчера, когда возвестили о триумфе правительства (93% за Гитлера, 40 млн. "Да", 2 млн. "Нет"; 39 млн. за Рейхстаг — пресловутый "единый список", 3 млн. "недействительных бюллетеней"), Я был раздавлен точно так же, как и остальные. Я мог только повторять, что, во первых, результаты были вымучены, выжаты из населения, а во вторых, при отсутствии какого бы-то ни было контроля — подстрижены как надо, здесь та же смесь фальсификации и шантажа, что и в сообщении из Лондона, где якобы восхищены особенно тем, что даже в концлагерях большинство голосовало "за". И все же Я был и остаюсь под впечатлением от этого торжества Гитлера.

Вспомнился переезд на корабле из Борнхольма в Копенгаген, 25 лет тому назад. Ночью бушевал шторм, никого не пощадила морская болезнь. Утром, вблизи берегов, наслаждаясь тихим морем и утренним солнцем, пассажиры сидели на палубе в предвкушении завтрака. И тут в самом конце длинной скамейки вскочила на ноги маленькая девочка и подбежала к поручням: её стошнило. Через секунду-то же самое произошло с матерью, сидевшей рядом с ней. За ней последовал сосед дамы. Потом мальчик, потом… Быстро и равномерно движение распространялось дальше, вдоль скамьи. Никого не миновала эта участь. До нашего конца было ещё далеко: все с интересом наблюдали за этим процессом, смеялись, презрительно пожимали плечами. Но вот извержение приблизилось, смех затих, и тут уже в нашем конце все бросились к поручням.
 
Я внимательно следил за тем, что творилось вокруг меня и во мне самом. Я говорил себе: ведь существует такая вещь, как бесстрастное наблюдение, как никак Я в этом профессионал, кроме того, есть ведь наконец и твердая Воля, так что Я продолжаю предвкушать завтрак, — но тут настала моя очередь, и Я помчался к борту, как и все остальные.

* * *

Я выписал из моего дневника первых месяцев нацистского режима ккое-какой сырой материал, имеющий отношение к новым обстоятельствам и новому Языку. Тогда моё положение было несравненно лучшим, чем позже; Я работал по специальности, жил в своем доме, Я был почти что посторонним наблюдателем. Повторюсь: чувства мои ещё не притупились, Я ещё жил, руководствуясь всеми привычками Гражданина правового Государства, и-то, что Я тогда воспринимал как адскую бездну, позднее оказалось разве что её преддверием, кругом первым Дантова ада. И тем не менее, как бы потом ни стало хуже, все, что Я позднее прибавил к своим наблюдениям за характером, делами и Языком Нацизма, уже вырисовывалось в эти первые месяцы.

VI. Три первых слова на нацистском наречии

Самое первое слово, показавшееся мне специфически нацистским — не по своей внешней форме, но по употреблению его — и приставшее ко мне, связалось для меня с горечью от первой потери друга, повинен в которой Третий рейх. За тринадцать лет до этого Я и Т. вместе попали в Дрезден в Высшее техническое училище: Я — как профессор, он — как первокурсник. Его можно было назвать вундеркиндом. Вундеркинды часто разочаровывают, но он, казалось, уже миновал — и без потерь — опасный возраст в жизни таких дарований. Вырос он в семье — мелкобуржуазной, мельче не бывает, — очень бедной, но во время войны его талант обнаружился поразительным, как в романах, образом. Приезжий профессор хотел продемонстрировать новую машину на полигоне одной лейпцигской фабрики; инженеров не хватало, многих призвали в армию, и потому испытания обслуживал техник, причём не очень умелый. Профессор сердился, но тут из под машины вылез чумазый, весь в масле, паренек ученик и сказал, что нужно делать.
 
Свои знания он приобрел, внимательно наблюдая даже за тем, что не входило в его обязанности, и читая по ночам необходимую Литературу. Профессор вызвался ему помочь, неслыханная энергия юноши помножилась на удачу, и вскоре ученик почти в одно и-то же время выдержал экзамены на звание подмастерья слесаря и выпускные экзамены на аттестат зрелости. Перед ним открылась возможность получить техническую профессию и одновременно высшее образование. Его способности к математике и технике не подвели его и дальше: совсем ещё молодым он получил высокую должность, даже без обычного заключительного экзамена на диплом инженера.

Ко мне, при всем моем прискорбном невежестве в области математики и техники, его привели всесторонние интересы, тяга к образованию и запросы Мышления. Он вошёл в наш дом, сделался членом семьи, чуть ли не приемным сыном. В шутку, но с большой долей серьезности, он звал нас отцом и матерью. Мы, в свою очередь, приложили руку к его образованию. Он рано женился, но наша сердечная близость ничуть от этого не пострадала. Никому из нас четверых и в голову не могло прийти, что она может когда-нибудь исчезнуть из за различия в политических взглядах.

А потом в Саксонию проник Национал-социализм. Я уловил у Т. первые признаки изменений в его убеждениях. Я спросил, как он может относиться с симпатией к таким людям. "Но ведь они добиваются того же, что и социалисты, — сказал он, — они, в конце концов, тоже рабочая партия". — "Неужели ты не видишь, что они нацелены на войну?" — "Разве что на освободительную войну, которая пойдет на пользу всей народной общности, а значит — рабочим и маленьким людям…"

У меня возникли сомнения в широте и силе его ума. Я попытался зайти с другой стороны, чтобы заставить его задуматься. "Ты много лет прожил в моем доме, ты знаешь образ моих мыслей, ты ведь сам часто говорил, что кое-чему от нас научился и разделяешь наши нравственные представления. Как же, после всего этого, ты можешь поддерживать партию, которая из за моего происхождения отказывает мне в звании немца, да и человека?" — "Ты принимаешь все чересчур всерьез, бабба". — (Саксонское "папа", видимо, должно было смягчить фразу и весь спор). — "Вся эта болтовня насчёт Евреев служит только пропагандистским целям. Увидишь, как только Гитлер окажется у руля, у него будут дела поважнее ругани в адрес Евреев…"
 
Но болтовня эта оказывала свое действие, в том числе и на нашего приемного сына. Через какое-то время Я спросил его об одном молодом человеке, которого он знал. Т. пожал плечами: "Он среди ВНГ. Знаешь, что это такое? Нет? "Все Настоящие Германцы"!"
 
Он захохотал и был удивлен, когда Я не поддержал его смеха

Позднее — мы довольно долго не виделись — он позвонил и пригласил нас на ужин. Это было вскоре после того, как Гитлер стал канцлером. "Как у тебя дела на заводе?" — спросил Я. "Прекрасно! Вчера был такой день! В "Окрилле" сидело несколько нахальных коммунистов. Пришлось организовать Карательную экспедицию". "Что, что?" — "Да ничего особенного, крови не было, просто поработали резиновыми дубинками, немножко касторки для прочистки мозгов. Вот и вся Карательная экспедиция".

"Карательная экспедиция" — первое слово, которое Я воспринял как специфически нацистское. Оно самое первое в словнике моего LTI и самое последнее, что Я услышал из уст Т. Я повесил трубку, даже забыв отказаться от приглашения.

Все, что приходило мне когда-либо в голову по поводу жестокого высокомерия и презрительного отношения к иным породам людей, слилось в этом сочетании "Карательная экспедиция", оно звучало настолько в колониальном Стиле, что воображение тут же рисовало окруженную негритянскую деревушку, слышалось даже щелканье бича из носорожьей шкуры. Позднее, но к сожалению недолго, это воспоминание, при всей его горечи, тем не менее давало какое-то утешение. "Немножко касторки": было совершенно очевидно, что в этой акции подражали обычаям итальянских фашистов; и весь Нацизм представлялся мне просто итальянской инфекцией, не более того. Утешение, однако, растаяло, как утренний туман; обнажилась истина: смертный грех Нацизма в своих корнях был немецким, а не итальянским.

Но и воспоминание о нацистском (или фашистском) слове "Карательная экспедиция" несомненно улетучилось бы у меня, как и у миллионов других людей, если бы не было связано с личным переживанием, ибо это слово относится лишь к начальному периоду Третьего рейха, оно устарело уже благодаря самому факту утверждения этого режима и стало никому не нужным, как стрела — благодаря авиабомбе. На смену полуприватным, напоминающим воскресный спортивный досуг карательным экспедициям немедленно пришли регулярные и официальные полицейские акции, "касторка" была заменена на концлагерь. А через шесть лет после рождения Третьей империи внутригерманская, превратившаяся в полицейскую акцию Карательная экспедиция была заглушена бурей Мировой войны, задуманной её инициаторами тоже как своего рода Карательная экспедиция против всяческих презираемых народов. Так умирают слова.

Это, однако, не относится к двум другим выражениям, диаметрально противоположным предыдущим. "Ты — ничто, Я — всё!" — они не нуждаются для сохранения ни в чьем личном воспоминании, они держались до конца и не будут забыты ни одной историей LTI. Следующая запись в моем дневнике, касающаяся Языка Третьей империи, гласит: "государственный акт". 21 марта 1933 г. Геббельс поставил этот акт — первый в нескончаемом ряду таких постановок, — в потсдамской гарнизонной церкви. (Нацисты демонстрируют поразительное отсутствие восприимчивости к сатире и комизму, ставя себя в нелепейшие положения. Иногда в самом деле можно даже поверить в их субъективную невинность! Перезвон колоколов гарнизонной церкви — на мелодию "И верность и честность храни до конца!" — они сделали позывными берлинского радио, а фарс своих бутафорских заседаний Рейхстага они разыгрывали в театральном зале — в опере Кролля).

Если уж глагол из состава LTIAufziehen где-то и уместен,-то наверняка здесь; ткань государственных актов всегда "натягивалась" по одному и тому же образцу, правда, с двумя вариантами: с гробом в кульминации или без него. Море знамен, демонстрации, великолепие гирлянд, фанфары и хоры, выступления ораторов, — все это оставалось всегда неизменным, всегда строилось по модели муссолиниевских торжеств. Во время войны в центре акта все чаще оказывался гроб, а несколько увядшая притягательность этого рекламного средства компенсировалась всевозможными Слухами. Когда погибший на фронте или в катастрофе генерал удостаивался государственных похорон, обязательно распространялся Слух, будто он попал у Фюрера в опалу и был ликвидирован по его приказу. Тот факт, что подобные Слухи могли возникать, убедительно свидетельствует (независимо от того, правдивы были эти Слухи или нет) о том, что сверху Языку Третьей империи приписывалась правдивость, а снизу от него ничего не ждали, кроме лжи.
 
Величайшей же Ложью, которую когда-либо выражал государственный акт, и одновременно изобличенной Ложью, был траурный акт по 6-й армии и её фельдмаршалу. Цель, которая здесь преследовалась, состояла в том, чтобы извлечь из поражения капитал для будущего Героизма, метод же заключался в том, что стойкость и несгибаемость (сопротивление до последнего человека) приписывались тем, кто действительно сдался в плен, чтобы не быть загубленными, подобно тысячам их товарищей, ради бессмысленного и преступного дела. В своей книге о Сталинградской битве Пливье, описывая этот государственный акт, добился потрясающего сатирического эффекта.

В чисто языковом плане выражение "государственный акт" фальшиво в двух моментах. Во первых, оно говорит о реальном происшествии и тем самым подтверждаёт тот факт, что оказываемые Нацизмом почести являются свидетельством признания со стороны Государства. Следовательно, в нём содержится мысль "L’Etat c’est moi". Вместе с тем, на эту Информацию сразу же наслаивается определенная претензия. Ведь государственный акт относится к истории Государства, и предполагается, что в этом качестве он надолго сохранится в народной памяти. Государственный акт особенно торжествен, он имеет историческое значение.

И здесь мы произнесли слово, которое Национал-социализм от начала и до конца использовал, не зная никакой меры. Нацизм настолько раздувался от сознания собственного величия, настолько был убежден в долговечности своих учреждений (или хотел в этом убедить других), что любая мелочь, с ним связанная, любой пустяк, его касавшийся, приобретали историческое значение.
 
Всякая Речь Фюрера, пусть даже он в сотый раз повторяет одно и-то же, — это историческая Речь, любая встреча Фюрера с Дуче, пусть даже она ничего не меняет в текущей ситуации, — это историческая встреча. Победа немецкого гоночного автомобиля — историческая, торжественное открытие новой автострады — историческое (а ведь торжественным освящением сопровождаётся ввод каждой автодороги, каждого участка шоссе); любой праздник урожая — исторический, как и любой партийный съезд, любой праздник любого сорта; а поскольку в Третьей империи существуют только праздники — можно сказать, что она страдала, смертельно страдала от дефицита будней, подобно тому, как организм может быть смертельно поражен солевым дефицитом, —-то Третья империя все свои дни считала историческими.

Сколько газетных шапок, сколько передовиц и Речей использовали это слово, лишая его почтенного звучания! Неизвестно, как долго придется воздерживаться от него, чтобы восстановить его репутацию.

А предостерегать от чрезмерного употребления выражения "государственный акт" нет никакого смысла. Ведь у нас уже нет больше Государства.

VII. Aufziehen

Я завожу часы, натягиваю ткань на ткацком станке, завожу заводную игрушку: во всех этих случаях Речь идёт о механической деятельности, которая совершается с неживым oбъектом, не оказывающим сопротивления.
От заводной игрушки, от вращающейся юлы, двигающегося и качающего головой игрушечного зверька — прямая дорога к метафорическому использованию этого выражения, Я "завожу" человека. Это значит, что Я дразню его, выставляю в смешном виде, делаю из него шута горохового. Здесь подтверждаётся теория комического, которую предложил Бергсон, комизм связан с автоматизацией живого.

"Заводить" — вполне безобидное в этом смысле слово, но все-таки это пейоратив. (Так филологи называют всякое "ухудшенное", неодобрительное или уничижительное значение слова, имя римского императора Август (augustus — "возвышенный", "священный") порождаёт в качестве пейоратива "глупого Августа", т.е. циркового клоуна ). В новейшее время "закрутить" приобрело одобрительное и вместе с тем однозначно Пейоративное значение. О Рекламе говорили: хорошо или сильно закручено. Это означало признание деловой рекламной хватки, но одновременно подсказывало, что здесь хватают через край, здесь есть что-то от Стиля ярмарочных зазывал, не вполне соответствующего истинной ценности расхваливаемой вещи. Пейоративный характер этого глагола отчётливо и недвусмысленно проявляется, например, когда театральный критик пишет, что та или иная сцена отлично "закручена" автором. Смысл такой: автор не гнушается никакими средствами, чтобы увлечь публику, мастерски владеет этой техникой, но настоящим писателем его не назовешь.

В самом начале эпохи Третьего рейха можно было подумать, что LTI усваивает именно это метафорическое и неодобрительное значение. Нацистские газеты славили патриотический поступок честных студентов, которые "пресекли научно-закрученную деятельность Института сексологических исследований профессора Магнуса Гиршфельда". Гиршфельд был Еврей, и потому работа его института была сочтена "научно-закрученной", а по сути дела — не научной в строгом смысле.

Но через несколько дней выяснилось, что всякая пейоративность с глагола Aufziehen спала. 30 июня 1933 г. Геббельс произнес Речь в Высшей политической школе, где заявил, что NSDAP "закрутила колоссальную многомиллионную организацию, в которой объединены народные театры, народные празднества, пение, Спорт и туризм и которая будет опираться на всемерную поддержку Государства". Теперь уже слово Aufziehen произнесено вполне серьезно, и когда правительство с торжеством даёт отчёт о пропагандистских мероприятиях, предшествовавших референдуму в Сааре, оно говорит о "масштабно закрученной акции". Никому больше не придет в голову искать в этом слове каких-либо оттенков Рекламы.
 
В 1935 г. в издательстве "Holle & Со." вышёл немецкий перевод (с английского издания) книги "Сейдзи Нома. Автобиография японского газетного короля". Там в одобрительном тоне сказано "Теперь Я решил… закрутить образцовую организацию для подготовки ораторов из студенческой среды".

Как видно, это слово постоянно употребляется там, где Речь идёт о какой-либо организации, и в этом проявляется абсолютная глухота в отношении механистического смысла данного глагола. И здесь открыто проступает одно из внутренних противоречий LTI: подчёркивая всюду органическое начало, продукт естественного развития, он, тем не менее, наводнен выражениями, взятыми из механики, причём без всякого чувства стилевого разрыва и пошлости таких сращений, как "закрученная организация".
"Можно ли возлагать ответственность за слово Aufziehen на Нацистов, вот вопрос", — упрекнул меня Ф.
 
Мы работали с ним в одну смену у смесительного барабана в производстве немецкого чая, это очень утомительная работа, особенно в жару, ведь мы, как хирурги, закутывали голову и лицо, чтобы спастись от ужасной пыли. В перерывах мы снимали очки, повязку со рта и головной убор (Ф. носил судейский берет, он был в свое время советником земельного суда), усаживались на ящик и рассуждали о национальной Психологии или же оценивали положение на фронтах. Как и все, кто жил в "еврейском доме" в узком переулке Шпорергассе, он погиб ночью с 13 на 14 февраля 1945 г.

Итак, он утверждал, что уже примерно в 1920 году слышал и видел в печати слово Aufziehen во вполне нейтральном значении. "Одновременно со словом plakatieren и в сходном смысле", — заметил он. Я возразил, что нейтрального значения слова Aufziehen в ту пору Я не отмечал, но-то, что у Ф. в памяти сохранились оба эти слова, говорит все-таки о Пейоративной их окраске. Главное же — и этого принципа Я придерживаюсь во всех соответствующих рассуждениях, — главное, повторяю, заключается для меня в фиксации первоначального употребления того или иного выражения, того или иного определенного оттенка; однако это в большинстве случаев невозможно, и когда полагают, что нашли первый случай употребления данного слова,-то всегда находится и его предшественник. Я сказал Ф.: загляните в словарь Бюхманна и найдите слово Übermensch ("сверхчеловек") — оно прослеживается вплоть до античности.

А недавно Я сам обнаружил у старика Фонтане, в "Штехлине", одного "недочеловека" (Untermensch), хотя Нацисты так гордятся своими Речами о еврейских и коммунистических недочеловеках и соответствующем "недочеловечестве". Пусть себе гордятся, пусть и Ницше гордится своим "сверхчеловеком", хотя у последнего столько знаменитых предшественников. Ведь-то или иное слово, определенный оттенок, нюанс его лишь тогда обретают жизнь в Языке, лишь тогда получают право на существование, когда они входят в языковой обиход определенной части всего общества и некоторое время бытуют там. В этом смысле "сверхчеловек" несомненно — творение Ницше, а "недочеловек" и нейтральный, без тени насмешки, глагол Aufziehen следует безусловно записать на счёт Третьей империи.

Кончится ли их время с крахом Нацизма? Я приложу все силы для этого, но настроен скорее скептически.

Эту заметку Я написал в январе 1946 г. На следующий день после завершения её состоялось заседание дрезденского Культурбунда. Присутствовал десяток людей, их Культура была засвидетельствована избранием их в этот союз, они, так сказать, призваны были служить образцом. Речь шла о проведении ставших теперь обычными недель Культуры, а среди прочего — об устроении художественной выставки. Один из присутствующих заметил, что некоторые пожертвованные в фонд "народной солидарности" и предназначенные для экспозиции картины — просто дрянь. Реакция была немедленной: "Это не пойдет! Если мы здесь в Дрездене организуем художественную выставку,-то она должна быть закручена как надо, чтобы комар носу не подточил".

VIII. Десять лет фашизма

Получили приглашение из итальянского консульства в Дрездене на просмотр в воскресенье 23 октября 1932 г. фильма "Десять лет фашизма" (подчёркивается — "звукового", film sonoro, ибо есть ещё и немые). (Замечу, что уже пишут Faschismus, а не на итальянский манер — Fascismus, т.е. слово уже закрепилось в немецком Языке. Но четырнадцать лет спустя Я в качестве государственного комиссара спросил одного выпускника классической гимназии о значении этого слова и услышал безапелляционный ответ: "Оно происходит от латинского fax, факел". Он неглуп, в свое время, конечно, был пимпфом, состоял в Гитлерюгенде; он собирает марки и безусловно видел ликторский пучок на итальянских марках эпохи Муссолини, кроме того, благодаря многолетнему курсу латыни он хорошо знает это слово, и все же ему неизвестно, что означает слово "фашизм". Одноклассники поправляют его: "Это от слова fascis". Но сколько других будут иметь смутное представление об основном значении слова и понятия, если об этом не осведомлен даже воспитанный в нацистском Духе гимназист?.. Я уже пребываю в постоянном сомнении, а все окружающее лишь подтверждаёт его: можно ли с уверенностью сказать что-либо о знании и Мышлении, о духовном и душевном состоянии того или иного народа?)

Впервые Я вижу и слышу ораторствующего Дуче. Фильм просто великолепен, это произведение Искусства. Муссолини говорит с балкона неапольского дворца, обращаясь к сгрудившейся внизу Толпе; в кадре людская Масса, затем крупным планом — оратор, Речь Муссолини и ответный гул собравшихся — попеременно. Видно, как Дуче на каждой фразе прямо-таки надувается, как он снова и снова — после момента расслабления — восстанавливает прежнее выражение лица, прежний облик, все дышит энергией, все напряжено до предела, слышна страстная, ритуальная, церковная интонация проповедующего, он бросает в Толпу очень короткие фразы, как бы обрывки литургии, на которые каждый реагирует, не напрягая разума, только чувством, даже если и не понимает (и именно поэтому) смысла сказанного. Гигантский рот во весь экран. Время от времени типично итальянская жестикуляция, движение пальцев. И рёв Толпы, возгласы восторга или, когда назван враг, — пронзительный свист. И постоянно — фашистское приветствие, выброшенная вперед рука.

С тех пор мы видели и слышали все это тысячу раз, с незначительными вариациями, но всегда одно и-то же: и хроника партийного съезда в Нюрнберге, и съемки в берлинском Люстгартене, и митинг перед мюнхенским Фельдхернхалле, и т.д., и т.п., так что фильм о выступлении Муссолини стал казаться чем-то весьма заурядным и уж во всяком случае не каким-то сногсшибательным достижением. Но точно так же, как титул "Фюрер" был только онемеченной формой "Дуче", как коричневая рубашка — только модификацией черной, как "германское приветствие" — только копией "фашистского", все документальные кадры подобных сцен, использованные в качестве пропагандистского средства, да и сама сцена — Речь Фюрера перед собравшимся народом, являли собой в Германии подражание итальянскому образцу. В обоих случаях задача заключалась в том, чтобы обеспечить тесное соприкосновение лидера с самим народом, всем народом, а не только с его представителями.

Если искать истоки этой мысли,-то Волей неволей наткнешься на Руссо, и прежде всего на его "Contrat social". Когда Руссо пишет как женевский Гражданин, т.е. имея перед глазами ситуацию города Государства, его фантазия естественно и неизбежно стремится придать Политике античные формы, удержать её в городских рамках, ведь Политика — это Искусство управления полисом, городом. Для Руссо Политик — оратор, который обращается к народу, собравшемуся на рыночной площади, для Руссо спортивные и художественные мероприятия, в которых участвует народное сообщество, — суть политические институты и средства для привлечения людей.
 
В Советской России в жизнь была воплощена великая идея: с помощью новых технических изобретений, радио и кино, ограниченный пространством метод древних и Руссо распространен на безграничное пространство, вождь реально и персонально обращается теперь "ко всем", даже если счёт этим "всем" идёт на миллионы, даже если отдельные группы этих "всех" находятся за тысячи километров друг от друга. Тем самым Речи, как составной части арсенала политического деятеля, возвращается та роль, которая отводилась ей в Афинах, мало того, роль эта становится ещё более важной, ибо на место Афин встает целая страна, и больше чем страна.

Но Речь не просто стала теперь важнее, чем прежде, она с неизбежностью изменилась и в своей сущности. Поскольку теперь она адресуется всем, а не только избранным народным представителям, она должна быть и понятной всем, а значит — более доступной народу. Доступная народу РечьРечь конкретная; чем больше она взывает к чувствам, а не к разуму, тем доступнее она народу. Переходя от облегчения работы разума к его сознательному отключению или оглушению, Речь преступает границу, за которой доступность превращается в демагогию или совращение народа.

Торжественно убранную площадь перед ратушей или увешанные знаменами и транспарантами залы или стадионы, где политические деятели обращаются к Массе, можно в известном смысле уподобить составной части самой Речи, её телу; Речь в этих рамках изукрашивается и инсценируется, она — синкретическое произведение Искусства, которое предназначено для восприятия Слухом и зрением, причём Слухом — вдвойне, поскольку шум Толпы, её рукоплескания, гул недовольства действуют на отдельного слушателя по меньшей мере с той же силой, что и сама Речь. Нельзя забывать, что такая инсценировка безусловно влияет и на тональность самой Речи, придаёт ей более чувственный оттенок. Звуковой фильм воспроизводит это синкретическое действо во всей полноте; радио возмещает отсутствие зрелища дикторским комментарием, роль которого соответствует роли вестника в античном театре, и верно передаёт заразительное акустическое двойное воздействие, спонтанную реакцию Толпы. ("Спонтанный" — одно из любимых словечек LTI, о нём мы ещё поговорим).

В немецком Языке существительному "Речь", выражению "произносить Речь" соответствует только одно прилагательное — "ораторский", и у этого прилагательного нехороший оттенок. Ораторское мастерство всегда в какой-то мере наводит на подозрение в использовании пустопорожних эффектов. Замечу, что недоверие к ораторству для немецкого народно-го характера является чуть ли не врожденным. Романским нациям, напротив, такое недоверие несвойственно, и они ценят ораторов, четко отделяя ораторское Искусство от Риторики. Оратор для них — честный человек, который стремится убеждать своим словом и который, добросовестно добиваясь ясности, обращается и к сердцу своих слушателей, и к их разуму. Эпитет "ораторский" — это похвала, произносимая французами в адрес великих классиков трибуны и сцены, того же Боссюэ или Корнеля.
 
И в стихии немецкого Языка были такие ораторы — Лютер и Шиллер. Особое слово существует на Западе для Речей с дурной репутацией — "Риторика"; понятие "ритор" восходит к греческой софистике и ко временам упадка Греции и подразумевает краснобая, затуманивающего разум. Кем был Муссолини — оратором или ритором? Безусловно, он стоял ближе к ритору, чем к оратору, а в ходе своего рокового развития впал в Риторику. Но некоторые элементы его Речи, отдающей на немецкий вкус Риторикой, ею на самом деле не являются, поскольку ничуть не выходят за пределы естественных украшений устной итальянской Речи.
 
"Popolo di Neapoli!", "Народ Неаполя!" — так начинается Речь на юбилейном празднестве в Неаполе. На Слух немцев это звучит несколько напыщенно, как стилизация античного обращения. Но Я вспомнил рекламный листок, который незадолго до начала Первой мировой войны мне сунул в руки один из зазывал в Сканно. Сканно — городишко в итальянской области Абруцци, жители которой славятся своей отвагой и физической силой. В этом листке расхваливал себя недавно открывшийся магазин, Реклама начиналась с обращения: "Forte e gentile Popolazione di Scanno!" "Сильные и благородные жители Сканно!" Какими безыскусными становятся по сравнению с этим слова Муссолини: "Народ Неаполя!"

Через четыре месяца после Муссолини Я услышал голос Гитлера (Я никогда не видел его, никогда прямо не слышал его выступлений — это ведь Евреям не дозволялось; на первых порах он попадался мне в звуковых фильмах, а позднее, когда мне было запрещено кино, как, впрочем, и пользование радиоприемником, Я слушал его Речи или отрывки из них на улице — из громкоговорителей — и на фабрике). 30 января 1933 г. он стал канцлером, 5 марта должны были состояться выборы, утвердившие его в этом качестве и предоставившие ему послушный Рейхстаг. Подготовка к выборам, куда следует отнести и пожар Рейхстага (его тоже можно рассматривать как элемент LTI!), проводилась на широкую ногу. Исход их не вызывал ни малейших сомнений у главного действующего лица; в сознании обеспеченного триумфа он произнес Речь в Кенигсберге.
 
Несмотря на-то, что Фюрер был далеко, и его, естественно, не было видно, Я мог сравнить обстановку во время выступлений Гитлера и Муссолини. Дело в том, что на привокзальной площади, перед освещенным фасадом отеля, где был установлен репродуктор, передававший Речь, сгрудилась возбужденная Толпа, на балконе штурмовики SA размахивали огромными полотнищами со свастикой, а со стороны площади Бисмарка приближалось факельное шествие. До меня доносились только обрывки Речи, скорее даже просто звуки, не фразы. И все-таки уже тогда у меня создалось точно такое же впечатление, как и потом не раз, вплоть до самого конца. Какая разница между Гитлером и его образцом — Муссолини!

Дуче, пусть и слышно было, скольких физических усилий стоила ему Речь, чтобы фразы её дышали энергией, усилий для того, чтобы овладеть Толпой у его ног, так вот, Дуче как бы плыл в звучащем потоке родного Языка, отдавался на его Волю, несмотря на свои властные притязания, ораторствовал — даже там, где он скатывался к Риторике, — без судорог и гримас. Совсем другое дело Гитлер: как бы ни старался он говорить елейно или насмешливо (он очень любил чередовать обе эти интонации), — он говорил, нет, кричал, всегда с судорожным надрывом. Даже в самом сильном возбуждении можно сохранять известное достоинство и внутреннее спокойствие, уверенность в себе, чувство единства со своей аудиторией. Все это с самого начала напрочь отсутствовало у Гитлера, принципиально и исключительно делавшего ставку на Риторику.
 
Даже на вершине триумфа он проявлял неуверенность, скрывая её криками в адрес противников и их идей. Никогда в его голосе, в ритмическом строе его фраз не чувствовалось уравновешенности, музыкальности, он постоянно и грубо подхлестывал публику и себя самого. Развитие, которое он проделал, заключалось только в том (особенно в годы войны), что из гонителя он превратился в загнанного, перешёл от судорожного неистовства через Ярость, бессильную Ярость, к отчаянию. Я никогда не мог понять, как он с его немелодичным и срывающимся голосом, с его грубо, а часто и вовсе не по-немецки сколоченными фразами, с его откровенной Риторикой, абсолютно чуждой характеру немецкого Языка, как он ухитрялся овладевать Массой, подчинять её себе и держать в таком состоянии.
 
Ибо, хотя кое-что относят на счёт продолжающегося воздействия Внушения, некогда имевшего место, и ещё столько же — на счёт беспощадной тирании и бросающего в дрожь страха (позднее в Берлине родилась шутка: "До тех пор, пока Я не повешусь, Я буду верить в победу" ),-то все же остается чудовищный факт, что такое Внушение могло иметь место и, невзирая ни на какие ужасы, сохраняло свое воздействие на миллионы людей до самого последнего момента.

Под Рождество 1944 г., когда потерпело крах германское наступление на Западе, когда исход войны уже ни у кого не вызывал сомнения, когда по дороге на фабрику и с фабрики встречные рабочие шептали мне (иные уже довольно громко): "Выше голову, приятель! Теперь ждать недолго…", — Я разговорился с одним из своих собратьев по несчастью по поводу оценки настроения в стране. Это был мюнхенский коммерсант, по своему характеру больше мюнхенец, чем Еврей, рассудительный человек, скептик, далекий от всякой романтики. Я рассказал о том, что часто слышу на улице слова ободрения.
 
Он признался, что-тоже сталкивался с этим, но не придавал этому никакого значения. Толпа, как и прежде, молится на Фюрера, считал он. "И даже если у нас наберется несколько процентов его противников, ему достаточно произнести одну только Речь, как все прибегут к нему снова, все! В самом начале, когда в северной Германии он был совершенно неизвестен, Я не раз слышал его в Мюнхене. Никто ему не сопротивлялся. Я тоже. Перед ним нельзя устоять". Я спросил Штюлера, почему — на его взгляд — никто не может противиться Гитлеру. "Этого Я не знаю, но устоять перед ним нельзя", — упрямо ответил он, не колеблясь ни секунды.

А в апреле 1945 г., когда даже слепцы видели, что все идёт к концу, когда в баварской деревне, где мы нашли приют после бегства из Дрездена, все кляли Фюрера на чём свет стоит, когда солдаты нескончаемым потоком уходили, бросая свои подразделения, — все же и тогда среди этих замученных войной, разочарованных и ожесточенных людей обязательно находились такие, кто с непреклонностью на лице и абсолютной убежденностью уверял, что 20 апреля, в день рождения Фюрера, произойдет "поворот", начнется победоносное германское наступление: Фюрер сказал об этом, настаивали они, а Фюрер не врет, ему следует больше верить, чем всем разумным доводам.

Как можно объяснить это чудо, факт которого невозможно оспаривать? Известно объяснение психиатров на этот счёт, Я с ним полностью согласен, но хотел бы дополнить его объяснением филолога.

В тот вечер, когда Фюрер произносил свою Речь в Кенигсберге, один мой коллега, который не раз видел Гитлера и слышал его выступления, сказал мне, что убежден: этот человек кончит религиозным безумием. Я тоже думаю, что он в самом деле склонен был считать себя спасителем Германии, что в нём постоянно боролись мания величия в её последней стадии с
манией преследования и что именно бацилла этой болезни перекинулась на ослабленный в Первой мировой войне и переживший национальное унижение немецкий народ.

Но помимо этого, думается мне с позиции филолога, бесстыжая и неприкрытая Риторика Гитлера оказалась настолько действенной именно потому, что она с беспощадностью впервые обрушившейся эпидемии проникла в Язык, до сих пор ею не затронутый, что она в своей сущности была столь же чуждой немцам, как и скопированный у фашистов приветственный жест или заимствованная у них форма — нельзя ведь назвать очень оригинальной замену черной рубашки на коричневую, — как и вся декоративная символика массовых мероприятий.

Но сколько бы Национал-социализм ни взял от старшего (10 лет разницы) фашизма, какой бы высокой ни была доля чужих бактерий в его болезни, — в конечном счёте это была (или стала ею) специфически немецкая болезнь, прогрессирующее вырождение германской плоти; и безусловно преступный, но все же не столь зверский итальянский фашизм, получив обратно яд из зараженной им Германии, сгинул вместе с Нацизмом.

Оглавление

 
www.pseudology.org