| |
Москва, "Памятники исторической мысли", 2003, 527
с., тираж 800 экз
|
Раиса Львовна Берг
|
Суховей: Воспоминания
генетика
Мойры
|
Мойры — богини судьбы.
Они рождены по одной версии Фемидой — богиней Порядка, по другой —
Ананке, богиней неизбежности. Три Мойры моей судьбы могли с равным
правом быть дочерьми как той, так и другой. Три пожилые
женщины,
низкорослые, плотные, с зачесанными назад волосами, собранными на
затылке в маленькую тугую фигу для Порядка. Они по внешности не отличимы
друг от друга, разве только малиново-желтые разводы кровоподтека вокруг
глаза одной из них выделяют её из унылого ритма. Образ не точен. Мойры
пряли, тянули, обрывали нить жизни. Моя жизнь представляется мне не
нитью, а пряжей, сетью, и я слышу, как рвутся её петли.
Первая из Мойр — моя Атропа (имя её означает по-гречески неотвратимая) —
оборвала одну из нитей. На одном конце была я, на другом — Юра Вальтер.
С Юрой Вальтером мы учились в одной школе в параллельных классах, он —
на русском, я — на немецком отделении. Это его топографические карты
висели на выставках лучших ученических работ, подписанные моим именем.
Сочинений я за него не писала. Его одноклассница Милуша Денисова,
пожелавшая дружить с девочками моего класса, представила его мне. Он
попросил её об этом. Ему импонировала роль рыцаря, если не принцессы, то
дочери прославленного ученого и путешественника.
Знатным, однако, из нас
двоих был он. Он рос в прекрасной семье ученого-лесовода, норвежца, уж
не знаю как занесенного на русскую землю. Отец Юры — Карл Вольдемар
Вальтер жил с красавицей женой Люцией Густавовной, с сыном и тремя
дочерьми в той же квартире, что и до революции — на Офицерской улице
(теперь она называется улицей Декабристов), в том самом доме на углу
набережной реки Пряжки, где жила воспетая
Блоком Кармен. Из огромных
окон огромных комнат виден за липами, по ту сторону Офицерской, дом, где
жил и умер Блок.
Квартира, где обитала семья Вальтеров, — там еще
тетушки жили в большом количестве — казалась мне волшебным царством. Я
помню её запах, голоса Люции Густавовны и всех трех сестер. Я робела
перед седыми бакенбардами Юриного Отца, видела его считанные разы, и
ничего кроме его симпатичного облика моя память не сохранила. Люция
Густавовна и тетушки говорили с легким акцентом, а Юра и его сестры
совершенно чисто. Прекрасные венецианские люстры, серебро и хрусталь
убранства обеденного стола, фазаны и красавицы в пышных одеждах, веранды
дворцов, пальмы и кипарисы на прекрасных картинах, золоченые рамы
картин, корешки старинных книг в застекленных шкафах красного дерева,
ничего общего с мещанством не имели.
Роскошь была здесь привычкой — не
целью. Здесь я впервые увидела тех аристократов, которых
Тимофеев-Ресовский называл антиподами мещан. Аскетическая обстановка
квартиры, где росла я, контрастировала с убранством дома, где рос Юра, в
той же мере, как и весь уклад жизни наших семей друг с другом. После
революции даже в самые благополучные времена Юрина семья с единственным
кормильцем во главе голодала.
В нашей семье после введения
нэпа
воцарился превеликий достаток. Няня тайком подкармливала нас с Симом. Я
тайком отдавала свои роскошные завтраки Юре, а меня кормили "девочки".
Юра мог позвать в гости и представить своим родителям свою новую
знакомую. Мне и в голову не могло прийти пригласить к чаю Юру и посадить
его за один стол с Отцом и мачехой. Рыцарь, стремившийся поклоняться
прекрасной даме, был интеллигентным отпрыском любящих интеллигентных
родителей. Дама — обитателем задворок новой семьи очень знаменитого
Отца, помехой, которую едва терпели. Юра оказался обладателем бантика
одной из моих косичек.
— "Это Лялин?" — спросила Люция Густавовна,
случайно увидев бантик в ящике юриного стола.
— "Нет, это мой". Разговор
закончился. Так поведал мне Юра. Невозможно даже представить себе весь
ужас моего положения, случись что-либо подобное со мной.
В своем развитии дама, чей бантик лежал в столе её рыцаря, далеко
отставала от своего поклонника. Надо думать не без влияния родителей до
сознания Юры уже тогда, в конце двадцатых годов, доходил весь ужас
происходящего, и он понимал, где правда, а где Ложь. Мое сознание едва
пробуждалось. Главное, что должно было разочаровать рыцаря, — полнейшее
отсутствие гордой неприступности. Неприступность нужна, как воздух. Без
неё нет роли рыцаря прекрасной дамы.
Гордости во мне предостаточно, но
моя гордость лишена женственности. В дамы я не годилась. Замордованная
мачехой, нищенски, издевательски, безобразно одетая, лишенная какого бы
то ни было домашнего воспитания и образования, я бравировала своим
босячеством, пренебрежением к земным благам, своей непоколебимой
уверенностью, что я самостоятельно, без чьей бы то ни было помощи,
пробьюсь к светлому будущему.
Мне было 15 лет, а ему 17, когда Милуша Денисова познакомила нас. Наш
роман был платоническим, и это зависело в той же мере от него, как и от
меня. Мы решили пожениться через пять лет, когда завершим образование.
"Выполним пятилетку в четыре года", — говорил он, смеясь. День свадьбы
назначен. Шестое июля 1934 года. К барьерам, разделявшим нас,
присоединился и еще один — воздвигнутый строящимся социализмом. Я, как
дочь преподавателя университета, имела право поступить в университет.
А
Юра попал в категорию тех, кого карали за социальную неполноценность их
родителей. Я ушла из дома, зарабатывала и готовилась поступать в
университет, не зная, что детям социально полноценных родителей не
грозит проверка знаний, а Юра в качестве топографа, уехал сперва на
Север, а потом на Тянь-Шань с экспедицией Крыленко и стал специалистом
по топографии ледников. Он открыл неизвестный ледник, и Крыленко
присвоил этому леднику имя своего молодого спутника. Я была на первом
курсе университета, когда пришло от него письмо, возвещающее наш разрыв.
"Твои взгляды совершенно чужды мне. Будто смотрим мы на
Луну, и ты
утверждаешь, что это не Луна, а луковица". Он имел в виду мою веру в
торжество Коммунизма. Он перечислял мои недостатки — песчинки,
перетирающие мельничные жернова, по его выражению. Во время
войны с
финнами он был ранен в ногу.
— "С полваленка крови вытекло", — писал он
Люции Густавовне из госпиталя. "Благодарите Бога, что так случилось, —
сказала я ей в ответ на её сетования. — Предстоит грандиозная война.
Миллионы матерей потеряют своих сыновей, а ваш сын останется
невредимым".
Видно, что-то неладно срослось после операции — Юра вынужден был
расстаться со своей профессией. Он стал проектировщиком железных дорог.
Он женился. Потом дошло до меня известие, что он развелся. Мы не
встречались и не переписывались. На то его письмо, где было про
луковицу, я не ответила. Ни это гадкое письмо, ни разлука, которой не
видно было конца, ни женитьба его не способны изменить моего чувства,
победного, радостного, всемогущего. Порог реагирования недосягаемо
высок. Декларация разрыва, разлука, сама безнадежность — подпороговые
раздражители, не способные вызвать даже малейший спад, уменьшить накал.
Есть в безнадежности великая целительная сила.
Гибель надежды рождает
свободу. Свободу человек обретает в старости, и в старческом знании
недосягаемости блаженства заключен элемент блаженства. Старческую
свободу я обрела из рук моего былого рыцаря в 18 лет. Мне нечего терять.
Все потеряно навсегда, навеки. Все, кроме моего бессмертного чувства.
Гордая неприступность, женственная затаенность чувств. Кому они теперь
нужны? Чему они могли способствовать, что разрушить?
"Любить всей силою
тщеты", — поэт писал про меня. "Я знаю он жив, он дышит, он смеет быть
не печальным" — не про меня, не для меня. С восторгом и упоением я
читала его письмо, а ведь это был камень, метко пущенный мне в сердце.
Его письмо... Счастье — знать: он жив, он дышит... Я — его паладин и
ношу на рыцарском шлеме цвета моего божества. Все, кто окружал меня,
знали. Я говорила:
— "Когда я умру, положите меня в гроб'. Пусть он войдет
— я встану".
Я никому не давала инструкции, я воспевала мое чувство,
давала ему точное описание. Я нисколько не заботилась о впечатлении
окружающих. Любое их отношение попадало в категорию подпороговых
раздражителей. Он не любил меня, я любила его и за это. Он не мог
любить, снисходя, выкованный из единого куска драгоценного металла. Для
построения моей теории корреляционных плеяд он не годился. Духовное и
физическое начала согласовались в нём в божественной гармонии, где мне
не нашлось места.
Мы встретились через 23 года после рокового письма. Он — разведенный,
бездетный мужчина. Я — разведенная женщина, мать двоих детей. Он
жаловался на нервное расстройство, лежал перед тем в клинике моей давней
знакомой Нины Александровны Крышовой, о соавторстве с которой я тогда
еще и не помышляла. Мы жили в трех кварталах друг от друга, но он писал
мне письма, упрекая всех и меня в равнодушии к его Страданиям. Одно из
писем он написал на бересте. Оно дошло чудом. Он ошибся, надписывая
адрес. На спасение кумира были брошены все силы, все средства, все
связи.
— "Спроси Нину Александровну, можно ли мне жениться", — сказал он,
когда лечение подходило к концу.
Нина Александровна сказала, что можно.
Он исчез. Прошло два года. Приглашение прийти исходило от его сестры. Не
от Ляли — от Нины.
— "Рая, — услыхала я в телефоне, — мама умерла, мы
хотим, чтобы вы побыли с нами"
Я сделала ветку из листьев моего
тропического сада, завернула её в одеяло, чтобы уберечь от мороза, и
пошла. Люция Густавовна лежала на кровати, очень красивая, очень
молодая. Мы положили рядом с ней ветку.
— "А теперь идемте", — сказала
Нина.
Меня повели в другую комнату. Там на стуле сидела немолодая,
низкорослая, плотная Женщина в больших очках в роговой оправе и кормила
из рожка младенца. Ребенок, видно, родился совсем недавно. Мне казалось,
что очки и рожок как-то связаны друг с другом. Женщина, казалось, так
стара, что не то что кормить ребенка грудью, а даже разглядеть его без
очков не может. Она тоже занималась проектированием железнодорожных
линий, они встретились в Китае, разъехались потом по разным городам, она
уехала в свой, он — в свой, он съездил за ней в её город и вот —
результат.
Мы встретили счастливую пару в Филармонии на концерте. Мы — это моя
мачеха Марьмиха и я. Никогда, ни у одного человека я не видела на лице
выражения такого явного, такого безудержного злорадства, как на лице
Марьмихи, когда Юра подошел, чтобы представить ей свою жену. Мне
казалось, что не только сам факт женитьбы, но и еще кое-что питает это
упоенное злорадство. Знаки внимания я получала со стороны Юры и Нины,
живя в Ленинграде, и потом, в Новосибирске.
Уже после моего изгнания из
Академгородка и из Агрофизического института, в тот период, когда еще не
закрылись передо мной все двери, я получила приглашение посетить
Вальтеров в их новой квартире. По настоянию жены квартира в доме, где
жила воспетая
Блоком Кармен, покинута, и они живут в двухкомнатной
квартире в новом районе. Потолки там низкие, мебель пришлось новую
купить, и люстры тоже нельзя повесить. Зато дом на пустыре, можно
любоваться закатом. Девочку они оставили с Ниной на старой квартире.
Последнюю тетку, единственную оставшуюся в живых, отдали в инвалидный
дом. Нить тетушкиной жизни там и оборвалась. Все это сообщила мне Нина.
Я явилась к
Вальтерам прямо из института после финальной лекции с
букетом нераспустившихся алых пионов, подаренных мне слушателями, — одни
тугие шарики и листья.
Юра один, жена еще не пришла с работы. Он кормил меня чем-то очень
диетическим — живот у меня болел. Мы переговорили о многом. Сочувствие,
истинную боль за меня Юра выражал с предельным тактом. О Политике — ни
слова. Речь шла о событиях моей жизни в самые последние годы. О моем
участии в демократическом движении не сказали ни слова. У меня осталось
впечатление, что Юра не знает. Пришла жена. Юра накрывал на стол,
подавал ей еду, она принимала как должное. Все её внимание обратилось на
меня.
— "Рая, — сказала она, — я все знаю. Я вас, Рая, осуждаю"
— "За что
же?"
— "Правительство надо любить"
— "За что же нам его любить? " —
спросила я, недоумевая и уже чуя приближение моей победы, моего
поражения.
— "Оно нас кормит, защищает", — сказала Атропа твердо.
— "А
по-моему, это мы его кормим, и неплохо кормим, и защищаем. Вот Юра с
полваленка крови потерял, защищая правительство".
Он не спросил, откуда
я знаю про то, сколько крови он потерял, и почему выражаю меру в столь
необычной форме. Он не издал ни звука. Он стоял у меня за спиной,
готовясь подать жене через стол очередное блюдо. Она твердо, прямо и
коренасто сидела напротив. С этой минуты и до моего ухода телесная
субстанция Юры Вальтера и его властной, его верноподданной жены исчезает
из моей памяти. Ни выражений лиц, ни прощальных слов, ни рукопожатий.
Пустота. Меня провожали пылающий закат над пустырем, красные шарики моих
пионов, резьба низенького, роскошного трюмо в крошечной передней,
единственной вещи, перенесенной сюда с Офицерской. Больше я не видела
его никогда. Он не подавал признаков жизни. Имя богини неизбежности я
забыла, будто и не знала его никогда. Ах, Юра Вальтер, Юра Вальтер...
Он нашел то, что искал
От всемогущего закона корреляционных плеяд не ушел никто: ни Сим, ни
Отец, ни все понимающий с детства Юра Вальтер, бедный хромой неудачник,
муж Мойры, мое божество.
Вторая Мойра — она промелькнула и исчезла — персонаж пьесы, где главное
действующее лицо и режиссер, Мария Ивановна — моя соседка по
коммунальной квартире, юрист с высшим образованием, супруга
пожарника-стукача. Что вызвало в тот раз нападки Марии Ивановны — не
помню. Показалось ли ей, что крышка моего помойного ведра неплотно
прилегает или что из моих комнат идет вонь, только я сказала ей:
— "Оставьте ваши вытребеньки"
"Вытребеньки" — украинское слово, означает
настойчивые, но неосновательные требования.
— "Будьте свидетелями! —
закричала юристка соседкам-свидетельницам. — Мы привлечем её (т.е.
меня) к ответственности за матерную брань".
Я ретировалась без слов, и
последние слова супруга матерщинника летели уже мне вдогонку. Меня
ужасно смешила избирательность слуха юристки — до неё дошли одни "ебеньки", смешили меня и сами эти
"ебеньки", не числящиеся, по моим,
правда, скудным, сведениям, в арсенале матерной брани. Через пару дней
Мария Ивановна представила мне на кухне низкорослую, коренастую,
старообразную женщину — представительницу домоуправления. Свидетельницы
были тут же.
— "Прежде чем дело о матерной брани будет передано в
товарищеский суд домоуправления, потрудитесь дать объяснения"
Я
сказала, что предлагаю представительнице домоуправления выслушать
показания истца и свидетелей в мое отсутствие, а затем прийти ко мне в
комнату для разговора, и ушла. Мойра явилась. Усадив её на диван, я
обратила внимание на её короткие ноги, обутые в стоптанные полуботинки,
когда-то черные, теперь серые, под цвет всему остальному.
— "Какое именно
матерное ругательство я употребила по свидетельству Марии Ивановны?" —
спросила я блюстительницу Порядка.
— "Вы сказали "ваши вытребеньки"".
—
"Где же матерщина?"
— "Ачто значит вытребеньки?" — спросила она.
— "Требования".
И я рассказала ей некоторые из выходок Марии Ивановны и
её
мужа. Вернее, пыталась рассказать. Она прервала меня и с наставническим
вздохом спросила:
— "Как же дальше жить будем? "
— "А как жили, так и
будем жить. Деваться-то ведь некуда".
Она потеряла всякий интерес к
разговору. И по тому, как она заторопилась уйти и отказалась, в ответ на
мой вопрос, назвать своё имя, я поняла, что она не представитель
домоуправления, а Мойра, подосланная Марией Ивановной с целью... я могу
только догадываться о цели её прихода, припугнуть меня, спровоцировать
скандал, выведать кое-что о моих планах на будущее... Дверь за Мойрой
закрылась. Занавес упал. И эта дочь Фемиды перерезала нить. Нет, не нить
— канат якоря.
Третья Мойра — инспектор учреждения по имени Собес: отдел социального
обеспечения. Её имя Прохорова. Её обязанности — оформление пенсий.
Оформление пенсии — один из самых ярких эпизодов моей жизни там. Он
ярок, этот эпизод, но его участники, мои товарищи по несчастью —
пенсионеры, представляются мне бледными тенями. На их зыбком фоне четко
рисуются служащие Собеса — вампиры, налитые кровью своих изможденных
жертв. Жизненные соки жертв поступают кровопийцам в виде взяток.
Вымогают здесь взятку с предельной виртуозностью. Да и как не вымогать!
Выход на пенсию всегда фиаско. Куда, кому пойдет жаловаться отжившая
свой век тень? От неё уже нигде ничего не зависит. Даже малейшая
опасность, что тени объединятся для отпора вымогателям, в принципе
исключена. Никому ни до чего, кроме своей рубашки, которая ближе к телу,
дела нет. А дать на лапу прямой резон. Будущий пенсионер должен
представить груду бумаг, освещающих во всей полноте его трудовую
деятельность. Получение этих бумаг связано подчас с невероятными
трудностями. Учреждение, где трудились те, кто вчера еще были людьми, а
сегодня превратились в обитателей царства теней, раскинуты по всей
необъятной стране. От инспектора зависит принять бумажку или отвергнуть.
А время идет. Нигде время не играет такой драматической роли, как в
отделе социального обеспечения. Посудите сами. Я претендую на пенсию в
160 рублей. Чтобы получить эту грандиозную пенсию — а больше получают
только члены-корреспонденты и действительные члены Академии — нужно
иметь степень доктора наук, стаж работы после получения степени не менее
двадцати лет, зарплату не менее четырехсот рублей, должность не ниже
профессора или заведующего лабораторией, последний год рс1боты без
единого бюллетеня, освобождающего от работы по болезни.
Несоблюдение
любого из пунктов влечет снижение пенсии на десятки рублей. Меня особо
поражает последний пункт. Ведь не от хорошей жизни уходит человек на
пенсию. Он стар и болен. Так нет же! Изволь представить справку, что в
течение последнего года ни один день не пропущен по болезни. Мне все
казалось, что я ошибаюсь, брежу, что это сон. Нет. Оказывается, все так.
По понятиям инспектора я сказочно богата. Зарплата инспектора 90— 100 в
месяц. Ворох бумаг, который мне надлежит представить, дает инспектору
почти неограниченную власть надо мной. Задержка с оформлением пенсии
влетит мне в копейку. Задержит инспектор выдачу на три месяца я потеряю
480 рублей. Не проще ли сразу дать инспектору 100?
Я начала хлопоты еще в Новосибирске, зная, что хорошего Ждать не
приходится. Оказалось тогда — мне не хватает полутора лет для достижения
потолка. Теперь были и эти недостающие восемнадцать месяцев.
Твердо-натвердо постановлено: не страдать, приглушить все рецепторы,
вроде как в детстве, когда приходилось принимать касторку. Ничего из
этого не выходит. Смыкание обыденности со стихией потустороннего
обостряет восприятие до предела. Я помню каждую деталь моих посещений
царства теней. Собес находится в здании райисполкома на Садовой улице,
где мне пришлось не раз побывать. Дом старый, барский, безвкусно
построенный. Первая преграда — гардероб. Надо снять пальто.
Гардеробщик
— вратарь преисподней — ведает впуском на берег
Стикса. Он вознесен на
пьедестал нелепым устройством барского дома. Стоит очередь — вешать
пальто некуда, никто не уходит, номеров все нет и нет. Я иду в пальто.
Мы тени преисподней, но от нас воняет. "Не входите в пальто. И так тут
дышать нечем", — командует инспектор. Я возвращаюсь. Гардеробщик,
оказывается, смилостивился. Он разрешает положить пальто на балюстраду,
и она увешана уже рубищами теней. И я кладу своё пальто на перила. Но
меня выделяют. Чтобы я не лишилась своего имущества, гардеробщик
сворачивает его, кладет на свой стул и садится на него.
Я могу пройти. Я жду приема, и тени окружают меня, тени униженных и
оскорбленных, жертвы политэкономии социализма. Меня впускают в кабинет
инспектора. Прием предыдущего посетителя не закончен. Жертва
задерживается, спорит. Женщина-инспектор не торопится приостановить
поток жалоб и со смаком демонстрирует свою приверженность букве закона.
Я стою у двери, лиц собеседников мне не видно, но я слышу каждое слово
жуткой словесной схватки потустороннего мира с полнокровной советской
действительностью.
— "Печать была разборчива, выцвела, сорок лет бумажку
берегу, какая тогда краска была, сами знаете. И учреждения того нет
больше".
— "Нас это не касается. Годы, указанные в этом документе, не
могут быть приняты в расчет при начислении пенсии".
Стон, плач, скрежет
зубовный. Тени скрежещут тенями зубов. И все правильно, в соответствии с
буквой закона. Почему я не вступилась за жертву? Стоило мне сказать: "Дайте, я попробую расшифровать печать", и дело могло принять другой
оборот. Я молчала: тень в стаде теней, подчиняясь щелканью вполне
реального бича, скованная душевным параличом — спутником Страха. Сцена
разыгрывалась инспектором у меня на глазах не без умысла, если можно
назвать умыслом инстинкт стяжательства. Её подтекст:
— "Смотри и слушай.
Чем больше сочувствия ты испытаешь к жертве, чем больше завладеет тобой
Страх попасть в
её положение, тем шире ты раскроешь кошелек, чтобы
заранее поблагодарить инспектора за расшифровку неразборчивых печатей на
твоих документах".
И вот я предстаю перед Мойрой по имени Прохорова. Она
не лишена красок и своеобразных изломов линий. На ней черный сарафан,
перешитый из платья, когда протерлись рукава. Углы её губ и глаз
отогнуты книзу. Один из глаз окружен кровоподтеком.
Его малиновые и желтые разводы наискось перечеркнуты полоской пластыря,
книзу продолжающей бровь. Она богиня неизбежности, неизбежности отказа.
Пока только отсрочка. Меня вызовут, когда будет вынесено решение.
Упоенный своей царской милостью гардеробщик достает из-под зада мое
пальто. Мало того, он встает, ухарски разворачивает пальто и подает его
мне, и стоит, как вкопанный, пока я достаю из рукава шарф и шляпу. Я даю
ему двугривенный, то, что раньше так унизительно называлось "на чай", а
теперь превратилось в знак пролетарской солидарности, в свидетельство
того, что мы по достоинству оценили друг друга. Он благодарит. Дело не в
деньгах. Мы достаточно пообщались друг с другом, чтобы между нами
завязались человеческие отношения.
Гроза разражается при следующем посещении. Не дождавшись вызова, я иду
на прием к Прохоровой. Синяк поблек. Разводы желтовато-зеленоватые.
Пластырь еще не снят и все так же устремлен вместе с углами глаз книзу,
усиливая унылость лица. Мне отказано. Не окончательно, конечно, а до той
поры, пока я не представлю справку, что моя должность заведующего
лабораторией соответствует квалификации доктора наук. Им известно, что в
ВУЗ'ах заведующие лабораториями не то что степеней, а даже диплома о
высшем образовании не имеют и иметь не обязаны. Они вроде диспетчеров —
ведают отправкой лабораторного оборудования в ремонт. Начинается
бесконечный спор.
— "Я заведовала лабораторией в академическом институте,
— речь идет о Новосибирске, конечно же, о Новосибирске! Он за тридевять
земель. — Я имею диплом доктора наук, его копия среди бумаг".
— "Хорошо,
представьте справку, что Институт цитологии и генетики Сибирского отделения Академии наук не учебное заведение".
Это уже просто курам на смех. Справка-отрицание. Однако здесь без шуток.
Дело грозит затянуться. От тени требуется напряжение всех душевных сил.
Так, меня не вызвали повесткой, чтобы не документировать старт волокиты.
Они знали — я приду без вызова. Тени обязаны направить в ядовитое русло
Стикса бесконечный поток справок. Вымогатели обходятся звуковой
сигнализацией.
Я иду к начальнику царства мертвых. Аидоней, разбитной,
налитый украинским салом, говорящий с украинским акцентом представитель
советской элиты отнюдь не тень. Он, как и его греческий аналог, бог
подземных богатств и плодородия. Я застаю его за оживленной беседой в
кругу сослуживцев. Подсолнухи у него на даче растут. Одни высоченные, а
не плодоносят, другие маленькие, дают урожай. Мое дело будет передано
старшему инспектору.
Я снова на приеме. Дело возвращено Прохоровой, мне надлежит слушаться
её. Надо принести справку.
— "Лиза, — говорю я моей старшей, — идем в
Собес. Ты постоишь рядом, пока я с Прохоровой буду говорить. Будто
чужая. Я ей скажу, что жаловаться буду, тебя спрошу:
— "Согласитесь ли вы
быть моим свидетелем?" Ты согласишься. Но до этого не дойдет. Достаточно
тебе проявить интерес, и Прохорова не посмеет делать свои беззакония.
Справку, что я не верблюд, раздобывать не придется".
Лиза говорила, что
лучше дать взятку, все дают или действуют через уполномоченных своего
учреждения, или через юристов. Но пошла. Как я и предвидела, угрозы и
присутствие посторонней Лизы подействовали на Мойру, и она провела нить
моей жизни через превратности бюрократического бытия.
Мойры! Неотъемлемая черта советского ландшафта. Заодно с Марией
Ивановной, Филатычем и многими, многими другими, кто втайне держат нити
наших судеб в театре марионеток (я запрокидываю голову, чтобы разглядеть
их, мой взгляд уходит за облака), Мойры не только рвали нити и
перерубали канаты моих якорей. Они — ветер, что надувал паруса корабля,
унесшего меня за океан. Им я обязана решимостью вырваться. Они спасают
меня от ностальгии. Я не хочу туда, где паутиной, сотканной ими, опутано
все, от чего я оторвалась. О дорогих моему сердцу молчу, пока они живы.
Они там — в паутине. Нитью Мойр зашиты мои уста.
Содержание
www.pseudology.org
|
|