| |
1930. Переводчик Гелескул А.М., 1991
|
Хосе Ортега-и-Гассет
|
La rebelión
de las masas
Восстание
масс
|
VI. Анализ человека массы
Кто же этот "человек массы", который пришел теперь к власти в
общественной жизни, и в политической, и в не-политической? Почему он
таков, каков он есть, иначе говоря, откуда он взялся?
Попробуем дать общий ответ на оба вопроса, так как они тесно связаны
друг с другом. Человек, который сегодня хочет руководить жизнью Европы,
очень отличается от вождей XIX века, родившего его самого. Прозорливые
умы уже в 1820, 1850 и 1880 годах при помощи чисто априорного мышления
сумели предвидеть серьезность нынешнего положения. "Массы двинулись
вперед! - заявил Гегель апокалиптическим тоном... "Без новой духовной
силы наш век - век революций - придет к катастрофе!" - возвестил Огюст
Конт... "Я вижу растущий прилив нигилизма", -- крикнул с Энгадинской
скалы Ницше.
Неверно, будто историю нельзя предвидеть. Бесcчетное число раз она была
предсказана. Если бы будущее не открывалось пророкам, его не могли бы
понять ни в момент его осуществления, ни позже, когда оно уже стало
прошлым. Мысль, что историк - не что иное, как обратная сторона пророка,
пронизывает всю философию истории. Конечно, можно предвосхитить только
общую схему будущего, но ведь, по существу, мы не больше того
воспринимаем и в настоящем, и в прошлом. Чтобы видеть целую эпоху, надо
смотреть издалека.
Какою представлялась жизнь тому человеку массы, которого XIX век
производил все в больших количествах? Прежде всего он ощущал общее
материальное улучшение. Никогда раньше средний человек не решал своих
экономических проблем с такой легкостью. Наследственные богачи
относительно беднели, индустриальные рабочие обращались в пролетариев, а
люди среднего калибра с каждым днем расширяли свой экономический
горизонт. Каждый день вносил что-то новое и обогащал жизненный стандарт.
С каждым днем положение укреплялось, независимость росла. То, что раньше
считалось бы особой милостью судьбы и вызывало умиленную благодарность,
теперь рассматривалось как законное благо, за которое не благодарят,
которого требуют.
С 1900 года и рабочие начинают жить лучше. Тем не менее, им приходится
вести борьбу за свои права. В отличие от среднего человека они не
получают все готовым от чудесно организованных общества и государства.
К этому облегчению жизни и к экономической обеспеченности присоединяются
физические блага, комфорт, общественный порядок. Жизнь катится, как по
рельсам, и нет опасений, что ее нарушит насилие или беда.
Такая свободная нестесненная жизнь неминуемо должна была вызвать "в
средних душах" ощущение, которое можно выразить словами старой испанской
поговорки: "Широка наша Кастилья!" "Новый человек" ощущал, что жизнь его
- освобождение от бремени, от всех помех и ограничений. Значение этого
факта будет нам ясно, когда мы вспомним, что в прошлые времена такая
свобода жизни была абсолютно недоступна для простых людей. Наоборот, для
них жизнь была всегда тяжелым бременем, физическим и экономическим. С
самого рождения они были окружены запретами и препятствиями, им
оставалось одно - страдать, терпеть и приспособляться.
Еще разительнее эта перемена проявилась в области правовой и моральной.
Начиная со второй половины [девятнадцатого] века, средний человек уже
был свободен от социальных перегородок. Никто не принуждал его
сдерживать, подавлять себя - "Широка наша Кастилья!" Нет больше ни каст,
ни сословий. Нет правовых привилегий. Заурядный человек знает, что все
люди равны в своих правах.
Никогда еще за всю историю простой человек не жил в условиях, которые
хотя бы отдаленно походили на нынешние условия его жизни. Мы
действительно стоим перед радикальным изменением человеческой судьбы,
произведенным XIX веком. Создан совершенно новый фон, новое поприще для
современного человека - и физически, и социально. Три фактора сделали
возможным создание этого нового мира: либеральная демократия,
экспериментальная наука и индустриализация. Второй и третий можно
объединить под именем "техники". Ни один из этих факторов не был
созданием века, они появились на два столетия раньше. XIX век провел их
в жизнь. Это всеми признано. Но признать факт недостаточно, нужно учесть
его неизбежные последствия.
XIX век был по существу революционным, не потому, что он строил
баррикады - это деталь, а потому, что он поставил заурядного человека,
т.е. огромные социальные массы, в совершенно новые жизненные условия,
радикально противоположные прежним. Он перевернул все их бытие.
Революция заключается не столько в восстании против старого режима,
сколько в установлении нового, обратного прежнему. Поэтому не будет
преувеличением сказать, что человек, порожденный XIX веком, по своему
общественному положению - человек совершенно новый, отличный от всех
прежних. Человек XVIII века, конечно, отличался от своего предка XVI
века; но все они схожи, однотипны, даже тождественны по сравнению с
новым человеком. Для "простых людей" всех этих веков "жизнь" означала
прежде всего ограничения, обязанности, зависимость, одним словом - гнет.
Можно сказать и "угнетение", понимая под этим не только правовое и
социальное, но и "космическое". Его всегда хватало до последнего века,
когда начался безграничный расцвет "научной техники" как в физике, так и
в управлении. По сравнению с сегодняшним днем старый мир даже богатым и
сильным предлагал лишь скудость, затруднения и опасности [Как бы ни был
богат и силен отдельный человек в сравнении с окружающими, мир был беден
и убог, богатство и силы мало использовались. В наши дни средний
обыватель живет богаче и привольнее, чем жили владыки прошлых веков. Что
за беда, если он не богаче других. Мир стал богаче и дает ему все:
великолепные дороги, поезда, телеграф, отели, личную безопасность и
аспирин. - Прим. автора].
Мир, окружающий нового человека с самого рождения, ни в чем его не
стесняет, ни к чему не принуждает, не ставит никаких запретов, никаких
"вето"; наоборот, он сам будит в нем вожделения, которые, теоретически,
могут расти бесконечно. Оказывается, - это очень важно, - что мир XIX -
начала XX века не только располагает изобилием и совершенством, но и
внушает нам полную уверенность в том, что завтра он будет еще богаче,
еще обильнее, еще совершеннее, как если бы он обладал неиссякаемой силой
развития. Сегодня (несмотря на некоторые трещины в оптимизме) почти
никто не сомневается, что через пять лет автомобили будут еще лучше, еще
дешевле. В это верят, как в то, что завтра снова взойдет солнце.
Сравнение совершенно точно: заурядный человек, видя вокруг себя
технически и социально совершенный мир, верит, что его произвела таким
сама природа; ему никогда не приходит в голову, что все это создано
личными усилиями гениальных людей. Еще меньше он подозревает о том, что
без дальнейших усилий этих людей великолепное здание рассыплется в самое
короткое время.
Поэтому отметим две основные черты в психологической диаграмме человека
массы: безудержный рост жизненных вожделений, а тем самым личности, и
принципиальную неблагодарность ко всему, что позволило так хорошо жить.
Обе эти черты характерны для хорошо нам знакомой психологии избалованных
детей. Мы можем воспользоваться ею как прицелом, чтобы рассмотреть души
современных масс. Новый народ, наследник долгого развития общества,
богатого идеями и усилиями, избалован окружающим миром. Баловать -
значит исполнять все желания, приучить к мысли, что все позволено, что
нет никаких запретов и никаких обязанностей. Тот, с кем так обращались,
не знает границ. Не испытывая никакого нажима, никаких толчков и
столкновений, он привыкает ни с кем не считаться, а главное - никого не
признает старшим или высшим. Признание превосходства мог бы вызвать лишь
тот, кто заставил бы его отказаться от капризов, укротил бы его,
принудил смириться. Тогда он усвоил бы основное правило дисциплины:
"Здесь кончается моя воля, начинается воля другого, более сильного.
Видимо, на свете я не один, и этот сильнее меня". В былые времена
рядовому человеку приходилось ежедневно получать такие уроки
элементарной мудрости, так как мир был организован грубо и примитивно,
катастрофы были обычны, не было ни изобилия, ни прочности, ни
безопасности. Сегодняшние массы живут в изобилии и безопасности; все к
их услугам, никаких усилий не надо, подобно тому как солнце само
поднимается над горизонтом без нашей помощи. Не надо благодарить других
за воздух, которым ты дышишь, воздуха никто не делал, он просто есть.
"Так положено", ведь он всегда налицо. Избалованные массы настолько
наивны, что считают всю нашу материальную и социальную организацию,
предоставленную в их пользование, такой же естественной, как воздух,
ведь она всегда на месте и почти так же совершенна, как природа.
Итак, я полагаю, что XIX век создал совершенную организацию нашей жизни
во многих ее отраслях. Совершенство это привело к тому, что массы,
пользующиеся сейчас всеми благами организации, стали считать ее
естественной, природной. Только так можно понять и объяснить нелепое
состояние их души: они заняты только собственным благополучием, но не
замечают его источников. За готовыми благами цивилизации они не видят
чудесных изобретений, созданных человеческим гением ценою упорных
усилий, и воображают, что вправе требовать все эти блага, естественно им
принадлежащие в силу их прирожденных прав. Во время голодных бунтов
толпы народа часто громят пекарни. Это может служить прообразом
обращения нынешних масс (в более крупном масштабе и в более сложных
формах) с цивилизацией, которая их питает. [Предоставленная собственным
инстинктам, масса как таковая - плебеи или "аристократы" - в стремлении
улучшить свою жизнь сама разрушает источники жизни. - Прим. автора ].
VII. Жизнь благородная и жизнь пошлая, или энергия и косность
Мы прежде всего то, что делает из нас окружающий нас мир; основные черты
нашего характера формируются под влиянием впечатлений, получаемых извне.
Это естественно, так как наша жизнь - не что иное, как наши отношения с
миром. Лик мира, обращенный к нам, формирует в общих чертах нашу
собственную жизнь. Вот почему я так подчеркиваю, что мир, в котором
сегодняшние массы возникли и выросли, кажется совершенно новым, еще
небывалым в истории. В прошлом для среднего человека "жизнь" означала
непрерывные трудности, опасности, нужду, ограничения, подчиненность;
современный мир представляется среднему человеку как мир неограниченных
возможностей, безопасности, полной независимости. Душу современного
человека формирует это впечатление, основное и постоянное, тогда как
прежде душу среднего человека формировало впечатление обратное.
Впечатление превращается во внутренний голос, который неотступно
нашептывает какие-то слова в глубине нашего "я", настойчиво подсказывает
нам определение нашей жизни, которое становится заповедью. Если в
прошлые века считалось, что жить - это чувствовать себя ограниченным во
всем и потому считаться с тем, что нас ограничивает, то новый голос
вещает: "жить - значит не встречать ограничений; поэтому смело делай
все, что хочешь. Нет невозможного, нет опасного, нет ни высших, ни
низших".
Эта новая заповедь, основанная на ощущении, совершенно меняет
традиционную, извечную структуру человека массы. Раньше он находил
естественными свои материальные ограничения и свою подчиненность власть
имущим. Такова уж была жизнь. Если ему удавалось улучшить ее, если он
подымался по социальной лестнице, он приписывал это счастью, которое ему
улыбнулось, или же это было его личной заслугой, которую он хорошо
сознавал. В обоих случаях дело шло об исключении из общего закона жизни
и всего мира, и оно было вызвано особыми причинами.
Новая масса восприняла полную свободу жизни как естественное, природное
состояние, не вызванное никакими причинами. Ничто не налагало на эту
массу никаких ограничений извне, следовательно не было необходимости
каждую минуту считаться с кем-то вокруг, особенно с высшими. До
недавнего времени китайский крестьянин верил, что его благополучие
зависит от личных добродетелей императора. Поэтому его жизнь была в
постоянном соотношении и подчинении этой высшей инстанции. Но человек,
которого мы анализируем, не хочет считаться ни с какой внешней
инстанцией или авторитетом. Он доволен собой таким, каков он есть.
Совершенно искренне, без всякого хвастовства, как нечто вполне
естественное, он будет одобрять и хвалить все, чем он сам наделен, --
свои мнения, стремления, симпатии, вкусы. А что ж? Ведь никто и ничто не
заставляет его признать себя человеком второго сорта, крайне
ограниченным, неспособным ни к творчеству, ни даже к поддержанию той
самой организации, которая дала ему полноту жизни.
Человек массы никогда не признает над собой чужого авторитета, пока
обстоятельства его не принудят. Поскольку обстоятельства не принуждают,
этот упорный человек, верный своей натуре, не ищет постороннего
авторитета и чувствует себя полным хозяином положения. Наоборот, человек
элиты, т.е. человек выдающийся, всегда чувствует внутреннюю потребность
обращаться вверх, к авторитету или принципу, которому он свободно и
добровольно служит. Напомним, что в начале этой книги мы так установили
различие между человеком элиты и человеком массы: первый предъявляет к
себе строгие требования; второй - всегда доволен собой, более того,
восхищен [К массе духовно принадлежит тот, кто в каждом вопросе
довольствуется готовой мыслью, уже сидящей в его голове. Наоборот,
человек элиты не ценит готовых мнений, взятых без проверки, без труда,
он ценит лишь то, что до сих пор было недоступно, что приходится
добывать усилием. - Прим. автора]. Вопреки обычному мнению, именно
человек элиты, а вовсе не человек массы, проводит жизнь в служении.
Жизнь не имеет для него интереса, если он не может посвятить ее чему-то
высшему. Его служение - не внешнее принуждение, не гнет, а внутренняя
потребность. Когда возможность служения исчезает, он ощущает
беспокойство, ищет нового задания, более трудного, более сурового и
ответственного. Это жизнь, подчиненная самодисциплине - достойная,
благородная жизнь. Отличительная черта благородства - не права, не
привилегии, а обязанности, требования к самому себе. Noblesse oblige.
"Жить в свое удовольствие - удел плебея; благородный стремится к порядку
и закону" (Гете). Дворянские привилегии по происхождению были не
пожалованиями, не милостями, а завоеваниями. Их признавали, ибо данное
лицо всегда могло собственной силой отстоять их от покушений. Частные
права или привилегии - не косная собственность, но результат усилий
владельца. И наоборот, общие права, например, "права человека и
гражданина", бесплатны, это щедрый дар судьбы, который каждый получает
без усилий владельца. Поэтому я сказал бы, что личные права требуют
личной поддержки, а безличные могут существовать и без нее.
К сожалению, богатое по смыслу слово "благородство" подверглось в
обычной речи безжалостному искажению. Большинство стало понимать его как
наследственную, кровную аристократию; и оно превратилось в нечто
пассивное, безличное, подобное "всеобщим правам", которые не требуют
личных усилий и заслуг, их получают автоматически.
Однако подлинный смысл слова "nobleza, noblessa, nobility" совсем иной,
в нем динамика. Noble, nobilis - значит знаменитый, всем известный,
возвышающийся над неизвестными, безымянными массами. Здесь
подразумеваются личные усилия, заслужившие славу. Итак, "благородный" -
это заслуженный, выдающийся. Благородство или слава сына - уже чистая
милость. Сын известен только тем, что его отец стяжал славу. Слава сына
- лишь отражение; и действительно, наследственное благородство - нечто
отраженное, как лунный свет или память о мертвых. Единственное живое и
динамичное в нем - это импульс, передаваемый потомку и побуждающий его
сравняться с предком. Таким образом, и здесь - noblesse oblige, хотя и в
несколько измененном виде: благородный предок обязывал себя добровольно,
благородного потомка обязывала необходимость быть на высоте. В переходе
благородства по наследству кроется известное противоречие. Китайцы
поступают логичнее, у них обратный порядок наследования: не отец
облагораживает сына, а сын, достигнув высоких почестей, облагораживает
своих предков, свой род. При этом государство указывает число предыдущих
поколений облагороженных заслугами потомка. Таким образом, предки
оживают благодаря заслугам живого человека, чье благородство в
настоящем, а не в прошлом [Моя цель - вернуть слову "noblesse" его
первоначальное значение, исключающее наследственность. Здесь не место
исследовать вопрос о наследственной аристократии, "благородной крови",
которая играет такую видную роль в истории. - прим. автора ]. Латинское
понятие "nobilitas" появилось только в эпоху Римской Империи, в
противоположность старой наследственной аристократии, в то время уже
вырождавшейся.
Итак, для меня "благородная жизнь" означает жизнь напряженную, всегда
готовую к новым, высшим достижениям, переход от сущего к должному.
Благородная жизнь противопоставляется обычной, косной жизни, которая
замыкается сама в себе, осужденная на perpetuum mobile - вечное движение
на одном месте, -- пока какая-нибудь внешняя сила не выведет ее из этого
состояния. Людей второго типа я определяю как массу потому, что они -
большинство, потому что они инертны, косны.
Чем дольше человек живет, тем яснее ему становится, что громадное
большинство людей способно на усилие только в том случае, когда надо
реагировать на какую-то внешнюю силу. И потому-то одиноко стоящие
исключения, которые способны на спонтанное, собственной волей рожденное
усилие, запечетлеваются в нашей памяти навсегда. Это - избранники,
элита, благородные люди, активные, а не только пассивные; для них жизнь
- вечное напряжение, непрерывная тренировка. Тренировка - это аскеза.
Они - аскеты.
Пусть читатель не удивляется этому отступлению. Чтобы дать определение
нового человека массы, который, оставаясь массой, хочет занять место
элиты, необходимо было показать в чистом виде оба типа, в нем смешанные,
-- нормального человека массы и подлинного человека элиты, или человека
энергии.
Теперь мы можем быстрее продвигаться вперед; ключ к решению -
психологическая формула господствующего в наши дни человека - у нас в
руках. Все дальнейшее логически вытекает из основного положения, которое
можно резюмировать так: XIX век автоматически создал новый вид "простого
человека", в котором заложены огромные вожделения и которому сейчас
предоставлен богатый набор средств, чтобы удовлетворить их во всех
областях, - экономика, медицина, право, техника и т.д. - словом,
огромное количество прикладных наук и всяких возможностей, какие прежде
среднему человеку не были доступны. Снабдив человека массы всеми этими
возможностями, XIX век предоставил его самому себе, и он, верный своей
природной косности, замкнулся в себе самом. Таким образом, теперь у нас
массы более сильные, чем когда-либо прежде, но отличающиеся от обычных
тем, что они герметически замкнуты в самих себе, самодовольны,
самонадеянны, не желают никому и ничему подчиняться, одним словом -
непокорны. Если так пойдет и дальше, то в скором времени не только в
Европе, но и во всем мире окажется, что массами больше нельзя управлять
ни в одной области. Правда, в бурные и тяжелые времена, стоящие перед
нашим поколением, может случиться, что под суровыми ударами бедствий
массы внезапно пойдут на уступки и подчинятся квалифицированной элите.
Но это будет попыткой с негодными средствами, ибо основные черты психики
масс - это инертность, замкнутость в себе и упрямая неподатливость;
массы от природы лишены способности постигать то, что находится вне их
узкого круга - и людей, и события. Они захотят иметь вождя - и не смогут
идти за ним; они захотят слушать, и убедятся, что глухи.
С другой стороны, нельзя тешить себя иллюзиями, что человек массы
окажется способным - как ни поднялся его уровень в наше время -
управлять ходом всей нашей цивилизации (не говоря уже о прогрессе ее).
Самое поддержание современной цивилизации чрезвычайно сложно, требует
бесчисленных знаний и опыта. Человек массы научился владеть ее
механизмом, но абсолютно незнаком с ее основными принципами.
Я снова подчеркиваю, что все эти факты и доводы не следует понимать в
узко политическом смысле. Наоборот: хотя политическая деятельность -
самая эффектная, показательная сторона нашей общественной жизни, однако
ее подчиняют, ею управляют другие факторы, более скрытые и неощутимые.
Политическая тупость сама по себе не была бы опасна, если бы она не
проистекала из тупости интеллектуальной и моральной, более глубокой и
решающей. Поэтому без анализа последней наше исследование не может быть
ясным и убедительным.
VIII. Почему массы во все лезут и всегда с насилием?
Итак, мы приходим к заключению, что произошло нечто крайне
парадоксальное, хотя в сущности, вполне естественное: как только мир и
жизнь широко открылись заурядному человеку, душа его для них закрылась.
И я утверждаю, что именно в этой замкнутости души - сущность того
восстания масс, в котором, в свою очередь - сущность грандиозной
проблемы, стоящей сейчас перед человечеством.
Я знаю, что многие читатели думают иначе. Это тоже вполне естественно и
только подтверждает мою теорию. Даже если бы мнение мое оказалось
ошибочным, все же неоспоримо, что многие из несогласных не задумались
хотя бы на пять минут над таким сложным вопросом. Как же они могли бы
думать то же, что и я? Если они считают себя вправе иметь мнение раньше,
чем потрудились все продумать, они показывают, что сами принадлежат к
тому типу людей, которых я называю "восставшей массой". Это как раз и
есть замкнутые, закоснелые души. В данном случае перед нами пример
интеллектуальной косности. Человек обзавелся запасом готовых идей. Он
довольствуется ими и решает, что с умом у него все в порядке. Поскольку
мир ему не нужен, он остается при своем мнении. Вот это и есть механизм
закоснелости.
Человек массы считает себя совершенным. Человек элиты ощущает что-то
подобное, только если он исключительно тщеславен, да и то вера в свое
совершенство не соприродна ему, не истинна, она порождена суетой, и даже
сам он в ней не уверен. Поэтому тщеславный нуждается в других, чтобы они
подтвердили мнение, какое он хочет иметь. Даже и в таком патологическом
случае, даже ослепленный тщеславием, человек элиты не уверен в своем
совершенстве. Наоборот, современный человек массы, этот новый Адам,
никогда не сомневается в своем совершенстве; его вера в себя поистине
подобна райской вере. Замкнутость души лишает его возможности познать
свое несовершенство, так как единственный путь к этому познанию -
сравнение себя с другими; но тогда он должен хоть на миг выйти за свои
пределы, переселиться в своего ближнего. Душа заурядного человека
неспособна к таким упражнениям.
Мы стоим здесь перед тем самым различием, которое испокон веков отделяет
глупцов от мудрецов. Умный знает, как легко сделать глупость, он всегда
настороже, и в этом его ум. Глупый не сомневается в себе; он считает
себя хитрейшим из людей, отсюда завидное спокойствие, с каким он
пребывает в глупости. Подобно насекомым, которых никак не выкурить из
щелей, глупца нельзя освободить от глупости, вывести хоть на минуту из
ослепления, сделать так, чтобы он сравнил свои убогие шаблоны со
взглядами других людей. Глупость пожизненна и неизлечима. Вот почему
Анатоль Франс сказал, что глупец гораздо хуже мерзавца. Мерзавец иногда
отдыхает, глупец - никогда [Я часто спрашивал себя вот о чем:
несомненно, многим людям труднее и горше всего общаться, сталкиваться с
глупостью ближних. Как же случилось, что никто не попытался изучить ее,
написать "Опыт о глупости"? (Мне кажется, что не пытались). - Прим
автора ].
Человек массы совсем неглуп. Наоборот, сегодня он гораздо умнее, гораздо
способнее, чем все его предки. Но эти способности ему не впрок:
сознавая, что он обладает ими, он еще больше замкнулся в себе и не
пользуется ими. Он раз и навсегда усвоил набор общих мест,
предрассудков, обрывков мыслей и пустых слов, случайно нагроможденных в
памяти, и с развязностью, которую можно оправдать только наивностью,
пользуется этим мусором всегда и везде. Это я и назвал в первой главе
"знамением нашего времени": не в том беда, что заурядный человек считает
себя незаурядным и даже выше других, а в том, что он провозглашает и
утверждает право на заурядность и самое заурядность возводит в право.
Господствующее положение, которое духовный плебс занял сейчас в
общественной жизни, - совершенно новый фактор современной жизни, не
имеющий подобия в прошлом. По крайней мере в европейской истории плебс
никогда не воображал себя носителем какой-нибудь "идеи". У него были
свои готовые верования, традиции, жизненный опыт, поговорки, ходячие
мнения; он не пускался в теоретические исследования и обобщения, каких
требует, например, политика или литература. Планы и действия политиков
могли казаться ему хорошими или плохими, он мог поддерживать их или не
поддерживать; но его реакция была пассивной, она ограничивалась отзвуком
на творческую деятельность других кругов. Ему и в голову не приходило
противопоставлять идеям политиков свои собственные идеи. То же и в
искусстве, и в прочих областях общественной жизни. Врожденное сознание
своей ограниченности, некомпетентности в теоретическом отношении
удерживало его. Плебс даже и не мечтал о том, чтобы взять на себя
решающую роль в общественной деятельности, так как она почти всегда
основана на теории.
Сейчас у заурядного человека есть самые определенные идеи обо всем, что
в мире происходит и должно произойти. Поэтому он перестал слушать
других. К чему слушать, если он и так уже все знает? Теперь уже нечего
слушать, теперь надо самому судить, постановлять, решать. Нет такого
вопроса общественной жизни, в который он не вмешался бы, навязывая свои
мнения, - он, слепой и глухой.
"Но, - скажут мне, - что тут плохого? Разве это не свидетельствует об
огромном прогрессе? Ведь это значит, что массы стали культурными?"
Ничего подобного! Идеи заурядного человека - не настоящие идеи, они не
свидетельствуют о культуре. Кто хочет иметь идеи, должен прежде всего
стремиться к истине и усвоить правила игры, ею предписываемые. Не может
быть речи об идеях и мнениях там, где нет общепризнанной высшей
инстанции, которая бы ими ведала, нет системы норм, к которым можно было
бы в споре апеллировать. Эти нормы - основа нашей культуры. Речь не о
том, какие они; я лишь утверждаю, что там, где норм нет, там нет и
культуры. Нет культуры там, где нет начал гражданской законности и не к
кому апеллировать. Нет культуры там, где в решении споров игнорируются
основные принципы разума [Кто в споре не старается держаться истины, не
стремится быть правдивым, тот умственный варвар. Именно таков человек
массы, когда ему приходится вести дискуссию, устную или письменную. -
Прим. автора ]. Нет культуры там, где экономические отношения не
подчинены регулирующему аппарату, к которому можно обратиться. Нет
культуры там, где в эстетических диспутах всякое оправдание для
произведения искусства объявляется излишним.
Когда все эти нормы, принципы и инстанции исчезают, исчезает и сама
культура и настает варварство в точном значении этого слова. Не будем
себя обманывать - новое варварство появляется сейчас в Европе, и
породило его растущее восстание масс. Путешественник, прибывающий в
варварскую страну, знает, что там уже не действуют правила и принципы,
на которые он привык полагаться дома. У варвара нет норм в нашем
понимании.
Степень культуры измеряется степенью развития норм. Где они мало
развиты, там жизнь направляется только в общих чертах, где они развиты
подробно, там они проникают во все детали и во все области жизни. Каждый
должен признать, что в Европе за последнее время наблюдаются странные
явления. Как на конкретный пример укажем на такие политические движения,
как синдикализм и фашизм. Они кажутся странными не только потому, что
они новы. Увлечение новинками всегда было свойственно европейцу, недаром
он создал себе самую неспокойную историю. Нет, странность этих движений
- в их стиле, в тех небывалых формах, какие они принимают. Под маркой
синдикализма и фашизма в Европе впервые появляется тип человека, который
не считает нужным оправдывать свои претензии и поступки ни перед
другими, ни даже перед самим собой; он просто показывает, что решил
любой ценой добиться цели. Вот это и есть то новое, небывалое: право
действовать безо всяких на то прав. Тут я вижу самое наглядное
проявление нового поведения масс, причина же в том, что они решили
захватить руководство обществом в свои руки, хотя руководить им они и не
способны. В этом политическом поведении масс раскрылась, грубо и
откровенно вся структура их новой души; однако ключ ко всему был все же
в духовной замкнутости. Человек массы открыл в себе "идеи", "мысли";
однако он неспособен к идейному творчеству, к конструктивному мышлению.
Он не имеет даже понятия о легком, чистом воздухе мира идей. Он желает
иметь собственные "мнения", но не желает принять условия и предпосылки,
необходимые для этого. Поэтому все его "идеи" - не что иное, как
вожделения, облеченные в словесную форму.
Чтобы иметь или создать идею, надо прежде всего верить, что есть
какие-то основания или условия ее существования, т.е. верить в Разум, в
мир идей, отвлеченных истин. Имея идеи, составляя мнения, люди
обращаются к высшей инстанции, подчиняются ей, признают ее кодекс и ее
решения; верят в то, что наивысшая форма общения - диалог, в котором
обсуждаются основы наших идей. Но для человека массы принять дискуссию
значит идти на верный провал, и он инстинктивно отказывается признавать
эту высшую объективную инстанцию. Отсюда модный в Европе лозунг: "Хватит
дискуссий!" - и отказ от всяческих форм духовного общения,
предполагающих признание объективных норм, начиная с простого разговора
и кончая парламентом и научными обществами. Это равносильно отказу от
культурной общественной жизни, построенной на системе норм, и возврату к
варварскому образу жизни. Это означает ликвидацию всех естественных
жизненных процессов и переход к принудительному введению новых,
намеченных "порядков". Замкнутость массовой души, которая толкает массу
на вмешательство во все общественные дела, неизбежно требует и единого
метода вмешательства: прямого действия, action directe.
Со временем, когда история зарождения нашей эпохи будет восстановлена,
историки отметят, что первые звуки ее своеобразной мелодии послышались
около 1900 года среди групп французских синдикалистов и реалистов,
изобретших метод и выражение "прямое действие". Человек во все времена
прибегал к насилию; часто это бывало преступлением, и нас эти случаи не
интересуют. Но иногда насилие служило защите правды и справедливости и
прибегали к нему тогда, когда все остальные средства были исчерпаны.
Очень жаль, что человеческая натура вынуждает прибегать в таких случаях
к насилию; но, с другой стороны, нельзя отрицать, что это - наивысшая
дань истине и справедливости ибо такое насилие не что иное, как жест
отчаяния. Сила применяется как ultima ratio. Это выражение употребляют
почему-то большей частью в ироническом смысле, но оно хорошо выражает то
предпочтение, которое всегда давалось разуму перед силой. Цивилизация не
что иное, как попытка свести силу на роль ultima ratio. Теперь это
становится нам совершенно ясным, так как "прямое действие" выворачивает
этот термин наизнанку и провозглашает силу prima ratio, первым доводом,
т.е., в сущности, доводом единственным. Это норма, которая отменяет все
остальные нормы, все промежуточные этапы между целью и ее достижением.
Это - Великая Хартия варварства.
Кстати будет напомнить, что во все эпохи, каждый раз, когда массы по
тому или иному поводу выступали в общественной жизни, - это всегда было
в форме "прямого действия". Таким образом, "прямое действие" - типичный,
вернее, единственный метод действия масс. И основной тезис моей книги
будет значительно подкреплен тем очевидным фактом, что именно теперь,
когда захват массами власти в общественной жизни из случайного и
спорадического факта обратился в "нормальное" явление, "прямое действие"
появляется на сцене официально, в качестве признанной доктрины.
Вся наша общественная жизнь подпадает под этот новый режим, в котором
все "не прямые" действия подавлены. В общественной жизни упраздняется
"хорошее воспитание". В литературе принцип "прямого действия" выражается
в оскорблениях и угрозах; в отношениях между мужчиной и женщиной - в
распущенности.
Нормы общежития, вежливость, взаимное уважение, справедливость,
благожелательность! Кому все это нужно, зачем так усложнять жизнь?
Все это заключается в одном слове "цивилизация", смысл которого
раскрывается в его происхождении от civis - гражданин, член общества.
Все перечисленное служит тому, чтобы сделать жизнь города, т.е.
городской общины - иначе говоря, общественную жизнь, - возможно более
легкой и приятной. Если мы вдумаемся в перечисленные элементы
цивилизации, мы заметим, что у них одна и та же основа - спонтанное и
все растущее желание каждого гражданина считаться со всеми остальными.
Цивилизация - прежде всего добрая воля к совместной жизни. Человек,
который не считается с другими, не цивилизованный человек, а варвар.
Варварство направлено к разложению общества. Все варварские эпохи были
периодами человеческого рассеяния, распадения общества на мелкие группы,
разобщенные и взаимно враждебные.
Политическая форма, проявляющая максимум воли к совместной жизни, к
общественности, есть либеральная демократия. Она выказывает наибольшую
готовность считаться с окружающими и может служить прототипом "непрямого
действия". Либерализм - тот политический правовой принцип, согласно
которому общественная власть, несмотря на свое всемогущество, сама себя
ограничивает и старается, даже в ущерб своим интересам, предоставить
место в государстве, которым она управляет, место и тем, кто думает и
чувствует иначе, чем она сама, т.е. иначе, чем большинство. Либерализм -
следует напомнить сегодня - проявляет небывалое великодушие: свои права,
права большинства, он добровольно делит с меньшинствами; это самый
благородный жест, когда-либо виданный в истории. Либерализм
провозглашает свое решение жить одной семьей с врагами, даже со слабыми
врагами. Прямо невероятно, что человечество могло создать такой чудесный
аппарат, такую парадоксальную, утонченную, замысловатую, неестественную
систему. И нет ничего удивительного в том, что сейчас то же самое
человечество готово от нее отказаться: опыт оказался слишком сложным и
трудным, чтобы укорениться на нашей земле.
Жить одной жизнью с врагами! Править совместно с оппозицией! Не
становится ли подобная мягкость непостижимой? Ничто не характеризует
нашу эпоху так метко, как тот факт, что число государств, допускающих у
себя оппозицию, резко уменьшается. Почти всюду однородная масса
оказывает давление на правительство и подавляет, уничтожает все
оппозиционные группы. Масса - кто бы мог подумать, глядя на ее
компактность и численность? - не желает терпеть рядом с собой тех, кто к
ней не принадлежит. Она питает смертельную ненависть ко всему иному.
IX. Примитивизм и техника
Должен напомнить, что мы заняты анализом эпохи - нашей эпохи,
которая по самой сущности своей двусмысленна. Потому я и сказал вначале,
что все черты нашего времени - в частности восстание масс, - предстают
перед нами в двух аспектах. Каждая черта не только допускает, но и
требует двойного толкования, благоприятного и неблагоприятного. Эта
двойственность коренится не в нашей оценке, а в самой действительности.
Не в том дело, что положение может нам казаться хорошим с одной точки
зрения и плохим с другой, а том, что сама жизнь несет в себе две
возможности - победы и гибели.
Я не хотел бы перегружать это исследование метафизикой истории. Но я,
конечно, строю его на основе своих философских убеждений, которые
излагаю или имею в виду в других местах. Я не верю в абсолютный
исторический детерминизм. Наоборот, я верю, что всякая жизнь, тем самым
историческая состоит из отдельных моментов, каждый из которых
относительно свободен, не предопределен предыдущим моментом; некоторое
время он колеблется, "топчется на месте", как бы не зная, какой из
вариантов избрать. Вот это метафизическое колебание и придает всему
живому ни с чем не сравнимый трепет, вибрацию.
Восстание масс может предвещать переход к новой, еще невозможной
организации человечества; может и привести к катастрофе. Нельзя отрицать
достигнутого, нельзя и считать его упроченным. Факты скорее говорят нам,
что никакой прогресс, никакая эволюция не прочны, они всегда под угрозой
регресса, отката. Все, все возможно в истории - и триумфальный прогресс,
и периоды упадка. Ибо жизнь (индивидуальная и общественная, личная и
историческая) - единственное в мире явление, сущность которого -
опасность. Она состоит из "перипетий". Строго говоря, жизнь - это драма
[Я не сомневаюсь, что большинство читателей не примет этих выражений
всерьез, в буквальном смысле; даже самые благосклонные сочтут их
метафорами. Только редкий читатель, достаточно прямой, не воображающий,
будто он насквозь знает жизнь, позволит себе принять эти слова в прямом
значении. И только он их правильно поймет, независимо от того, верны они
или нет. Среди остальных будет полное единодушие, одним лишь различием:
одни будут думать, что, серьезно говоря, жизнь - процесс духовный,
другие - что это нечто вроде ряда химических реакций. Для читателей с
такой герметически замкнутой душой я попробую дать мою мысль в иной
формулировке: первичное, основное значение "жизни" раскрывается, когда к
ней подходят не биологически, а биографически, хотя бы по той простой
причине, что вся биология лишь одна глава некоторых биографий, доступная
для биологов. Все остальное - абстракция, фантазия, миф. - Прим. автора
].
Все это, верное вообще, получает особое значение в эпохи кризисов, как
наша. Симптомы нового поведения масс в эпоху их господства, которые мы
обобщили под именем "прямого действия", могут возвещать и будущий
прогресс. Ясно, что каждая старая цивилизация постепенно обрастает
омертвевшей материей, роговой оболочкой, которая мешает жизни, отравляет
ее. Есть отмершие учреждения, изжитые ценности и авторитеты, устаревшие
нормы, которые формально еще существуют, загромождая и усложняя живую
жизнь. Весь этот репертуар "непрямого действия" в значительной степени
обветшал и требует ревизии, чистки. Необходимо упрощение; оно несет
гигиену, лучший вкус, лучшие решения, экономию - когда меньшими
средствами достигается большее.
В основном нужно вернуть общественную жизнь, и прежде всего политику, к
подлинной действительности. Европа не сможет сделать смелого прыжка,
которого от нее требует вера в ее будущее, не сбросив с себя всей
истлевшей ветоши, не представив снова в своей обнаженной сущности, не
вернувшись к своему подлинному "я".
Предстоящее очищение и обнажение Европы, возвращение к подлинному бытию
очень радует меня. Я верю в то, что это необходимо для расчистки пути к
достойному будущему. Потому я и требую свободы мысли в отношении
прошлого. Будущее должно первенствовать над прошлым, от него мы получаем
приказы, определяющие наше отношение к прошлому [Требование свободы в
отношении к прошлому не придирчивая "критика", а ясно осознанный долг
каждой критической эпохи. Если я защищаю либерализм XIX века против
масс, которые на него беспощадно нападают, это не значит, что я
отказываюсь от свободы, высказывания против этого самого либерализма. И
наоборот: примитивизм, который в этой книге показан с самой худшей
стороны, в известном смысле - необходимое условие каждого крупного
исторического прогресса. - Прим. автора ].
Но надо избегать тяжкого греха правителей XIX века - им недоставало
ответственности, а это вело к утрате бдения, бдительности. Кто отдается
потоку событий, не обращая внимания на предостережения, полученные еще в
безоблачные дни, тот забывает свой долг и утрачивает ответственность.
Сейчас надо требовать, чтобы те, кто способен на это, ощущали
ответственность чрезвычайно сильно; важнее всего - указать и подчеркнуть
явственно опасные стороны новых симптомов.
Подводя баланс нашей общественной жизни - при условии, что нас занимает
не столько настоящее, сколько будущее, - мы не можем сомневаться в том,
что неблагоприятных факторов значительно больше, чем благоприятных.
Все наши материальные достижения могут исчезнуть, ибо надвигается
грозная проблема, от решения которой зависит судьба Европы. Сформулирую
эту проблему еще раз: господство в обществе попало в руки людей
определенного типа, которым не дороги основы цивилизации - не
какой-нибудь определенной формы ее, но (насколько мы вправе судить
сегодня) всякой цивилизации вообще. Этих людей интересуют наркотики,
автомобили, что-то еще; но это лишь подчеркивает полное равнодушие к
цивилизации как таковой. Ведь эти вещи - лишь продукты цивилизации, и
страсть, с которой новый владыка жизни им отдается, подтверждает его
полное безразличие к тем основным принципам, которые дали возможность их
создать. Достаточно указать на следующее: с тех пор, как существуют
естественные науки, т.е. с эпохи Ренессанса, значение их непрерывно
росло. Точнее, число людей, занимавшихся теоретическими исследованиями,
росло с каждым поколением. Первый относительный упадок приходится на
наше время - на поколение, родившееся на переломе столетия. Храмы чистой
науки начинают терять притягательную силу для студентов. И это
происходит как раз тогда, когда индустрия достигает наивысшего расцвета,
а публика проявляет все больший интерес к достижениям техники и
медицины.
Если бы это не завело нас слишком далеко, мы могли бы показать
аналогичные явления в политике, искусстве, религии, да и в повседневной
жизни.
Что означает столь парадоксальное явление? Задача этой книги именно в
том и состоит, чтобы дать ответ на этот вопрос. Парадокс состоит в том,
что нынешний "хозяин мира" - примитив, первобытный человек, внезапно
объявившийся в цивилизованном мире. Цивилизован мир, но не его
обитатель. Он даже не замечает цивилизации, хотя и пользуется ее
плодами, как дарами природы. Новый человек хочет иметь автомобиль и
пользуется им, но так, словно он сам собой вырос на райском древе. В
глубине души он не подозревает об искусственном, почти невероятном
характере цивилизации; он восхищен аппаратами, машинами и абсолютно
безразличен к принципам и законам, на которых они основаны. Когда я
упоминал слова Ратенау о "вертикальном вторжении варваров", можно было
подумать - как многие и думают, - что это лишь фраза. Теперь мы видим,
что это выражение (независимо от того, верно оно или нет) не пустая
фраза, а точная формула, полученная в итоге сложного анализа. Человек
массы, поистине примитивный, неожиданно вынырнул на авансцену нашей
цивилизации.
Сейчас постоянно говорят о фантастическом прогрессе техники, но я еще
ничего не слышал - даже среди избранных, - чтобы касались ее достаточно
печального будущего. Даже Шпенглер, тонкий и глубокий ум хотя и
одержимый одной идеей, кажется мне беззаботным оптимистом - ведь он
считает, что за веком "культуры" следует век "цивилизации", под которой
он разумеет прежде всего технику. Представления Шпенглера о культуре и
вообще об истории настолько расходятся с предпосылками этой книги, что
нелегко говорить здесь о его заключениях, хотя бы для проверки. Только в
общих чертах, пренебрегая деталями и приведя обе точки зрения к одному
знаменателю, можно установить примерно вот что: Шпенглер думает, что
техника может развиваться даже и тогда, когда интерес к основным началам
культуры угаснет. Я не решаюсь в это поверить. Техника и наука - одной
природы. Наука угасает, когда люди перестают интересоваться ею
бескорыстно, ради нее самой, ради основных принципов культуры. Когда
этот процесс отмирает, - что по-видимому происходит сейчас, - техника
может протянуть еще короткое время, по инерции, пока не выдохнется
импульс, сообщенный ей чистой наукой. Жизнь идет с помощью техники, но
не от техники. Техника сама по себе не может ни питаться, ни дышать, она
- не causa sui, но лишь полезный, практический осадок бесполезных и
непрактичных занятий [Поэтому популярно определение Америки как "страны
техники" не имеет реального значения. Одно из наибольших заблуждений
Европы - детские представления об Америке, распространенные даже среди
очень образованных людей. Это частный случай несоответствие между
сложностью современных проблем и ограниченностью современного духа. -
Прим. автора].
Таким образом, я прихожу к заключению, что интерес к технике никоим
образом не может обеспечить ее развитие или даже сохранение. Недаром
техника считается одной из отличительных черт современной культуры, т.е.
такой культуры, которая использует практические прикладные науки.
Потому-то из всего, что я назвал выше наиболее характерными чертами
новой жизни, созданной XIX веком, в конце концов, остались лишь две:
либеральная демократия и техника [Строго говоря, либеральная демократия
и техника так неразрывно связаны между собою, что одна немыслима без
другой. Нужно было бы найти специальное слово, более широкое понятие,
обнимающее и ту, и другую. Это слово было бы подлинной характеристикой
XIX века. - Прим. автора].
Вспомним бесчисленное множество элементов, самых различных по своей
природе, из которых сложным путем составляются физико-химические науки!
Даже при самом поверхностном знакомстве с этой темой нам бросается в
глаза, что на всем протяжении пространства и времени изучении физики и
химии было сосредоточено на небольшом четырехугольнике: Лондон - Берлин
- Вена - Париж, а во времени - только в XIX веке. Это доказывает, что
экспериментальная наука - одно из самых невероятных чудес истории.
Пастухов, воинов, жрецов и колдунов было достаточно всегда и везде. Но
экспериментальные науки требуют, по-видимому, совершенно исключительной
конъюнктуры. Уже один этот простой факт должен был бы навести мысль о
непрочности, летучести научного вдохновения [Не будем углубляться в этот
вопрос. Большинство ученых сами до сих пор не имеют ни малейшего
представления о том серьезном и опасном кризисе, который переживает
сейчас их наука. - Прим. автора]. Блажен, кто верует, что если бы Европа
исчезла, североамериканцы смогли бы продолжать науку!
Стоило бы рассмотреть этот вопрос подробнее и уточнить в деталях
исторические предпосылки, необходимые для развития экспериментальной
науки и техники. Но человеку массы это не поможет - он не слушает
доводов разума и учится только на собственном опыте, на собственной
шкуре.
Вот, например, наблюдение, которое не позволяет обольщаться
убедительностью доводов для человека массы: разве не глупо, что в наше
время простой, заурядный человек не преклоняется сам, без внушений со
стороны, перед физикой, химией, биологией? Посмотрите на положение
науки: в то время, как прочие отрасли культуры - политика, искусство,
социальные нормы, даже мораль - явно стали сомнительными, одна область
все больше, все убедительней для массы проявляют изумительную,
бесспорную силу - науки эмпирические. Каждый день они дают что-то новое,
и рядовой человек может этим пользоваться. Каждый день появляются
медикаменты, прививки, приборы и т.д. Каждому ясно, что если научная
энергия и вдохновение не ослабеют, если число фабрик и лабораторий
увеличится, то и жизнь автоматически улучшится, богатство, удобства,
благополучие удвоятся или утроятся. Можно ли представить себе более
могучую и убедительную пропаганду науки? Почему же массы не выказывают
никакого интереса и симпатии, не хотят давать деньги на поощрение и
развитие наук? Наоборот, послевоенное время поставило ученого в
положение парии - не философов, а именно физиков, химиков, биологов.
Философия не нуждается в покровительстве, внимании и симпатиях масс. Она
свято хранит свою совершенную бесполезность [См.: Аристотель. Метафизика
893а, 10 - Прим. автора], чем и освобождает себя от необходимости
считаться с человеком массы. Она знает, что по своей природе
проблематична и весело принимает свою свободную судьбу, как птица Божия,
не требуя ни от кого заботы, не напрашиваясь и не защищаясь. Если
кому-нибудь она случайно поможет, она радуется просто из человеколюбия.
Но это не ее цель, она к этому не стремится, этого не ищет. Да и как бы
она могла претендовать, чтобы ее принимали всерьез, если она сама
начинает с сомнения в своем существовании, если она живет лишь
постольку, поскольку сама с собой борется, сама себя отрицает? Оставим
же философию в покое, это особая статья.
Но экспериментальные науки нуждаются в массе так же, как и масса
нуждается в них - иначе грозит гибель. Наша планета уже не может
прокормить сегодняшнее население без помощи физики и химии.
Какими доводами можно убедить людей, если их не убеждает автомобиль, в
котором они разъезжают, или инъекции, которые утишают их боль? Тут
огромное несоответствие между очевидными благами, которые наука каждый
день дарит массам, и полным отсутствием внимания, какое массы проявляют
к науке. Больше нельзя обманывать себя надеждами: от тех, кто так себя
ведет, можно ожидать лишь одного - варварства. В особенности, если - как
мы увидим далее - невнимание к науке, как таковой, проявляется ярче
всего среди самих практиков науки - врачей, инженеров и т.д., которые
большей частью относятся к своей профессии, как к автомобилю или
аспирину, не ощущая никакой внутренней связи с судьбой науки и
цивилизации.
Есть и другие симптомы надвигающегося варварства - уже активные,
действенные, а не только пассивные - очень явные и весьма тяжелые. Для
меня несоответствие между благами, которые рядовой человек получает от
науки, и невниманием, которым он ей отвечает, кажется самым грозным
симптомом из всех [Особенно поразительным представляется мне следующее:
в то время как все остальные стороны жизни - политика, закон, искусство,
мораль, религия - переживают кризисы, временные банкротства, одна лишь
наука не стала банкротом. Наоборот, она каждый день дает нам больше, чем
мы от нее ожидали. В этом у нее нет конкурентов. Для среднего человека
непростительно этого не замечать. - Прим. автора ]. Я могу понять эту
неблагодарность, лишь вспомнив, что в Центральной Африке негры тоже
ездят в автомобиле и глотают аспирин. И я выдвигаю гипотезу: по
отношению к той сложной цивилизации, в которой он рожден, европеец,
входящий сейчас в силу, - просто дикарь, варвар, поднимающийся из недр
современного человечества. Вот оно, "вертикальное вторжение варварства".
Х. Примитивизм и история
Природа всегда при нас. Она сама себя питает и обновляет. В лесах,
среди природы, мы смело можем быть дикарями. Мы можем и навсегда
остаться дикарями без всякого риска, кроме разве прибытия других людей,
не диких. В принципе пребывание народов в вечной первобытности вполне
возможно, такие народы есть. Брейсинг назвал их "народами вечного
рассвета" - они пребывают в замороженных сумерках, для них никогда не
взойдет солнце.
Это бывает в природном мире, но невозможно в мире цивилизованном, вроде
нашего. Цивилизация не дана нам готовой, сама себя она не поддержит. Она
искусственна требует художника, мастера.
Если вы хотите пользоваться благами цивилизации, но не позаботитесь о
ней, вы жестоко ошибетесь, мигом окажетесь без всякой цивилизации. Один
промах - и все исчезнет, как дым, словно сдернули завесу, скрывавшую
нагую природу, и она появилась снова, девственная, как лес. Лес всегда
первобытен и наоборот; все первобытное - как лес.
Романтиков всегда привлекало насилие низших существ и сил природы над
человеком, над белым женским телом. Они изображали Леду с лебедем,
Пасифаю с быком, Антиопу с козлом. Они находили тонкое наслаждение в
созерцании руин, где вытесанные руками человека четкие формы томятся в
объятиях диких ползучих растений. Когда истинный романтик видит здание,
он прежде всего ищет на карнизах и крышах пятна плюща и клочья мха. Они
возвещают, что в конце концов - все тлен; что над созданиями рук
человеческих снова вырастет дремучий лес.
Было бы неумно смеяться над романтиком. Прав и он. За этими образами, за
их безгрешной чувственностью кроется великая и вечная проблема отношений
между цивилизацией и тем, что лежит позади нее, - Природой, между
Логосом и хаосом. Мы вернемся к этому по другому поводу, когда я буду
отстаивать романтизм.
Сейчас передо мною обратная задача. Речь идет о том, чтобы сдержать
напор первобытного леса. "Добрый европеец" должен делать то, что
причинило много забот Австралии, - остановить наступление дикого
кактуса, который грозил вытеснить людей в море. В сороковых годах
прошлого столетия один переселенец с берегов Средиземного моря привез в
Австралию крохотный отсадок кактуса. Теперь бюджет Австралии обременен
расходами на борьбу с кактусами, которые распространились по всему
континенту и ежегодно захватывают по километру с лишним.
Человек массы считает, что та цивилизация, которую он видит и использует
со дня рождения, так же первозданна и самородна, как Природа, и тем
самым становится в положение дикаря. Цивилизация для него - вроде
первобытного леса, как я уже говорил. Теперь уточним некоторые детали.
Принципы, на которых покоится наша цивилизация, просто не существуют для
современного человека массы. Основные культурные ценности его не
интересуют, он с ними не соглашается, он не намерен их защищать. Почему
это произошло? По многим причинам; сейчас я отмечу одну из них.
Цивилизация по мере своего развития становится все сложнее и
напряженнее. Проблемы, которые она ставит перед нами, невероятно
запутаны. Людей, способных решать эти проблемы, становится все меньше.
Послевоенный период - разительный тому пример. Восстановить Европу
нелегко, и рядовой европеец, по-видимому, не сможет с этим справиться.
Дело не в недостатке средств, дело в недостатке голов. Вернее, головы
есть, хотя и немного, но европейский "человек массы" не хочет посадить
их на свои плечи.
Несоответствие между сложностью проблемы и наличными средствами будет
все обостряться до тех пор, пока не найдут выхода; вот основная трагедия
нашей эпохи. Благодаря здоровым и плодотворным принципам, на которых
построена наша цивилизация, она все время повышает свою
производительность и количественно, и качественно, так что уже
превосходит потребительную способность нормального человека - вероятно
впервые за всю историю цивилизации. Все прежние цивилизации погибали от
несовершенства начал, на которых они были построены. Теперь европейская
цивилизация шатается по обратной причине. В Греции и Риме не выдержали
принципы организации, но не сам человек; Римская Империя погибла из-за
недостатка техники. Когда государство разрослось, возник целый ряд
материальных проблем которых неразвитая техника разрешить не могла.
Античный мир начал приходить в упадок и разлагаться.
Но в наши дни сам человек не выдерживает. Он не в состоянии идти в ногу
со своей собственной цивилизацией. Жутко становится, когда слышишь, как
сравнительно образованные люди рассуждают на повседневные темы. Словно
крестьяне, которые заскорузлыми пальцами пытаются взять со стола иголку,
они подходят к политическим и социальным вопросам сегодняшнего дня с тем
самым запасом идей и методов, какие применялись 200 лет назад для
решения вопросов, в 200 раз более простых.
Развитая цивилизация всегда полна тяжелых проблем. Чем выше ступень
прогресса, тем больше опасность крушения. Жизнь все улучшается, но и
усложняется. Конечно, по мере усложнения проблем средства к разрешению
их совершенствуются. Но каждое новое поколение должно научиться владеть
этими средствами. Среди них - чтобы быть конкретным - есть одно,
особенно полезное именно для сложившейся, зрелой цивилизации: хорошее
знание прошлого, накопление опыта, одним словом - история. Историческая
наука совершенно необходима для сохранения и продления зрелой
цивилизации не потому, чтобы она давала готовые решения для новых
конфликтов, - жизнь никогда не повторяется и требует всегда новых
решений, - но потому, что она предохраняет нас от повторения ошибок
прошлого. Если же человек или страна, проделав долгий путь и очутившись
в трудном положении, вдобавок теряет память и не может использовать
опыта прошлого, тогда дело плохо. Мне кажется, Европа находится сейчас
именно в таком положении. Самые культурные люди Европы в наши дни
невероятно невежественны в истории. Я утверждаю, что современные
руководители европейской политики знают историю гораздо хуже, чем их
предшественники в XVIII и даже XVII веках. Исторические познания
правящей элиты тех веков сделали возможным изумительный прогресс XIX
века. Политика XVIII века вся была продиктована стремлением избежать
ошибок прошлого и располагала огромным запасом опытных данных. Но уже в
XIX веке "историческая культура" начала убывать, хотя отдельные
специалисты значительно продвинули историю как науку [здесь мы имеет
пример разницы между состоянием наук в известную эпоху и общим
состоянием культуры в это время. - Прим автора ]. Этот упадок
исторической культуры повлек за собой ряд специфических ошибок,
последствия которых мы сейчас испытываем. В последней трети XIX века
начался - сперва невидимый, подземный - поворот вспять, возврат к
варварству, т.е. к простоте человека, у которого прошлого нет или он
свое прошлое забыл.
Поэтому большевизм и фашизм - две новые политические попытки, возникшие
в Европе и на ее окраинах, - представляют собою два ярких примера
существенного регресса - не столько по содержанию их теорий, которые
сами по себе, конечно, содержат часть истины (где на свете нет крупицы
истины?), сколько по антиисторизму, анахронизму, с которыми они к этой
истине относятся. Эти движения, типичные для человека массы,
управляются, как всегда, людьми посредственными, несовременными, с
короткой памятью, без исторического чутья, которые с самого начала ведут
себя так, словно уже стали прошлым, влились в первобытную фауну.
Вопрос не в том, быть или не быть коммунистом и большевиком. Я не
обсуждаю веры, я просто не понимаю, считаю анахронизмом, что коммунист
1917 года производит революцию, тождественную тем, какие уже бывали, ни
в малой мере не улучшая их, не исправляя ошибок. Поэтому все
происходящее в России не представляет исторического интереса; что-что,
но это не переход к новой жизни. Наоборот, это монотонное повторение
прошлого, трафарет, революционный шаблон, и до такой степени, что нет ни
одного шаблонного изречения о революциях, которое не нашло бы печального
подтверждения: "Революция пожирает собственных детей", "Революцию
начинают умеренные, продолжают крайние, завершает реставрация" и т.д. К
этим почтенным изречениям можно было бы присоединить еще несколько менее
популярных, хотя и столь же вероятных, например: революция длится не
более 15 лет - творческого периода одного поколения [Поколение действует
около 30 лет. Но деятельность его разделяется на два периода, различные
по форме: в первый период молодое поколение пропагандирует свои идеи,
настроения, склонности; во второй - оно приходит к власти и проводит их
в жизнь. Следующее поколение в это время уже несет новые идеи и вкусы,
которые начинают проникать в общую атмосферу. Если идеи и вкусы
правящего поколения носят радикальный, революционный характер, то новое
поколение - анитиреволюционно, т.е. в сущности реакционно по духу.
Конечно, эта реставрация не простое возвращение к старому, этого никогда
не бывало. - Прим. автора].
Кто стремится к подлинному творчеству, к созданию новых форм социальной
и политической жизни, тот должен прежде всего покончить с убогими
трафаретами исторической мудрости. Я назвал бы гениальным того
политического деятеля, который первыми же своими реформами свел бы с ума
профессоров истории, показав им на деле, как все "законы" их науки
теряют силу, рассыпаются вдребезги и обращаются в прах.
Почти то же самое, только с обратным знаком, можно сказать о фашизме. Ни
большевики, ни фашизм не стоят "на высоте эпохи", не несут в себе
прошлого в сжатой форме, а это необходимо, чтобы его улучшить. С прошлым
нельзя бороться врукопашную. Прошлое побеждают, поглощая. Все, что не
останется вовне, погибнет.
И большевизм, и фашизм - ложные зори; они предвещают не новый день, а
возврат к архаическому, давно пережитому, они первобытны. И та же судьба
ожидает все движения, которые простодушно вступят в открытый бой с той
или иной частью прошлого, вместо того, чтобы переварить ее.
Конечно, либерализм XIX века надо преодолеть. Но этого-то как раз и не
может выполнить тот, кто подобно фашисту, объявляет себя антилибералом.
Антилибералами или не-либералами люди были до либерализма. Либерализм
оказался сильнее, он должен победить и в этот раз, или же оба противника
погибнут вместе со всей Европой. Такова неумолимая хронология жизни;
либерализм - позже антилиберализма, подобно тому, как в ружье "больше"
оружия, чем в копье.
На первый взгляд кажется, что каждое "анти", "против" может появиться
лишь после "чего-то". Однако в этом "анти" нет никакого положительного
содержания, ничего нового; это пустое отрицание, возвращение к тому, что
было до отрицаемого. Возьмем конкретный пример: если кто-нибудь говорит,
что он антипетрист, это значит только, что он предпочитает общество (или
мир) без Петра; но это и было до появления Петра. Таким образом,
антипетрист встает не после Петра, а до него; он начинает крутить фильм
от прошлого, и неизбежно наступит момент, когда Петр появится снова. Все
эти "анти" напоминают легенду о Конфуции. Он родился, естественно, после
своего отца, но - вот незадача! - ему было уже 80 лет, а его отцу только
30! Каждое "анти" не больше, чем пустое отрицание, "нет".
Все было бы очень просто, если бы коротким "нет" мы могли похоронить
прошлое. Но прошлое по своей природе возвращается. Если его отгонят, оно
вернется. Единственный способ справится с ним - не выгонять его,
считаться с ним, но избегать его, уклоняться от него. Иными словами:
жить на уровне эпохи, тонко ощущая историческую конъюнктуру.
У прошлого своя правда. Если ее не признают, оно возвращается и требует
признания, подчас даже там, где и не надо. У либерализма была своя
правда, и ее надо признать на веки вечные. Но он был прав не во всем, и
то, в чем он был не прав, надо изъять. Европа должна сохранить все
существенное из своего либерализма. Иначе его не преодолеешь.
Я говорю о фашизме и большевизме только вскользь, отмечая лишь одну их
черту - анахронизм. Эта черта, по моему мнению, органически присуща
всему тому, что сейчас, видимо, торжествует. Сейчас повсюду торжествует
человек массы, и только те течения могут иметь видимый успех, которые
проникнуты его духом, выдержаны в его примитивном стиле. Я ограничиваюсь
этим и не углубляюсь в исследование внутренней природы того и другого
движения, как и не пытаюсь решать вечную дилемму революции или эволюции.
Самое большее, на что я претендую, - чтобы и революции, и эволюции были
историчны, а не анахроничны.
Тема этого исследования политически нейтральна, она лежит в иной сфере,
более глубокой, чем политика с ее склоками. Консерваторы не в большей и
не в меньшей степени "масса", чем радикалы; разница между ними, которая
всегда была очень поверхностной, ничуть не мешает им быть по существу
одним и тем же - восставшим "человеком массы".
У Европы нет перспектив, если только судьба не попадет в руки людей
подлинно современных, проникнутых ощущением истории, сознанием уровня и
задач нашей эпохи и отвергающих всякое подобие архаизма и примитивизма.
Нам нужно знать подлинную, целостную Историю, чтобы не провалиться в
прошлое, а найти выход из него.
XI. Эпоха самодовольства
Итак, мы констатируем новый социальный факт: европейская история
впервые оказывается в руках заурядного человека как такового и зависит
от его решений. Или в действительном залоге: заурядный человек, до сих
пор всегда руководимый другими, решил сам управлять миром. Выйти на
социальную авансцену он решил автоматически, как только созрел тип
"нового человека", который он представляет. Изучая психическую структуру
этого нового "человека массы" с точки зрения социальной, мы находим в
нем следующее:
(1) врожденную, глубокую уверенность в том, что жизнь легка, изобильна,
в ней нет трагических ограничений; поэтому заурядный человек проникнут
ощущением победы и власти;
(2) ощущения эти побуждают его к самоутверждению, к полной
удовлетворенности своим моральным и интеллектуальным багажом.
Самодовольство ведет к тому, что он не признает никакого внешнего
авторитета, никого не слушается, не допускает критики своих мнений и ни
с кем не считается. Внутреннее ощущение своей силы побуждает его всегда
выказывать свое превосходство; он ведет себя так, словно он и ему
подобные - одни на свете, а поэтому
(3) он лезет во все, навязывая свое пошлое мнение, не считаясь ни с кем
и ни с чем, то есть - следуя принципу "прямого действия".
Этот перечень типичных черт и напомнил нам о некоторых недочеловеческих
типах, таких, как избалованный ребенок и мятежный дикарь, то есть
варвар. (Нормальный дикарь, наоборот, крайне послушен внешнему
авторитету - религии, табу, социальным традициям, обычаям). Не
удивляйтесь, что я так браню это существо. Моя книга - первый вызов
триумфатору нашего века и предупреждение о том, что в Европе найдутся
люди, готовые решительно сопротивляться его попыткам тирании. Сейчас это
лишь стычка на аванпостах. Атака на главном фронте последует скоро, быть
может, очень скоро и совсем в иной форме. Она произойдет так, что
человек массы не сможет предупредить ее; он будет видеть ее, не
подозревая, что это и есть главный удар.
Существо которое сейчас встречается везде и всюду проявляет свое
внутреннее варварство, и впрямь баловень человеческой истории. Это
наследник, который ведет себя именно и только как наследник. В нашем
случае наследство - цивилизация со всеми ее благами: изобилием,
удобствами, безопасностью и т.д. Как мы видели, только в условиях нашей
легкой, удобной и безопасной жизни и мог возникнуть такой тип, с такими
чертами, с таким характером. Он одно из уродливых порождений роскоши,
когда та влияет на человеческую натуру. Мы обычно думаем - и ошибаемся,
- что жизнь в изобилии лучше, полнее и выше, чем жизнь в борьбе с
нуждой. Но это неверно - в силу серьезных причин, излагать которые здесь
не место. Сейчас достаточно напомнить неизменно повторяющуюся трагедию
каждой наследственной аристократии. Аристократ наследует, то есть
получает готовыми, условия жизни, которых он не создавал, то есть такие,
которые не находятся в органической связи с его личностью, с его жизнью.
Он видит, что с колыбели, без всяких личных заслуг, обладает богатством
и привилегиями. Сам он ничем с ними не связан, он их не создавал. Они
обрамляли другое лицо, его предка, а ему приходится жить "наследником",
носить убор другого лица. К чему это приводит? Какой жизнью будет жить
наследник - своей собственной или своего высокого предка? Ни той, ни
другою. Ему суждено представлять другое лицо, то есть не быть ни самим
собой, ни другим. Его жизнь неизбежно утрачивает подлинность и
превращается в пустую фикцию, симуляцию чужого бытия. Избыток средств,
которыми он призван управлять, не позволяет ему осуществлять подлинное,
личное призвание, он калечит свою жизнь. Каждая жизнь - это борьба за
то, чтобы стать самим собой. Препятствия, на которые мы при этой борьбе
натыкаемся, и пробуждают, развивают нашу активность и наши способности.
Если бы наше тело ничего не весило, мы не могли бы ходить. Если бы
воздух не давил на нас, мы ощущали бы свое тело как что-то пустое,
губчатое, призрачное. Так и наследственный аристократ - недостаток
усилий и напряжения расслабляет всю его личность. Результатом этого и
становится тот особый идиотизм старых дворянских родов, который не имеет
подобий. Внутренний трагический механизм, неумолимо влекущий
наследственную аристократию к безнадежному вырождению, в сущности,
никогда еще не был описан.
Все это я говорю, чтобы опровергнуть наивное представление, будто
переизбыток земных благ способствует улучшению жизни. Как раз наоборот.
Чрезмерное изобилие жизненных благ [Не следует смешивать прирост и даже
обилие благ с чрезмерным избытком их. В XIX веке жизнь становилась все
легче, и этим объясняется тот поразительный подъем жизни, - и
количественный, и качественный, на который мы указывали выше. Но настал
момент, когда цивилизованный мир стал по сравнению с потребностями
среднего человека чрезмерно изобильным и богатым. В конце концов,
благополучие и безопасность, созданные прогрессом, испортили заурядного
человека, внушив ему чрезмерную самоуверенность, порочную и
одуряющую.-Прим. автора ] и возможностей автоматически ведет к созданию
уродливых порочных форм жизни, к появлению особых людей-выродков; один
из частных случаев такого типа - "аристократ", другой - избалованный
ребенок, третий, самый законченный и радикальный - современный человек
массы. (Сравнение с "аристократом" можно было бы развить подробнее,
показав на ряде примеров, как многие черты, типичные для "наследника"
всех времен и народов, проявляются и в наклонностях современного
человека массы. Например, склонность делать из игры и спорта главное
занятие в жизни; культ тела - гигиенический режим; щегольство в одежде;
отсутствие рыцарства в отношении к женщине; флирт с "интеллектуалами"
при внутреннем пренебрежении к ним, а иногда - и жестокости;
предпочтение абсолютной власти перед либеральным режимом и т.д. [Здесь,
как и в других отношениях, английская аристократия, по-видимому,
представляет исключение. Но достаточно припомнить в основных чертах
историю Англии, чтобы признать, что этот достойный удивления пример
только подтверждает правило. Вопреки общепринятому мнению, английское
дворянство меньше знало изобилие, больше - долг и опасность, чем
дворянство на континенте Европы. Именно поэтому оно снискало уважение,
которое всегда вызывает неизменная готовность к борьбе. Обычно забывают,
что до второй половины XVIII века Англия была беднейшей страной Европы.
Именно это и спасло английскую аристократию. Так как она не обладала
богатством, она с самого начала обратилась к торговле и индустрии, что
на континенте считалось неблагородным. Таким образом, английское
дворянство стало деятельным и творческим, вместо того чтобы вести
праздную жизнь за счет своих привилегий. - Прим. автора].
Я еще раз подчеркиваю (рискуя надоесть читателю), что этот человек с
примитивными наклонностями, этот новейший варвар порожден современной
цивилизацией, в особенности той формой ее, какую она приняла в XIX веке.
Он не вторгся в цивилизованный мир извне, подобно вандалам и гуннам V
века; он не был также и плодом таинственного самозарождения, каким
представлял его себе Аристотель появление головастиков в пруду; он -
естественный продукт нашей цивилизации. Можно установить закон,
подтверждаемый палеонтологией и биогеографией: человеческая жизнь
возникала и развивалась только тогда, когда средства, какими она
располагала, соответствовали тем проблемам, какие перед ней стояли. Это
относится как к духовному, так и к физическому миру. Здесь, обращаясь к
самой конкретной стороне существования рода людского, я должен
напомнить, что человек мог процветать лишь в тех зонах нашей планеты,
где летняя жара компенсируется зимним холодом. В тропиках человек
вырождается, низшие расы - например, пигмеи - были оттеснены в тропики
расами, появившимися позднее и стоявшими на высшей ступени цивилизации.
Цивилизация XIX века поставила среднего, заурядного человека в
совершенно новые условия. Он очутился в мире сверхизобилия, где ему
предоставлены неограниченные возможности. Он видит вокруг чудесные
машины, благодетельную медицину, заботливое государство, всевозможные
удобства и привилегии. С другой стороны, он не имеет понятия о том,
каких трудов и жертв стоили эти достижения, эти инструменты, эта
медицина, их изобретение и производство; он не подозревает о том,
насколько сложна и хрупка организация самого государства; и потому не
ощущает никакой благодарности и не признает за собой почти никаких
обязанностей. Эта неуравновешенность прав и обязанностей искажает его
натуру, развращает ее в самом корне, отрывает его от подлинной сущности
жизни, которая всегда сопряжена с опасностью, всегда непроглядна и
гадательна. Этот новый тип человека, "человек самодостаточный" -
воплощенное противоречие самой сущности человеческой жизни. Поэтому,
когда он начинает задавать тон в обществе, надо бить в набат и громко
предупреждать о том, что человечеству грозит вырождение, духовная
смерть. Правда, сейчас жизненный уровень Европы выше, чем когда-либо в
истории, но когда мы глядим вперед, в будущее, нас охватывает страх, что
нам не удастся ни подняться выше, ни сохранить сегодняшний уровень;
скорее всего, мы отойдем назад, соскользнем вниз.
Теперь, кажется, достаточно ясно, что представляет собою то в высшей
степени уродливое существо, которое я называю "человеком самодовольным".
Он явился на свет, чтобы делать только то, что ему хочется, - типичная
психология "маменькина сынка". Мы знаем, как она появляется: в семейном
кругу все проступки, даже крупные, проходят в конечном счете
безнаказанно. Домашняя атмосфера искусственная, тепличная; она прощает
то, что в обществе, на улице, вызвало бы неприятные последствия. Но
"сынок" убежден, что он и в обществе может себе позволить то же, что у
себя дома, что вообще не никакой опасности, ничего непоправимого,
неотвратимого, рокового, и поэтому он может безнаказанно делать все, что
ему вздумается. Жестокое заблуждение! [Что представляет собою семья в
отношении общества, то, в большем масштабе, представляет отдельная нация
в отношении всех остальных наций. Один из самых ярких и подавляющих
признаков новой "эпохи самодовольства", как мы увидим, - поведение
некоторых наций, которые "делают то, что хочется" в международном
масштабе. В своей наивности они называют это "национализмом". Мне претит
слепое преклонение перед интернационализмом; однако выходки эти я нахожу
смешными и нелепыми. - Прим. автора].
"Ваша милость пойдет, куда поведут", как говорится в португальской
сказке о попугае. Суть не в том, что мы не смеем делать все, что нам
хочется. Суть в ином - мы можем делать только одно, а именно то, что
должны делать; мы можем быть только тем, чем должны быть. Единственный
выход - это не делать того, что мы должны делать. Но это еще не значит,
что мы свободны делать все прочее. В этом случае мы обладаем лишь
отрицательной свободой воли (noluntas). Мы вольны уклониться от
истинного назначения, но тогда мы, как узники, провалимся в подземелье
нашей судьбы. Я не могу показать этого каждому отдельному читателю на
его собственной судьбе, она мне неизвестна; но я могу показать это на
тех ее элементах, которые общи всем. Например, в наши дни каждый
европеец уверен (и эта его уверенность крепче всех его "идей" и
"мнений"), что надо быть либералом. Неважно, какая именно форма
либерализма подразумевается. Я говорю лишь о том, что сегодня самый
реакционный европеец в глубине души признает: то, что волновало Европу
прошлого столетия и получило название либерализма, - нечто подлинное,
имманентное западному человеку, неотделимое от него, хочет он этого или
нет.
Даже если бы было доказано, что все конкретные попытки осуществить завет
политической свободы ошибочны и обречены на неудачу, все по существу, по
идее этот завет не скомпрометирован и остается в силе. Это конечное
убеждение остается и у коммунистов, и у фашистов, на какие бы уловки они
ни пускались, чтобы убедить самих себя в обратном. Оно остается и у
католика, который продолжает твердо верить в "силлабус". Все они
"знают", что, несмотря на справедливую критику либерализма, его
внутренняя правда неуязвима, ибо это правда не теоретическая, не
научная, не рассудочная; она совсем другой природы и ей принадлежит
решающее слово: это правда судьбы. Теоретические истины не только
спорны, но все их значение и сила именно в том, что они - предмет спора.
Они вытекают из спора, живут, лишь пока он ведется, и созданы
исключительно для него. Но судьба нашей жизни - чем нам стать и чем нам
не быть - дискуссии не подлежит, она принимается или отвергается. Если
мы ее принимаем, наше бытие подлинно; если отвергаем, тем самым мы
отрицаем и искажаем самих себя [Снижение, деградация жизни - вот судьба
того, кто отказывается быть тем, чем он призван. Его подлинное естество,
однако, не умирает; оно становится тенью, призраком, который постоянно
напоминает ему о его значении, заставляет его чувствовать свою вину и
показывает его падение. Он - выживший самоубийца. - Прим. автора ]. Наша
судьба не в том, чтобы делать то, что нам угодно: скорей мы угадаем ее
волю, приняв на себя, как должное, то, к чему у нас нет сейчас влечения.
А "человек самодовольный" знает, что определенных вещей не может быть, и
тем не менее - вернее, именно поэтому - ведет себя так, словно уверен в
обратном. Так фашист ополчается против политической свободы именно
потому, что он знает: подавить ее надолго невозможно, она неотъемлема от
самой сущности европейской жизни и вернется, как только это будет нужно,
в час серьезного кризиса. Все, что делает человек массы, он делает не
совсем всерьез, "шутя". Все, что он делает, он делает неискренне, "не
навсегда", как балованный сынок. Поспешность, с которой он при каждом
случае принимает трагическую, роковую позу, разоблачает его. Он играет в
трагедию именно потому, что не верит в реальность подлинной трагедии,
которая действительно разыгрывается на сцене цивилизованного мира.
Хороши мы были бы, если бы нам пришлось принимать за чистую монету все
то, что люди сами говорят о себе! Если кто-либо утверждает, что дважды
два - пять, и нет оснований считать его сумасшедшим, мы можем быть
уверены, что он сам этому не верит, как бы он ни кричал, или даже если
он готов был за это умереть.
Вихрь всеобщего, всепроникающего шутовства веет по Европе. Почти все
позы - маскарадны и лживы. Все усилия направлены к одному: ускользнуть
от подлинной судьбы, не замечать ее, не слышать ее призыва, уклониться
от встречи с тем, что должно быть. Люди живут шутя, и чем трагичнее
маска, тем большего шута она прикрывает. Шутовство появляется там, где
жизнь не стоит на неизбежности, которой надо держаться во что бы то ни
стало, до конца. Человек массы не хочет оставаться на твердой, недвижной
почве судьбы, он предпочитает существовать фиктивно, висеть в воздухе.
Потому-то никогда еще столько жизней не было вырвано с корнем из почвы,
из своей судьбы, и не неслось неведомо куда, словно перекати-поле. Мы
живем в эпоху "движений", "течений", "веяний". Почти никто не противится
тем поверхностным вихрям, которые возникают в искусстве, в философии, в
политике, в социальной жизни. Потому риторика и процветает, как никогда.
Сюрреалист полагает, что он превзошел всю историю словесности, когда
написал (опускаю слово, которое писать не стоит) там, где прежде писали
"жасмин, лебеди, нимфы". Конечно, он лишь ввел другую словесность, до
сих пор скрытую в клозетах.
Быть может, мы лучше поймем современный мир, если подчеркнем в нем то,
что - несмотря на всю его оригинальность - роднит его с прошлым. В
третьем веке до Р.Х., в эпоху расцвета Средиземноморской культуры,
появились циники. Диоген в грязных сандалиях вступил на ковры Аристиппа.
Циники кишели на всех углах и на высоких постах. Что же они делали?
Саботировали цивилизацию того времени. Они были нигилистами эллинизма;
они не творили и не трудились. Их роль сводилась к разложению, вернее -
к попытке все разложить, так как они не достигли и этой цели. Циник,
паразит цивилизации, занят тем, что отрицает ее, именно потому, что
убежден в ее прочности. Что стал бы делать он в селении дикарей, где
каждый спокойно и серьезно ведет себя именно так, как циник ведет себя
из озорства? Что делать фашисту, если ему не перед кем ругать свободу,
или сюрреалисту, если он не ругает искусство?
Иного поведения и нельзя ожидать от людей, родившихся в хорошо
организованном мире, в котором они замечают только блага, но не
опасности. Окружение портит их; цивилизация - их дом, семья, они -
"маменькины сынки", им незачем выходить из храма, где потакают их
капризам, выслушивать советы старших, тем более - соприкасаться с
таинственной глубиной судьбы.
XII. Варварство специализации
Как я уже сказал, цивилизация XIX века автоматически создала тип
человека массы. Я хотел бы дополнить общую формулу анализом этого
процесса, показав его на частном случае. В конкретной форме мой тезис
выиграет в убедительности.
Цивилизация XIX века, утверждал я, слагается из двух крупных элементов:
либеральной демократии и техники. Займемся сейчас последней. Современная
техника возникла из сочетания капитализма с опытными науками. Не всякая
техника научна. Изобретатель кремневого топора не имел понятия о науке,
но положил начало технике. Китай достиг высокой технической зрелости, не
подозревая о существовании физики. Только современная европейская
техника покоится на научной базе, и отсюда ее отличительная черта -
возможность безграничного развития. Техника иных стран и эпох -
Месопотамии, Египта, Греции, Рима, Востока - всегда достигала какого-то
предела, перейти который она не могла; и по достижении его начинался
упадок.
Эта чудесная техника Запада сделала возможной не менее чудесную
плодовитость европейцев. Вспомним факт, с которого мы начали наше
исследование, и из которого вытекли постепенно все наши рассуждения.
Начиная с V столетия вплоть до 1800 г. население Европы никогда не
превышало 180 миллионов; но с 1800 до 1914 оно возросло до 460
миллионов. Беспримерный скачок в истории человечества! Нет сомнения в
том, что именно техника в сочетании с либеральной демократией расплодили
человека массы - в количественном смысле. Но в этой книге я старался
показать, что они ответственны за появление человека массы и в
качественном, уничижительном смысле этого слова.
Под массой - предупреждал я уже вначале - подразумеваются не специально
рабочие; это слово означает не социальный класс, а тип людей,
встречающийся во всех социальных классах, тип, характерный для нашего
времени, преобладающий и господствующий в обществе. Сейчас мы увидим это
с полной ясностью.
В чьих руках сегодня общественная сила? Кто накладывает на нашу эпоху
печать своего духа? Без сомнения, буржуазия. Кто среди этой буржуазии
представляется избранной, ведущей группой, сегодняшней аристократией?
Без сомнения специалисты: инженеры, врачи, учителя и т.д. Кто внутри
этой группы представляет ее достойнее, полнее всех? Без сомнения,
ученый, человек науки. Если бы обитатель иной планеты появился в Европе
и, чтобы составить о ней понятие, стал разыскивать наиболее достойного
представителя, то Европа - в расчете на благоприятный отзыв - непременно
указала бы ему на своих людей науки. Гостя, конечно, интересовали бы не
исключительные личности, но общий тип "ученого", высший в европейском
обществе.
И вот оказывается, что сегодняшний ученый - прототип человека массы. Не
случайно, не в силу индивидуальных недостатков, но потому, что сама
наука - корень нашей цивилизации - автоматически превращает его в
первобытного человека, в современного варвара.
Экспериментальная наука появляется в конце XVI века с Галилеем; в конце
17-го века Ньютон дает ей основные установки, и в середине 18-го она
начинает развиваться. Развитие любого явления существенно отличается от
самой основы его, оно подчинено иным условиям. Так, например, основные
начала "физики" (собирательное имя экспериментальных наук) требует
объединяющего усилия, синтеза; это и было дело Ньютона и его
современников. Но развитие физики поставило и задачу обратного
характера. Чтобы двигать науку вперед, люди науки должны
специализироваться: люди науки, но не наука. Наука не специальность;
если бы она ею была, она тем самым не была бы истинной. Даже
эмпирическая наука, взятая в целом, перестает быть истинной, как только
она оторвана от математики, от логики, от философии. Но
исследовательская работа неизбежно требует специализации.
Было бы очень интересно и много полезнее, чем кажется на первый взгляд,
написать историю физических и биологических наук, показав, как росла
специализация в работе исследователя. Такая история показала бы, как
ученые от поколения к поколению все больше ограничивают себя, как поле
их духовной деятельности все суживается. Но главный вывод был бы не в
этом, а в обратной стороне этого факта: в том, что ученые от поколения к
поколению - в силу того, что они все более ограничивают круг своей
деятельности, - постепенно теряют связь с остальными областями науки, не
могут охватить мир как целое, т.е. утрачивают то, что единственно
заслуживают имени европейской науки, культуры, цивилизации.
Специализация наук начинается как раз в ту эпоху, которая назвала
цивилизованного человека "энциклопедическим". XIX век начал свою историю
под водительством людей, которые жили еще как энциклопедисты, хотя их
творческая работа носила уже печать специализации. В следующем поколении
центр тяжести перемещается: специализация в каждом ученом оттесняет
общую культуру на задний план. Около 1890 г., когда третье поколение
взяло на себя духовное водительство в Европе, мы видим уже новый тип
ученого, беспримерный в истории. Это - человек, который из всего, что
необходимо знать, знаком лишь с одной из наук, да и из той он знает лишь
малую часть, в которой непосредственно работает. Он даже считает
достоинством отсутствие интереса ко всему, что лежит за пределами его
узкой специальности, и называет "дилетантством" всякий интерес к
широкому знанию.
Этому типу ученого действительно удалось на своем узком секторе сделать
открытия и продвинуть свою науку - которую он сам едва знает, - а
попутно послужить и всей совокупности знаний, он которую он сознательно
игнорирует. Как же это стало возможным? Как это возможно сейчас? Мы
стоим здесь перед парадоксальным, невероятным и в то же время
неоспоримым фактом: экспериментальные науки развились главным образом
благодаря работе людей посредственных, даже более чем посредственных.
Иначе говоря, современная наука, корень и символ нашей цивилизации,
впустила в свои недра человека заурядного и позволила ему работать с
видимым успехом. Причина этого - в том факте, который является
одновременно и огромным достижением, и грозной опасностью для новой
науки и для всей цивилизации, направляемой и представляемой наукой; а
именно - в механизации.
Большая часть работы в физике или биологии состоит в механических
операциях, доступных каждому или почти каждому. Для производства
бесчисленных исследований наука подразделена на мелкие участки, и
исследователь может спокойно сосредоточиться на одном из них, оставив
без внимания остальные. Серьезность и точность методов исследования
позволяют применять это временное, но вполне реальное расчленение науки
для практических целей. Работа, ведущаяся этими методами, идет
механически, как машина, и, для того, чтобы получить результаты,
научному работнику вовсе не нужно обладать широкими знаниями общего
характера. Таким образом, большинство ученых способствуют общему
прогрессу науки, не выходя из узких рамок своей лаборатории,
замурованные в ней, как пчелы в сотах.
Но это создает крайне странную касту. Исследователь, открывший новое
явление, невольно проникается сознанием своей мощи и уверенностью в
себе. Его открытие дает ему право - вернее некоторое подобие права -
считать себя "знатоком". В действительности он обладает лишь крохой
знания, которая в совокупности с другими крохами, которыми он не
обладает, составляет подлинной знание. Такова внутренняя природа
специалиста - типа, который в начале нашего века [имеется в виду XX век
- Гр.С.] достиг необыкновенного развития. Специалист очень хорошо
"знает" лишь свой крохотный уголок вселенной; но ровно ничего не знает
обо всем остальном.
Вот законченный портрет странного человека, которого я показал с обеих
сторон. Я уже сказал, что это не имеет прецедента во всей истории.
Теперь "специалист" служит нам как яркий, конкретный пример "нового
человека" и позволяет нам разглядеть весь радикализм его новизны. Раньше
людей можно было разделить на образованных и необразованных, на более
или менее образованных и более или менее необразованных. Но
"специалиста" нельзя подвести ни под одну из этих категорий. Его нельзя
назвать образованным, так как он полный невежда во всем, что не входит в
его специальность; он и не невежда, так как он все-таки "человек науки"
и знает в совершенстве свой крохотный уголок вселенной. Мы должны были
бы назвать его "ученым невеждой", и это очень серьезно, это означает,
что во всех вопросах, ему неизвестных, он поведет себя не как человек,
незнакомый с делом, но с авторитетом и амбицией, присущей знатоку и
специалисту.
И действительно, поведение "специалиста" этим отличается. В политике, в
искусстве, в социальной жизни, в остальных науках он держится
примитивных взглядов полного невежды, но излагает их и отстаивает с
авторитетом и самоуверенностью, не принимая во внимание возражений
компетентных специалистов. Поистине парадокс! Цивилизация, дав ему
специальность, сделала его самодовольным и наглухо замкнутым в своих
пределах; внутреннее ощущение своего достоинства и ценности заставляет
его поддерживать свой "авторитет" и вне узкой сферы, вне специальности.
Оказывается, даже человек высокой квалификации, ученый специалист -
казалось бы, прямая противоположность человека массы - может во многих
случаях вести себя точь-в-точь так же.
Это приходится понимать буквально. Достаточно взглянуть, как неумно
ведут себя сегодня во всех жизненных вопросах - в политике, в искусстве,
в религии - наши "люди науки", а за ними врачи, инженеры, экономисты,
учителя... Как убого и нелепо они мыслят, судят, действуют! Непризнание
авторитетов, отказ подчиняться кому бы то ни было - типичные черты
человека массы - достигают апогея именно у этих довольно
квалифицированных людей. Как раз эти люди символизируют и в значительной
степени осуществляют современное господство масс, а их варварство -
непосредственная причина деморализации Европы. С другой стороны, эти
люди - наиболее яркое и убедительное доказательство того, что
цивилизация XIX века, предоставленная самой себе, допустила возрождение
примитивизма и варварства.
Прямой результат этой неумеренной специализации - тот парадоксальный
факт, что, хотя сегодня "ученых" больше, чем когда-либо, подлинно
образованных людей гораздо меньше, чем, например, в 1750 г. И хуже всего
то, что вращающие "ворот науки", не в состоянии обеспечить подлинный ее
прогресс. Для этого необходимо время от времени регулировать ее
развитие, производить реконструкцию, перегруппировку, унификацию; но эта
работа требует синтетических способностей, а синтез становится все
труднее, так как поле действия расширяется, включая новые и новые
области. Ньютон мог построить свою теорию физики без особых познаний в
философии, Эйнштейн уже должен был хорошо знать Канта и Маха, чтобы
прийти к своим выводам. Кант и Мах (я беру эти имена лишь как символы
той огромной работы, какую проделал Эйнштейн) освободили ум Эйнштейна,
расчистили ему дорогу к открытиям. Но одного Эйнштейна мало. Физика
вступает в едва ли не тягчайший из кризисов своей истории; ее может
спасти только новая "Энциклопедия", более систематическая, чем первая.
Итак, специализация, которая в течение столетия обеспечивала прогресс
экспериментальных наук, приближается к состоянию, когда она не сможет
больше продолжать это дело, если новое поколение не снабдит ее более
подходящей организацией и новыми людьми.
Но если специалист не представляет себе внутреннего строения своей
науки, еще меньше знает об исторических условиях, необходимых для
дальнейшего ее развития, - какова должна быть структура общества и
человеческой души, чтобы исследование могло идти успешно? Заметный
упадок интереса к научной работе, о которым я упоминал, - тревожный
симптом для каждого, кто сохранил верное представление о цивилизации; то
представление, которого обычно лишен типичный "ученый", краса и гордость
нашей цивилизации. Он ведь верит, что цивилизация - это нечто
естественное, Богом данное, вроде земной коры или первобытного леса.
XIII. Величайшая опасность - государство
При нормальном общественном порядке масса - это те, кто не выступает
активно. В этом ее предназначение. Она появилась на свет, чтобы быть
пассивной, чтобы кто-то влиял на нее, - направлял, представлял,
организовывал - вплоть до того момента, когда она перестанет быть массой
или по крайней мере захочет этого. Но она появилась на свет не для того,
чтобы выполнять все это самой. Она должна подчинить свою жизнь высшему
авторитету, представленному отборным меньшинством. Можно спорить о том,
из кого состоит меньшинство; но кто бы это ни был, без него бытие
человечества утратило бы самую ценную, самую существенную свою долю. В
этом не может быть ни малейшего сомнения, хотя Европа в течение целого
столетия, подобно страусу, прячет голову под крыло, стараясь не замечать
очевидной истины. Это не личное мнение, основанное на отдельных фактах и
наблюдениях; это закон "социальной физики", гораздо более непреложной,
чем закон Ньютона. В тот день, когда в Европе вновь восторжествует
подлинная философия* - единственное, что может спасти Европу, -
человечество снова поймет, что человек - хочет он этого или нет - самой
природой своей призван искать высший авторитет. Если он находит его сам,
он - избранный; если нет, он - человек массы и нуждается в руководстве.
Стало быть, когда масса претендует на самочинную деятельность, она тем
самым восстает против собственной судьбы, против своего назначения; и
так как именно это она сейчас и делает, я и говорю, о восстании масс.
Ибо единственное, что можно с полным правом и по существу назвать
восстанием, это неприятие собственной судьбы, восстание против самого
себя. Восстание Люцифера было бы, строго говоря, не меньше, если бы он
претендовал не на место Бога, ему не предназначенное, а на место
последнего из ангелов, что ему тоже не написано на роду. (Если бы
Люцифер был русским, как Толстой, он вероятно, избрал бы вторую форму
восстания, которая не меньше направлена против Бога, чем первая, более
известная.) Масса выступает самостоятельно только в одном случае: когда
она творит самосуд; другого ей не дано. Не совсем случайно суд Линча
родился в Америке; ведь Америка - в известном смысле рай для масс. Не
случайно и то, что сегодня, в эпоху господства масс, господствует и
насилие, что оно становится единственным доводом, возводится в доктрину.
Я давно уже отметил, что насилие становится в наше время обычным
явлением, нормой ["Расслабленная Испания" (1921) - прим. автора.] Сейчас
процесс достиг полного развития, и это хороший признак - значит, теперь
он пойдет на убыль. Насилие становится предметом риторики, излюбленной
темой пустых краснобаев. Когда реальное историческое явление изживает
себя, оно падает жертвой риторики и надолго остается ее пищей.
Реальность, как таковая, давно уже умерла, но имя ее живет в устах
риторов и, хотя это лишь слово, оно все же сохраняет еще какую-то
магическую силу.
Но даже если престиж насилия как цинично установленного образа правления
начинает падать, мы все же остаемся под его властью, хотя и в иной
форме. Я имею в виду самую серьезную опасность, грозящую сейчас
европейской цивилизации. Как и все угрожающие ей опасности, эта тоже
родилась из недр самой культуры. Более того, она представляет собою одно
из ее славных достижений: это наше современное государство. Мы
встречаемся снова с тем явлением, которое мы проследили в предыдущей
главе, в случае с наукой - плодотворность принципов науки приводит к
беспримерному прогрессу; но этот прогресс неизбежно вызывает
специализацию, которая грозит науку задушить.
То же самое происходит и с государством.
Вспомним роль государства во всех европейских нациях к концу XVIII века.
Она была ничтожна. Ранний капитализм и его промышленные организации - в
которые впервые победоносно проникла новая техника - дали первый толчок
росту общества. Появился новый социальный класс, численностью и силой
превосходивший все предыдущие: буржуазия. Он обладал одним важным
качеством - практическим смыслом. Он знал толк в организации, обладал
дисциплиной и методичностью в работе, умел вести "государственный
корабль". Эта метафора - изобретение самой буржуазии, которая ощущала
самое себя как океан, могучий и чреватый бурями. Вначале корабль был
миниатюрен: всего было понемногу - и солдат, и чиновников, и денег. Его
сколотили еще в средние века люди, совсем не похожие на буржуазию, -
дворяне. Эта порода отличалась поразительной храбростью, даром
управления и чувством ответственности. Им современные государства Европы
обязаны своим существованием. Но при всей этой одаренности дворянам
всегда не хватало одного - головы. Они обладали ограниченным умом,
сентиментальностью, инстинктом, интуицией, словом, были "иррациональны".
Поэтому они не могли развить технику - для этого необходима
рационализация. Они не могли выдумать пороха - это слишком кропотливо и
скучно. Сами не способные к созданию нового оружия, они допустили, чтобы
горожане - буржуазия - обзавелись порохом (привозя его с Востока или еще
откуда-то); и тогда горожане автоматически выиграли войну у благородных
дворян, рыцарей, которые были так закованы в железо, что едва
передвигались. Рыцарям в голову не приходило, что вечный секрет победы
не столько в методах обороны, сколько в оружии нападения - секрет, снова
раскрытый Наполеоном [Эта упрощенная картина великого исторического
переворота, в котором буржуазия выбила дворянство из господствующего
положения, принадлежит Ранке. Но, конечно, эта символическая и
схематическая картина требует многих дополнений, чтобы отвечать
действительности. Порох был известен с незапамятных времен. Заряжаемый
ствол был изобретен кем-то в Ломбардии и не был в употреблении, пока не
отлили первую пулю. Дворяне мало пользовались огнестрельным оружием
из-за его дороговизны. Только горожане, экономически лучше
организованные, дали ему широкое применение. Однако достоверно, что
бароны, представленные средневековым войском бургундцев, потерпели
решительное поражение от нового, не профессионального городского войска
швейцарцев, главная сила которых была в дисциплине и в новой
рациональной тактике. - Прим. автора].
Государство - прежде всего техника, техника общественного порядка и
администрации. "Старый режим" конца XVIII века располагал очень слабым
государственным аппаратам, который не мог противостоять напиравшим со
всех сторон волнам социальной революции. Несоответствие между силой
государства и силой общества было настолько велико, что по сравнению с
империей Карла Великого государство XVIII века представляется нам
выродившимся. Несомненно, империя Каролингов располагала несравненно
меньшими средствами, чем королевство Людовика XVI, но, с другой стороны,
общество эпохи Каролингов было совершенно бессильно. [Стоило бы
остановиться на этом и показать, что эпоха абсолютных монархий в Европе
располагала очень слабым государственным аппаратом. Как это объяснить?
Ведь общество только еще начинало развиваться. Государство было
всемогуще - оно было абсолютно. Почему же оно не обеспечило за собою
полноты власти? Одну из причин мы уже указали: неспособность
наследственной аристократии к технической и административной
рационализации. Но это не все. Суть в том, что в эпоху абсолютизма
аристократия не хотела усиления государства за счет общества. Вопреки
общепринятому мнению, абсолютное государство инстинктивно уважало и
ценило общество гораздо больше, чем сегодняшнее, демократическое.
Последнее умнее, но у него меньше чувства исторической ответственности.
- Прим. автора]. Громадная разница между силой общества и силой
государства была причиной ряда Революций, нет - революций, вплоть до
1848-го.
Благодаря революции буржуазия захватила в свои руки общественную власть
и, применив неоспоримые способности к государственной деятельности, на
протяжении одного поколения создала мощное государство, которое быстро
покончили с революциями. С 1848 г., т.е. с началом второго поколения
буржуазных правительств, революции в Европе прекратились - конечно, не
потому, чтобы для них не стало оснований, но потому, что не было
средств. Силы государства и общества сравнялись. Прощай навсегда,
революция! Отныне в Европе возможна лишь противоположность революции,
государственный переворот. Все последующее, что казалось революцией,
было лишь замаскированным государственным переворотом.
В наше время государство стало могучей, страшной машиной, которая
благодаря обилию и точности своих средств работает с изумительной
эффективностью. Эта машина помещается в самом центре общества;
достаточно нажать кнопку, чтобы чудовищные государственные рычаги пришли
в ход, захватывая и подчиняя себе все части социального тела.
Современное государство - наиболее очевидный и общеизвестный продукт
цивилизации. Крайне интересно и поучительно проследить отношение
человека массы к государству. Он видит государство, изумляется ему,
знает, что это оно охраняет его собственную жизнь, но не отдает себе
отчета в том, что это - человеческое творение, что оно создано
известными людьми и держится на известных ценных свойствах и качествах,
которыми люди вчера еще обладали, но завтра могут не обладать. С другой
стороны, человек массы видит в государстве анонимную силу и, так как он
чувствует себя тоже анонимом, считает государство как бы "своим".
Представим себе, что в общественной жизни страны возникают затруднения,
конфликт, проблема; человек массы будет склонен потребовать, чтобы
государство немедленно вмешалось и разрешило проблему непосредственно,
пустив в ход свои огромные, непреодолимые средства.
Вот величайшая опасность, угрожающая сейчас цивилизации: подчинение всей
жизни государству, вмешательство его во все области, поглощение всей
общественной спонтанной инициативы государственной властью, а значит,
уничтожение исторической самодеятельности общества, которая в конечном
счете поддерживает, питает и движет судьбы человечества. Массы знают,
что, когда им что-либо не понравится или чего-нибудь сильно захочется,
они могут достигнуть без усилий и сомнений, без борьбы и риска; им
достаточно нажать кнопку, и чудодейственная машина государства точно
сделает, что нужно. Эта легкая возможность всегда представляет для масс
сильное искушение. Масса говорит себе: "Государство - это я" - но это
полное заблуждение. Государство тождественно с массой только в том
смысле, в каком два человека равны между собой, потому что они оба - не
Петры. Сегодняшнее государство и массы совпадают только в том, что оба
они безымянны. Но человек массы действительно верит, что он -
государство, и все больше стремится под всякими предлогами пустить
государственную машину в ход, чтобы подавлять творческое меньшинство,
которое мешает ему всюду, во всех областях жизни - в политике, в науке,
в индустрии.
Это стремление кончится плохо. Творческие стремления общества будут все
больше подавляться вмешательством государства; новые семена не смогут
приносить плодов. Общество будет принуждено жить для государства,
человек - для правительственной машины. И так как само государство в
конце концов только машина, существование и поддержание которой зависит
от машиниста, то, высосав все соки из общества, обескровленное, оно само
умрет смертью ржавой машины, более отвратительной, чем смерть живого
существа.
Такова была плачевная судьба античной цивилизации. Римская империя,
созданная Юлиями и Клавдиями, была, без сомнения, отличной машиной,
далеко превосходившей старый республиканский Рим патрицианских фамилий.
Однако (любопытное совпадение!) как только Империя достигла полного
развития, общественный организм начал разлагаться. Уже во времена
Антонинов (2-й век по Р.Х.) государство начинает подавлять общество
своим бездушным могуществом, порабощать его; вся жизнь общества отныне
сводится к служению государству и постепенно бюрократизируется. К чему
это приводит? К постепенному упадку во всех областях жизни; богатство
исчезает, деторождение падает. Тогда государство для удовлетворения
собственных нужд начинает еще больше закручивать пресс, бюрократизация
усиливается: идет уже милитаризация общества. Наиболее острой,
безотлагательной потребностью государства становится военная машина,
армия. Первая задача государства - безопасность страны (заметим, кстати:
та самая безопасность, которая порождает психологию людей массы). Итак,
прежде всего армия! Императоры Северы - родом из Африки - милитаризовали
всю жизнь империи. Тщетные усилия! Нищета все растет, женщины становятся
все бесплоднее. Не хватает уже и солдат. После Северов армия начинает
пополняться иностранцами.
Ясен ли нам теперь парадоксальный и трагический процесс этатизма? Чтобы
лучше организовать свою жизнь, общество создает государственный аппарат,
появляется "государство". Затем "государство" оказывается наверху, а
общество отныне должно жить для государства [Вспомним последние слова
Септимия Севера наследникам: "Будьте едины, платите солдатам и не
заботьтесь об остальном". - Прим. автора]. Но все же государство состоит
еще из тех же членов общества. Однако вскоре этих членов уже не хватает
для поддержания государства и приходится брать иностранцев - сперва
далматов, потом германцев. Постепенно иностранцы становятся господами, а
коренное население обращается в горючее для питания государственной
машины. Костяк государства пожирает живое тело нации. Мертвая
конструкция становится владельцем и хозяином жилого дома.
Кто это постиг, тот, естественно, почувствует тревогу, слыша, как
Муссолини с редкой наглостью проповедует формулу, якобы только что
чудесным образом открытую в Италии: "Все для государства, ничего кроме
государства, ничего против государства!" Этого достаточно, чтобы
убедиться, что фашизм - типичное движение людей массы. Муссолини нашел
превосходно организованное итальянское государство, организованное не
им, но как раз теми силами и идеями, с которыми он борется, -
либеральной демократией, и начал безжалостно его истощать. Я не могу
здесь разбирать детально его достижения, но могу смело утверждать, что
результаты, им достигнутые до сих пор, не могут идти в сравнение с тем,
что сделано в области политики и администрации либеральными
государствами. Если Муссолини чего-нибудь и достиг, это настолько
незначительно, что вряд ли может уравновесить то ненормальное увеличение
власти, которое позволило ему использовать государственную машину до
крайнего предела.
Этатизм - высшая форма политики насилия и прямого действия, когда она
возводится уже в норму, в систему, когда анонимные массы проводят свою
волю от имени государства и средствами государства, этой анонимной
машины.
Европейские нации стоят перед тяжелым этапом острых внутренних кризисов,
сложных проблем - правовых, экономических и социальных. Приходится
опасаться, что государства, управляемые людьми массы, не остановятся
перед тем, чтобы подавить независимость личности и групп и тем
окончательно разбить наши надежды на будущий прогресс.
Конкретный пример такого механизма представляет собою одно из самых
тревожных явлений последних 30 лет - огромный рост полиции во всех
государствах. Как мы к этому ни привыкли, наша душа не должна забывать,
что самый факт трагически парадоксален: чтобы спокойно передвигаться и
ходить по своим делам, жителям большого города непременно нужна полиция.
Но любители порядка очень наивны, если они думают, что "силы
общественного порядка" ограничатся тем, чего от них хотели. В конце
концов решать станут они, и наведут свой порядок.
Когда около 1800 г. новая промышленность начала создавать новый тип
человека - индустриального рабочего - с более преступными наклонностями,
чем традиционные типы, Франция поспешила создать сильную полицию. Около
1810 года Англия по той же причине - возросла преступность - вдруг
обнаружила, что у нее нет полиции. У власти были консерваторы. Что они
сделали? Создали полицейскую силу? Ничего подобного. Они предпочли
мириться с преступлениями, как только могли. "Народ согласен лучше
терпеть беспорядок, чем лишиться свободы". "В Париже, - пишет Джон
Уильям Уорд, - отличная полицейская сила, но французы дорого платят за
это удовольствие. Я предпочитаю видеть каждые 3 или 4 года, как
полдюжине парней рубят головы на Ратклиф Род, чем подвергаться домашним
обыскам, шпионажу и всем махинациям Фушэ". Вот два представления о
государстве. Англичанин предпочитает государство ограниченное.
-------------------
* Для господства философии вовсе не нужно, чтобы философы правили, как
требовал в свое время Платон; не нужно также, чтобы правители
философствовали, как требовалось впоследствии. Оба требования в основе
неверны. Для господства философии достаточно существовать, т.е. - чтобы
философы были философами. За последние сто лет философы занимаются чем
угодно, только не философией - они стали политиками, педагогами,
литераторами или учеными. - Прим. автора
Оглавление
www.pseudology.org
|
|