| 
   
 |  | 
  
    | 
    	Из архива Ольги Шатуновской | 
    
    
		
		Шатуновская, Ольга Григорьевна 
	
	 | 
   
  
    
	Об ушедшем веке рассказывает 
	Ольга Григорьевна Шатуновская 
	Колымские лагеря
	 | 
   
  
    
	
		А. Жигулин 
		 
		Памяти друзей
	
		 
		Я полностью реабилитирован  
		Имею раны и справки  
		Две пули в меня попали  
		На дальней глухой Колыме  
		Одна размозжила локоть,  
		Другая попала в голову  
		И прочертила по черепу  
		Огненную черту 
		 
		Та пуля была спасительной – 
		Я потерял сознание  
		Солдаты решили: — мертвый,  
		и за ноги поволокли  
		Три друга мои погибли  
		Их положили у вахты,  
		Чтоб зэки шли и смотрели – 
		Нельзя бежать с Колымы 
		 
		А я, я очнулся в зоне  
		А в зоне добить невозможно  
		Меня всего лишь избили  
		Носками кирзовых сапог  
		Сломали ребра и зубы  
		Били и в пах и в печень  
		Но я все равно был счастлив – 
		Я остался живым 
		 
		Три друга мои погибли  
		Больной исхудалый священник,  
		Хоть гнали его от вахты,  
		Читал над ними псалтырь  
		Он говорил: "Их души  
		Скоро предстанут пред Богом 
		И будут они на небе,  
		Как мученики — в Раю" 
		 
		А я находился в БУРе  
		Рука моя нарывала,  
		И голову мне покрывала  
		Засохшая коркой кровь  
		Московский врач-"отравитель"  
		Моисей Борисович Гольдберг  
		Спас меня от гангрены,  
		Когда шансы равнялись нулю 
		 
		Он вынул из локтя пулю – 
		Большую, утяжеленную,  
		Длинную — пулеметную — 
		Четырнадцать грамм свинца  
		Инструментом ему служили  
		Обычные пассатижи,  
		Чья-то острая финка,  
		Наркозом — обычный спирт 
		 
		Я часто друзей вспоминаю: —  
		Ивана, Игоря, Федю  
		В глухой подмосковной церкви  
		Я ставлю за них свечу  
		Но говорить об этом  
		Невыносимо больно  
		В ответ на расспросы близких  
		Я долгие годы молчу  
		1987 
		 
		Лагерь 
		 
		[Джана: — Я не один раз переспрашиваю у мамы правильную 
		последовательность. Она не отвечает. Вроде так: — сопки, лесоповал, 
		автобаза, цеха: — арматурный, электроагрегатный, больница, котельная, 
		моторный цех, кузовной, больница — почки, Армань, рыбные промысла, 
		белковое отравление, лазарет — почки. Потом снова котельная, Зиновий 
		Михайлович Ванд, дочка Люба, освобождение по ходатайству котельной. Дом 
		аварийного персонала. Письмо к Юрию с письмом Микояну. Выезд по 
		телеграмме от Микояна. 
		Перед моторным цехом в бухгалтерию. Но оттуда в тайгу. Она вообще не 
		хочет про лагерь рассказывать]. 
		 
		Верующие больше выживали в лагерях, они верили, что это им от Бога 
		испытание, и терпели. 
		 
		Пятьдесят четыре килограмма ящики, нагрузят на спину и тащи. А ящики 
		были с картошкой. Это было в лагере Маглаг, Магаданский женлаг. Он был 
		расположен под горой. Вблизи Магадана. Это привозили картошку для 
		вольных. 
		 
		В лагере рассказывают, кто за что сидит. 
		 
		Бухгалтер — соседский парень в гостях убил бутылкой, мы все его спрятали 
		в лесу. 
		Один, за отчетом приезжал раз в декаду — убил десятимесячного ребенка 
		булыжником. 
		Другой — брат убил учительницу, а приписал мне. 
		Молодая Женщина — меня девушкой мать отдала замуж. Он пьет, водит девок. 
		Посадил в двуколку, руки связал. Взяла топор, голова большая, 
		откатилась. Как змея сосала — теперь не сосет. 
		 
		Девочки, которых брали на снарядные, патронные заводы. Тетя, можно я 
		около вас лягу? Подставка для станка штамповочного выше её ног. Холод, 
		голод, они разбежались, их нашли по деревням. Её отец пришел, повесил 
		крест, сказал — поклянись, что ничего плохое не переймешь. Остальные 
		стали за буханку хлеба проститутками. Можно было судить с двенадцати 
		лет, а брать на заводы с четырнадцати. 
		 
		Пришли пароходы за бочками. Нас всех погнали и девчонок тоже. Не прошло 
		десяти минут, как ни одной девчонки на пристани. Когда все кончилось, 
		закатали бочки в трюмы, девчонки пришли. 
		 
		— Ну что же ты исчезла? Все на нас свалили? 
		— Да! А у меня вот зато! — и показала буханку хлеба. 
		— Нина, пойди сюда, сядь. Тебя освободили? 
		— Да, освободили. Декрет вышел — беременных освобождать, а у меня от 
		вертухая ребенок будет. 
		— А за что ты сидишь? 
		— Я своего ребенка убила. Муж ушел, а у меня ребенок трех лет остался.
		Так чтоб назло ему сделать, она ему под ноги ребенка из окна выбросила. 
		
	
		— Я думаю — вот ей, детоубийце, освобождение из-за того ребенка, что она 
		здесь нажила. Может быть, она и его убьет. А наши дети одни, и никто нас 
		не освобождает. 
		 
		Детей врагов брали в детдома. На Таганке была тюрьма без потолка, с 
		сеткой, и наверху переходы. Однажды пригнали двух Женщин. Временно одна 
		спала у двери и слышала, как там тюремщик и тюремщица всю ночь 
		беседовали. Утром она говорила — все! мы детей бросили, больше не 
		увидим. 
		 
		Ещё был узбек, который был прорабом и строил мостики, по смете половину 
		брал себе. Жена работала продавцом. Тоже оставили по договору — 
		работников на Колыме нет, заключенных всех поуморили. 
		 
		А Женщин совсем нет. Там мужчины только одни работали. Когда я уже в 
		доме аварийного персонала работала, вот позовут, пойдемте в кино — "Без 
		вины виноватые" и "Аршин мал-алан". 
		 
		Двое мужчин и я, все фойе полукругом стоит, на меня смотрят. А они 
		гордятся, что это я с ними сижу. 
		 
		Дуся 
		 
		Дуся была из Калача. Евдокия Николаевна Трунина. До войны она вышла 
		замуж за вдовца с четырьмя детьми. Они её очень любили, называли мама и 
		наша цыганочка. Он был казак. Из казаков. И её взяли как из семьи врага 
		народа. 
		 
		—
		Разве ж она была черная? 
		—
		Да. Это уж она потом стала светлая, седая. А то была черная. Косы, 
		веселая, живая. 
		—
		Мы познакомились так. Я была на Армани на рыбных промыслах. Там их 
		много, промыслов вокруг. Заболела. Белковое отравление. Все там болели, 
		набрасывались с голодухи на рыбу, организм истощенный, отравление. У 
		меня особенно тяжело протекало, температура под сорок, теряла сознание. 
		Помню, я открыла глаза, надо мною стоят мужчина и Женщина. Мужчина — 
		врач, Леонид Васильевич Кравчинский, а Женщина — Дуся. 
		 
		— Вы можете подняться? 
		— Попробую. Постараюсь. 
		 
		Они меня повели на свой медицинский пункт, при нём вроде стационара, 
		кроватей пять-шесть. Там я одна была. А волосы у меня все слиплись от 
		морской воды и рыбьей чешуи и соли. 
		 
		Дуся говорит: — Давайте я вам голову вымою. 
		 
		— Как же вы вымоете, я головы не держу? 
		— Ничего, я сумею. 
		 
		Принесла клеенки, таз, голову свесила, вот так и помыла 
		
		 
		А потом нас всех в Магадан обратно отправили. Сезон кончился, скопилось 
		нас в Армани Женщин человек сто пятьдесят, что с нами там делать. Я 
		раньше работала в котельной, и'начальник очень меня любил и уважал. Я 
		попросила ему дать знать, и он затребовал меня опять в котельную.
		А Дусю отправили в прислуги к местному начальству. Кто из семей врагов 
		народа, тех часто в прислуги определяли. Её хозяйка прослышала, что я 
		ляховки хорошо вышивают. Дуся как-то принесла мне блузку — нет, пожалуй, 
		платье вышивать. Это очень трудная, кропотливая работа, из этой же ткани 
		— вспоминается мне, зеленое полотно, вроде — выдергивать нитки и 
		вышивать. Сговорились за банку масла, а Дуся стала приносить мне кое-что 
		из еды, все же она там всем этим в доме занималась. 
		 
		Я их с Леонидом Васильевичем все отблагодарить хотела. Когда я 
		выздоровела, меня на картошку послали. Я покрупнее за пазуху спрячу и к 
		заборчику под кусты отношу, а Дусе говорила, чтобы они там брали, что 
		там всегда для них будет.
		Потом Дуся с хозяевами поругалась. Видно, уж такие были, потому что Дуся 
		с кем хочешь уживется, будет стараться, всю душу вложит. И её взяли 
		обратно в лагерь, а ей уже немного до срока осталось. Это был год сорок 
		пятый. И я написала записку Ивану Ивановичу Авику, он работал в 
		Четвертых гаражах, чтобы он дал Дусе какую-то легкую работу. Можно ведь 
		машины мыть. А он дал ей совсем уж легкое, работа не бей лежачего, краны 
		какие-то открывать и закрывать. И он стал мне через неё записки писать и 
		спрашивает, что это, мол, за Женщина? 
		 
		А он очень меня любил, и я ему пишу, что вот, мол, Дуся — прекрасная 
		Женщина, и красавица, и ты все чувства свои перенеси на неё. И она меня 
		спрашивает, я ей тоже говорю — обрати внимание на Ивана, он прекрасной 
		души человек. Так я их и сосватала. Дуся скоро освободилась. И они стали 
		жить в его квартирке. Зовут все. Приди к нам, ты нас сосватала, приди, 
		посмотри как мы живем. 
		 
		Но к ним надо идти по мосту через Магаданку, это опасно. Заключенным 
		нельзя ходить. Как узнают!!
		А как не узнать? Серый бушлат, серая юбка, синий байковый платок. По 
		одному бушлату и то узнают. Да и так меня все охранники уже в лицо 
		знали, все же восемь лет я там была. 
		 
		Они говорят: 
	
		 
	
		— Ты по главному мосту не иди, иди по рудному, по нему 
		только руду возят, люди почти не ходят. 
		 
		Я пошла. Они обед сделали. Чего там только не было! и пироги Дуся 
		испекла, и все другое. Обратно меня Иван собрался провожать. 
		 
		Дуся говорит: 
	
		 
	
		— Не надо. Так опасней. Одному человеку незаметней пройти. 
		 
		Ну все сошло хорошо. 
		 
		Дуся потом стала работать заведующей ателье. И по неопытности приняла 
		без проверки. А потом приехала комиссия и оказалась недостача на сорок 
		тысяч рублей — это старыми, и её хотели отдать под суд. Вот тогда она и 
		поняла, какой прекрасный человек Иван, у него были сбережения, и он все 
		их отдал, заплатил за неё, и тогда дело закрыли, суда не было. Дуся 
		пришла ко мне и сказала: — Да, ты правильно говорила про Ивана, что он 
		прекрасный человек. 
		 
		Ведь они ещё были женаты только два-три месяца. 
		 
		Иван Иванович Авик 
		 
		Иван был эстонец. Он был комсомолец на заводе под Ленинградом. В 
		девятнадцатом году формировали отряды из эстонцев, в основном, и 
		посылали в Эстонию на поддержку будто бы восставшего народа, но на самом 
		деле там никто не восставал, и никто советской власти не хотел. Их 
		отряды окружили и разбили, и только немногим из них удалось спастись, 
		перейти границу и вернуться. Иван был в числе их. А в тридцать пятом их 
		забрали как эстонцев, и ещё они считались как белые. Иван был женат, у 
		него была дочь Галя, а жена его вышла замуж, родила ещё ребенка и в 
		войну умерла, и Галя жила с отчимом и писала, что ей плохо. 
		 
		Когда Дуся с Иваном поженились, Дуся говорит, что же твоя дочь будет там 
		страдать, давай её выпишем, и Галя приехала к ним. Было ей лет 
		четырнадцать-пятнадцать. 
		 
		Она хорошая? 
		 
		У Дуси все хорошие. Она все от себя отдает. Потом они с Иваном уехали в 
		Волгоград, я там им квартиру выхлопотала. Галя вышла замуж за шофера, у 
		них двое детей, и потом они тоже приехали из Магадана в Волгоград. Иван 
		умер от водянки. 
		 
		Он раньше здоровый очень был, а в лагерях работал на рудниках. Там 
		осенью тысячу пятьсот привезут, к весне человек двадцать останется. Они 
		работали по двенадцать часов, золотоносный песок грузили в вагонетки. И 
		норма. Когда смена кончается, поднимаются по приставной лестнице наверх. 
		Кто норму не выполнил, того прикладами вниз конвой сбрасывает. Вот его и 
		сбросили, ребра переломали, он сознание потерял, потом едва в себя 
		пришел. 
		 
		Как меня продали шоферу с Атки 
		 
		Сначала я работала в конторе, но потом сказали, что конторских будут 
		угонять по этапу дальше в тайгу, и я перешла работать в цех на 
		производство. Но они очень ценили меня как бухгалтера и плановика и вот 
		как-то просили помочь в аврал. Бухгалтер сказал, что он даст записку 
		конвою, что меня оставляют. 
		 
		А до этого ещё конвойный меня продал одному шоферу с Атки. Он, этот 
		конвойный, торговал Женщинами и 
		говорит мне: 
		 
		— Шатуновская, я всех уже пристроил, одна ты ходишь пустая, вот один 
		парень хочет с тобой познакомиться. 
		 
		Ну значит он меня ему продал. 
		 
		Вот однажды мы с Асей пришли в столовую. Там сначала кормили вольных, а 
		потом нам давали нашу баланду, уж не знаю — из лагеря её привозили или 
		здесь готовили? 
		 
		Вот мы сидим с ней за столом, хлебаем эту баланду, наши пайки хлеба 
		достали, вдруг подходит к нам верзила с эту дверь ростом и говорит: 
		 
		— Ну, девочки, сейчас я вас угощу. 
		 
		Идет в буфет и приносит нам большой поднос, полный всяких конфет, 
		пирожных, печений. Садится с нами за столик, разговаривает и на меня 
		смотрит. Я уж понимаю, что это тот шофер с Атки, о котором говорил 
		конвойный. 
		 
		Мы говорим: 
	
		 
	
		— Нет, нет, не надо, спасибо. 
		 
		Он уговаривал, уговаривал, потом так обозлился, как поднос трахнет! Все 
		конфеты и печенья и поднос на пол полетели. Мы ушли, а он стал за мной 
		следом ходить. Не пристает, но ходит.
		И когда я работала поздно с бухгалтерами — сам-то ушел, а другие 
		работали — и вышла уже часов в двенадцать, чтобы идти, перехожу двор и 
		вижу, грузовики КРАЗы стоят, пять штук. Ну у меня сердце так и упало, я 
		знаю, что он на таком работает — значит они с Атки приехали. 
		 
		Двор освещен луной. Я только зашла в тень, он выступает и говорит: 
		 
		— Подожди, на вот! 
		 
		Засовывает руку в карман, огромная ручища, и вытаскивает пригоршню 
		бумажных денег. А до этого он мне говорил, что у него две наволочки 
		денег. Они же все — освобожденные уголовники, и работают, зарабатывают. 
		 
		А потом: 
	
		 
	
		— Ну не хочешь добром, злом захочешь! 
		 
		Приставил мне бритву к переносице и качает — одно неверное движение и 
		глаз нет. А его дружки, человек пять, окружили кольцом, так что не 
		пройти, и подзадоривают. 
		 
		Я уже не знаю, что делать? Что-то стала говорить: 
	
		 
	
		— Подожди, сейчас 
		никак нельзя, сейчас за мной придут, завтра приходи. 
		 
		И тут какой-то человек вышел, хорошо виден в лунном свете 
		
		 
		Я говорю: 
	
		 
	
		— Вот он, за мной идет. 
		 
		Они на минуту расступились, я через их кольцо прошла и побежала. Как я 
		бежала, как летела! Они за мной. Я до деревянной будки, до вахты 
		добежала и обоими кулаками как забарабанила, закричала: 
		 
		— Откройте, впустите! 
		 
		Вахтер вышел с наганом, видит — подбегают, пригрозил им наганом, впустил 
		меня. Я прямо без памяти от страха, едва пришла в себя. 
		 
		Он говорит: 
	
		 
	
		— Ну иди. 
		— Нет, — говорю, — теперь я без конвоя не пойду, давайте мне конвой. 
		 
		Утром сказала бухгалтеру, что я не могу больше задерживаться, 
		рассказала. 
		
		 
		Он говорит: 
	
		 
	
		— Я сам буду тебя провожать.
		 
		— Ну уж если так. 
		 
		Так я им была нужна. 
		 
		А потом уж много времени прошло, стала ночь, дня не стало совсем. Я в 
		столовую редко ходила, чайку в конторе, в цеху попью, так съем 
		чего-нибудь, но однажды все же пошла. 
		 
		И что ли он караулил меня? Так давно я не ходила, а он все равно 
		караулил. 
		 
		В столовой дверь с улицы в тамбур, а потом в саму столовую. 
		 
		Я в тамбур вошла, там пар от мороза, и раз! кто-то меня обхватил сзади 
		ну все! Как от медведя — не выберешься. Только руки мне удалось 
		освободить, и дверь я дернула — он не дает. Там в столовой заметили, что 
		дверь дергается туда-сюда, кому-то войти не дают, и вышли, он отпустил.
		Они продавали нас, Женщин, — 
		конвой. Однажды они вели нас с работы в лагерь, впереди конвой, сзади 
		конвой с собаками, посреди конвой. Но как-то расступились они, и стоят 
		машины, и те, около машин, выхватывают из колонны, кто им приглянется, и 
		бросают в машины. Мы с Леной услышали крик впереди, догадались, что 
		делать. Мы обе высокие, видные, натянули платки пониже, согнулись, 
		зашамкали как старухи: 
		 
		— Сейчас в баньку придем, погреемся, да, Лена? 
		 
		И Марусю Давидович один раз уже в грузовик кинули, она стала кричать, 
		как-то удалось спастись. 
		 
		Лена Лебецкая и Маруся Давидович 
		 
		Муж Лены Лебецкой, Крынчик, был депутат польского сейма. Его арестовали 
		в Польше, били по голове, он сошел с ума. 
		 
		Был МОПР. Стасова Елена Сергеевна его обменяла на польских шпионов. 
		Лечили в Минске. Ради него обменяли Лену. Она сидела в тюрьме Фордон в 
		тридцать пятом году. К этому времени освободили Польшу, и из тюрьмы 
		вышел председатель совета министров Берут. Сестра его жены Феля тоже 
		освободилась. Его люди навели справки, кто сидит? Лена Лебецкая. 
		 
		А в тридцать шестом Крынчика арестовали как польского шпиона. И в 
		тридцать седьмом Лену арестовали, тоже как польскую шпионку. 
	
		На 
		аэродроме ЦК в полном составе истребили. Другие по тюрьмам сидели, Берут 
		был в лагере, жена его уже умерла. 
		 
		Польское бюро было в гостинице, в переулке около Елисеева магазина. 
		Уцелели списки работников, которые ехали в Польшу на работу. Марусю 
		Давидович послали в Польшу, и там она работала. Она была связана со 
		всеми подпольщиками Западной Белоруссии, и в Польше она всех знала. Но 
		потом её арестовали, она сидела в каторжной тюрьме Фордон — потом её 
		обменяли во время МОПРа. 
		 
		Там коммунистов убивали. Дефензива это было польское КГБ. Тюрьма Фордон 
		это женская тюрьма под Быдгощ. В этой тюрьме Маруся просидела восемь 
		лет, а была осуждена на десять. Её муж её ждал. 
		 
		Она приехала сюда и стала здесь работать. Была секретарем 
		Замоскворецкого райкома Комсомола, а в 1937 году её посадили, и мы 
		оказались в Таганской тюрьме в одной камере, и нас одним этапом гнали на 
		Колыму. 
		 
		Поехала она тогда в Польшу из Москвы, муж 
		её был секретарем горного 
		института. Она сделала аборт трехмесячный, прошла польские курсы, и её 
		забросили. Два года. Потом провалились. В тюрьме была кухня, где они 
		готовили, шили, вязали — от благотворительной миссии, были книги. Там 
		познакомилась она с Леной. 
		 
		Когда вернулась, прожили два с половиной года. Летом в июне тридцать 
		седьмого взяли как польскую шпионку. Муж опять жил без неё, опять ждал. 
		 
		Маруся освободилась и получила телеграмму: "Сергея нет". 
		 
		Потом пришла вторая. Умер за две недели до её освобождения от воспаления 
		легких, болел туберкулезом. 
		 
		Про Польшу 
		 
		В тридцать девятом Гитлер со Сталиным
 поделили Польшу. Гитлер занял все 
		до Вислы, а мы под видом, что надо идти ему навстречу, двинули свои 
		войска и, как было договорено, поделили всю Польшу. Двадцать тысяч 
		польских офицеров арестовали и расстреляли под Катынью, они сами вырыли 
		себе могилы. 
		 
		Потом при Хрущёве разыграли, что это было сделано немцами. Собрали 
		комиссию, журналистов. Перед тем, как приехать комиссии, разрыли рвы, 
		положили в карманы убитых немецкие гильзы, газеты и прочее, и зарыли — а 
		потом снова разрыли и комиссия освидетельствовала, что все это сделали 
		немцы. 
		 
		Всех польских коммунистов тогда в тридцатые годы арестовали. В сорок 
		четвертом — сорок пятом годах, когда освобождали Польшу, поляки не 
		хотели, говорили: 
	
		 
	
		— Мы сами себя освободим. 
		 
		Наши подговорили поднять в Варшаве восстание навстречу войскам, а сами 
		не вошли в город, стояли на другом берегу Вислы и ждали, пока немцы 
		расправятся с восстанием, перебьют всех самых активных. А когда войска 
		шли по Польше, с ними шла особая часть. Они находили списки комсомольцев 
		и бойскаутов — эти совсем дети, по четырнадцать-пятнадцать лет и всех 
		угоняли в Сибирь. Когда меня второй раз арестовали и гнали по этапам, от 
		пересылки к пересылке, мы их встречали. 
		 
		Однажды нас пригнали в камеру, где были девушки-полячки. Они воспитаны в 
		католическом духе, и не успели мы войти в камеру и они увидали, что мы 
		все старше, лет по сорок-пятьдесят, они тут же вскочили с нар, 
		вспорхнули, забрались все наверх. 
		 
		— Пани, пожалуйста, пани, сюда. 
		 
		И что они нам могли предложить? Хлеб и воду. Свешивают свои головки 
		сверху. 
		 
		— Пани, вот хлебца, пани, вот кружка, водички попить. 
		 
		А под Новосибирском ночью нас привели во двор и не ведут в камеры. 
		Оказывается, сначала выводят оттуда на этап. Сдают их конвою. Называют 
		фамилию, а тот должен ответить: имя, год рождения. И вот мы слышим ужас! 
		детские голоса, четырнадцать-пятнадцать лет. Сперва колонна мальчики, 
		потом девочки. И погнали их ещё дальше в Сибирь. 
		 
		Потом те, кто выжили, вернулись обратно — лет через десять после Смерти 
		Сталина
 их отпустили. Так что ж, они не рассказали там, в Польше? 
		 
		Когда Польшу поделили с Гитлером, польскую коммунистическую партию 
		объявили шпионской и Интернационал объявил о её роспуске. Весь ЦС, 
		работавший в подполье, вывезли в Москву и арестовали. 
		 
		Секретарь Комсомола Западной Белоруссии Николай Орехва был в тюрьме, 
		когда в город входили советские войска. Тюрьму открыли, он вышел в 
		тюремной одежде. Куда идти? К немцам — прихлопнут, к советским — 
		арестуют. Перешел границу в Чехословакию, пришел в их компартию, а они 
		не принимают, боятся. Ты, говорят, к нам не приходи, мы сами боимся. Ну 
		все-таки дали ему какую-то одежду. Он прятался в лесах, потом решил 
		податься в Белоруссию, куда раньше ещё отправил жену с ребенком. Пришел 
		в Минск, узнал, что жену с ребенком арестовали и погибли оба. 
		 
		Николай Николаевич 
		 
		В лагере в конце войны был Николай Николаевич Кузнецов, он был высокий, 
		светлый, с серыми глазами. Я работала в отделе главного механика, и у 
		нас работали заключенные из его лагеря. 
		Их лагерь был около Новых Гаражей за речкой Магаданкой, примерно 
		три-четыре километра от города, а наш лагерь недалеко под сопкой, один 
		километр, не больше. 
		 
		Они ему рассказывали: 
	
		 
	
		— У нас работает Женщина, интересная, 
		интеллигентная. 
		 
		Он говорит: 
	
		 
	
		— Познакомьте меня с ней. 
		—
		А как познакомишь, когда мы все заключенные. Вот он стал с ними 
		записочки посылать, я ему отвечала, а потом он пришел как-то, он умел 
		договариваться с охраной. 
		 
		Он был художник, мог что угодно нарисовать, очень талантливый самоучка. 
		Вот сидим в отделе главного механика, он меня развлекает. Я говорю, 
		нарисуй мне лебедя — он рисует не отрывая карандаша от бумаги: — вот пруд, 
		и лебедь плывет, гордо так поднял шею. И все это на клочке грязной 
		бумаги. 
		 
		Он охране ковры рисовал. Говорил, принесите мне простыню, краски, и 
		разрисует, так что не видно, что это простыня. Портреты их рисовал. Они 
		его пропускали. 
		 
		А в отделе тоже мужчины одни, недовольны. 
		 
		— Чего он ходит? 
		— Ну ходит и ходит, что вам жалко? Придет, посидит, уйдет. 
		 
		Один раз разговорились. Ася вольная была, я ей помогала клапана 
		шлифовать, чтобы побольше выработка была, она нас позвала в свою 
		комнату. Я ему сказала, вот приходи, и я после обеда приду. Так что ты 
		думаешь? И они туда пришли. Только мы сели, минут пять втроем 
		поговорили, они входят. 
		 
		Я говорю: 
	
		 
	
		— Вы чего? 
		— А так уж, — говорят, — мы видали, что ты сюда с обеда пошла, и тоже 
		пришли. 
		 
		То ли выследили, то ли подслушали — ну чтоб не создавались у нас такие 
		условия удобные, не хотели. 
		 
		Николай Николаевич был баптист. И за это получил пять лет. А в баптисты 
		он попал так. Он был донской казак, жил в Ставрополье с женой и 
		ребенком. И сестра с мужем и ребенком жили вместе с ними. И он и муж 
		сестры были на разъездной работе — Николай Николаевич был уполномоченный 
		хлебопекарни. Однажды они оба уехали, а Женщины остались одни. Когда они 
		вернулись, то застали дом ограбленным, а Женщин и детей убитыми. Муж 
		сестры уехал совсем из этих мест, а он с отчаяния ушел в лес, с тем, 
		чтобы там умереть. И там в конце концов свалился без пищи. Когда он 
		очнулся, то был в теплой комнате, в рот вливали теплое молоко, на груди 
		— холодный компресс. Это были баптисты, они выходили его, и он проникся 
		их верой. 
		 
		И он говорил: 
	
		 
	
		— Ну вот, а что твои коммунисты? там же были они, в 
		хлебопекарном тресте. И комсомольцы. Никто же не пришел мне на помощь. 
		Когда я был в таком отчаянии, никто меня из этого отчаяния не вытащил, а 
		вот эти люди смогли. 
		 
		У него было пять лет, и я говорила ему, чтоб он был поосторожней. 
		 
		— Не рискуй так, срок небольшой, скоро освободишься. 
		 
		Он говорил: 
	
		 
	
		— Я скоро освобожусь и буду ждать тебя, ты выйдешь за меня 
		замуж. 
		— Нет, ты не надейся, у меня есть муж и дети. 
		— Ну он давно, наверное, нашел себе какую-нибудь. 
		— Нет, он ждет меня. 
		 
		А Юрий во время войны, в сорок третьем, вышел из тюрьмы и прислал мне 
		письмо: "...я сейчас чувствую каждый листочек, и пока сердце бьется в 
		груди — я твой". Я это письмо спрятала и всегда носила с собой. А сам с 
		тридцать девятого года имел её. Я потом сказала ему, зачем же ты так 
		написал, это же ложь. А я так чувствовал. 
		 
		А Николая Николаевича потом угнали на рыбные промысла, километров за 
		двадцать пять, и он оттуда приходил повидаться со мной, пятьдесят 
		километров в оба конца, он был такой. Ещё как-то принес мешок рыбы, 
		перебросил через ограду. А потом один охранник сказал мне, что твоего-то 
		убили. 
		 
		Я не поверила: — Не может этого быть! 
		 
		— Нет, я сам видел, лежит навзничь, в спину ударили. 
		— Да за что же? 
		— За что? Сама знаешь, он бродить любил, бродячий был.  
		 
		А он такой свободолюбивый был. 
		 
		— Ничего, — говорил, — пусть! — когда я его предостерегала. Слесарь, 
		который с ним познакомил, со мной любил разговаривать, принес мне 
		как-то, достал где-то, Достоевского "Записки из подполья". 
		 
		Говорит: 
	
		 
	
		— Вы такой рай установите, за каждое не так сказанное слово 
		сажать будете. 
		 
		Я не верила, но он больше не приходил. И больше я никогда его не видала 
		— значит и вправду убили. 
		 
		Хлопоты о пересмотре дела 
		 
		Я пересидела полгода. Срок кончался в сорок пятом. Освободили меня в 
		апреле сорок шестого по ходатайству начальника котельной, но выпускать 
		на материк никого не выпускали, надо было заключить договор на три года. 
		 
		Начальник котельной Зиновий Михайлович сказал: 
		 
		— Не заключай, это обман, вы никогда потом не уедете и детей своих не 
		увидите. 
		— А как быть? без договора прописки не дают, без прописки на работу не 
		принимают. 
		— Идите в дом для аварийного персонала и там работайте. 
		 
		Я там и работала полгода. И он сказал, что едет один человек, с ним 
		можно письмо в Москву передать. Я написала Юрию и вложила письмо для 
		Анастаса, что мой срок кончился, но меня не выпускают. Юрий пришел к 
		нему на прием — Анастас был министр внешней торговли. Анастас как-то 
		выхлопотал через Берию, и пришла туда телеграмма. Мне сообщили, что я 
		могу выехать, и я стала оформлять документы на выезд. 
		 
		Когда я приехала в Москву, Анастас боялся со мной встречаться, я 
		передавала ему записочки через Шаумяна, и то он читал их, когда они 
		выходили в сад и где-нибудь за кустом, где нет охраны. 
		 
		А ещё в тридцать девятом году я просила маму хлопотать о пересмотре 
		дела, она смогла пройти к Анастасу, и вот на Колыму прислали мое дело 
		для пересмотра на их усмотрение. Я его не видела, меня вызвали в местное 
		НКВД, допрашивали, а потом дали бумагу и велели написать все. Я знала 
		примерно, в чем меня обвиняют, села и стала писать так, что все эти 
		обвинения опровергла. Когда следователь взял мои бумаги, прочел их, он 
		посмотрел на меня изумленно и говорит: 
	
		 
	
		— Никогда не видел, чтобы человек 
		так мог написать. 
	
		 
	
		Пошел к начальнику, дал ему мои бумаги. Тот пришел 
		вместе с ним и говорит: 
	
		 
	
		— Вы это здесь прямо без подготовки писали? 
		— Да, — говорит следователь, — она при мне писала, часа два-три писала. 
		— Ну и пишете вы! Никогда бы не поверил, что можно вот так сразу 
		лаконично и логично все написать. Мы направим, ваши документы обратно в 
		Москву с положительной резолюцией. 
		 
		Но потом прошел месяц-два, ничего не было слышно. Я написала маме: "Как 
		же так, вызывали, я все написала, они сказали, что отправят с 
		положительным ответом?" 
		 
		Мама ходила на Лубянку к следователю Рублеву. Он сказал, что да, уже 
		было подготовлено положительное решение, но потом ему не дали хода. 
		 
		Мама спрашивает: 
	
		 
	
		— Что? Кто-то руку приложил? 
		— Не руку, а лапу, — говорит он. Это он сам потом был у меня в КПК и 
		рассказывал. 
		— А где же все мои бумаги? У меня была вся наша 
		подпольная литература, ценные сейчас материалы. 
	
		— Все в 
		топке. 
		 
		Письмо Юрию 
		 
		"Магадан 11 мая 1944 
		 
		Юрий, дорогой мой, ненаглядный! Вот опять весна наступила, а сердце мне 
		раздирает такая невыносимая тоска и боль. О, как я хочу быть с вами, как 
		безумно, безумно хочу на волю! Вот уже целый месяц я собираюсь тебе 
		писать, но не могу, потому что боюсь, что это будет не письмо, а 
		мучительный крик. 
		 
		Иногда наступает полоса отупения, какого-то равнодушия, и сам себе 
		кажешься молчаливым вьючным животным — работаешь, пьешь, ешь, спишь, 
		двигаешься, как будто во сне, в тумане. Но вдруг эту пелену пронизывает 
		что-то. Это — зов жизни, солнечный луч, кусочек голубого неба, крик 
		петуха на заре, далекий аромат, принесенный ветром — все существо 
		 
		Отрясается, сердце мучительно сжимается и бьется. И оглядываешься вокруг 
		себя, и хочется протянуть руки к далекому недоступному счастью... 
		 
		Ах, когда же, когда же придет конец? 
		 
		Я знаю, что так писать не надо. Зачем причинять страдания и тебе? Но не 
		могу, иначе я совсем не в состоянии взяться за перо, и получается, что 
		вовсе не пишу. Да кому же я скажу об этой черной скорби, если не тебе? 
		Ведь ты — мой единственный, любимый друг. Если бы упасть к тебе на 
		грудь, и отдохнуть, наконец, от этого горя. Неужели это вправду 
		когда-нибудь будет? — Я высчитываю: — с 5-го мая осталось ровно 1,5 года. 
		Пройдет это лето, потом зима, долгая, снежная, холодная. И, наконец, 
		опять придет весна. Это — будет последняя весна в неволе. Потом должно 
		наступить наконец то невероятное, изумительное — я вырвусь и помчусь к 
		вам. И придет, наконец, миг, ослепительный, непередаваемый, выношенный 
		столькими годами тяжких страданий — миг, когда мы увидимся! будет ли это 
		в самом деле? Неужели будет? 
		 
		Пока ещё мне не верится, что этот момент, действительно, придет. Но если 
		нет, то зачем же жить? Ведь я живу только ради этого. Эта надежда светит 
		мне на протяжении годов, и даже в те страшные месяцы, когда не было и 
		тебя — только она меня и поддерживала. 
		 
		Милый мой, любимый мой Юрий! Прости, что я пишу все это. У тебя много и 
		без того невзгод и трудностей, и нехорошо взваливать на тебя ещё и мой 
		груз. Я знаю, что должна сама до конца нести то, что мне судьба дала, в 
		этом мужество человека; надо стиснуть зубы, молчать и идти своей 
		дорогой. Но ты — ты ведь понимаешь меня, Юрий-джан? — 
		 
		Вы так порадовали меня последнее время: — за пару недель я получила от вас 
		три телеграммы, сперва от Степочки, потом две от тебя. А как там моя 
		Джаночка, моя голубушка поживает? Пароходы уже приходят, м-б, скоро я 
		получу от вас и письма. Как замечательно, что ты получил опять свою 
		старую квартиру! Вы опять у себя в своем старом милом гнезде, с которым 
		связано так много счастливых теплых воспоминаний. Там протекли детские 
		годы наших деток. Я как будто вижу перед собой их детскую комнату — три 
		кроватки, одна другой меньше, их милые маленькие головки в них, и 
		чувство полного счастья, охватывающее меня при виде их. 
		 
		Какая я была богатая! Как они любили, чтоб я посидела с ними на их 
		кроватках, когда они лягут спать. Даже маленький Алешенька и тот пищал и 
		звал к себе. Как приятно мне думать, что Степочка и Джаночка опять там. 
		И ты, мой родной, ты опять в своей комнате, на тахте, покрытой ковром, 
		среди своих полок с книгами — отдыхаешь, читаешь, думаешь. А моя 
		маленькая комнатка — спишь ли ты в ней? как далекая, далекая сказка — 
		встает все это в моих мечтах. 
		 
		Милый, дорогой Юрий, у меня к тебе большая просьба: — порадуй меня, напиши 
		мне большое, длинное письмо, опиши в нём всю вашу жизнь, со всеми 
		подробностями. Все — и как вы живете, и как работаете, и как отдыхаете, 
		как выглядите, как здоровье, что едите и как одеваетесь, где бываете с 
		кем видитесь, что читаете. И в это письмо положи ваши фотографии. 
		Снимитесь, Юрий-джан, для меня. Ведь уже с 40-го года у меня нет 
		карточек детей, а твоей — с 39-го года. Мне так хочется знать — какие вы 
		теперь. Я даже не могу себе представить — неужели у Степанчика растет 
		борода, и он говорит басом? А где же тот мальчишечка с длинными ножками 
		и ручками и с тонким личиком, которого я оставила? Во сне я всегда вижу 
		его 2-х — 3-х летнего, белокурого, розовенького, он протягивает ко мне 
		наверх свои ручки и кричит "на г'учки, на г'учки!" Степочка мой, 
		Степочка... Юрий, он пока не призывается в Армию? Что же вы не 
		сообщаете, в какой Институт он будет готовиться? А когда он пойдет 
		служить? 
		 
		Юрий-джан, напиши мне про Джаночку — отошла ли она от всего, что 
		пережила у Любы? Какая она, не забитая ли, не загнанная? Как её 
		здоровье, как она учится? Какой у неё характер, как отразилось все 
		пережитое? Ласкаешь ли ты её, не бываешь ли с ней суров? Ей так нужны 
		ласка и нежность. Бедные мои дети, выросли без матери, им ведь холодно 
		на свете, материнское тепло ничто не заменит. 
		 
		Юрий, недавно я видела страшный сон, проснулась от него с криком — мне 
		снилось, что я вернулась к вам, но уже я вам не нужна, я — чужая. Долго, 
		долго тянулся этот сон, я измучилась совсем. А часто мне снится, что я 
		приехала, я в Москве, но не могу вас найти. Много кошмаров и много 
		бессонных ночей... От мамы давно уже ничего нет? Переписываешься ли ты с 
		ней? Как её здоровье? Она уже такая старенькая. Хоть бы дожила до 
		встречи нашей. Напиши мне, что она? Что ты знаешь о ней? 
		 
		Я теперь работаю уже не на 6-ой автобазе. Но вы пишите по-прежнему туда, 
		мне все передадут. Я работаю в Теплотехнической лаборатории при 
		Центральной Котельной г. Магадана. Мне здесь очень хорошо, гораздо 
		лучше, чем было на а/б. Всю зиму очень тепло, я здесь уже 5 месяцев, ни 
		разу не болела, очень поправилась. А то 43-й год я почти весь проболела, 
		три раза в больнице лежала — на а/б в цехах очень холодно, и у меня без 
		конца болели почки. Я прихожу сюда в 6 часов утра, с 8-и начинаю 
		работать — до 7 ч. вечера. Остаюсь здесь до 10-и вечера. В свободное 
		время вышиваю — подрабатываю, иногда стираю, глажу, да и вообще никакой 
		работой не брезгаю. Я всегда сыта, обута, одета. Почти каждый день 
		читаю, недавно у меня были "Отверженные" Гюго. Как-то попалась книжка 
		Майн-Рида. Я читала, наслаждалась, и все думала — читал ли эту книжку 
		Степочка? Книги — мое спасение. Как бы ни было горько, тягостно, 
		омерзительно — беру книгу, окунаюсь в неё, ухожу в неё с головой. Читаю 
		мудрые мысли, читаю прекрасные образы, читаю о людях..".
	
		
		----------------------------
	
		Примечание К рассказу 15 Колымские лагеря  
		
		 
		Хлопоты о пересмотре дела 
		 
		Из архива Ольги Шатуновской: —  
		
		 
		Серая с пожелтевшими оборванными краями бумага, Олиной рукой сделанная 
		копия. 
		 
		"СССР Прокурор по надзору за Северо-восточными Испр. Трудовыми Лагерями 
		и т.п. 
		 
		9 сентября 1939 года 
		Н 4463 — 14-39 г. 
		 
		Бухта Нагаево ДВК" 
		 
		"Прокуратура Союза ССР Спецотдел г. Москва-47 Пушкинская, 15 а) 
		 
		Копия: з/к Шатуновской Ольге Григорьевне 
		 
		Женкомандировка Севвостлага —
		При этом направляю заявление з/к Шатуновской О.Г., осужденной Особым Совещанием при НКВД СССР за КРТД сроком на 8 лет — на рассмотрение. 
		Приложение: — упомянутое на 4 п/л. 
		 
		Верно: Прокуратура по Дальстрою и Севвостлагу НКВД СССР /Гинзбург/"
	 
	
		
		Оглавление
     
    
 
    
      
      
      www.pseudology.org
     | 
   
 
 |