| 
   
 |  | 
  
    | 
    	рассказы 
		Джане 27-28 октября 1981 и Андрею 2 октября 1983 | 
    
    
		
		Шатуновская, Ольга Григорьевна 
	
	 | 
   
  
    
	Об ушедшем веке рассказывает 
	Ольга Григорьевна Шатуновская 
	Тюрьма
	 | 
   
  
    
	
		Арест 
		 
		Пришли ночью, в час, два. За несколько дней перед этим приехала мама. 
		Когда раздался звонок, мы не знали, за кем пришли — за Юрием или за 
		мною. 
		 
		Мама спала в маленькой комнате, она пришла. Дети спали в средней, вас не 
		стали будить. И обыск они в той комнате не делали, только в этой. На 
		следующий день пришли, забрали все хорошие книги. А у нас ничего не 
		было, а книги были очень хорошие, издательства Асаdemia, они были тогда 
		дешевые, мы могли их покупать и много покупали. 
		 
		Следствие. Персиц 
		 
		Юрия после этого исключили из партии, уволили, он год был без работы. 
		Потом снова приняли, так как был он ценный специалист. Но я этого не 
		знала. На допросах они кричали мне: —  
		 
		— Твой муж во всем сознался, не то, что ты, гадина!  
		 
		Соберутся человек десять, машут кулаками, орут. 
		 
		— Гнида контрреволюционная, сознавайся, сейчас мы тебе покажем!  
		— Водили вниз в подвал, где других пытали, но меня ни разу не били и не 
		пытали. А Марусю Давидович пытали — подвешивали за ноги, раскачивали и 
		били головой об стену. 
		 
		Орут, орут: — Сейчас мы тебя! 
		 
		Идут наверх, потом приходят: — Опять не дал. 
		 
		Разрешения пытать начальник не давал. Персиц. Один раз он вызвал меня к 
		себе, мы были одни в кабинете, и он говорит: —  
		 
		— Я хочу вас спасти, я не дам вас на военную коллегию, а пропущу через Особое Совещание. 
		— За что? Чем я виновата? 
		— Вы ничего не понимаете, это самое лучшее, что я могу сделать. Военная 
		коллегия — это все! Я решил спасти вас. 
		 
		Почему он так решил, я не знаю, то ли брат его — он работал секретарем 
		Красногвардейского райкома партии, рассказывал ему обо мне, то ли я ему 
		понравилась, когда он приходил на допросы. Однажды они дали мне 
		подписать отрицательный протокол, это считалось очень хорошо, но я этого 
		не понимала. 
		 
		Сознаетесь ли вы в том, что вели контрреволюционную троцкистскую 
		деятельность, насаждая в партийном аппарате троцкистов?  
		 
		— Нет. 
		 
		Пишут: "Отрицает". Дают подписаться. 
		 
		— Помогали ли вы скрывать Крымскому, что он троцкист? 
		— Я не могла этого ему помогать, потому что он не скрывал. В двадцать 
		четвертом году на чистке в партии он выступал и говорил, что он 
		принимает троцкистскую платформу, тогда многие её принимали. И он 
		никогда этого не скрывал, поэтому я не могла ему помогать. 
		 
		Пишут: "Отрицает". 
		 
		— Подпишите. 
		 
		Я говорю: — Что же вы пишете "отрицает", вы напишите, как я вам сказала, 
		что он не скрывал. 
		 
		Они так обозлились: — Ах ты, гадина, такая-сякая! 
		 
		Орут, кричат: — Вызовите начальника 
		
		 
		Вот тогда я первый раз его увидела, наверное, он и до этого приходил, 
		только я его не видела, потому что их много, а я без очков. 
		 
		— Вот, товарищ начальник, до чего эти враги дошли, до какой наглости, ей 
		дают подписать отрицательный протокол, а она не подписывает, куражится. 
		 
		Вот тогда я его впервые увидела, невысокого роста. 
		 
		— Сейчас же подписывайте, вы видимо не понимаете, где вы находитесь, что 
		и при каких обстоятельствах следует делать. Вам дают отрицательный 
		протокол, вы понимаете, что это такое? 
		 
		Вот не помню, кажется, после этого он вызвал меня к себе в кабинет. 
		 
		Я говорю ему: — Что вы творите, что вы делаете? вы же не врагов сажаете, 
		всех честных партийцев. 
		 
		Он взял меня вот так пониже локтя за руку: — Если здесь вот у вас язва, 
		что вы будете делать? Вырежете сперва язву, а потом и то, что вокруг неё 
		— здоровое мясо, так и нам приходится делать. 
		 
		— Похоже на то, что руку уже всю отхватили. 
		— Ну что ж делать, может быть и руку. 
		 
		Год была в одиночке. Сперва на Лубянке. Потом в Новинской тюрьме — там, 
		где сейчас СЭВ, а за СЭВом гостиница, там тогда деревянные и каменные 
		барачные дома стояли, там и была Новинка. 
	
		Потом в Таганской. С 
		Персицем 
		— это в Таганской, в одиночке. 
		 
		Юрия тоже брали в собачники 
		 
		Когда ведут на допрос, ставят в собачники, такой шкаф, где только стоять 
		можно. На сколько? На час, на два, на сколько им захочется. Когда Юрия 
		брали в сорок восьмом, заставляли, чтобы он подписал, что согласен быть 
		осведомителем — трое суток держали. 
		 
		А ведь они ещё как делают: — пуговицы срезают, подтяжки отбирают, ремень, 
		резинки — все сваливается, и так стой. Без еды, питья, трое суток 
		держали. 
		 
		И он подписал? Конечно. А что ему ещё оставалось делать? Он все равно в 
		их руках, арестован, оттуда не выйдет. Подписал. Потом обошел друзей, 
		сказал, что он с ними порывает и чтобы они к нему не ходили. К Мире 
		Коган приходил и к другим. Только с одним Валерьян Николаевичем 
		продолжал встречаться. Они пили вместе. 
		 
		Ну И Что? 
		 
		Так, писал что-нибудь иногда. 
		 
		[Джана: — А я вспоминаю что-то ужасное, но мне непонятное, как папы часто 
		по ночам нет дома, потом он приходит, весь сам не свой, странный, 
		измученный и конечно пьет. Потом бабушка обмолвится иногда, что его 
		опять "туда" таскали]. 
		 
		Очные ставки 
		 
		Держат в собачнике, потом выпускают, приводят, дают подписать 
		отрицательный протокол. 
		 
		Зачем держат? А черт их знает — для устрашения. А может, чтобы с другими 
		заключенными не встретились. Уже после подписания отрицательного 
		протокола устроили очную ставку. 
		 
		Вообще-то они говорили сами: — Что за птица такая, Шатуновская? Никто на 
		неё давать показаний не хочет. 
		 
		Всех секретарей райкомов арестовали, каждому какое-нибудь дело пришили, 
		заставляли на себя подписывать и на других. Они подписывают, что делать? 
		когда забьют, кровью исходишь, но на меня отказывались давать. 
		 
		— На неё отказываются давать!  
		 
		А двое все же дали. 
		
		 
		Устраивают очную ставку. Эйдеман. Очная ставка Парташникова и 
		Шатуновской. Показания Парташникова. Такого-то числа Шатуновская пришла 
		ко мне в кабинет и сказала: "Ничего, Эйдеман, не расстраивайся, нас 
		осталось мало, но все равно наша троцкистская организация действует". 
		 
		— Шатуновская, вы согласны с этим? 
		— Какая организация? какая чушь это! Парташников, подними голову, 
		посмотри на меня! 
		 
		Он не поднял. 
		 
		— Парташников, вы подтверждаете свои показания?  
		— Подтверждаю. 
		— Подпишитесь. 
		— Шатуновская, подтверждаете? 
		— Нет. 
		 
		Пишет: "Отрицает". 
		 
		— Подпишитесь. 
		 
		Его уводят 
		
		 
		Думаю, а меня зачем оставили? Вводят ещё одного. Очная ставка с 
		Матусовым. Он тоже был у нас секретарем райкома.
		Матусов показывает, что во время перевыборной партконференции 
		Шатуновская была выбрана в президиум и сидела рядом со мной и шептала 
		мне на ухо, что надо переходить в их троцкистскую организацию. И в это 
		время она меня завербовала. 
		 
		— Какая чушь, во время конференции, в президиуме, шепотом, я тебя за 
		вербовала? Матусов, посмотри на меня. 
		 
		Не смотрит, сидит, замученный, понурый. 
		 
		— Матусов, вы подтверждаете?  
		 
		Матусов подтверждает. 
		 
		Потом, наверное, после этого была встреча с 
		Персицем в его кабинете 
		потому что я спросила его, а зачем же тогда эти очные ставки, эти 
		протоколы? 
		 
		— Так надо, — говорит он. 
		 
		Потом уже на пересылках я узнала, что и он и его брат были арестованы и 
		расстреляны.
		Потом дают подписать окончание следствия. Следствием установлено, что 
		Шатуновская О.Г. занималась контрреволюционной партийной деятельностью, 
		насаждала в советских партийных аппаратах троцкистские кадры, вербовала 
		в троцкистские организации. 
		 
		— Что это? Я не подпишу такое. 
		— Подписывайте, подписывайте, — кажется и он был здесь,— так надо. 
		 
		Общая камера 
		 
		После окончания следствия приводят в общую камеру. Там встретилась с 
		Марусей Давидович. 
		 
		Трехэтажные нары. Сто двадцать человек. Десятиведерная параша. Я ещё 
		молодая, гибкая была, мне хотелось размяться. Я стану на нарах делать 
		что-нибудь, ноги за голову закину или голову между ног, Маруся говорит: 
		— 
		не делай этого, они тебя осуждают, говорят, трех детей оставила, а сама 
		это выделывает. 
		 
		Один раз нас вели по коридору в уборную, и выносят парашу, человек 
		восемь её несут. Я никогда в неё не ходила, терпела, я тогда могла раз 
		сутки ходить. И промашку они дали — им не полагается в это время других 
		вести, а они вели, навстречу другая камера валит, и вдруг мне на шею 
		прямо бросается Лиза Борц. 
		 
		— Оля, — говорит, — я твоего Юрия видела, его с работы уволили.  
		 
		Говорит быстро, потому что уже прикладами расталкивают, разгоняют. 
		 
		— Из партии выгнали, дети здоровы, мама тоже. 
		 
		У меня как солнце зажглось. Значит, не арестован. Ну выгнали, лишь на 
		свободе. Я ведь все это время считала, что его тоже арестовали — так они 
		мне кричали, а дети в детдомах. 
		А ещё как-то раз в баньку водили из одиночки. Маленькая каморка, 
		предбанник и крохотный как шкаф душ. В предбаннике охранница сидит и 
		говорит: — Ты что это такая, кожа и кости, как доска вся? 
		 
		— Дети у меня маленькие остались, а они говорят, что всех забрали и мужа 
		арестовали. 
		 
		Она нагнулась и тихо, тихо мне шепчет: —  
		 
		— А ты не верь, не верь, они только брешут, всегда так брешут. 
		 
		Ну а тут уж я точно от Лизы узнала. Она говорит, что за несколько дней 
		перед тем, как её арестовали, Юрия видела. Она его знала, он приходил к 
		нам, в МК. 
		 
		Бутырка 
		 
		Потом нас перевели в Бутырскую тюрьму. И там камера без стола — нам хлеб 
		на пол покидали и бадью с баландой поставили. Дежурные подошли к дверям 
		и говорят в глазок: —  
		 
		— Возьмите вашу еду. 
		— Мы не собаки, с пола есть. 
		— А у нас стола нет. 
		— Ну и не надо, совсем есть не будем. 
		 
		Ну это что? это же голодовка. Это они не могут. Посовещались. Выходите 
		все. На прогулку. Погуляли где-то по заднему двору минут пятнадцать. 
		Привели в другую камеру со столом. На нём еду поставили.
		А ещё разрешали здесь, когда в баню идешь, что-нибудь покупать в счет 
		тех денег, что они отобрали. Ну кто-то из Женщин купил желтую майку, её 
		распустили и стали вязать. Она роздала кому что — кому спинку, кому 
		воротник, кому рукава. Что ни делать, лишь бы делать, все рады. А я 
		научилась крючки из спичек делать. Спичку заостряю крышкой от чайника, 
		она острая становится. Потом натираю мылом и об юбку, она становится как 
		костяная. Я всех крючками снабжала. Вяжем, прячемся за спины. 
		 
		А один раз в уборной стали мерить кофту, как получилась — там, где 
		кружки, дырки. Все равно через глазок углядели, такой крик подняли. 
		Откуда достали? связь с волей, мы вам ещё одно дело пришьем! 
		
		 
		Вызывают, спрашивают 
		
		 
		— Нитки? Майку распустили. 
		— А крючки, крючки костяные откуда взяли? сознавайтесь, чьи крючки? 
		— Мои. 
		— Откуда костяные? 
		— Какие же они костяные, они из спичек.  
		— Не ври! 
		— А вы переломите
	
		 
		Переломили — спички. 
		 
		— А как же ты их костяными делаешь? 
		— А так мылом натру и об юбку тру.  
		— Все отобрали. 
		 
		Приговор 
		 
		Потом дают приговор
		
		Особого совещания. Восемь лет исправительно-трудовых 
		лагерей за контрреволюционную троцкистскую деятельность. Подписывайте. Я 
		перевернула листок. 
		 
		— Вы что? Вы что делаете? 
		— Ничего, я хочу номер дела посмотреть. 
		 
		Тогда ещё такие иллюзии были, что буду жаловаться, писать, номер дела 
		нужен. 
		 
		— Нельзя этого! 
		 
		Вырвал у меня бумагу, перевернул. 
		 
		— Подписывайте. 
		 
		Но я успела все же углядеть, на обороте зелеными чернилами "Колы" было 
		написано. Значит, Колыма. 
		 
		После того, как приговор предъявлен, переводят уже в пересылочную 
		тюрьму, она в церкви. Церковь большая, трехэтажная, и на всех этажах 
		нары.
		Потом перевели в Краснопресненский тупик — ветка туда подходила железной 
		дороги, и стали в теплушки грузить. Теплушки высокие, ни приступок, ни 
		сходен. Состав был пригнан из Белоруссии. В нашей теплушке были Лена 
		Лебецкая и Нина Улащик, они нам руки подают, принимают нас. 
		 
		Было это, наверное, в конце октября — начале ноября тридцать восьмого 
		года. Путь весь длился примерно два месяца. 
		 
		Но ещё не замерзло море? 
		 
		Замерзло, но не совсем. Лед ещё мягкий был. Шел ледовой караван: — ледокол 
		и наш пароход "Дальстрой" — огромный, трюмы грузами забиты, и 
		заключенные валяются. Три тысячи вмещает. 
		 
		По дороге кормят ржавой селедкой и хлебом, в котором полно тараканов и 
		все поры забиты тараканьими яйцами. 
		 
		Следователь Захаров 
		 
		В тридцатые годы я была парторгом МК по шахтам — по подмосковным 
		угольным бассейнам. Тогда в Московскую область входили Тула, Тверь, 
		Огромная Московская область. Сто сорок четыре района. Поскольку угля 
		было мало, этот бассейн имел значение. Я туда приезжала и спускалась в 
		самые шахты. Разрабатывали пласты толщиной до одного метра, и кое-где 
		приходилось пробираться ползком. Работали отбойными молотками и кирками. 
		Врубные комбайны только-только появились, и им ещё не было разворота. 
		Однажды я пришла в забой. Там работало несколько человек, и это всегда 
		было опасно, когда работали широким фронтом, потому что может обвалиться 
		кровля. 
		 
		Они, рабочие, и говорят: — Уже крепи трещат, уходите. 
		 
		А я им говорю: — Пока вы здесь работаете, я буду с вами. 
		 
		Им, конечно, приятно, что товарищ из московского комитета партии 
		находится здесь с ними. Но вот уже крепи начали ломаться, и мы ушли из 
		забоя.
		После того, как я вернулась из бассейна, решали, как поднять 
		производительность? И я внесла предложение, устроить для шахтеров 
		прогрессивку, заинтересовать их и другим тоже.
		А в тридцать седьмом году первым моим следователем был Захаров, такой 
		рыжий человек. И когда мы остались с ним одни, он спрашивает. 
		 
		— Вы меня не узнаете?  
		— Нет. 
		— А я был тогда в забое, в Подмосковном угольном бассейне. Когда вы 
		приезжали к нам, и мы все вами восхищались, что вот вы с нами. Неужели, 
		вы — враг народа? 
		 
		Я ему отвечаю: — Я такой же враг народа, как и тогда. Я ни в чем не 
		изменилась. 
		 
		Он схватился за голову и вышел из кабинета 
		
		 
		Входят другие: — А! С такой сволочью, с таким закоренелым врагом народа 
		даже следователь отказался работать. 
		 
		И меня передали другому следователю. 
		 
		В конце пятидесятых годов ко мне приходили из московской военной 
		прокуратуры два прокурора и сказали, что Захаров работает сейчас главным 
		прокурором московского военного округа и что он хочет ко мне придти, но 
		ему очень стыдно, что он был моим следователем. 
		 
		Я спросила: — Какой? Рыжий? 
		 
		— Да, да, рыжий. 
		— Ну что же, он ведь отказался, он ничего мне не сделал, пусть придет.
		 
		 
		Но он не пришел. 
		 
		В Бутырке после приговора 
		 
		В Бутырке, когда подписали приговор и стали готовить нас к отправке, 
		один раз привели на ночь в камеру, а на столе лежали книги — и одна была 
		"Отцы и дети", я её очень любила. Я её схватила, забралась за выступ 
		стене и всю ночь читала. И словно луч солнечный засветился среди мрака — 
		пока я жива, мой внутренний мир существует, никто не может его отобрать. 
		Книги есть, значит ещё можно жить. 
		 
		Этап, тридцать восьмой год 
		 
		В дороге давали ржавую селедку и хлеб наполненный тараканьими яйцами, 
		который есть было невозможно. 
		На одной станции мимо вагона идет начальник поезда, он был страшный 
		пижон, желтые краги и стек. Идет, стеком по своим крагам пощелкивает. 
		 
		Одна Женщина, которая лежала на 
		верхних нарах, говорит ему: —  
		 
		— Посмотрите, каким хлебом нас кормят! 
		 
		И кинула ему пайку, и сейчас же, не сговариваясь, все протянули ей свои 
		пайки, и все — трах, трах — упали прямо к его ногам. Он, конечно, не 
		нагнулся смотреть, а как заорет: —  
		 
		— Ах бляди, туда их и туда! 
		 
		Страшный матерщинник, знал ведь, что не блатнячек везет, а политических. 
		И так ругался. 
		 
		— На три дня на хлеб и воду! 
		 
		Да и про хлеб он знал — из списанной муки его делали. И вот три дня воды 
		не дают, а до этого ведь ели селедку, пить хочется, жажда мучит. Около
		Биробиджана пошел дождь, мы свои кружки выставили, с крыши течет черная 
		вода, нам уже все равно. В кружки капает, покапает — выпьем, снова 
		ставим. Пока состав шел, не было видно, а на станции они заметили. 
		 
		— Убрать! — кричат. 
		 
		Мы не убрали, они палить из винтовок начали — пули летят в окошко, все с 
		нар соскочили, на пол попадали.
		За эту дорогу двое в теплушке умерли, старушки, может и не старушки, а 
		просто постарше, мне так казалось.
		И как-то раз не то простудились, не то заболели, врач приходила и всем 
		одинаковые порошки стала давать. Я тоже два взяла. Бумагу с них 
		развернула, у одной Женщины в шве был графит зашит, и я маленькими 
		муравьиными буковками письмо маме написала, сложила треугольничек и 
		адрес надписала на Короленко. 
		 
		Один раз на станции вижу, Женщина идет с мальчиком через пути. А 
		конвойные так ходили — туда, обратно, другой — обратно, сюда. Как раз 
		повернулись и к концам пошли. Я подождала, когда она подойдет, и глазами 
		ей показываю и шепчу. Она услышала, подошла ближе, я ей к ногам 
		конвертик этот крошечный, его к хлебному шарику прилепила, чтоб падал 
		лучше — он прямо к её ногам упал. Она кивнула мне, поняла, мол, 
		нагнулась чулок поправить и взяла бумажку, опять кивнула, глазами 
		только, и пошла с мальчиком. 
		 
		Мама письмо это получила, оно было в конверт положено и дошло. Ну что 
		там уместилось: "Мама, я жива, везут на Колыму, когда смогу, напишу". 
		Потом ещё один раз так же на другой бумажке написала — и тоже дошло. 
		 
		А почему не папе ты писала? 
		 
		Не хотела его компрометировать, боялась. 
		 
		Гнилая речка 
		 
		А ещё такое совпадение. На Гнилой речке — пересылка под Владивостоком — 
		там для Женщин бараки, а мужчины прямо в загонах на холодной земле спят. 
		Там всего десять тысяч умещалось, а наш барак на триста человек. Я вышла 
		в загон, облокотилась и смотрю, и Женщина 
		тоже там одна стояла. И она спрашивает: —  
		 
		— А тебя за что взяли? 
		— А тебя? 
		— А я полька, просто взяли безо всякого и все. 
		— А где ты работала? 
		— На АТЭ-1. 
		 
		Я уж стою, прислушиваюсь. 
		 
		— А в каком цеху? 
		— У нас начальник цеха очень хороший был, у него жену вот так же 
		забрали, с тремя детьми остался, его из партии выгнали, уволили. 
		— Ну а потом что? 
		— А потом через год смотрим, идет он, улыбается и говорит — вот я опять 
		к вам работать пришел. 
		 
		Я слушаю и радуюсь. Надо же, такое совпадение! И он работает опять! Я ей 
		говорю: —  
		 
		— Я и есть его жена. 
		 
		Она удивляется так: — Вот ведь, говорит, какое совпадение, в бараке 
		триста человек, разве б мы с тобой увиделись да разговорились? 
		Маруся Давидович на этой пересылке заболела тифом и осталась, нас дальше 
		без неё повезли. 
		Было там ещё на Гнилой речке так, что пошел снег, а они живут все на 
		земле. Мужчины на открытом воздухе живут, а для Женщин 
		дали барак. Но несколько дней не давали ничего есть. И заключенные стали 
		кричать: —  
		 
		— Хлеба! Хлеба! 
		 
		А там огромная была гора — пологая гора, разгороженная колючей 
		проволокой на квадраты — и все заключенные стали присоединяться, и этот 
		крик достиг... Владивостока? Находки? Ну города. 
		 
		Достиг города, оттуда приехало начальство и распорядилось дать еды и 
		воды заключенным. А все конвоиры говорили: — А что вас кормить? Вы — 
		живые трупы, вас сюда привезли, чтоб вы сдохли. 
		 
		И так же на корабле, когда везли на Колыму. 
		 
		Я говорю конвоирам: — Слушайте, в трюмах умирают люди, никто не 
		помогает, лежат все заблеванные. 
		 
		А они говорят: — Вы живые трупы 
		
		 
		И я выходила как-то на палубу и только там приходила в себя. Забилась за 
		какую-то часть парохода. Волна пятидесятиметровая. Вода же ледяная! Я 
		держалась изо всех сил за снасти, чтобы меня этой волной не смыло 
		 
		На Гнилой Речке тогда я за водой пошла. Дали нам после этого ржавую 
		селедку, а пить не дают. И приехавшее это начальство распорядилось дать 
		воду. Но за ней надо идти. 
		 
		Никто не хотел, что ли, идти? 
		 
		Никто не мог. И я из всего барака одна пошла. Я была здоровая тогда. 
		 
		Я пошла и принесла на коромысле всем этим Женщинам воды, и все пили. А 
		потом на Колыме я носом пила холодную воду, чтоб у меня нос не 
		простужался. 
		 
		Пароход "Далъстрой" 
		 
		Пароход "Дальстрой", на 
		нём всегда заключенных на Колыму возили. В войну 
		один взорвался на минах. Не знаю, может кто из команды на шлюпках 
		спасся, а так все погибли. Он же идет не через Татарский пролив, там 
		слишком мелко, а через Лаперузов, мимо Японии. Южная часть Сахалина — 
		японская, и когда пароход там идет, никого даже на палубу не выпускают, 
		чтобы в воду ледяную не прыгнули или знака кому не дали. Ну вот японцы в 
		войну и заминировали пролив. 
		 
		Из-за шторма мы плыли не десять дней, а две недели. Шторм был не то 
		десять, не то двенадцать баллов — двенадцать это самое большое по шкале. 
		 
		Все в трюмах валяются, рвут, под себя ходят, сюда же пайки бросают, 
		многие умерли, и мертвые через живых перекатываются, рвота, блевотина, 
		моча, запах такой стоит. 
		 
		Когда пришли, чтобы в гальюн вести, я одна вышла, больше никто не 
		поднялся. 
		 
		— Что? Больше никто не хочет? 
		— Вы же видите, у них нет сил подняться. Вы бы мертвых хоть от живых 
		отделили. 
		— А! Все вы мертвые будете, вас для этого везут, 
		 
		Я вышла из гальюна, а конвойных нет, то ли забыли, то ли не стали из-за 
		меня одной ждать. А на палубе драги везли, для промывки, для золотых 
		приисков, огромные, брезентом покрыты. Я туда за брезент спряталась от 
		ветра и там до вечера стояла — холодно и страшно, но все равно лучше, 
		чем в трюме, среди блевотины. 
		 
		А страшно! я никогда такого не видела. Шторм, волны как горы. Парход 
		идет поперек волны, если он потеряет рулевое управление и встанет вдоль 
		— все! волна на него обрушится, и он пойдет ко дну. 
		 
		Он то идет наверх на волну, то вниз. Когда наверх, ещё ничего — все 
		далеко видно. А когда вниз, оказываешься как в пропасти, зеленые стены 
		прямо надо мной, сейчас сверху обрушатся. 
		 
		Перед ночью ушла в трюм — страшно! Бросает, швыряет, надо же держаться 
		все время, иначе оторвет и полетишь за борт. Потом когда шторм кончился, 
		пришли, мертвецов описали — на каждого дело ведь едет, и за борт 
		сбросили. 
		 
		Бухта Нагаево 
		 
		Когда к бухте Нагаево подходили, мне жутко стало, черные зубчатые скалы 
		по всему берегу, словно ворота ада — как предзнаменование всего, что 
		ждет там. 
		Первое время как приехали, нам разрешали писать и получать письма. Потом 
		нельзя стало — письмо в год. А первое время можно, и мы все сразу писать 
		стали. 
		 
		У меня шаль кружевная розовая была, я её за сто рублей продала, и мы на 
		эти деньги телеграммы посылали. У Лены Лебецкой дочка трехлетняя прямо в 
		гостинице осталась, когда её забирали. Она хотела знать, где она, в 
		каком детском доме? Мы посылали телеграммы по всем адресам, я на это 
		денег не жалела. В конце концов узнали. Потом дочку брат забрал. 
		 
		Я послала телеграмму маме и Юрию. 
		 
		Я не знала, что когда Юрий год был без работы, мама продавала свои вещи, 
		и на это жили. 
		 
		К нам приходила ещё до моего ареста Таня Борисова. Сергея Борисова 
		арестовали, и она осталась одна, детей не было. Юрий говорит, чего она 
		ходит, не надо ей ходить к нам. А я говорю, стыдись, Юрий, как это 
		можно, пусть ходит. Мама говорила, что после моего ареста он сошелся с 
		ней, но потом отстранил. Я, когда приехала, говорила, лучше бы ты уж с 
		Таней сошелся, дети были бы присмотрены, как у Христа за пазухой, Таня 
		так их любила. 
		 
		Секретари московского городского и областного комитетов в то время перед 
		моим арестом были: — [Семён Захарович]
		Корытный, Демьян Коротченко, Евгения Коган, 
		Каганович, потом Хрущёв.
	
		
		----------------------------
	
		Примечание К рассказу 13 Тюрьма 
		
		 
		Из статьи И.П. Алексахина в газете "Вечерняя Москва", 14.11.89. 
		 
		"С осени 37 по 39 гг. были арестованы и расстреляны семь секретарей 
		Московского областного и городского комитета партии: — Марголин, Дедиков, 
		Кульков, [Семён Захарович]
		Корытный. 
		 
		Начальником областного НКВД был С.Реденс, он был женат на сестре Надежды 
		Аллилуевой. В декабре его перевели в Казахстан, где он уничтожил все 
		национальные кадры, а в 39-ом году он был расстрелян. Суслов два раза 
		ставил вопрос в КПК о посмертном восстановлении
		Реденса в партии и в 
		конце концов он был восстановлен. 
		 
		... Предстояла 7-ая московская и 8-ая областная партийные конференции. В 
		день открытия партийной конференции был арестован Эйдеман. Накануне, 
		узнав о предстоящем аресте, покончил с собой начальник ПУРа РККА 
		Гамарник. 
		 
		В июне 37-го без указания причин я был освобожден от работы. Я был 
		арестован 5 ноября в 11 часов вечера по статье 58, пункты 10, 11, 7 и 8. 
		В тот вечер и ночью проходила очередная сталинская облава. 
		 
		Дело вёл начальник 4-го отдела Персиц. Выбивали показания против 
		Хрущёва. 
		 
		Почти все проходившие по делу Московского центра были уничтожены — из 
		300 человек остались 18. 
	
		Я не подписал клеветы, благодаря этому избежал 
		расстрела. 
		 
		... На февральско-мартовском пленуме ЦК 1932 г. Молотов в своем 
		садистском докладе говорил: — каждая парторганизация в той или иной мере 
		заражена вредительством. Каганович начал ещё раньше. Осенью 33-го он был 
		первым секретарем МК. Он занимался хлебозаготовками и, приехав на место, 
		первым делом лично отобрал партбилеты у председателя райисполкома и 
		секретаря райкома, предупредив, что они будут посажены в тюрьму. 
		 
		Парташников тогда был помощником секретаря МГК партии. Н. 
		Матусов — 
		парторг
		
		Метростроя".
	 
	
		
		Оглавление
     
    
 
    
      
      
      www.pseudology.org
     | 
   
 
 |