| 
   
 |  | 
  
    | 
    
	  | 
    
		
			
			Мира Мстиславовна 
			Яковенко
	 | 
   
  
    | 
    
		
		Агнесса
	
		Зарницкий, 
		Караганда
	 | 
   
  
    
	
		Я уехала 
		внезапно, неожиданно. Мама, Павел с ребенком какое-то время оставались 
		на попечении Ивана Александровича. Мои вещи — извините, до лифчика — я 
		оставила дома, они так и лежали там на своих местах. Белье, черные 
		перчатки, шапочка с кисточкой, та самая, которой Иван Александрович так 
		гордился перед своей матерью, и всё прочее, что у меня было, хранилось в 
		ящике большого комода в нашей с ним спальне.
		Иван Александрович был очень мрачен, подавлен. В день моего рождения он 
		принёс, как всегда приносил прежде, букет крупных розовых роз (и это 
		зимой — он где-то их всегда доставал). Мама видела, как он прошел к 
		комоду, открыл ящик с моими вещами, стал отрывать бутоны роз и бросать 
		их туда, потом цветы. Оголил все стебли и закрыл ящик. Тут он увидел в 
		дверях маму, что-то дернулось в его лице, ей показалось, он сейчас 
		заплачет, она вскричала испуганно (ей представилось это дурной 
		приметой): 
	
	
		  
		— Что вы сделали?! Вы что, хоронить её собрались?  
		— Да, она для меня умерла... 
	
	
		  
		И быстро ушел из дому.
		У него был пистолет. 
	
	
		 
	
		
		Мама кинулась к ящику — пистолета нет
	
		  
		2.  
		 
		Через некоторое время, около года прошло, я приехала в Ростов за дочерью 
		Павлика Агулей и мамой. Мои уже переехали от Ивана Александровича.  
		 
		— Ах, что ты наделала, Ага! — сокрушалась мама. — Ведь он чуть не 
		застрелился
	
		  
		Павел жил с мамой, она нянчила Агулю. Я ему сказала весело: 
	
	
		  
		— Пойдем к Ивану Александровичу
	
		  
		А был его день рождения. Мы взяли маму и детей и пошли.
		Иван Александрович встретил нас хорошо одетый, побритый, как будто ждал. 
		И правда, с улыбкой, спокойно сказал мне: 
	
	
		  
		— Я был уверен, что ты придёшь. 
	
	
		  
		Пока готовили стол, пока мама хлопотала по хозяйству, а Павел занимался 
		с детьми, мы с Иваном Александровичем прошли в нашу бывшую спальню. Там 
		ничего не было переставлено. Все оставалось так, как было в день моего 
		ухода. Иван Александрович сказал мне: 
	
	
		  
		— Ага, это ведь так быстро произошло, это не могло быть прочно, 
		серьезно... 
	
	
		  
		И стал просить меня вернуться к нему: 
	
	
		  
		— Я просто не могу жить, я не застрелился только потому, что верил — ты 
		ко мне вернешься! 
	
	
		  
		Он говорил, а по щекам его текли слезы. Потом схватил мои руки и стал 
		целовать. И это он, такой выдержанный всегда, такой корректный!
		В ту минуту я не могла сказать ему «нет» — невозможно ударить, убить 
		человека в таком состоянии. Я растрогалась сама, былое всколыхнулось, я 
		сказала: 
	
	
		  
		— Я подумаю, Муша. Возможно, что я вернусь. 
	
	
		  
		Он сказал: «Произошло быстро». Он думал, конечно, — легкомысленный 
		порыв, прихоть. Он ничего не знал о шестилетнем «подпольном стаже» моего 
		обмана!
		Я уехала в Алма-Ату. Туда за мной полетело толстое, умоляющее письмо со 
		страстным призывом.
		Я не вернулась, милая Мира. Я опять обманула его.
		Всё, всё, всё, что я потом испытала, всё, что мне пришлось пережить, это 
		мне отплатилось за него, за зло, которое я ему причинила! 
	
	
		  
		3 
		 
		Прошло почти десять лет
	
		 
	
		
		Миронова арестовали, я носила ему передачи в
		Лефортово, потом передачи перестали принимать, и нам — толпе жён — всю 
		ночь зачитывали приговоры, всем одно и то же: «Десять лет без права 
		переписки», а это значило — расстрел.
		И вдруг я получила от Ивана Александровича письмо. Там было: «Я знаю, 
		что твой муж арестован, что ты одна. Вернись ко мне! Я живу с другой 
		женщиной, но я люблю только тебя, я с ней разведусь, и мы опять будем 
		вместе». Письмо мне привезла Сусанна. Я ответила через неё: «Как я могу 
		об этом думать, когда мой муж в тюрьме?» 
	
	
		
		 
		И я опять обманула его: у меня уже начинались отношения с Михаилом 
		Давыдовичем.
		Я виделась с Иваном Александровичем ещё через несколько лет. Я была уже 
		замужем за Михаилом Давыдовичем, приехала в Ростов, остановилась у 
		родственников. Вероятно, он об этом узнал, пришёл в гости. Когда он 
		собирался уходить, я сказала: 
	
	
		
		 
		— Я провожу тебя, Муша
	
		
		 
		Нежно взяла под руку, и мы пошли по вечерним улицам. Я шепнула ему: 
	
	
		
		 
		— А все-таки самая настоящая любовь бывает только в юности...  
		— Да... — отозвался он серьезно. 
	
	
		
		 
		Зачем мне было опять ворошить старое? Но на этот раз он не поддался
	
		
		 
		— Ты спешишь? — спросила я.  
		— Спешу.  
		— Тебя ждут?  
		— Да, меня ждет жена
	
		
		 
		Это было сказано твердо. Мы расстались дружески, даже нежно, но он уже 
		не звал меня вернуться.
		Из лагеря я написала ему в 
		Ташкент (он был там главным инженером обувной 
		фабрики), передала я письмо с Катей — зэка, освобожденной раньше меня. 
		Ответа не было. Я написала Кате. Она ответила: передала в собственные 
		руки.
		Затем, уже отбыв срок (когда я жила в Богородске), я опять написала ему 
		письмо с напоминанием о прошлом. Я писала, что сейчас одинока и 
		несчастна, что Михаил Давыдович получил второй срок — десятку, и нет 
		никакой надежды, что он его выдержит. Я ведь и в самом деле не надеялась 
		на его возвращение. 
	
	
		
		 
		Иван Александрович опять мне не ответил. Я написала Кате длинное письмо 
		о том, как он говорил мне, что живет с другой, но любит только меня, 
		писал мне стихи, я их приводила, повторяла в письме... Почему же теперь 
		он не отвечает, даже слова не напишет? Смысл письма был — упреки. 
	
	
		 
	
		
		
		И ещё 
		смысл был тайный, подтекст: «Позови меня сейчас, я приеду к тебе...» 
	
	
		
		 
		Мне было очень тяжело тогда. В нём я видела родного и близкого человека. 
		А потом я просто не могу без любви... И я её призывала вновь, искала её там, где когда-то она была такой всепоглощающей...  
		Катя сама отнесла письмо Ивану Александровичу на работу. Он прочел при 
		ней, сказал грустно: 
	
	
		
		 
		— Я писал ей такие письма, это правда. Но это было давно, и много воды 
		утекло с тех пор... 
	
	
		
		 
		Я написала через год снова — через Катю. Она ответила мне: он умер
	
		
		 
		Я была в Ташкенте у Кати. Заходила на фабрику, где Иван Александрович 
		работал. Спросила о нём. Конечно, все его знали, любили. Жалели, что 
		умер. Я хотела узнать подробности — где, как, когда. 
	
	
		
		 
		— А вы выпишите пропуск, пройдите в отдел кадров
	
		
		 
		В отделе кадров я спросила: 
	
	
		
		 
		— А вы не знаете, где он похоронен?  
		— Вы лучше у семьи узнайте. — И дали адрес
	
		
		 
		Но я не пошла по адресу — не хотела встречаться с его женой.
		А в прошлом году — пятьдесят лет спустя — я побывала в тех местах, куда 
		мы когда-то приезжали к его родителям. Гостила у Агули в Ленинграде, 
		выдался у меня свободный денёк, воспоминания подхватили меня, и я туда 
		поехала. Я ведь, знаете, я вам уже говорила, последние годы все хожу «по 
		следам своей юности», по тем местам, где она протекала... 
	
	
		
		 
		Пришла к пригородным кассам, прошу билет до Мурина. А кассирша: «Такой 
		станции нет». 
	
	
		
		 
		— Простите, пожалуйста, пятьдесят лет назад по этой дороге была станция Мурино 
		— Теперь это город, — говорит она. И объяснила, что нужно доехать на 
		электричке до станции такой-то
	
		
		 
		Я приехала. Платформа, леса нет, дач нет, поля нет. Новые домища торчат. 
		Даже куда идти, не знаю.
		И вдруг увидела — колокольня старой церкви. Я — к ней. Церковь стоит. 
		Прошла по улице. В одном дворе маленький домик — его не снесли. Увидела 
		седую женщину. 
	
	
		
		 
		— Простите, вы давно здесь живете?  
		— Я и родилась здесь!  
		— Тогда вы должны знать Зарницких, священника и его жену.  
		— Как же, конечно, знаю. А вы кто?  
		— Я невестка...  
		— Какого же сына?  
		— Старшего, Ивана Александровича.  
		— Ивана Александровича? Я же его отлично помню! Как он?  
		— Он умер
	
		
		 
		Она стала мне рассказывать об Иване Александровиче:  
	
	
		
		 
		— Он был такой хороший проповедник! Бывало, наденет рясу, выйдет к 
		верующим и начнет говорить о совести, о добре. Теперь никто и слов-то 
		таких не знает. Иссобачились! А мы, бывало, слушаем его, и на душе 
		светлеет. А отец его, батюшка, где-нибудь незаметно стоит, и тоже 
		слушает, и радуется! Иван Александрович ведь был старший сын, к нему 
		должен был перейти приход. 
		— А он ушел в Красную Армию.  
		— Знаю, знаю, у нас здесь все говорили. Он приезжал уже в форме... Это 
		не вы ли тогда приезжали с ним? Вы? Как время-то нас меняет! То-то 
		радость старикам доставили!  
		— А что с ними потом, после высылки было, не слышали?  
		— Ничего, милая, не знаю, ничего... как в воду канули. У нас здесь 
		многих забрали, и все так — ни слуху, ни духу... 
	
	
		
		 
		Я нашла дом, где они жили... Он был больше других, ещё не снесённых 
		домишек, разгорожен на две части — зал разгорожен надвое, даже круглый 
		пень в саду разгорожен. В одной половине живут какие-то люди, в другой — 
		детский сад. Я попросила разрешения, мне позволили пройти в детский сад. 
		Все мне показалось меньше, уже, незначительнее... А где «медовая 
		комната»? Я прошла все, но так и не нашла среди веселых, выкрашенных 
		голубой и розовой краской комнат ту, которую когда-то мне назвали 
		медовой... 
	
	
 
	
		
		Караганда
	
 
	
		Я два раза 
		была в Караганде. Первый раз — в 1931 году, когда мы приехали с Мирошей 
		в Алма-Ату. Там полномочным представителем ОГПУ Казахстана был Каруцкий, 
		а Мирошу назначили его заместителем. (До Каруцкого начальником ОГПУ 
		был Данилов, которого сняли за
		контрабанду).
		В первый же день завхоз принёс мне груду отрезов крепдешина — я взяла. Миронов рассердился: 
		
	
		  
		— Отдай всё!
		
	
		  
		Мне пришлось идти к завхозу домой. Его жена удивилась:
		
	
		  
		— Что, неужели не подошли?
		
	
		  
		Сам Каруцкий — пузатый, отёкший — очень пил. Жена его прежде была 
		замужем за белогвардейским офицером, родила от него сына. Каруцкому 
		стали колоть этим глаза. Тогда он сказал ей: «Лучше пусть мальчик живет 
		у твоей матери!» И мальчика отправили. Жена Каруцкого страшно тосковала 
		и незадолго до нашего приезда покончила с собой.
		У Каруцкого под Алма-Атой была дача, где он устраивал холостяцкие 
		кутежи. Только мы приехали, он пригласил нас. Там я видела 
		порнографические открытки, исполненные каким-то очень хорошим 
		французским художником, вот уж не помню кем. Одну запомнила до сих пор. 
		Болгария, церковь. Ворвались турки, насилуют монашенок.
		Каруцкий очень любил женщин, и у него был подручный Абрашка, который ему 
		их поставлял. Высматривал, обхаживал, сводничал.
		И вот этот Абрашка, как только Миронов уйдет на работу, повадился ходить 
		ко мне. То одно принесет, то другое, виноград, дыни, фазанов — чего 
		только не приносил. Миронов из себя выходил:
		
	
		  
		— Зачем ты берешь? Гони его!
		
	
		  
		Как-то Сережа пришёл домой, а в пепельнице полно окурков.
		
	
		  
		— Это не мои! Кто здесь был?  
		— Абрашка.  
		— Опять Абрашка? Зачем?  
		— Не знаю.  
		— Зачем ты его принимаешь? Я тебе говорил, гони его!
		
	
		  
		Рассердился, а на следующий день пришёл мрачный как ночь.
		
	
		  
		— Теперь я знаю, зачем Абрашка приходит. Каруцкий посылает меня на месяц 
		в командировку для инспекции по всему
		Казахстану. Это он нарочно, чтобы 
		я уехал, а ты бы тут одна осталась... Может, ты этого хочешь, не знаю...
		 
		— Сережа! Этот пузатый Каруцкий!  
		— Не хочешь? Ну тогда что, если мы его перехитрим?! Мне ведь дают целый 
		вагон. Поедешь со мной?  
		— А можно?
		
	
		  
		И я поехала с Сережей в командировку
	
		  
		2 
		 
		Вагон был пульмановский, из царских, ещё николаевский. Салон обит 
		зеленым бархатом, а спальня — красным. Два широких дивана. Проводники, 
		они же повара, стряпали нам на славу. Среди сотрудников только одна 
		(кроме меня) женщина — машинистка.
		Поздняя осень. В Северном Казахстане уже зима. Ветры там лютые, пурга, 
		холода. Вагон все время топили, но выйти куда-нибудь невозможно! Я, 
		южанка, мерзла. Тогда мне доставили доху, мех вот такой — в ладонь 
		ширины, густой! Я в неё закутаюсь и куда угодно — в пургу, в мороз! Мне 
		тепло.
		Всё бы хорошо, только почему-то Сережа с каждым днем становился все 
		молчаливей, угрюмей, даже я не всегда могла его растормошить.
		И вот приезжаем как-то на заваленный снегом полустанок
	
		  
		— Это, — говорят, — поселок Караганда. Его 
		ещё только строят.
		
	
		  
		Вагон наш отцепили, и сотрудники пошли посмотреть, что за Караганда. Я 
		тоже хотела пойти с ними, но Сережа не пустил. Долго их не было, мы с Мироновым ушли в спальню. Мироша 
		лёг на диван, молчит, потом заснул. Мне 
		стало скучно, я опять пошла к сотрудникам, а там все набились в одно 
		помещение. Вернулись те, что ходили в поселок, и рассказывают.
		
	
		  
		— Караганда эта, — говорят, — городом только называется. Одни временные 
		хибары, построенные высланными кулаками. Ничего в магазине нет, полки 
		пустые. Продавщица говорит: «Я не работаю, не торгую, нечем. Хлеб 
		забыли, как и выглядит... Вы говорите, вам хлеб и не нужен? Ну что же 
		вам предложить? Кажется, где-то у меня сохранилась маленькая бутылочка 
		ликеру... Возьмете?»
		
	
		  
		Они взяли. Разговорились с нею. Она рассказала:
		
	
		  
		— Сюда прислали эшелоны с раскулаченными, а они все вымирают, так как 
		есть нечего. Вон в той хибаре, видите отсюда? Отец и мать умерли, 
		осталось трое маленьких детей. Младший, двух лет, вскоре тоже умер. 
		Старший мальчик взял нож и стал отрезать, и есть, и давать сестре, так 
		они его и съели.
		Все замолчали. Они, сотрудники, про голод уже, оказывается, знали. 
		Помолчали, но затем после горячего чаю все развеселились, заговорили о 
		другом; один стал «выпендриваться» передо мной и машинисткой.
		
	
		  
		— Вы не глядите, что я маленький, — воскликнул он, — ни одна женщина ещё 
		на меня не жаловалась!
		
	
		  
		И рассказал историю, как снимались они с другом в фотографии и на снимке 
		на заднем плане увидели хорошенькое женское личико. Это была жена 
		фотографа. Они пришли в фотографию, когда мужа не было.
		
	
		  
		— Можно его подождать?
		
	
		  
		Она на кухне возится, они ей березовых дров накололи. Вдруг по лестнице 
		тяжелые шаги — муж
	
		  
		— Вы что тут делаете? Вон отсюда!
		
	
		  
		Обоих спустил с лестницы, а вдогонку им вниз летели березовые дрова
	
		  
		— Вы думаете этим кончилось? — спросил рассказчик самодовольно. — Она 
		сама ко мне приходила потом!
		
	
		  
		И так далее, вот такие рассказы
	
		 
	
		 Потом стали в карты играть. А я все не 
		могла забыть о тех детях.
		Проснулся Мироша, я ему рассказала, думала поразить, а он мне:
		
	
		  
		— Я, — говорит, — сам знаю
	
		  
		Он обычно от меня все свои служебные дела скрывал, но тут ведь я сама 
		ему сказала
	
		  
		— Знаю, — говорит, — заходим в домишко, а там трупы... Вот такая 
		командировочка
	
		  
		Он очень тогда переживал, я видела. Но он уже старался не задумываться, 
		отмахнуться.
		Он всегда считал, что все правильно, очень был предан. Помню, в начале 
		нашей совместной жизни я часто говорила ему:
		
	
		  
		— Мироша, не может быть, чтобы все были виноваты!
		
	
		  
		Я говорила так под влиянием мамы, мама была умная женщина
	
		  
		— Конечно, ты не веришь, — возражал он. — Ты ведь белогвардейка.
		
	
		  
		А тогда среди вымирающих селений в нашем вагоне, обитом бархатом, было 
		полно провизии. Мы везли замороженные окорока, кур, баранину, сыры, в 
		общем, все, что только можно везти. Петропавловск 
		ещё с царских времен был городом. К Мироше тотчас, как мы 
		приехали, пришёл начальник ОГПУ Петропавловска. Сережа инспектировал 
		работу этих начальников, но он не строил из себя грозного ревизора, 
		наоборот.
		
	
		  
		— Завтра мы начнем работать, — сказал он дружески, — а сегодня приходите 
		к нам с женой на обед, у нас будет жареный поросёнок
	
		  
		Они пришли. Жена его Аня — хорошенькая, но толстая! И ещё платье. Ну 
		разве можно толстым такое носить? Юбка плиссе — это же толстит! Она все 
		оправдывалась, помню: «Это потому я растолстела, что мы были в Средней 
		Азии, там летом очень жарко, я все пила воду».
		Стол в салоне был накрыт хоть и по-казенному, но роскошно. И вот повар 
		тащит на блюде жареного поросёнка, нарезанного ломтями, в соусе. 
		Проходит мимо нас, вероятно, опасался задеть пышную прическу Ани, 
		наклонил блюдо, а соус как плеснет ей прямо на платье! Она вскочила, 
		закричала:
		
	
		  
		— Что за безобразие!!! — и давай ругаться
	
		  
		Повар так и замер, лица на нём нет — что ему теперь будет?!
		Я пыталась её утихомирить, советовала соли насыпать на платье, но вся 
		радость обеда была уже испорчена. Мироша ей: 
		
	
		  
		— Неужели какое-то платье помешает вам отведать такого поросёнка?
		
	
		  
		Муж брови нахмурил: перестань, мол! Но она не унимается. Так и прошел 
		весь обед.
		
	
		  
		На другой день они нас пригласили. Там-то был пир, так пир! Много всяких 
		прислужников, слуг, каких-то подхалимов, холуев. Подавали всякие свежие 
		фрукты, подумайте, даже апельсины. 
		
	
		 
	
		
		 Ну уж про мороженое всяких сортов и 
		виноград — и говорить нечего!
		
	
		  
		3 
		 
		Во второй раз я побывала в Караганде через пятнадцать лет. Миронов давно 
		был расстрелян, мой третий муж, Михаил Давыдович, томился в лагерях. У 
		меня позади были Лубянка, и страшный переход через степь в пургу, и 
		дистрофия, от которой я чуть не погибла. Мой срок заканчивался. В конце 
		его я была связана с больницей в
		Аратау, в трех сутках езды на лошадях 
		от Караганды. Моей подругой стала жена начальника лагеря Панна, она меня 
		всячески поддерживала.  
		 
		У нас в больнице тогда лежал уголовник, у которого якобы отнялись ноги. 
		Он рассказывал, что урки за какие-то их внутренние дела с размаху 
		ударили его о скалу. Но позвоночник у него остался цел, и наш главврач 
		не был уверен, что он не симулирует. Уголовника этого решили отправить в 
		карагандинскую больницу, и главврач сказал конвою:
	
		  
		— Посылаю с медсестрой. Она не убежит, ей осталось три месяца до 
		освобождения, а вот насчет него не уверен, за ним смотрите
	
		  
		Про наших вохровцев говорили, что это дети и внуки тех раскулаченных, 
		которых пригнали сюда умирать в тридцатые годы, и теперь они нас 
		ненавидят — как интеллигенцию, точнее, как бывшее начальство, 
		«партейных», что когда-то раскулачивали и высылали их семьи. Может быть, 
		среди них был и тот мальчик, который когда-то съел своего младшего 
		брата.
		Отличались они какой-то особой жестокостью, грубостью, но, главное, были 
		уж очень некультурны и дики. Сама я не пострадала от их жестокости, я 
		быстро поняла, какая здесь жизнь, и научилась, не подличая, как-то 
		ладить со многими.
		А ещё знаете, что мне помогло? Я никогда ни одного дня не носила 
		тюремной или лагерной одежды. Мне казалось, что стоит надеть их одежду — 
		эти ватные брюки или куртку с торчащей из дыр ватой, — и ты уже не 
		человек, ты уже превратился в раба в глазах всех и в своих собственных, 
		раба, которым можно как угодно помыкать. Надо было сохранить своё 
		человеческое достоинство. Я и старалась держаться так — не сдаваться, не 
		уронить себя. И это мне помогло. Отношение ко мне было другое, даже у 
		вохры.
		
	
		  
		Но вернусь к рассказу.
		Мы поехали. Впереди тачанка с двумя конвойными, затем телега, в ней на 
		соломе — больной, и я у него в ногах со своим узелком. Правил конвойный.
		Июнь. Солнечно. Степь, высокая трава, цветы. Днем останавливались, 
		разжигали костер, конвой варил себе. Нам с больным выдавали хлебную 
		пайку. Затем стали меня звать: «Эй, лягпомша, иди есть с нами!» Но я 
		брезговала. Брала только вареную картошку, делилась с больным.
		Ночевали в избах. Двое конвойных и я на лавках, один, дежурный, с 
		больным на телеге.
		Когда дежурил Василий, оба других тревожились, не убежит ли больной. Я 
		успокаивала их:
		
	
		  
		— Да там же Василий!  
		— Дык што Василий, так твою мать! Захрапит, и хоть выноси самого!
		
	
		  
		Несколько раз в ночь выходили проверять.
		Разлив рек. Вот подъехали к реке. Тачанка переправилась легко. Но телега 
		сидит ниже. Въехали, а вода стала заливать. Мы с конвойным приподнялись, 
		а больной в воде. И вдруг кони поплыли! Уж как они распряглись, Бог 
		знает! Плывут вниз по течению, а вода нас заливает. Я думаю: «Я-то умею 
		плавать, а больной?» А он весь уже в воде, страшно перепугался, лицо 
		исказилось от страха... Я после сказала конвойным: «Он действительно 
		ходить не может!»
		
	
		  
		Лошади вышли из воды, их впрягли в тачанку, привязали к ней телегу и 
		вытащили нас.
		Тепло было. Мы сушились на солнце.
		Больной повеселел, счастливый, что не погиб. Когда поехали, рассказал 
		мне в тот день, за что его взяли.
		Хорошо ему жилось на воле! Приезжал на маленький разъезд Транссибирской 
		магистрали, платил какой-нибудь женщине три-пять рублей, чтобы пустила 
		на два-три дня. Не спеша проходил мимо остановившегося товарного 
		состава. Обходчики постукивали по тормозам, внимания на него не 
		обращали. А он, проходя мимо состава, нюхал — не пахнет ли мануфактурой? 
		
	
		 
	
		
		 Он по запаху чуял ткани
	
		  
		А когда стемнеет, прилично одевался, с внутренней стороны пиджака 
		подвешивал топорик, молоток, а гвозди в кармане. Находил состав на 
		запасных путях, влезал на тормозную площадку. А там на двери в вагон 
		есть дощечки, планочки короткие, он их поддевал топориком, они отходили, 
		повисали на гвозде. Он пролезал внутрь, а планочки ставил на место, 
		чтобы отверстие не зияло. Шёл по вагону. Там бывало навалено рулонов! — пройти трудно. В темноте 
		он нюхал их, хлопок не брал. Искал крепдешин, шёлка. Шёлка упакованы 
		были меньшими штуками, он брал две штуки. Затем подходил к проему, 
		выглядывал — тихо ли? Обычно на полустанке — ни звука, тишина.
		Вылезал, осторожно заделывал дыру, шёл к бабе, у которой остановился, 
		укладывал рулоны в чемоданы и утром первым поездом уезжал к своей 
		скупщице. Та очень наживалась. Если метр крепдешина стоил девять 
		рублей,— она давала ему рубль за метр. Торговались. Он получал деньги 
		после того, как помогал ей нарезать куски по три и три с половиной 
		метра. Эти отрезы она отдавала своим подручным бабам, которые их 
		продавали на толкучках.
		
	
		  
		Из-за перекупщицы он и попался. Она его «продала». Как-то нарочно 
		обманула в расчёте. Он вернулся требовать своё, а там его уже поджидали. 
		Он разозлился: «Я сяду, но и ты сядешь!» Рассказал о ней всё, и она села 
		тоже.
		
	
		  
		4.  
		 
		Но вот и Караганда! Паровозный гудок! Впервые за несколько лет я увидела 
		поезд. Поезд, трамвай! О, Караганда теперь уже была совсем не тем 
		засыпанным снегом мертвым поселком, что пятнадцать лет назад! Это уже 
		был город. Но город лагерей и ссыльных — тех, кто оседал здесь после 
		лагерей. Только самого первого, вымершего слоя тут не было — 
		раскулаченных...
		Больницу обслуживали первоклассные врачи, они лечили и начальство и 
		вохровцев. Лагерные начальники построили себе здесь дома, некоторые — 
		даже с колоннами. Они разводили коров, свиней, кур, батраками были у них 
		заключенные. Если кто заболевал в семье у начальника, приказывали 
		профессору прийти к ним домой — посмотреть горло ребенку или полечить 
		тёщин радикулит. Лучшие профессора обслуживали их на дому.
		Наши конвойные сдали уголовника в больницу. «Теперь, — говорят, — будем 
		сдавать тебя». Меня они должны были «сдать» в лагерь. 
		
	
		 
	
		 Сдали. В лагере, 
		как расконвоированную, меня направили в гостиницу. Это был совершенно 
		пустой барак с топчанами. На них солома и одеяла, связанные так, как 
		вяжут половики, грубо.
		Заведующую гостиницей этой звали Татьяной. Мне разрешили пойти в город. 
		Татьяна сказала, что там даже можно купить газированную воду и 
		мороженое. Мороженое! Сколько лет я его не ела!
		Я постаралась приодеться, как могла. У меня была длинная черная юбка — 
		подарок Панны. Я шла к выходу вдоль проволоки, разгораживающей лагерь на 
		мужскую и женскую половины, а по ту сторону проволоки стояли мужчины, 
		заключенные. Высыпали все, смотрят на меня, слышу восклицания: 
		«Новенькая! Новенькая!» 
		 
		Татьяна рассказала мне свою историю
	
		 
	
		 Отец её был богатый волжский 
		помещик. Два брата — офицеры — в двадцатом году удрали за границу с 
		белой армией, связи с Татьяной не поддерживали. При Ежове 
		её арестовали 
		за отца и дали десять лет. И вдруг перед самой войной её вызывают из 
		лагеря с вещами. Что бы это значило? Сажают в поезд — и в Москву, на 
		Лубянку. Здесь её привели к самому Берии. Роскошный кабинет, портрет 
		Сталина во весь рост. Берия за письменным столом, предлагает садиться.
		
	
		 
		 
		— Вы такая-то?.. — и так далее. — У вас родственники за границей есть?
		
	
		 
		 
		Татьяна клянется, что никакой связи с ними не поддерживала
	
		  
		— Напрасно, — говорит Берия. — У вас какой срок?  
		— Десять лет.  
		— Ну это много! Слишком много. Теперь я вам объясню, зачем мы вас 
		вызвали. Один брат ваш живет в Константинополе, другой скончался в США и 
		оставил шестьдесят миллионов долларов. У него прямых наследников нет. 
		Брат ваш может получить это наследство, только если вы приедете в США. 
		Мы вас посадим в самолет, выправим вам документы. С вами поедут двое 
		наших людей. Получите деньги и вернетесь.
		
	
		  
		Она стала ждать — представьте только, как волновалась! Думает: если 
		поеду, неужели не удеру, не останусь там? Правда, они могут меня 
		убить... Дам каждому по пять миллионов.
		Ждала, ждала, а тут вдруг война. Опять ждала, а её — в этап. Куда? Как? 
		Ей говорят: «Приговор остается в силе». Вот она и тут.
		Так вот, когда я уходила в город, Татьяна попросила:
		
	
		  
		— Можно, я возьму ваш обед? Хлеб я вам сохраню.
		
	
		  
		Я согласилась. Мой брандахлыст и кашу Татьяна съела
	
		  
		5 
		 
		В Караганде я ещё успела пойти к парикмахеру и сделать паровую завивку. 
		Сколько лет я не была в парикмахерской!  
		 
		Парикмахер удивился: 
		
	
		  
		— Я до сих пор вас не видел! Вас прислали сюда работать?
		
	
		  
		Я не стала его разуверять. Он постарался — завил меня на славу. Я 
		почувствовала себя человеком.
		Мужчины опять высыпали к проволоке, когда я шла обратно. А я иду в 
		длинной черной юбке, красиво завитая, голову несу высоко, ни на кого не 
		смотрю. Один робко хлопнул в ладоши, и вдруг все громко зааплодировали, 
		приветствуя меня.
		Обратно я должна была ехать с конвоем, и меня взяли в машину с жёнами 
		охраны, которые в Караганду приезжали в магазины. Они все меня 
		разглядывали, удивлялись, восклицали:
		
	
		  
		— Ах, какая прическа! А мы не догадались зайти к парикмахеру!
		
	
		  
		Мол, мы хоть и начальство, а опростоволосились!
		А я сделала из проволоки каркас и натянула на него марлю, получилась 
		шляпка с полями от солнца, оно там сильно печет. Мы ехали в кузове 
		грузовика без верха. Вохровец, который с нами ехал, все не мог 
		успокоиться, озлобился на мою шляпку, все восклицал с издевкой:
		
	
		  
		— Сними ты это гнездо собачье!
		
	
		  
		Раздражало его, вероятно, что-то интеллигентское, «барское» в моей 
		шляпе. А я возражала спокойно:
		
	
		  
		— Зачем снимать? Она никому не мешает.
		
	
		  
		Но он все своё:
		
	
		  
		— Сними, тебе говорят!
		
	
		  
		Но с головы не содрал. Со мной они обычно такого не смели, да и при 
		женщинах, вероятно, не захотел.
		Когда мы приехали, все обгорели — красные носы вспухли — и опять ахать:
		
	
		 
		 
		— Как же это вы, Агнесса Ивановна, остались беленькой?
		
	
		  
		И это называется женщины! Даже такой вещи понять не могли — прикрыться 
		от солнца! 
		 
		Когда я уезжала из Караганды, у меня с Татьяной произошел такой 
		разговор.
		
	
		  
		— Когда ваш срок кончается? — спросила она.  
		— В сентябре 1947 года.  
		— И мой!
		
	
		  
		И мы условились встретиться тогда. Татьяна сказала:
		
	
		  
		— Я буду вас ждать. Если меня не застанете, значит, что-то случилось.
		
	
		 
		 
		Она ко мне привязалась, и после моего отъезда у неё было тяжелое 
		душевное состояние. Я получила от неё письмо, потом она замолчала. Там, 
		где мы условились встретиться, её не оказалось, я не могла задержаться, 
		чтобы узнать, что с ней. Больше я никогда её не видела и ничего о ней не 
		знаю.
		
	 
	
		
		Оглавление
	 
    
		
		ГУЛАГ
     
    
 
    
      
      
      www.pseudology.org
     | 
   
 
 |