| |
|
Борис
Полевой
|
В конце концов. Нюрнбергские
дневники
Часть 3
|
10.
ПУТЕШЕСТВИЕ С КОНСТАНТИНОМ ФЕДИНЫМ В ЕГО ЮНОСТЬ
В суде продолжается предъявление обвинений в преступлениях против
человечности. Кажется, что могло красноречивее показать лицо нацизма,
чем представленные Л. Н. Смирновым экспонаты промышленной утилизации
отходов комбинатов смерти. Давно уже сбылось предсказание судьи Джексона,
и даже нас, недавних военных корреспондентов, превращенных ныне волею
наших редакций в судебных хроникеров, эти доказательства лишили сна.
Уходим с заседания потрясенные. На ночь глотаем лошадиные дозы
снотворных, чтобы избавиться от реальных кошмаров, то и дело предстающих
перед нами в торжественной тишине Дворца юстиции.
Но оказывается, что это еще не все, что в запасе обвинения есть новые и
новые ужасающие улики. Такие улики мы видели сегодня. Суду была
предъявлена серия кустарных изделий из человеческой кожи. Оказывается,
жена начальника одной из фабрик смерти тяготела к искусству. Она решила
создать единственную в мире коллекцию татуировок. Да, да, татуировок,
которые иные люди делают себе, накалывая под кожу сажу, синьку или
фуксин. Этим особенно увлекаются моряки. В портовых городах есть
специальные заведения, где самые затейливые татуировки делаются по
рисункам художников и представляют собой своего рода творчество.
Так вот эта нацистская фрау, которая, кстати сказать, по характеристике
окружающих, слыла женщиной набожной, хорошей матерью и добродетельной
супругой, коллекционировала эти татуировки, разумеется, вместе с кожей.
Когда появлялся в лагере заключенный с татуировкой, ей немедленно об
этом сообщали. Глазом знатока она оценивала татуировку, и если та ей
нравилась, человека умерщвляли, свежевали, вырезали кусок кожи с
нанесенным на нее рисунком, вымачивали в жиру, а потом выделывали по
какому-то специальному способу. Лучшие оригинальные экземпляры шли в
коллекцию фрау. Из тех, что попроще, выделывались абажуры, настольные
бювары, сумочки и всякая галантерея. Несколько толстых альбомов с
образцами татуированной кожи из коллекции этой женщины были сегодня
представлены суду. Показывались также абажуры и бювары, которые эта дама
дарила как сувениры женам начальников и высокопоставленным знакомым.
И снова была паника на скамье подсудимых. Шахт сидел, закрыв глаза, фон
Папен демонстративно затыкал уши. Нейрат не поднимал головы, а Геринг и
Гесс демонстративно перешептывались с нарочито бесстрастным видом, хотя
легко можно было заметить, что и им, должно быть, страшно. Снова кого-то
в беспамятстве увели с гостевого балкона.
Нервы так взвинчены, что нужно чем-то отвлечься.
Мы уговорили Константина Федина вечерком погулять по Нюрнбергу. Впрочем,
"погулять" здесь совсем не подходящее слово. Более подходящее будет "полазить",
потому что, как я уже писал, улиц в центральной части города в строгом
смысле слова уже нет, а есть лишь асфальтированная траншея между грудами
развалин.
Итак, мы с Фединым пошли гулять и с нами наш Оловянный солдатик, который,
как мне кажется, немножко влюблен в Константина Александровича. Пройдя
более или менее разобранные кварталы, мы очутились на узенькой дорожке,
проложенной меж гряд битого кирпича и причудливых закопченных обломков
старинных зданий. Мы шествовали гуськом—так легче было пробираться там,
где тропинка сужалась и обломки стен преграждали ее.
Федин возглавлял процессию. Несмотря на больную ногу, которую повредил
уже здесь, в Германии, шел он быстро, уверенно находя дорогу, шел,
попыхивая трубкой, оставляя нам, идущим за ним вслед, в качестве
ориентира приятный медовый запах хорошего табака. Как он тут, в этой
каменной каше находил путь, бог его знает, ибо лишь изредка на
перекрестке поднимался кусок уцелевшей стены с синей табличкой названия
улицы.
Прошли мы порядочно, почти не разговаривая. На одной из улиц Федин вдруг
остановился. Перед нами были чудом сохранившиеся массивные старинные
ворота. Они вели в никуда и никого не охраняли. Дома не было, и двора не
было, а ворота целехоньки, по-немецки основательные, здоровые, сделанные
на века.
Задумчиво смотря своими светлыми, выпуклыми глазами туда, где из-за
посеребренных снегом развалин выкарабкивался тоненький молодой месяц,
Федин задумчиво сказал:
— В этом доме, которого сейчас нет, я когда-то жил, а из этих ворот
выходил в последний раз в этом городе. Давным-давно, перед возвращением
в Россию, — и, посипев трубкой, он выколотил ее о стойку ворот.
— Как, вы здесь жили? — наивно воскликнул Оловянный солдатик, следивший
за Фединым восхищенным взглядом. Сейчас этот взгляд выражал недоумение.
— Как это могло быть?.. Ну вас... Вы меня разыгрываете? Да? Ведь
разыгрываете?
Я знал Фединскую биографию. Помнил его роман "Города и годы" — одну из
необыкновенных и удивительных наших книг. Этот роман был одним из
любимейших произведений моей юности. И героя этой книги обер-лейтенанта
фон Цур Мюллен Шенау хорошо помнил. Даже легко вообразил где-то тут,
возле старинных этих ворот его так здорово врезанную в память читателя
прямую сухощавую фигуру, мундир с железным крестом, его породистую
голову, рассеченную ровным шрамом аккуратнейшего пробора, его надменные
речи, его диковатые мечты и угрозы. Тут, среди развалин того самого
Нюрнберга, который в книге описан процветающим, благополучным,
самодовольным бюргерским городом, я вспомнил это произведение и будто
сразу получил разгадку всех тех сатанинских ужасов нацизма, история
которого проходила теперь перед нами в кровавых одеждах изо дня в день,
история, в которую нормальный человеческий мозг с нормальным мышлением
порой почти отказывался верить.
Ну да, вот этот самый мир прусского офицерства, узко ограниченный,
замкнутый, надменный, безжалостный взрастил и вскормил всех этих
гитлеров, герингов, риббентропов, франков. Из такого вот барона фон Цур
Мюллен Шенау и выросли верные служаки фашизма, подобные Кейтелю,
гроссадмиралам Редеру и Деницу. А Константину Федину первому из русских
писателей еще в двадцатые годы посчастливилось подсмотреть зачатие этого
мира. Нет, не только подсмотреть, но как бы даже и предугадать все то,
что потом начало вырастать здесь в бирхаузах и локалях Нюрнберга, что
потом, войдя в силу и обретя гигантскую неограниченную власть, залило
кровью не только Германию, но и лик всей Европы.
И вот сейчас среди нюрнбергских руин, у этих ворот я и постиг всю
глубину и значительность настоящей литературы, литературы добротного
социалистического реализма, в которой художник-марксист как бы
предостерег народы от того, к чему приводит и может в дальнейшем
приводить ненависть к первому в мире рабоче-крестьянскому государству...
Сумерки между тем сгущались. Лунный серпик скрылся в морозной мгле и как
бы растворился в ней. Изрядно продрогнув, мы двинулись в обратный путь.
Шли в том же порядке — Константин Федин, Оловянный солдатик и я. Шли
молча. Попыхивала фединская трубка. Каждый из нас думал о своем. Я
вспоминал страшную вереницу вещественных доказательств сверхчеловеческих
изуверств, какие не смогла родить даже мрачная фантазия Амброза Бирса и
Эдгара По. О чем думал Федин? Да, наверное, вспоминал свою юность,
проведенную в этом доме, где уже тогда, на руинах Версальского мира,
прорастали споры ядовитых грибов нацизма. Ну, а наш Оловянный солдатик,
то и дело посматривавший на Федина, вероятно, решал, мистифицирует он ее
или нет. И еще я думал о дальнобойности фединского творчества и
прикидывал, как бы это мне достать "Города и годы" и перечитать их здесь
глазами, умудренными опытом Великой Отечественной войны и Нюрнбергского
процесса.
— А вы знаете, друзья, что такое "рашен палас", где вы изволите жить? —
не оборачиваясь, спросил Федин. — Это ведь старый штайнский бирхауз. Там
некогда подавали отличное пиво и сосиски с капустой. И были наверху
номера для людей с малым достатком. Откуда я это знаю, как вы думаете?
Мы остановились, заинтересованные.
— В самом деле, откуда?
— По субботам и воскресеньям я играл там на скрипке, зарабатывая себе на
жизнь, — сказал Константин Александрович. — Мне надоел наш "Гранд-отель",
или курафейник, как вы изволите его называть... Поедемте к вам, я
посмотрю этот штайнский бирхауз, посидим в баре пресс-кемпа.
Предложение было принято. Добравшись до Дворца юстиции, громада которого
темнела на фоне синевато светившегося снега, мы сели в очередной фургон.
И неплохо провели вечер, который, правда, для меня был несколько
испорчен одним курьезным обстоятельством.
Дело в том, что всем нам за время пребывания здесь до чертиков надоела
американская еда, которой нас столь обильно потчуют в парадном обеденном
зале замка Фаберов. Удивительно красивая и аппетитная с виду и...
безвкусная. Нет-нет, хозяева стараются как могут. Даже белый хлеб
доставляют сюда в красивых станиолевых обертках. Он ноздреватый, пухлый,
с румяной корочкой. Но положишь его в рот — никакого впечатления, будто
жуешь бумажную салфетку. Знаменитые американские стейки — поджаристые,
толщиной в руку, с горошком таким зелёным, будто он сейчас снят с грядки.
А положишь в рот и — никакого вкуса. Даже слюна не выделяется. Консервы,
все в консервах. Не только мясо, но и яйца доставляются сюда в
замороженном виде, бог весть какого года хранения. Много варенья,
повидла, консервированных фруктов и овощей. Но все обманчиво. Хлопнешь
рюмку водки, вонзишь вилку в зеленый пупырчатый огурчик, а он,
оказывается, сладкий, да такой сладкий, что, обманувшись в лучших
чувствах, и глотать его не хочется.
Поначалу, плененные обилием и красочностью еды, к тому же ее абсолютной
дешевизной в пересчете на оккупационные марки, мы на нее поднаперли,
просили добавок первого, съедали по два-три вторых. Потом остыли и
теперь смотрим на толстый поджаристо-румяный стейк, как солдат на вошь.
Смотрим и тоскуем по черному хлебу, по разваристой картошке. Все стали
жаловаться на недостаток витаминов. Их сколько угодно в военном ларьке,
и все в роскошной упаковке с мудреными учеными названиями. Но разве
самая лучшая пилюля или таблетка заменит живую луковицу или головку
чесноку? Я протелеграфировал жене просьбу прислать мне с нашим самолетом
хоть пару чесночных головок. Когда прибыла посылка, наш стол ликовал.
— Чеснок, он как юмор — такая же драгоценная вещь, — говорил Николай
Жуков, густо натирая поджаристую корочку безвкусного хлеба, — С ним,
братцы, любую дрянь съешь да еще и оближешь.
Очевидно, консервированная еда так же печально действовала не только на
русские желудки. Когда мы садились за обед, благоухание чеснока
расплывалось по залу и обязательно какая-нибудь соседствующая с нами
нация шла к нам за русской помощью. Уже на следующий день мы все
соответственно благоухали и в зале заседания.
Так вот, оказывается, эта чесночная эпопея привлекла внимание
корреспондента американской солдатской газеты "Звезды и полосы". В
сегодняшнем ее номере я оказался изображенным в моем утрированно
роскошном мундире при каких-то невероятных орденах на груди и иных
местах. Я сидел против скамьи подсудимых и дышал в сторону Геринга и
компании. Над рисунком был заголовок: "Новое секретное изобретение
русских в борьбе с нацизмом" и эпиграф: "Корреспондент "Правды" на
Нюрнбергском процессе Борис Полевой дышит чесноком в лица подсудимых. В
компетентных медицинских кругах сообщают, что вследствие этого некоторые
из них могут скончаться, не дождавшись приговора".
Обитатели халдейника ликуют. Получил в подарок по крайней мере с десяток
номеров с этой карикатурой. У стойки бара Дэвид встретил меня
аплодисментами, а внимание бармена ценится здесь чрезвычайно высоко.
Словом, не знал куда и деваться.
— Вот как в наши дни завоевывается популярность! — воскликнул Михаил
Семенович Гус.
Особенно неловко чувствовал я себя перед Фединым, ибо человек этот
слывет в корреспондентском корпусе образцом джентльмена. А тут такой
спектакль! Но он сумел сделать вид, будто ничего и не замечает. Лишь
прощаясь перед отъездом, вдруг наклонился и спросил шепотом: "Нет ли у
вас головки чесноку?" Увы, в заветном мешочке, присланном женой из
Москвы несколько дней назад, шуршали только очистки.
11. КУХНЯ ДЬЯВОЛА
Еще раз убедился в силе настоящей литературы. По телеграфной просьбе
жена добыла в библиотеке "Правды" и прислала мне роман Федина "Города и
годы". За пару ночей я перечел его, а потом книга пошла по рукам
братьев-журналистов.
И — такова уж магия литературы — с тех пор и в "правой, военной руке
Гитлера" фельдмаршале Вильгельме Кейтеле, и в этой изворотливой
красноносой лисице Альфреде Иодле — начальнике штаба оперативного
руководства верховного командования вооруженных сил, и в гроссадмирале
Эрихе Редере, и даже в Геринге, который за дни процесса так похудел, что
теперь никто из корреспондентов уже не называет его в своих репортажах
толстой свиньей, — я в часы допроса невольно ловлю черты фединского
барона фон Цур Мюллен Шенау, постаревшего на двадцать пять лет и
сделавшего неплохую карьеру при Гитлере. А эти военные как раз в центре
внимания все эти последние дни.
Мы сейчас как бы находимся на кухне дьявола. То, что мы узнаем,
заслуживает такого названия. Благодаря документам, предъявленным
обвинением, мы видим, как кучка международных разбойников, опьяненная
своими кровавыми успехами в Западной Европе, совершенно хладнокровно
планировала не только расчленение нашей Родины, не только ограбление ее
народов, "не только, — так прямо и говорилось в одном из документов, —
возвращение их к изначальной первобытной жизни", но и физическое их
истребление.
Все это, оказывается, было запланировано, именно запланировано задолго
до того, как в светлую июньскую ночь фашистские воздушные пираты
обрушили смертоносный груз на мирные наши города, спавшие крепким
предпраздничным сном, и бронированной армадой бросились на наши границы.
Конечно, нас, советских людей, принявших на свои плечи основные тяготы
второй мировой войны, наш народ, который в богатырском единоборстве со
всеми силами фашизма, собранными Гитлером под своими разбойничьими
знаменами, сломал хребет нацистскому зверю, нас, воочию видевших или
испытавших на себе гигантские масштабы и всю гнусность преступлений,
документы, представленные в последние дни американским обвинителем, не
очень удивили. Все то, о чем говорилось на суде, мы видели своими
глазами. На своей шкуре испытали. Новым же для нас, советских
журналистов, было то, что сейчас нас вводили в самую кухню нацистского
дьявола, показывали, как на тайных заседаниях Гитлера и его сообщников
принимались планы онемечивания Советского Союза, как далеко шли эти
чудовищные планы.
На совещаниях Гитлера, записи которых цитируются американским
обвинителем, присутствовали только самые доверенные лица — подсудимые
Кейтель, Розенберг, Геринг, Борман и генерал Ламмерс. Им незачем было
рисоваться друг перед другом, что-то скрывать или маскировать. Говорили
прямо, не стесняясь в выражениях, говорили на циничном, разбойничьем
языке.
Принципиально мы должны теперь поставить перед собой задачу разрезать
громадный пирог в соответствии с нашими потребностями для того, чтобы:
во-первых, доминировать там, где мы хотим, во-вторых, обстреливать, как
мы хотим, в-третьих, эксплуатировать.
Так, с циничной откровенностью заявил Гитлер, зная, что встретит только
восхищение у своих высокопоставленных сотрудников по кровавым делам.
И они принимались на карте резать и кромсать нашу страну и планировать
не только уничтожение ее как самостоятельного государства, но и
физическое истребление населяющих ее народов. Гитлер заявил, что, по его
конечному замыслу, территория всех прибалтийских республик должна войти
в состав Германской империи. Балтийское море должно стать немецким морем.
В Германскую империю должно быть включено Баку со всеми нефтеносными
районами, "весьма необходимыми нашему (германскому. — Б. П.) хозяйству",
а также плодоносные районы Украины. Такой был их конечный план, и Гитлер
заявил:
Начиная войну, мы должны ясно сознавать, что мы никогда не покинем эту
страну.
Это очень легко себе представить — карта Советского Союза лежит на столе,
шестеро нацистов, окружив этот стол, вожделенно следят за тем, как палец
фюрера режет и кромсает ее территории. Они истекают слюной, они изнывают
от восторга, даже аплодируют, и генерал Ламмерс, ведущий для истории
протокол этих тайных совещаний; делает ремарку:
План фюрера был встречен полным единодушием и вызвал восторг всех
присутствующих.
Итак, не испеченный еще пирог разрезан, установлены главные цели
задуманной войны. Начинают говорить о средствах достижения этих целей.
Как лучше реализовать захват? Как поступить с многомиллионным народом,
населяющим эти районы? И тут Гитлер хладнокровно и обдуманно предлагает
призвать на помощь организованный, заранее запланированный голод. По его
мысли, именно голод, массовый голод лучше, чем душегубки, рвы смерти,
газовые камеры и другие, уже изобретенные нацизмом средства массового
истребления людей, может уничтожить народы Советского Союза и очистить
его территорию для немецких колонистов.
На суде мы прослушали и документы, в которых разрабатывались планы
организации массового вымирания населения. Называется этот документ
скромно "Директива по экономической организации на Востоке". Датирован
23 мая 1941 года, то есть за месяц до вероломного нападения на Советский
Союз.
Каковы же планы? Они просты и ясны — очищение от населения путем
организации массового вымирания всей центральной части СССР должно быть
достигнуто путем "немедленного и полного прекращения снабжения всей
северной зоны, включая промышленные центры — Москву и Санкт-Петербург".
Костлявой рукой голода планировалось сдавить горло населению в
промышленных районах и очистить их от рабочих, технической и иной
интеллигенции, которой Гитлер особенно боялся.
Вся промышленность в недостаточно плодородных районах, и в особенности
Москвы, Санкт-Петербурга и их областей, а также Уральский промышленный
район должны быть оставлены без снабжения.
И дальше.
Не должно быть исключения и в отношении какого-либо другого
промышленного района или какого-нибудь промышленного предприятия.
Отрезав промышленные районы севера и северо-востока, прекратив доступ
туда каких-либо продовольственных продуктов, Гитлер планировал дальше
разрушить и сельское хозяйство этих районов, чтобы оно уже в первые годы
нацистского господства не имело никаких излишков и ничего не могло
давать городам.
Нужно сделать его фактически сельским хозяйством только для тех, кто им
занимается. В результате там не будет товарного зерна и никаких товарных
продуктов. Не должно быть товарного сельского хозяйства вообще.
Необходимо совершенно исключить молочное хозяйство и свиноводство.
Чтобы ускорить процесс обезлюживания на захваченных территориях,
форсировать организованный голод, чтобы не дать населению
воспользоваться имеющимися запасами, а также существовать за счет убоя
скота, в директиве подчеркивается, что все запасы на оккупированных
территориях Советского Союза нужно немедленно изымать.
Необходимо немедленно захватить скот и передавать его армии, а также
вывозить его как можно скорее в Германию. Поскольку никаких кормов не
будет, рогатый скот и свиньи должны исчезнуть в ближайшем будущем...
Если мы не захватим все это сами и не используем это для военных нужд и
нужд Германии, то население в ближайшее время использует его на свои
нужды, без всякой пользы для Германии.
Гитлер требовал организовать голод быстро, планово, безжалостно и
действовать в этом направлении немедленно, сразу же после вступления
войск. В этой секретной инструкции, предназначенной лишь для высших
военных и высших чиновников оккупационной администрации, предписывается:
Городское население этих районов, а также тяготеющих к городам сел,
должно быть готово встретиться с самым настоящим, голодом. Нужно будет
вывозить из них людей в Сибирь и дальше.
А для окончательного внесения ясности снова повторяется:
Всякое снабжение русских промышленными товарами также должно быть
прекращено. Мы должны максимально ускорить возвращение страны к
примитивному сельскому хозяйству. Многие десятки миллионов людей в этих
районах умрут, остальные вынуждены будут уходить в Сибирь и дальше. Это
все должно быть ясно и четко понято.
Сейчас я записываю все это без особой надежды когда-либо опубликовать,
ибо все попытки напечатать мои дневники в журналах или книгой до сих пор
не удавались. Кроме нескольких клочков о Великолуцкой операции, которые
дал "Октябрь", все так и лежат дома до лучших времен, и я не знаю,
настанут ли они когда-нибудь, эти "лучшие времена". Пусть все эти мои
записи послужат хотя бы первичным сырьем для какого-нибудь будущего Льва
Толстого, который в близком, а вернее всего в отдаленном будущем, когда
утихнут бушующие страсти, будет восстанавливать полную картину второй
мировой войны.
Словом, знай, будущий историк, как, при каких обстоятельствах, в какой
обстановке Гитлер и его разбойничья компания кромсали "огромный пирог",
нашу страну, занимающую одну шестую земной суши. Знай, с какими
надеждами берлинский маньяк в светлую, июньскую, столь памятную всем нам
ночь бросал свои войска, самолеты и танки на наши границы.
Теперь, когда на суде все документы, мною здесь процитированные, и
многие другие подобные пронумерованы, приобщены к протоколам заседаний,
когда тайное стало явным, всемирно-исторические победы Красной Армии как
бы выросли в своих масштабах.
Вот лорд Лоренс, взглянув на свои пузатые часы, по обыкновению мягко и
вежливо произнес: "Теперь, как мне кажется, настало время закрыть
заседание до следующего дня". Все двинулись к выходу. В дверях мы
оказались рядом с пожилой, американской журналисткой, изучающей сейчас
русский язык. Из того, что уже изучила, она сумела сколотить такую
фразу:
— Сенкью... спасибо... Спасибо всё — Красной Армии спасибо большой...
Солдат, офицер, дженерал — спасибо...
Признаюсь, эта корявая фраза и крепкое рукопожатие, которое ее
сопроводило, очень растрогали. Это была естественная реакция на все то,
что в последние дни мы слышали на суде...
12. ДВА ПОДАРКА САНТА-КЛАУСА
Между прочим, "Города и годы" обойдя весь наш халдейник, перекочевали
куда-то к судейским. Роман переживает здесь, в Нюрнберге, свою вторую
молодость и пользуется новым успехом. Боюсь, что жене придется краснеть
перед строгими библиотекаршами "Правды" за зачитанную книжку.
Со вчерашнего дня в большом зале дворца Иоганна Фабера воцарилась
большая пышная елка. Дэвид рассказывает, что на добычу этой елки 1-я
американская дивизия снарядила целую экспедицию куда-то далеко в
Баварские Альпы. Дерево везли по горным дорогам на машине с прицепом и с
большим трудом через окно, на веревках подняли на третий этаж. Как бы
там ни было, елка водружена в центре зала, и теперь чудесное, мохнатое,
пышное дерево это распространяет аромат свежей хвои, напоминая всем о
детстве и о семьях, живущих далеко. Вся пресса ходит благостная, с
оттаявшей душой, и даже возле стойки Дэвида не вскипают страсти, не
слышно ни хохота, ни жестоких споров.
Под елкой водрузился большой Дед-Мороз, говорят, прибывший сюда, в
оккупированную Германию, из Америки на самолете. Здесь он выступает под
псевдонимом Санта-Клауса. На нем красная, отороченная ватой шуба,
сверкающий колпак с кисточкой и посох из прозрачного стекла, который,
по-видимому, будет сверкать и светиться, ибо к нему подключен провод.
Елку украшают на особый манер, и если наверху сверкают обычные
стеклянные игрушки, бусы, канитель, флажки, то пониже на ниточках висят
бутылки виски, джина, ликеров, пакетики сушеных фруктов и орешков, а
также автоматические ручки, фотоаппарат и даже портативная пишущая
машинка. Все это с номерками. Американский Дед-Мороз — дед деловой.
Оказывается, он замыслил провести грандиозную лотерею-аллегри, и каждый,
имеющий что-то в кошельке, сможет попытать счастья возле его довольно
объемистого мешка.
Сия елка вызвала, по-моему, энтузиазм только у двух наций — у
американцев и у нас, ибо, как я давно уже заметил, именно наши
заокеанские коллеги и мы особенные мастера в минуты отдыха шумно
пошутить и подурачиться. Вообще я замечаю между нами много общего, и
объясняется это, по-моему, тем, что оба народа — и североамериканский и
советский — еще молоды, деятельны. И хотя у нас и у них разные мечты о
счастье, разные представления о будущем, хотя мы живем в диаметрально
противоположных социальных системах — и они и мы по-своему оптимистичны,
веселы и дружелюбны.
Вот такие крамольные мысли внушила мне эта елка, сулящая к тому же
халдеям веселый вечер и возможность попытать счастья.
Впрочем, я от Деда-Мороза свои подарки уже получил. Их два. Редакция
разрешила мне на время рождественских каникул отправиться в короткое
путешествие по Европе с друзьями из Югославии. Это — раз, а второе —
нашел-таки шофера и, кажется, действительно неплохого.
Направили его ко мне на этот раз не офицер американского автохозяйства
или как оно у них там называется, а наши советские ребята — шоферы,
обслуживающие машины судейского персонала. Пришел водитель главного
судьи Никитченко, немолодой, плотного сложения человек, с круглым,
русским лицом.
— Мы тут слыхали, вы шофера ищете? Есть тут у нас один на примете —
Куртом звать. Немец. Из военных. Летчиком будто был, в нашем гараже
механиком подрабатывает. Толковый парень, немножко даже по-русски
научился кумекать.
— Здешний?
— Здешний... Его будто бы наши где-то на Северном фронте, что ли, сбили.
Вернее, в воздухе подожгли. Он весь горелый и чуть хромает, но, говорю,
толковый. Мы его тут давно наблюдаем и все как есть ручаемся. Семья у
него — мать там, сестра. Может, взглянете? Мы пришлем.
И вот приходит сегодня ко мне американец часовой, стоящий у дверей
нашего халдейника. Жестом показывает, дескать, там у входа вас
спрашивают;
— Пропустите.
Открывается дверь, появляется высокий человек лет тридцати пяти. Браво
вытянулся, бросил руку под козырек. Очень бойко произносит по-немецки:
— Господин полковник, по вашему вызову такой-то явился.
И тут же не без труда выжимает из себя по-русски;
— Я пришел.
У него продолговатое лицо, из тех, какие у нас зовут лошадиными.
Соломенного цвета волосы, умные, усталые глаза. Виски и щеки стянуты
красной блестящей кожей.
Указал ему на стул. Не сел. Мы повели с ним разговор, какие ведут
разноплеменные собеседники, немного знающие язык друг друга. Рассказал о
себе.
Здешний житель, из Штайна. До войны работал водопроводчиком на фабрике
Фабера. Кончил авиашколу в Мюнхене. Летчик-истребитель. Старший
лейтенант. В воздушном бою на Северном фронте в воздухе был подожжен
советскими истребителями, но дотянул горящий самолет до своих позиций.
Инвалид третьей степени.
— В национал-социалистической партии, в гитлерюгенд состояли?
— Гитлерюгенд — да. Наци — нет.
— Ну что ж, а какие бы вы хотели условия, какую зарплату, сколько денег?
Прежде чем об этом разговаривать, он должен меня предупредить, он воевал
на Восточном фронте и имеет железный крест за победу в воздушных боях.
— Вы выполняли свой военный долг.
— Я сбил два русских самолета.
— Но ведь и наши тоже вас в воздухе подожгли... Сколько бы вы хотели
иметь зарплаты?
— Как можно больше. У меня больная мать, сестра и два племянника. Мать
воспитывает детей своего брата, тоже вдовца, погибшего в Берлине... Как
можно больше денег, в разумных пределах, конечно.
Он мне понравился этой своей прямотой и правдивостью. Я усадил его за
стол, достал из чемодана заветную бутылочку водки и длинную пачку
печенья. Выпил охотно, но к печенью не притронулся, даже отодвинул его.
Я пригласил переводчицу и попросил ее сообщить любезнейшему капитану,
ведающему автотранспортом, что шофер мне понравился, пусть его допустят
к машине и дадут права на вождение. Расторопный капитан на этот раз
проворства не проявил. Сейчас, когда бежали эсэсовцы, из которых многих
поймать еще не удалось, весьма опрометчиво с моей стороны брать шофера
немца, да еще бывшего офицера... Нет-нет, он настойчиво просит меня
подумать, он не хочет, чтобы я рисковал собой.
— Скажите господину капитану, что он не имеет права без особых причин
стеснять меня в моих действиях. По правилам Трибунала корреспонденты
приравнены к судебному персоналу, и никто не может их стеснять. Что же
касается моей безопасности, скажите ему, что я привык заботиться о ней
сам.
Выслушав все это, капитан попросил передать мне, что он тоже не имеет
права выдавать этому немцу пропуск для езды за город. К сожалению, он
будет вынужден ограничить езду городской чертой. Вот тут-то меня и
прорвало.
— Скажите капитану, черт с ним. Нет, нет, без черта, конечно. Скажите,
что машина нужна мне для работы, и я не собираюсь ездить на пикники.
Тогда в трубке прозвучало "0'кэй", произнесенное весьма кисло.
Поостыв, я уже понял, что погорячился. Впереди были рождественские
каникулы, поездки по Западной Европе.
Ну что ж, придется, вероятно, проситься в машину к югославам. И все же
мне, пожалуй, не стоит обижаться на подарки Санта-Клауса.
13. НОЖ РАЗБОЙНИКА
Югославские друзья деятельно готовятся к каникулярному путешествию.
До войны жил я в своем городе Калинине, ездил мало, даже в Москву
выбирался редко и с туристскими путешествиями по Европе вовсе не знаком.
Но югославские коллеги выросли в иных условиях. Они энергично и умело
готовятся к поездке, добывают нужные документы, меняют в банке
оккупационные марки и настолько любезны, что хлопочут заодно и за меня.
Я тем временем написал и отнес на телеграф последнюю в этом году
корреспонденцию. Она озаглавлена "Нож разбойника". Гитлер называл части
"СС" своим "верным оружием". Он был разбойником по натуре и по делам, а
какое верное оружие может быть у разбойников? Нож, конечно.
Последние дни обвинители предъявляют документы и вызывают свидетелей,
вскрывая деятельность черной гитлеровской лейб-гвардии, так называемых
штурмштафельн, стяжавших в войну отвратительную славу под названием
эсэс. Народы Европы, которым Гитлер всаживал в спину этот нож, а потом с
помощью этого же ножа заживо свежевал и сдирал шкуру со своих жертв, еще
долго будут с содроганием отвращения вспоминать это любимое детище
гитлеровского режима, его основную опору.
Штурмштафельн — эсэс отнесены к числу преступных организаций и являются
коллективным подсудимым Международного Военного Трибунала. Я слушал
обвинителей, знакомился с документами, и мне все время вспоминалась
встреча с первым эсэсовцем, давняя встреча на Калининском фронте в
заснеженном лесу зимой 1941 года, в самом начале нашего наступления.
В этот день мы с Александром Фадеевым, приехавшим тогда к нам с
корреспондентским билетом "Правды", узнали, что в дивизии генерала
Поленова захвачен в плен эсэсовец. Первый пленный эсэсовец, да еще из
дивизии "Адольф Гитлер", которая в те дни еще только появилась перед
войсками Калининского фронта. Мы бросили все дела и, несмотря на
сорокаградусный мороз, по замерзшей Волге рванули по направлению к
городу Старица, где держал свой флаг генерал Поленов.
В просторной избе, где помещались разведчики, захватившие этот
необыкновенный трофей, было жарко натоплено. Пленный сидел на корточках
в углу — большой, плечистый, рыжий в черном, еще не виданном нами
мундире с "молниями" на петлице кителя и серебряным черепом на пилотке.
На рукаве у плеча была нашита ленточка с надписью "Адольф Гитлер",
которую он, видимо, пытался содрать, но не успел. От жара лицо его было
красно, как медная кастрюля, пот стекал с жирного лба, задерживаясь на
жестких, будто проволочных бровях. В светлых маленьких, заплывших
глазках было столько злобы, сколько бывает у хоря, угодившего в капкан.
Имя его я теперь, разумеется, забыл, а вот это лицо помню.
Он уже дал показания. По мнению допрашивавшего его лейтенанта, он
довольно охотно рассказал все, что знал о вооружении и дислокации своего
полка. Его сообщения в основном совпадали с имевшейся разведсхемой. Но
самым интересным оказался не этот первый захваченный охотниками за
"языками" эсэсовец, даже не его показания, а нечто, что было снято с
него при обыске и что лежало теперь на столе, являясь предметом
брезгливого созерцания всех, находившихся в эту минуту в избе.
— Вот, товарищ бригадный комиссар, полюбуйтесь, что он носил на себе, —
сказал, адресуясь к Фадееву, капитан, командир разведчиков, добывших
этого редкого зверя. При этом коснулся карандашом чего-то матерчатого,
затертого, грязного, что не очень ясно вырисовывалось на столе, ибо
стекла в окнах избы были давно выбиты и отверстия заткнуты соломой.
Мы рассмотрели своеобразные брезентовые вериги, которые этот эсэсовец
носил на теле под нижней рубашкой — эдакий широкий пояс с бретельками. К
поясу были пришиты плоские матерчатые мешочки, набитые золотыми и
бумажными деньгами всех государств, где воевала дивизия "Адольф Гитлер",
ювелирными изделиями, превращенными для компактности в комочки золота,
и, наконец, золотыми и платиновыми мостами и коронками, которые вырывал
этот тип изо рта своих жертв.
Среди монет были французские и бельгийские франки, австрийские шиллинги,
датские кроны, югославские динары, наши царские пятерки и десятки,
которые он бог весть где и как добыл, и, наконец, червонец петровских
времен — массивная золотая монета, монета, которую он, по его
собственному признанию, "организовал" в музее города Ржева. По этим
деньгам можно было точно установить, где воевала его дивизия. Зубных
коронок у него оказалось около ста двадцати, что говорило, хотя,
разумеется, и не о полном, количестве его жертв. Поначалу, после того
как его приволокли в эту избу, он держался очень уверенно и начал с
вопроса, будет ли сохранена ему жизнь, если он все расскажет. Но после
того как с него содрали эти вериги и все добро было высыпано на стол, он
даже завыл от жадности и страха.
— Вы нумизмат?—спросила его девушка-переводчица по просьбе Фадеева.
Оказалось, что он даже не знает этого слова.
— Для чего же вы все это собирали?
Он даже брови поднял, пораженный наивностью такого вопроса.
— Разумеется, потому, что хотел весело пожить после войны. Все солдаты
об этом мечтают.
Я помню, как переводчица, обычная русская девушка из института
иностранных языков, успевшая уже за войну допросить многих пленных и ко
многому привыкшая, брезгливо отпрянула:
— Какое чудовище! Какая гадость!
Фадеев — человек необыкновенно любознательный, на этот раз ничего не
спрашивал и только старательно что-то записывал в блокнот, который
обыкновенно никогда не вынимал. Хорошо помню, что тогда этот первый
увиденный нами эсэсовец померещился нам даже не человеческим выродком,
нет, а экземпляром какой-то новой, еще неизвестной зоологам породы
зверей, сочетавшим в себе все худшие черты зоологического мира, лишь
замаскированный человеческой оболочкой...
И вот перед судом штурмштафельн — эсэс — организация, в которой вырос
этот человекоподобный зверь. Найдены, раскрыты ее тайные сейфы. В
наушниках звучат отрывки из секретных документов, написанные ее
атаманами. Их ровным голосом читают обвинители, со всей убедительностью
доказывая, что экземпляр, так поразивший когда-то нас с Фадевым, это
всего только рядовой, обычный экземпляр, какие в гитлеровском рейхе
выводили сотнями, тысячами. Путем целой системы отбора и воспитания,
путем систематического вытравливания человеческих черт и привычек и
прививки всего худшего, что существует в животном мире, — кровожадности,
хищности, злобы, хитрости. Так появлялись эсэсманы — люди в черной
форме, без чувств чести, совести, без мыслей, без идей, без всего того,
что отличает человека от хищного зверя. И на суде выяснилось на основе
цитат из высказываний Гитлера, Гиммлера, Геббельса, что вот эти-то
молодчики и являлись образцами "высшей нордической расы", по которым
нацизм стремился перевоспитывать весь немецкий народ.
Эсэс были "орудием удара", как высокопарно называл их Гитлер и первый
его подручный Гиммлер, в подчинении которого была эта черная гвардия.
Перед ней стоял основной принцип: слепое повиновение. На этом принципе
эсэсовцы воспитывались, И то, что нам с Фадеевым показалось таким
омерзительным, — вериги убийцы, набитые монетами и золотыми коронками, в
национал-социалистическом государстве осуществлялось в масштабе всей
страны. На суде читались адресованные главарям эсэс директивы, в которых
предписывавалось собирать в концентрационных лагерях зубные коронки,
мосты, пломбы из драгоценного металла. Предписывалось, как вырывать все
это из ртов мертвецов, как учитывать, хранить, сдавать в отделения
рейхсбанков под опеку подсудимого Функа "это ценное имущество рейха".
Эсэсовцы были не только палачами, но и изобретателями всех аппаратов
уничтожения и массовых убийств, практиковавшихся в лагерях. Все понятия
о сути человеческих профессий в эсэс были перевернуты с ног на голову.
Солдаты в концентрационных лагерях практиковались на истреблении женщин,
стариков, детей. Врачи, призванные спасать больных и облегчать
человеческие страдания, в своих тайных лабораториях разрабатывали
средства массового отравления, ставили на людях изуверские опыты, обычно
кончавшиеся умерщвлением. Инженеры-строители и инженеры-механики,
облеченные в черную форму, чертили проекты газовых камер,
печей-крематориев, машин для дробления костей и других машин для
прессования из размолотых костей и пепла туков для удобрения полей.
Один эсэсовец, кстати, в прошлом педагог, преподаватель гимнастики,
изобрел машину для механического сечения, вернее засекания, людей, и
выправил секретный патент на это изобретение. Причем машина эта
действовала механически: сама обручами прижимала жертву к колоде, сама
отсчитывала количество ударов, которое ей задавалось заранее.
Другой инженер-эсэсовец сделал заявку на аппарат для медленного
вывертывания суставов. Рекламируя свое изобретение, он писал начальству,
что, лежа в станке его аппарата, жертва может только кричать и будет не
в силах оказать никакого даже самого маленького сопротивления, а
приводящему приговор в исполнение не нужно тратить никаких физических
усилий, а только двигать один рычажок,
Перед судом прошла модель и еще более страшной машины — газенвагена,
этого автомобиля смерти, который был впервые опробован изобретателем у
нас на юге и лишь после того, как были письменно запротоколированы
"хорошие убедительные результаты", запущен в массовое производство.
Из трофейных документов суд узнал и подробности первых смертных рейсов,
совершенных этой машиной в районе Таганрога. Автор изобретения искал
более рациональный режим его эксплуатации. Судя по его докладу,
оказавшемуся теперь в архиве суда, изобретатель опробовал свою машину на
людях разных возрастов, затем отдельно на женщинах, отдельно на детях. В
хорошую и плохую погоду. При ветре и в безветрие. Из его рефератов
выходило, что на женщинах и детях машина достигает оптимального эффекта.
В этих докладных содержалась даже жалоба на то, что "шоферы, к
сожалению, не всегда понимали все великое значение технических
испытаний". Они, оказывается, сразу включали рычаг, подающий в машину
выхлопные газы, отчего удушение начиналось немедленно, когда еще машина
шла по населенному пункту и крики жертв могли обратить на себя внимание
и вызвать "нежелательный эффект". Или, наоборот, запаздывали с
включением газа, и наиболее выносливые из обреченных на смерть, в конце
рейса оказывались живы, что тоже могло положить тень на эффективность
изобретения, которое, однако, "при нормальной эксплуатации работает
безукоризненно...".
Я слушал эти документы, и рыжий душегуб из дивизии "Адольф Гитлер",
пойманный нашими разведчиками четыре года назад, начинал казаться
каким-то отсталым кустарем в сравнении с этой технически оснащенной,
механизированной индустрией смерти, со всеми механизмами, что
наизобретали инженеры эсэс и что изготовила германская промышленность.
Не знаю уж, какой приговор вынесет Международный Военный Трибунал, что
скажут высокообразованные юристы, но мне кажется, что каждый эсэсовец —
несомненный преступник, что все, кто носил эту черную окаянную форму,
заслуживают наказания. Ведь мало вырвать нож из руки разбойника, нужно
уничтожить этот нож, чтобы другой разбойник когда-нибудь не завладел им
и не пустил бы снова в дело.
После заседания мы с Крушинским отыскали на стоянке мою машину. Курт
читал какую-то книгу. Она оказалась немецко-французским словарем.
Несмотря на наступление рождественских дней, было сыро. Отстукивала
увесистая капель. Снег с мягким шумом оседал под ногой, и, ей-богу, уже
отчетливо пахло весной.
В машине была хирургическая чистота. Протертые чем-то стекла сияли.
Чтобы избавиться от тяжких впечатлений после чтения всех этих страшных
документов, мы попросили Курта свезти нас в какую-нибудь народную
пивнушку, где по вечерам собирается простой люд, в эдакий рабочий
локаль, о которых мы столько читали в книгах Вилли Бределя.
Мгновение Курт сидел, как бы напрягая память, повидимому, стараясь
понять, что от него хотят. Потом сказал по-немецки: "Яволь" — и тут же
сам перевел на русский; "Хорошо". Минут через десять мы были на окраине
Штайна, за карандашной фабрикой в небольшой чистенькой пивной, где
женщины и девушки в одинаковых клетчатых платьях домашнего образца, в
накрахмаленных нарукавниках и передниках разносили тяжелые кружки с
пивом. Занято было всего несколько столиков. Русских да еще военных
русских здесь должно быть никогда не бывало, и потому все эти пожилые
дядьки в широких пиджаках или вельветовых куртках, сидевшие у столиков,
уставились на нас. Мы заказали пиво и сосиски. То и другое на здешний
счет было необыкновенно дорого и самого низкого качества; пиво
жиденькое, как чай, сосиски толщиной в карандашик, И все-таки нам
показалось здесь куда уютнее, чем в парадных залах дворца Фабера.
Пожилые немцы неторопливо посасывали трубки. Женщины-подавальщицы,
конечно же, мать и дочь, обе крупные, скуластые, похожие друг на друга,
бесшумно и дружелюбно разносили кружки. Уходя, мы заметили, что Курт,
выпивший свое пиво, к сосискам не притронулся. Он положил их на кусочек
хлеба, завернул в бумажную салфетку и, конфузливо отворачиваясь, положил
в карман.
Оглавление
www.pseudology.org
|
|