М., Октябрь 1994 – февраль 1995гг
Игорь Валерьянович Домарадский
Перевёртыш
Часть 1
Истоки
 
O tempora, o mores!

Чтобы разобраться в моём характере и причинах многих перипетий, в которые я попадал, надо рассказать о моей родословной. Ею я горжусь и никогда о ней не забывал.

Мой прадед по материнской линии, Иван Яковлевич Древицкий, происходил из крестьян Бахмачского уезда Екатеринославской губернии. Ему посчастливилось стать одним из первооткрывателей в теперешнем Донбассе угля и каменной соли. На этом он и разбогател. По справке Ростовского областного архива и документам КГБ (см. ниже) в конце прошлого века он был причислен к купеческому сословию, став купцом 1-ой гильдии, а затем потомственным почётным гражданином. В Таганроге он владел пароходством (один из шести его пароходов ходил по Азовскому и Черному морям, по крайней мере, до 60-х годов нынешнего столетия), угольными шахтами близ станции Мушкетово, акциями соляных копий и другими процентными бумагами, имением под Юзовкой, пристанью в Ростове-на-Дону и домом в Таганроге (дом уцелел до сих пор, Николаевская ул. 3). Его состояние оценивалось приблизительно в 800 тыс. руб. Он был членом таганрогской городской управы и биржевого купеческого общества. Умер Иван Яковлевич относительно молодым в 1912 году. Детали завещания не известны. Поэтому не удалось найти документов о разделе имущества.

Прабабку звали Ксенией Михайловной. Происхождения её я не знаю. Помнится, дед говорил мне о том, что она происходила из обедневших дворян.

Дед, Яков Иванович, был старшим из детей (он родился в мае 1881 года). Из его трех братьев в младенчестве умерли двое и до зрелых лет дожил лишь один, Сергей. Кроме того, были три сестры. Одна из них умерла в 1964 году, а других я не знал.

Учиться деда почему-то определили в Мариупольскую Гимназию, хотя его брат и сестры учились в Таганроге. Судя по обрывкам сведений, жил дед у чужих людей, что не могло не отразиться на его успехах. Тем не менее, Гимназию он закончил. В характеристике, написанной по окончании курса, директор так писал о нём: "Юноша скромный и тихий, не без способностей и вообще натура от природы не без задатков. К сожалению, первоначальное образование его было не из удачных, а младшие и средние классы Гимназии им проведены в средах, не особенно благоприятных для духовного воспитания и развития (на квартирах). К восьмому классу оказался с малым запасом знаний и оставлен на повторный курс. Урок оказался благотворным: в настоящее время этот юноша резко и значительно изменился к лучшему, стал серьезно работать и заниматься и много уже сделал на пути к лучшему. Поддерживаемый в этом направлении, он может дать прекрасные результаты. К старшим был всегда почтителен, хотя иногда проявлял признаки строптивости и упрямства. С товарищами дружен".

После Гимназии дед отправился в Варшаву поступать в тамошний Политехнический институт, но затем передумал и в 1901 году поступил на физико-математический факультет Новороссийского Университета в Одессе. В 1901 и1905 годах принимал участие в студенческих сходках.

В августе 1905 года дед обратился с прошением на имя ректора о переводе в Санкт-Петербургский Университет. Прошение мотивировалось семейными обстоятельствами (его две сестры обучались в Петербурге на курсах Лесгафта и жить там одни не могли). Разрешение было получёно и дед продолжил образование на естественном отделении физико-математического факультета Санкт-Петербургского Университета, который он и закончил в 1907 году.

Ещё в Мариуполе дед познакомился с моей бабушкой, Софьей Михайловной (очень красивой!), которая происходила из скромной, многодетной, еврейской семьи, и женился на ней.

По-видимому, семья деда считала его Брак мезальянсом. Во всяком случае я никогда бабушки у родных деда не видел. Как я полагаю, немалую роль в этом отношении к бабушке играло не столько её скромное происхождение, сколько то, что она была Еврейкой, хотя, конечно, для своего замужества ей надо было креститься.

Мама, Зинаида, родилась в Одессе, когда дед был студентом, 5 марта 1903 года, а в 1907 году родилась моя тетя, Оксана, умершая от туберкулеза в Саратове в 1929 году.

Где жил дед с семьей после отъезда из СПБ (после окончания Университета), я не знаю. Однако, судя по сохранившемуся маминому альбому (чисто гимназическому, с наивными стихами – посвящениями и рисунками), в 1915 году семья жила в Москве, куда перебрались все его сестры, уже замужние. У деда был доходный дом, уцелевший до сих пор (Неопалимовский пр.,10). Здесь же он стал одним из основателей Автомобильного клуба (или курсов?) и начал строить кислородный завод. Из Москвы же добровольцем он вместе с собственной машиной попал на Двинский фронт, где занимался ремонтом автомобилей (возглавлял мастерскую).

Очевидно, уже после Февральской революции, семья оказалась под Таганрогом, на принадлежавшем деду хуторе (разъезд Закадычный под Матвеевым курганом). Мама продолжала учиться и там. Её обучёнием руководила Е.С. Ордынская, с которой у нас сохранялись отношения до её Смерти в конце 70-х годов. Была ли в том заслуга Е.С. Ордынской, не знаю, но мама говорила по-немецки и по-французски, неплохо играла на фортепьяно и рисовала. Затем, судя по маминым рассказам, им пришлось много ездить по Украине, что было сопряжено с большой опасностью (бандитизм, Махно) и какое-то она жила в Екатеринославе. Основной причиной этих странствований были попытки уйти от "красных", послужившие потом, при первом аресте (см. ниже), поводом для обвинения деда в сотрудничестве с украинскими националистами. Однако Гимназию мама кончила в Москве в начале 20-х годов, а в 1923 году она вышла замуж за моего отца, Валериана Владимировича Домарадского, который был на 15 лет старше мамы. Этот Брак также был встречен без восторга.

Я появился на свет в декабре 1925 года. Тогда мои родители жили на частной квартире в Староконюшенном переулке, недалеко от дома в Кривоарбатском переулке, принадлежавшем сестре деда. В раннем детстве я перенес полиомиелит и полгода пролежал в гипсе. Последствия его остались на всю жизнь.

О моём отце я знаю очень мало. Родился он в 1888 году в Царстве Польском, в Кельцах. Каково его происхождение, кем были его родители, осталось для меня тайной. Больше того, как звали моего деда и бабушку я узнал из справки КГБ (на справки КГБ мне придется ссылаться ещё не один раз!). В последующем папина семья оказалась в Сувалках
[Сувалки], что на границе с теперешней Литвой, где папа окончил Гимназию, а перед самым началом Первой мировой войны папа был уже в Петрограде, учился на Высших коммерческих курсах и закончил их в 1914 году. Война оборвала его связь с родителями, о судьбе которых он так ничего и не узнал.

Возвращаясь к вопросу о том, кем был мой дед, Владимир Федорович, могу лишь процитировать справку КГБ. В ней говорится, что "Владимир Федорович работал кассиром банка, затем был "гласным" судьей" (где, не указано). С другой стороны, у Д. Мордовцева в "Лжедимитрии" несколько раз упоминается "пан Домарацкий", шляхтич сандомирского воеводы Юрия Мнишека. Кстати, книги Мордовцева были у нас дома, откуда мальчишкой я об этом впервые и узнал. Возможно, что после Октябрьской Революции отец, боясь репрессий, русифицировал фамилию (подтверждением этого является справка трибунала, выписку из которой я привожу ниже). Я знаю также, что в 1921-1922 годах папа несколько раз посещал миссию Литвы в Москве (Сувалки после передела границ вошли в состав Литвы), пытаясь получить "право выезда туда для розыска родственников, однако ему было отказано, так как он являлся сыном русского чиновника".

Папа всегда относился ко мне очень прохладно и, лишь когда уже я стал студентом, у него появился ко мне какой-то интерес. Причину такого отношения ко мне я так и не узнал. В разговорах со мной он всегда был очень сдержан. Поэтому ничего о себе и о своих родителях он мне не рассказывал. Он даже не говорил мне ничего о своей прежней жизни. Никаких документов после него не осталось. У меня сохранилась лишь крошечная карточка, которую мне позднее увеличили. На ней папа изображен в своем кабинете за огромной пишущей машинкой, когда ещё до Революции он работал в Экибастузе, где, судя по документам, был "секретарем и заведующим общим отделом угольных копий и заводов Киргизского Горнопромышленного общества".

Папа был верующим человеком, и я помню, что когда мы жили на даче под Москвой, он часто с мамой ходил в церковь. Мама же, тем не менее, осталась атеисткой до конца дней, как и дед. Родных у папы не было. Был только двоюродный дядя в Москве, Домарадский Михаил Моисеевич, следы которого затерялись, но и о нём я знаю лишь из упоминавшейся справки КГБ. Не было у папы и друзей. Гости у нас никогда не бывали. Только иногда по выходным (в 30-х годах были "выходные"; воскресенья были отменены).

В 1927 году отец, дед, его брат и муж сестры Марии были арестованы. Против них было выдвинуто обвинение по статьям 58-5, 58-10 и 58-18.Папе было предъявлено обвинение в шпионаже в пользу Литвы! Деду инкриминировали то, что он "находился у белых (у гетмана Украины Скоропадского) до конца ликвидации таковых, имел связь с заграницей, поддерживал знакомства с иностранцами, собирал и допускал у себя на квартире сборища, сопровождавшиеся антисоветскими выпадами" (выписка из уголовного дела No. 49400). В конечном итоге, через три месяца все арестованные из под стражи были освобождены, но Постановлением Особого совещания при Коллегии ГПУ лишены права проживания в ряде городов СССР ("6") и пограничных губерниях сроком на 3 года (тогда это был максимальный срок высылки). По какой-то причине папа и дед избрали Саратов. В деле есть просьбы моих родных отсрочить выезд из-за болезни тёти, но в этом было отказано. Таким образом, с двух лет и затем почти 30 лет я жил в этом городе. Снова в Москву я попал лишь в 1973 году, когда мне было уже почти 50 лет.

Чтобы к этому больше не возвращаться, скажу, что в то время исчезла Александра, одна из сестер деда (умерла?), мужа которой расстреляли красные во время Гражданской войны. Позднее исчез и её сын, мамин кузен Николай Гапонов; он был арестован в 1927 году вместе с другими родственниками и, после освобождения из под стражи, со своим дядей Сергеем Ивановичем Древицким, в свое время служившим в Добровольческой Армии, обосновался в Свердловске. Ещё одна сестра деда, Анна, вместе со своими близкими оказалась за границей, кажется в Югославии. Так что от некогда большой семьи остались дед, его брат Сергей и сестра Мария, о которой я упоминал. Кстати, местом ссылки её муж, Седин Иван Алексеевич, подполковник, участник русско-японской войны избрал Ярославль, откуда он был родом. Их дочь, Татьяна, бывшая на несколько лет моложе моей мамы, в 1929 году познакомилась в Москве с индусом, вышла за него замуж и уехала в Индию.
 
Я видел их в Москве дважды в середине или конце 30-х годов. В последующем Татьяна "ударилась" в индуизм, но много лет была активным членом Общества индийско-советской дружбы. На одной из фотографий я видел её на приёме рядом с Хрущевым. Снимок был сделан во время его визита в Индию. Татьяна приезжала в Москву ещё раз, когда умерла её мать. На похороны она опоздала. Марию Ивановну похоронили моя мама и жена. Я же, как член Партии и директор режимного противочумного института в Ростове, на похороны не приехал, побоявшись встречи с Татьяной. Ведь о том, что у меня есть родственники за границей в анкетах я никогда не писал, как не писал и том, что в моей семье были репрессированные. Дом Марии Ивановны в Кривоарбатском переулке, который каким-то образом все годы Советской власти оставался её собственностью, отошёл городу (думаю, что не без помощи Татьяны) и стал частью поликлиники 4-ого Главного управления МЗ СССР. Это особенно интересно, так как вся собственность деда после Революции была экспроприирована, а после высылки его из Москвы была потеряна и квартира в Земледельческом переулке (насколько я знаю, в ней поселился бывший управляющий делами деда).

Ещё один штрих, характеризующий те времена. Относительно недавно я получил из Управления КГБ по Москве и Московской области фотографии и кое-какие документы, изъятые у деда при аресте в 1927 году. Среди них было письмо, отправленное дедом уже из Саратова брату в Свердловск. В этом письме дед выражал беспокойство поведением Оксаны, младшей дочери, болевшей туберкулезом, от которого она вскоре и умерла (я об этом говорил). Каким образом это письмо, отправленное из Саратова, могло оказаться в Московском ГПУ? Следили за ним даже в Саратове, на почте? Какой же нужен был штат!

Насколько я знаю, поначалу в Саратове нам пришлось нелегко. Болтались по частным квартирам. Дед как "лишенец" был безработным и зарабатывал разными поделками: мастерил игрушки, составлял головоломки (одна из них хранится у меня до сих пор). Мама делала искусственные цветы и занималась вышивкой (её "Астры" висят у нас в квартире). Что касается отца, то он организовал первые в Саратове курсы стенографии, преподаванием которой, потом уже с мамой, он занимался до самой Смерти. Наконец, чисто случайно в 1930 году папе удалось получить жактовскую квартиру, две комнаты по 12 м2 (Нижняя ул., 34), в типичном саратовском деревянном, полутороэтажном домике, в котором из удобств был только водопровод. Даже в то время казалось, что дом вот-вот рухнет, и я не перестаю удивляться, как это он сохранился до наших дней!

В 1930 году кончился срок ссылки и дед уехал в Москву, где устроился инженером на заводе "Сжатый газ", получив там казенную квартиру. Родителям пришлось остаться в Саратове (ведь в Москве у них не было ни кола, ни двора). В этом же году случилось несчастье. Пытаясь сесть в неостановившийся на остановке трамвай, мама сорвалась с подножки и сломала себе позвоночник, оставшись на всю жизнь инвалидом. Дед забрал меня в Москву. Сначала я жил у каких-то его родственников, а потом у бабушкиной сестры Фаины Михайловны Фогель, на Солянке. Здесь мне исполнилось 5 лет и меня устроили в детский сад. Детский сад находился там, где теперь размещена Военная Академия, на задворках Академии медицинских наук, членом которой я состою уже 25 лет. Так уж получилось, что теперь я работаю совсем рядом и каждый день хожу мимо бывшего детского сада и дома, в котором меня приютили.

Я ничего не говорил пока о бабушке. Объясняется это тем, что где она была в то время, я не знаю. В Саратов она приехала вместе с нами и младшую дочь она похоронила в Саратове. Но что было потом? Почему-то она вернула свою девичью фамилию, Ротенберг, сохранив её до самой Смерти в 1952 году. Может быть она хотела уменьшить вероятность репрессий? Если так, то это выглядит весьма наивно, поскольку скрыться от ГПУ таким образом вряд ли кто-нибудь смог!

По профессии бабушка была педагогом. Соответствующую науку, наряду с евгеникой и некоторыми другими, тогда объявили "реакционной", "буржуазной" и бабушке, а ей уже было за 40 лет, пришлось переучиваться. Где она закончила педагогический институт и на что жила, не знаю. В Саратове она появилась вновь в середине 30-х годов немного позже деда. До самой пенсии (в начале войны) она преподавала в младших классах одной из престижных школ Саратова и была на хорошем счету.
Дед устроился поверителем в Палате мер и весов, при которой он получил небольшую комнату с кухней без всяких удобств, но с прекрасным видом на Волгу.

Наступили тревожные времена. Почти каждый день мы узнавали о чьих-то арестах. Я не помню ни одной знакомой семьи, в которой кого-нибудь не посадили. Сажали всех подряд. Например, посадили нашего соседа по квартире (он где-то торговал), отца моего друга (парикмахера), сына нашей домработницы (работал на товарной станции), мужа маминой родственницы и подруги детства, каким-то образом оказавшейся также в Саратове (работал на заводе "Комбайнов", не выпустившем ни одного комбайна) и мужа её дочери (известного в городе затейника; тогда была такая профессия). Каждый ночной стук в дверь рождал страх и мог означать несчастье. Естественно, что отец всего боялся. Этим-то, очевидно, и объяснялись его скрытность и странности, о которых я говорил выше. Наконец, дело дошло и до нас. В начале ноября 1938 года снова арестовали деда. Опять статья 58-10. На этот раз – 5 лет Лагерей.

Позднее мы узнали от адвоката, что причиной ареста деда явился заместитель его начальника, некий Зиновьев. Однако существо обвинения осталось неизвестным. Самым удивительным для нас стало то, что у деда с этим человеком были прекрасные отношения, а я дружил с его племянниками. Поэтому поверить в предательство Зиновьева мы так и не смогли. Через несколько лет, после Смерти деда, во время войны, когда мы по настоящему голодали, Зиновьев и его жена помогали нам чем могли. То ли он пытался таким образом загладить свою, скорее всего невольную вину (как НКВД получало тогда нужные показания, хорошо известны), то ли действительно был ни при чем и действовал из благородных побуждений. В свою очередь, я, уже будучи на последнем курсе медицинского института, ухаживал за ним в больнице, куда он попал по поводу рака. Сам Зиновьев и особенно его жена были очень интересными людьми, от разговоров с которыми я получал огромное удовольствие. У них была большая библиотека и с многими авторами, ставшими доступными только теперь, я познакомися именно благодаря этой чете.

Я помню деда с руками за спиной под конвоем вооруженных солдат, закрытые двери зала заседания суда, томительное ожидание приговора, а затем холодное, темное декабрьское утро в очереди на свидание в тюрьме перед отправкой деда в Лагерь, в Пугачев. Больше его я не видел. В Лагере он заболел (обострился туберкулез). В одном из редких писем дед просил прислать ему книги по медицине. Последнее письмо от него было получёно нами уже в Кзыл-орде, в конце декабря 1942 года. Тогда же мы получили от начальства Лагеря телеграмму с предложением забрать деда, но из-за военного положения бабушка не смогла за ним поехать, да это вряд ли было бы целесообразно; дед умер в самом начале января 1943 года.
 
Поскольку квартира, в которой жили дед и бабушка была ведомственной, сразу же после ареста деда бабушку выселили и с тех пор она жила с нами. Трагично сложилась и судьба брата деда. 31 мая 1944 года приговором военного трибунала Свердловской железной дороги он был осужден по части 2 статьи 58-10 УК РСФСР с санкцией статьи 58-2 к десяти годам лишения свободы в исправительно-трудовых Лагерях, с поражением в правах сроком на три года и конфискацией имущества. В сентябре месяце того же года он умер от "дистрофии" (справка Управления КГБ по Свердловской области No. 16/ Д-243 от 23.06.88). С его женой, влачившей жалкое полуголодное существование со своей сестрой, я позднее встречался несколько раз в Одессе. В общем, как говориться, "всем сестрам досталось по серьгам".

В 80-х годах, когда началась "перестройка", я занялся проблемой реабилитации моих близких. На это в общем ушло более двух лет и накопилась гора бумаг. Иногда в одно и то же место приходилось писать по несколько раз, а письма пересылались из одной инстанции в другую. Особенно этим отличался Саратов. У меня не было уверенности, что я добьюсь положительных результатов, тем более по делам почти 60-летней давности, Но оказывается, в наших "правоохранительных" органах ни одна бумага не пропадает!

Сначала я поднял вопрос о реабилитации отца и решен он был "Военным трибуналом Ордена Ленина Московского военного округа" 30 октября 1987 года. Характерна формулировка: "Постановление от 2 сентября 1927 года в отношении Доморацкого (Домарадского) В. В. отменено и дело о нём прекращено за отсутствием состава преступления. Доморацкий (Домарадский) Валериан Владимирович по данному делу реабилитирован".
 
Получается так, что если бы не моё обращение, то отца продолжали бы считать виновным?

Что касается деда, то я попытался реабилитировать его по второму делу, как более позднему. На месте, в Саратове его рассматривать не стали и переслали моё заявление в Прокуратуру РСФСР. Последняя внесла протест на приговор суда в Президиум Верховного суда РСФСР. Решением Верховного суда "…приговор Саратовского областного суда от 3 сентября 1939 года был отменен и "…дело производством прекращено за отсутствием состава преступления".
 
Проще решился вопрос о реабилитации Сергея Ивановича (решение о реабилитации было принято Свердловским областным судом).
 
Итак, надо было доказывать то, что доказательств не требовало! Я пытался также выяснить, где могила деда. Однако, после долгой переписки, из Саратова мне сообщили, что никаких дел по этому поводу не сохранилось, так как "исправительно-трудовая колония No.7," где умер дед, "расформирована".
 
Оставался ещё вопрос – узнать хотя бы что-то о родителях отца. Это, как мне казалось, можно было бы сделать в Польше. Рискуя навлечь на себя неприятности (по месту моей работы нам запрещалось без разрешения режимной службы общаться с иностранцами), я обратился в Консульство Польской Республики, откуда получил ответ о том, что "несмотря на тщательные розыски, в числе жителей города Сувалки не удалось обнаружить потомков Ваших родственников" и совет, привлечь к поискам редакцию журнала "Пшиязнь" ("Дружба"). Журнал опубликовал моё обращение, на которое откликнулись два человека из Кельц и Сувалок. Однако результат оказался неутешительным. Тем не менее, я очень благодарен этим людям. Респондентка из Сувалок даже прислала мне открытку с видами этого города!

Все мои поиски сильно затрудняют два обстоятельства. Во-первых, никого из близких родных у меня не осталось. Во-вторых, мама перед Смертью уничтожила даже те немногие документы, включая ряд фотографий, которые у неё хранились. Видимо, воспоминания о прошлом и страх не оставлял её до последних минут, хотя она умерла в 1980 году, когда уже всё самое страшное (или почти всё) в общем было позади.

Становление
 
В чем счастье?
В жизненном пути,
Куда твой долг велит – идти,
Врагов не знать, преград не мерить,
Любить, надеяться и верить.
(А. Майков)


В 1933 году я поступил в школу. Я хорошо запомнил этот день, так как он совпал с отменой карточной Системы. Напомню, что до этого на Волге свирепствовал страшный голод и мы жили впроголодь, главным образом, за счёт Торгсина, куда уплывали все немногие мамины ценности, случайно уцелевшие от лучших времен. Учился я поначалу плохо. Крутился, разговаривал на уроках, читал посторонние книги, дрался с товарищами. Из-за этого меня постоянно выгоняли с уроков, и я болтался по городу, дожидаясь времени, когда можно будет вернуться домой. Единственно что я хорошо делал, это пересказывал по просьбе учительницы прочитанные мною книги. Все слушали с удовольствием. На пути к школу был знаменитый в Саратове Глебучев овраг, застроенный лачугами, в которых в основном жили татары. С ними-то у нас и происходили драки. Дело временами доходило до "поджигателей" (самодельные пистолеты, заряжавшиеся "серой" от спичек). Много времени проводил на улице, катался на коньках (их прикручивали тогда веревкой к валенкам) и на лыжах, часто уходя за город, на горы или по льду через Волгу в Энгельс – столицу немцев Поволжья. Тогда мы гуляли в любую погоду, не боясь страшных морозов.

После 4-ого класса меня перевели в другую школу, где мои дела пошли в гору. После 7-ого класса я даже получил Похвальную грамоту. Особенно хорошо у меня шли устные предметы (история, география, литература и др).. Неплохо я занимался по математике и физике. Начиная с 6 лет, меня учили немецкому языку. Несмотря на ограниченность средств, с немкой я занимался несколько лет, почти до начала войны (это, безусловно, делалось под маминым влиянием). До ареста деда почти каждый день я бывал у него, что оказало на меня огромное влияние. Он много мне читал по-русски и по-украински, особенно по истории Украины, рассказывал о древнем Риме, прививал любовь к математике, поручая мне решать ряд задач, имевших отношение к его работе в Палате мер и весов. Поздним летом и осенью мы ходили с ним на пристань покупать арбузы. Покупали их целыми мешками. У него я научился различать пароходы даже по гудкам.

В 1939 году впервые я вместе с мамой и отцом совершил путешествие по Волге в тогдашний Сталинград (папа подумывал о переезде туда, но почему-то он не состоялся). Летом мы обычно уезжали из Саратова: дважды или трижды в Одессу, где мы жили на даче у бабушкиного брата, один раз с дедом в Гадяч, в Москву или Подмосковье; год или два мы жили на Истре, а в 1940 году в Лосе (теперь это Москва и там живут мои две дочери).

В 1939 году началась финская война. Морозы стояли страшные. Сразу же возникли перебои с хлебом и появились огромные очереди, в которых ежедневно приходилось стоять мне. Об этом теперь даже страшно вспоминать. Часто хлеб "заканчивался" и люди часам ждали на морозе, когда привезут ещё что-нибудь – пончики, пирожки или "кух" (от немецкого слова Kuchen, пирог, пирожное).

Тогда же я начал ходить к папе на курсы стенографии, которые закончил, получив квалификацию "стенографа".
 
Это также была мамина заслуга

С началом войны трудности, естественно, возросли. Папу в армию не взяли по возрасту. С июля или августа начались регулярные налеты немцев на Саратов, но бомбить они пытались тогда только железнодорожный мост через Волгу, имевший стратегическое значение. Школьников посылали рыть окопы, проводили занятия по сборке и разборке оружия и штыковому бою, ввели занятия по изучёнию тракторов, осенью и летом гоняли в колхозы. Кстати, в это время депортировали всех немцев, и я видел опустевшие деревни в Заволжьи, где ещё теплились очаги. Несколько раз мне пришлось даже читать "лекцию" перед началом дневных сеансов в кино на тему "Как подрывать немецкие танки бутылками с зажигательной смесью"!

Мы снова стали голодать. Огорода, как многие другие, мы не имели; некому было работать. Бабушка промышляла тем, что на базаре меняла вещи на продукты. Если это удавалось, то несколько дней мы "пировали" и даже иногда умудрялись отправлять посылки деду. Из-за наплыва эвакуированных занимались мы в три смены. В одном классе со мной занималось несколько детей актеров МХАТа, благодаря которым я смог увидеть два или три спектаклья (несмотря на войну, попасть во МХАТ было очень трудно). Одним из них был "Три сестры". В связи с этим хотелось бы отметить ещё один факт, а именно эвакуацию в Саратов ряда блестящих актеров Московских музыкальных театров, благодаря чему в помещении оперного театра мне удалось пересмотреть почти все самые известные оперетты.
 
Помимо их, большое впечатление на меня произвели также офицеры Польской освободительной армии, которых я встречал на спектаклях. Они поражали воображение своей формой и необычной для наших командиров (а тогда у нас были "командиры") манерой держаться. Ведь до этого нам вдалбливали, что все офицеры – подонки и пьяницы. Польская армия простояла в Саратове несколько месяцев, а затем ушла через Иран в Египет. С немцами она боролась на стороне англичан (её не надо путать с Войском Польским, сформированным в 1943 году на территории СССР). Во время пребывания поляков в Саратове по местному радио велось вещание по-польски. После всего этого особенно дикими кажутся массовые расстрелы НКВД Польских офицеров под Катынью и появившиеся недавно сообщения о том, как наша армия позволила немцам подавить восстание в Варшаве в 1944 году! Раз уж об этом зашла речь, скажу, что мы с отцом внимательно следили за событиями в Польше в 1939 году, положившими начало Второй мировой войне. Кстати, я до сих пор помню, что у нас тогда разгром немцами Польши буквально в течение двух-трех недель оценивался как одна из самых блестящих операций в военной истории! Только при этом забывали добавить, что "нож в спину" Польши всадила Красная Армия – "освободительница" Западной Украины и Белоруссии.

Поскольку приближался мой призывной возраст, мама очень боялась, что я окажусь в армии без законченного среднего образования (как будто бы на фронте аттестат мог иметь какое-то значение!). Поэтому меня устроили в заочную школу, в которой, занимаясь в 9-ом классе обычной школы, я одновременно учился по программе 10-ого класса. В итоге аттестат я получил летом 1942 года, на год раньше моих сверстников.

Видимо отцу всегда хотелось уйти от прошлого, уехать из Саратова – города ссылки. Поэтому из-за этого, а не столько из-за опасности прихода немцев, хотя они уже подходили к Сталинграду, он воспользовался случаем и через знакомых людей получил пропуск на наш выезд в Кзыл-орду. Пришлось бросить все: квартиру, мебель, массу привычных вещей и книг.

Как мы доехали, я не помню, но оказались в "дыре", хотя и в областном центре, за тридевять земель от цивилизации. Жилье мы нашли у казаха, сторожа на бойне. Справедливости ради, надо сказать, что в общем к эвакуированным там относились неплохо. Папа организовал курсы стенографии и у него с мамой появился какой-то доход, а главное – хлебные карточки (по другим карточкам все равно ничего не давали, "не отоваривали"). Бабушка за 1 кг хлеба в неделю учила грамоте сестру хозяина. За дровами (а саксаул очень тяжелый) на базар, примерно за два-три километра, приходилось ходить мне.

В то время в Кзыл-орде появился Объединенный Украинский Университет, составленный из остатков преподавателей Киевского и Харьковского Университетов. Я поступил на физмат, но проучился там не долго и перевелся (с большим трудом, так как за каждого студента цеплялись) в Крымский медицинский институт, эвакуированный из Симферополя.

Очевидно, горе и невзгоды объединяют людей, помогая им выжить. Поэтому жили мы дружно и, насколько это было возможно, весело. У меня появились друзья и первые приятельницы из числа эвакуированных девиц. Много радости доставляли редкие письма, приходившие из Саратова от школьных товарищей.

Автобусов и тем более трамваев в Кзыл-орде не было. Всюду приходилось ходить пешком. Интересно, что несмотря на военное время там было относительно спокойно и мы разгуливали даже по ночам. В январе 1943 года я получил повестку в Военкомат; меньше чем за месяц до того мне исполнилось 17 лет. Через несколько дней я оказался в Ташкенте, в военной школе, где готовили телеграфистов. Не буду вспоминать эти ужасные для меня времена, скажу только, что перед отправкой на фронт я попал на гарнизонную медицинскую комиссию, признавшую меня негодным к строевой службе из-за последствий полиомиелита. Вернувшись в Кзыл-орду, я продолжил занятия в Мединституте. Занимался я хорошо и после второго семестра мне назначили Сталинскую стипендию (она была намного выше обычной).

Летом 1943 года отец заболел брюшным тифом и, когда уже начал выздоравливать, внезапно умер. К сожалению, на его могиле я так больше и не был. Хотя мне пришлось потом много ездить по стране, в Кзыл-орду я так и не попал, а теперь это и вообще невозможно.

Маме в ту пору было лишь 40 лет. Замуж она больше не вышла. Ранней зимой 1944 года вместе с бабушкой она вернулась в Саратов, а я последовал за ними после окончания третьего семестра Ехал я в тамбуре поезда несколько суток (зимой!), голодный, так как "рейсовые" хлебные карточки не отваривались, и практически без денег. В Илецкой защите была пересадка и поезда надо было ждать целые сутки. Последние деньги пришлось потратить на санобработку, без чего нельзя было ехать дальше. Но в очереди на компостирование билета я оказался одним из первых. Это мне и помогло. Какой-то командированный просил закомпостировать ему билет и дал деньги, которых хватило и на меня. И снова – тамбур!

В Саратове я был зачислен в порядке перевода на 4-ый семестр Медицинского института. Поскольку официальной эвакуации из Саратова не было, а мы уехали по собственному желанию, то квартиру нам естественно не вернули. Хорошо,что нас приютила мамина родственница, о которой я упоминал. Большое ей спасибо за это. Ей самой приходилось очень трудно. После гибели мужа и зятя, она вместе с дочерью и двумя маленькими внучками жили в двух комнатах коммунальной квартиры, а тут ещё нас трое подвалило! Не знаю как, но в тех же домах, примерно через два года жизни в таких условиях, маме удалось получить 9-метровую комнату. После этого мы зажили, как в раю.

В институте я занимался хорошо. С моим приятелем Сашей Гретеным (сейчас он профессор Медицинского института в Нижнем Новгороде) всегда сдавали экзамены досрочно. С 3-его курса я увлекся патологической физиологией, чему немало способствовал проф. О. С. Глозман, прививший мне вкус к научной работе. Позднее, вместе с Сашей, мы переключились на терапию; я мечтал стать терапевтом. Заведовавшая кафедрой пропедевтики доцент Симагина подарила мне тогда книгу с надписью: "Игорю Домарадскому – терапевту по призванию".

В Саратове мне пришлось вступить в комсомол, а вскоре меня приняли в кандидаты ВКП(б); в 1946 году я уже стал членом партии. Естественно, что ни о моём происхождении, ни о репрессированных родственниках никто не знал. Как-то мне удалось это скрыть. Почему я вступил в партию, точно сказать не могу. Тут имели значение многие факторы.
 
Во-первых, вызывало недоумение то, что я не был комсомольцем (тогда в комсомол почти автоматически принимали всех, кто достигал 14-летнего возраста, а меня в школе, до отъезда в Кзыл-Орду, в комсомол не приняли по причинам, о которых говорилось в начале); могли возникнуть неприятные вопросы.
Во-вторых, сказав "А", надо было сказать и "Б": по возрасту положено было переходить в кандидаты партии, тем более, что я числился хорошим студентом и был на виду. Моё будущее во многом зависело от того, стану ли я членом партии, а мне надоело полунищенское существование. К тому же благодаря этому я надеялся "уйти" от моего прошлого.
 
В общем, сыграли роль конъюнктурные соображения, преследовавшие меня все последующие годы. Мама и бабушка поддерживали меня в этом. Позднее я стал утешать себя тем, что чем больше будет в Партии порядочных людей, тем менее вероятность реставрации прошлого. Наивная попытка оправдать свое "членство"!

Институт я закончил в 1947 году, как сейчас говорят, с "красным дипломом" и вполне мог рассчитывать на ординатуру. Но в то время преимущество отдавалось выпускникам, побывавшим на фронте. В итоге я получил назначение в Саратовскую область и только чудом оказался в аспирантуре при кафедре Биохимии, о чём впрочем никогда не сожалел.

В 1946 году, к ужасу мамы, я женился. Жена была старше на полтора года, раньше кончила институт и уехала к родным в Кирсанов (Тамбовской области). Там она получила назначение на врачебный участок в село Бибиковку Пензенской области. Её отец ничего и слышать не хотел о моей аспирантуре, считая, что для содержания семьи я обязан зарабатывать деньги в качестве практикующего врача. Кстати, через много лет я случайно узнал, что мой тогдашний тесть был также репрессирован, почему и оказался в Кирсанове.

Вскоре после окончания мной института, жена переехала в Саратов, где поначалу мы жили у мамы, вчетвером на 9 м2. (она, бабушка, жена и я). Затем начались наши мытарства по частным квартирам. Жена как врач получала гроши, а я ещё меньше. Помимо всего, нашу жизнь ещё больше омрачила болезнь мамы: у неё обнаружили тяжелую форму туберкулеза легких, от которого умерли моя тетя и дед. К счастью, в то время уже был ПАСК и можно было достать стрептомицин. Благодаря дружескому участию в нашей судьбе В.В. Акимовича – доцента кафедры микробиологии, его жена – фтизиатор относительно быстро поставила маму на ноги.

Жить стало относительно легче только после отмены карточной Системы и обмена денег в 1948 году. Но скитания по частным квартирам продолжались несколько лет, пока, наконец, тёща моего приятеля В. И Рубина не продала нам небольшую комнату недалеко от Волги (как ей это тогда удалось, не знаю).

Летом 1950 я закончил аспирантуру и получил назначение в какую-то закрытую Систему на Урале (потом я узнал, что эта Система была связана с работами в области атомной энергии, которые тогда шли полным ходом). Назначение требовало соответствующего оформления или, говоря проще, получёния допуска к секретным работам. Из-за этого два месяца я проболтался без работы и без копейки денег и с отчаяния написал письмо в Минздрав с просьбой направить меня в Институт "Микроб", близкий мне по теме диссертации. Вопреки опасениям, просьба быстро была удовлетворена. Я был принят в институт как и. о. младшего научного сотрудника, а в декабре там же защитил кандидатскую диссертацию, посвященную обмену аминокислот у вульгарного протея (так по-русски называется одна из очень распространенных бактерий), став после этого уже младшим научным сотрудником.
 
Опять-таки, благодаря Рубину мою жену сделали ассистентом в клинике его отца. Это ещё раз подтверждает, что мир не без добрых людей.

Через два года после защиты диссертации я стал старшим научным сотрудником и очень быстро получил соответствующее звание (аттестат ВАКа). Я сразу "разбогател" и, одолжив недостающие деньги, купил себе мотоциклет (один из самых дешевых), но мне не повезло и я вскоре разбился, наскочив в темноте на грузовик; после этого я стал "хромать на обе ноги", как я не раз позднее позволял себе писать в анкетах, в графе "особые приметы" ("компетентные товарищи" рассматривали это как чудачество с моей стороны).

Поскольку Биохимия чумного микроба тогда совершенно была не изучёна, темой докторской диссертации я избрал все тот же азотистый обмен. Работал я в общем много и собрал материал уже к 1955 году. Помимо Чумы мне приходилось иметь дело с Туляремией и бруцеллезом, в результате чего в 1952 году я заразился последним и пару месяцев пролежал в больнице. В то же время в возрасте 72 лет умерла бабушка, на похоронах которой из-за болезни я не смог быть. За несколько лет до этого я перенес малярию. Ею до и во время войны в Саратове болели очень многие (может быть ещё и поэтому мои родители каждое лето увозили меня из Саратова, подальше от Волги, красоты которой по-настоящему с мог оценить намного позднее и о которых даже не предполагал).

Тут надо отметить, что с конца 40-х годов началась новая волна репрессии. По "Ленинградскому делу", в частности, была арестована сестра моего друга Юры Демидова, о судьбе отца которого (парикмахера) я упоминал. Юра в то время работал следователем под Саратовом и его тут же уволили из милиции. Несколько лет затем, вплоть до "хрущевской оттепели", ему пришлось болтаться по области в роли лектора Общества по распространению знаний. Однако, несмотря на все невзгоды, он не пал духом и в последующем стал крупным криминалистом – профессором и полковником милиции.

В 1948 году я присутствовал на открытом партийном собрании, посвященном сессии ВАСХНИЛ. Основным "козлом отпущения" на нём стал проф. Лунц, оказавшийся "ярым проводником менделизма-морганизма" и последователем учёния Гегеля. Об этом он сам сказал, в ответ на вопрос председателя собрания проф. Поповьяна, специально присланного в Саратов на должность ректора Мединститута "для наведения порядка": "Кто Вы, профессор Лунц?"

Об всем этом я говорю здесь потому, что вся моя работа над обеими диссертациями проходила под флагами разных постановлений, не учитывать которых при написании диссертаций было нельзя. Тут были и постановление Павловской сессии (оппонент заставил меня вставить упоминание о "нервизме" в работу по Биохимии одной из бактерий!), и борьба с космополитизмом (что, как ни парадоксально, очень "помогло" при оформлении кандидатской диссертации, так как новой иностранной литературы в Саратове почти не было и в прежние времена из-за этого диссертацию могли бы "завалить"), и "учёния" таких "корифеев" науки, как старая большевичка О. Б. Лепешинская ("Происхождение клеток из живого вещества и роль живого вещества в организме".М.,1950), её последователь Г.П. Калина ("Развитие микробных клеток из доклеточного вещества".Киев,1954), и проходимец от науки Г. М. Бошьян, проповедовавшей возможность превращения кристаллов солей в бактерии, вирусы и даже… антитела, и наоборот.
 
Но особенно пагубно отразилась "лысенковщина". Если какие-то факты не укладывались в её рамки, их надо было трактовать "как требовалось" или отбрасывать. Дело осложнялось тем, что ярыми приверженцами Лысенко, во многом способствовавшими его дальнейшему расцвету, был ряд сотрудников Института "Микроб", во главе с Г.Н.Ленской и моим шефом проф. Н.Н. Ивановским, а также небезызвестный Н.Н. Жуков-вережников, создавшие "теорию о переходе возбудителя Чумы в псевдотуберкулез". С одной стороны, многие понимали абсурдность всей этой чертовщины, а с другой, – должны были осуждать и разоблачать любые "вражеские нападки" на эти "прогрессивные теории". Царила атмосфера фарисейства, отгородиться от которой как члену партии мне было трудно.

Работая в Институте "Микроб", я столкнулся и с "еврейской" историей, которая вполне могла коснуться и меня; ведь бабушка была Еврейкой и её многие знали. Небезынтересно, что эта история, включавшая в себя также "дело врачей отравителей", происходила в бытность Министром Союзминздрава Генерал-полковника Е.И. Смирнова (1947-1952 год), который вряд ли мог сомневаться в невиновности таких видных учёных, как академик Лина Штерн, члены АМН В.Н. Виноградов, В. Х. Василенко, М. С. Вовси и ряд других, попавших в разряд "отравителей". Позднее я познакомился со Смирновым, но случая спросить его об этом и о том, предпринимал ли он что-либо для их реабилитации, мне не представился. Примечательно также, что хотя все, пострадавшие по делу Еврейского антифашистского комитета и "делу врачей" посмертно или при жизни были реабилитированы, "5-ый пункт" в анкетах долго давал ещё о себе знать и недаром в числе диссидентов Евреи играли далеко не последнюю роль. Особенно тщательно чистоту "5-ого пункта" блюли в той Системе, о которой речь пойдет ниже. В таких крупных научных центрах, как Оболенск или Кольцово, "нескрытых иудеев", по-моему, не было, за что у себя на кухне мы называли их "городами без Евреев"

Эхо "Дела врачей" докатилось и до Саратова (а как могло быть иначе?). Из числа пострадавших я знал блестящего клинициста-терапевта профессора Л. С.Шварца, который в отличие от многих других клиницистов был к тому же настоящим учёным. Вот это-то и послужило поводом для его травли. Интересно, что два русских соавтора Л.С. Шварца – профессора Н.Н. Ивановский и А. М. Антонов оказались "ни при чём".

Второй жертвой стала сотрудница института "Микроб" Е. Э. Бахрах, в прошлом активный комсомольский и партийный деятель, Правда, "местного масштаба". Позднее её, кандидата наук, восстановили в институте, но в должности лаборанта и лишь через много лет она смогла защитить докторскую диссертацию. В 1952 году мне пришлось конкурировать с Е. Э. Бахрах за должность старшего научного сотрудника и победа осталась за мной, однако в другой ситуации по стажу и опыту работы пальма первенства безусловно досталась бы ей.

Наконец, третей жертвой явился Я.Л. Бахрах (однофамилец Е. Э)., вину которого усмотрели в том, что для получёния аминокислоты цистина в качестве сырья он использовал отходы парикмахерских ("опыты на людях"!) В журнале "Крокодил" появился по этому поводу фельетон, за которым последовало увольнение Бахраха и "завал" его кандидатской диссертации. Бедняга долго влачил жалкое существование и в конце-концов оказался в Иркутске, где я помог ему сделать новую диссертацию, посвященную роли того же цистина в лечении переломов костей (она была защищена лишь в 1964 году).

Волна антисемитизма прокатилась по всей противочумной Системе, в частности она накрыла и Ростовский противочумный институт, в котором мне в последующем пришлось работать. В числе других, её жертвой там стал заместитель директора профессор И.С. Тинкер, много сделавший для ликвидации Чумы в Северно-Западном Прикаспии и принимавший непосредственное участие в разработке Б. Я. Эльбертом и Н. А.Гайским живой туляремийной вакцины. Недавно прекрасный очерк о Тинкере написан его сыном, тоже профессором [Занимательные очерки о деятельности и деятелях противочумной Системы России и Советского Союза". Научный редактор и составитель М. И. Леви. Информатика. М.1994)].. Как указывает автор, от Тинкера отвернулись тогда многие из его сослуживцев, а когда он в поисках работы записался на приём к Жукову-Вережникову, хорошо знавшему Тинкера по противочумной Системе и ставшему Заместителем министра Здравоохранения, то тот не принял его.

Моя работа над докторской особого восторга в Институте не вызывала, так как требования к таким диссертациям тогда предъявляли очень большие. Многие, очень солидные и эрудированные специалисты-чумологи, не могли их написать, а меня считали слишком молодым и нахальным. В связи с этим я не могу не упомянуть об академике А. Е. Браунштейне. Чем уж я ему приглянулся, сказать не могу, но когда я работал у него в лаборатории (осваивал бумажную хроматографию), он заслушал результаты моей работы на своем семинаре и одобрил её. После этого защита уже не составляла особой проблемы, хотя из-за моего шефа, с которым давно уже у меня были натянутые отношения, защита задержалась на целый год и состоялась только в 1956 году. Меньше чем через год я был утвержден ВАКом и стал доктором медицинских наук. Забыл сказать, что один из моих оппонентов заставил меня вставить в диссертацию полтора листа разной чепухи, касающейся учёния Лысенко. После утверждения, меня сделали начальником отдела Биохимии и биофизики.

Бесконечные ссоры привели, наконец, к тому, что ещё в 1954 году я порвал отношения со своей женой, которая, ничего не сказав мне, отвезла нашу годовалую дочь к своим родителям в Кирсанов. Не берусь утверждать, что Правда была на моей стороне. Слишком много с тех пор утекло воды и бессмысленно ворошить старое. Скажу лишь одно, что тогда у меня появилось большое и, как мне казалось, искреннее увлечение другой Женщиной, длившееся несколько лет. Роман оборвался по моей инициативе и поэтому чувство вины перед этой дамой меня не оставляет даже сейчас.

Разрыв с женой чуть не отразился на моей карьере (долгое время меня таскали в райком КПСС, в буквальном смысле слова стучали кулаками по столу, заставляя вернуться назад и "грозя страшными карами").

Защита докторской диссертации, тогда во многом сенсационная, изменила всю мою жизнь. Случайно оказавшись в Москве (меня послали добывать реактивы), я получил предложение стать директором Иркутского противочумного института Сибири и Дальнего Востока, Предложение оказалось совершенно неожиданным, поскольку об административной карьере я никогда не мечтал и даже не думал о ней. Посоветовавшись по телефону с мамой, я дал согласие.
 
Вернувшись в Саратов, я рассказал об этом директору института Д.Г. Савостину и его заместителю Г.Н. Ленской. Зная меня достаточно хорошо, они тут же заявили, что я сошёл с ума, а Ленская добавила, что в перспективе мне грозит тюрьма или в лучшем случае "провал со всеми вытекающими последствиями". У меня и у самого появились сомнения в целесообразности такого перелома в жизни, о чём я написал в Минздрав тогдашнему начальнику Отдела особо опасных Инфекций Б.Н. Пастухову. [Пастухову посвящен рассказ М.И. Леви (см. примечание на стр.27)].
 
Письмо начиналось словами: "Я прекрасно понимаю, что поступил опрометчиво, поспешив дать согласие на перевод в Иркутск на должность директора противочумного института. Но мне кажется, что лучше исправить ошибку сейчас, пока я не принял ещё дел". Однако на письме появилась резолюция: "После налаживания работы института Вам будет предоставлена возможность перевода только на научно-исследовательскую работу через 1-2 года". Вслед за этим последовал приказ Министра и мне ничего не оставалось, как подчиниться. Передав свой отдел Е. Э Бахрах, 15 мая 1957 года я отбыл в Иркутск В это время мне пошёл 33 год.

Для передачи дел со мной в Иркутск приехала комиссия в составе профессоров В.М. Туманского и В.Н. Федорова, который всегда ко мне благоволил, и старейшего сотрудника Института "Микроб" М.Г. Лохова. Добирались мы поездом почти пять суток, но скучно нам не было!

Начало пути
 
Мы детски веровали в счастье.
В науку, в Правду и людей,
И смело всякое ненастье
Встречали грудью мы своей.
(С. Надсон)

Противочумный институт в Иркутске был основан в 1934 году А. М Скородумовым (род. в 1988 году), память о котором сотрудники института бережно хранят до сих пор. Судьба его, как и многих других сотрудников противочумной Системы, сложилась трагично. В 1937 году он был арестован и погиб в застенках НКВД.

С 1939 года до Смерти заместителем директора в институте работал Н. А. Гайский (1984 – 1947), успешно завершивший в нём, начатые ещё до войны совместно с Б. Я. Эльбертом, опыты по получёнию живой туляремийной вакцины, которая помогла свести к минимуму заболеваемость Туляремией людей в нашей стране. Н. А. Гайский похоронен во дворе института. Подобно А. М. Скородумову, Н. А. Гайский как заведующий противочумной лабораторией в селе Фурманово Уральской области был репрессирован. В 1930 году его признали виновным в преступлениях, предусмотренных тс. 58-11 УК РСФСФ, и приговорили к 5 годам Лагерей. "Мотая" срок, Н. А. Гайский работал в качестве бактериолога в какой-то военной лаборатории.

Иркутский институт обслуживал огромную территорию, от Алтая до Сахалина, вполне оправдывая свое название "института Сибири и Дальнего Востока". Подобно другим противочумным институтам Советского Союза, он располагал сетью противочумных станций и отделений при станциях, расположенных в самых "горячих" точках. Наиболее значимыми из них были противочумные учреждения в Забайкалье, где вспышки Чумы, известные со второй половины прошлого века, продолжались до 1930 года. Кстати, именно там, во время крупнейшей эпидемии легочной Чумы в 1910-1911 годах, академик Д. К. Заболотный доказал роль тарбагана как одного из основных хранителя возбудителя Чумы в природе, и хотя ко времени моего приезда в Иркутске тарбагана почти полностью истребили, а культуры чумного микроба не выделялись уже около десяти лет, этому очагу по-прежнему уделялось большое внимание. Небезынтересно, что основным методом борьбы с тарбаганом долгое время служила "затравка" его нор (бутанов) хлорпикрином.

С Забайкальем неразрывно связана деятельность замечательного человека И.С. Дудченко – основателя Читинской бактериологической лаборатории, официальное открытие которой состоялось 17 сентября 1913 года. Положением о лаборатории, утвержденным министром внутренних дел Максаковым, предусматривалось, что эта лаборатория имеет своей задачей разработку научных вопросов по Чуме, Холере и другим эпидемическим болезням и в то же время является центральным учреждением для производства бактериологических исследований Приморского края и Иркутского Генерал-губернаторства. Жизнь И.С.Дудченко трагически оборвалась в ночь с 5 на 6 июня 1917 года. Во время подготовки к поездке в чумной очаг он и его 7 помощников были зверски убиты в здании баклаборатории (он из пистолета, а остальные задушены веревкой и все сброшены в подвал, затопленный водой).

На Дальнем Востоке природных очагов Чумы нет, но в 1921 году Чума была занесена в тогдашнюю Приморскую область и во Владивосток, как полагают, по Китайско – Восточной железной дороге из Забайкалья, вызвав гибель большого числа людей. Возможность новых заносов Чумы не исключалась и в последующем, что вызывало необходимость сохранения там противочумных учреждений, выполнявших наблюдательные функции. Существование же подобных учреждений в Туве и на Горном Алтае обусловливалось наличием потенциальных природных очагов, а также возможностью заносов Чумы грызунами из активных очагов Монголии.

Помимо Чумы, Иркутский институт занимался Туляремией, природные очаги которой разбросаны по всей Сибири, и бруцеллезом, представлявшим серьезную угрозу населению даже на Дальнем Востоке.
В середине 50-х годов Иркутский противочумный институт оказался в кризисной ситуации, поскольку прямой угрозы Чумы на обслуживаемых им территориях в то время не было, а Туляремией и бруцеллезом занимались также санэпидстанции. Поэтому в Москве стали вынашивать планы перепрофилирования института. Однако дело кончилось тем, что на противочумную Систему вообще и на Иркутский институт в частности возложили методическое руководство недавно созданными отделами особо опасных Инфекций при республиканских, краевых и областных санэпидстанциях. Кроме того, Иркутский институт сделали головным по лепре (в Иркутске был лепрозорий; лепра была и в Якутии), но эту функцию он выполнял относительно недолго; она отпала незаметно сама собой.
Иркутский институт был традиционно силен в области изучёния природно очаговых заболеваний и располагал большим штатом прекрасных паразитологов и зоологов во главе с такими яркими личностями, как И. Ф. Жовтый и потомственный сибиряк Н. В. Некипелов. Что же касается различных аспектов современной микробиологии, то в этом отношении институт был намного слабее других противочумных институтов.

Все сказанное привело к тому, что к моменту моего перевода в Иркутск, в институте начались разброд и склоки. К тому же я был единственным доктором в институте. Поэтому большая часть сотрудников встретила меня хорошо, пообещав всяческую помощь и поддержку в наведении порядка. Кроме того, многие ожидали от меня новых веяний и оживления научной работы. И с жаром молодости, да ещё подгоняемый честолюбием я с головой окунулся в дела.

Поскольку основной функцией института было поддержание противоэпидемического благополучия на огромных просторах страны, первой задачей, которую надо было решить, это найти эпидемиолога широкого профиля для заведования эпидотделом. После серии проб и ошибок, мне повезло и в институте появился В.А. Краминский, бывший до того начальником СЭО Дальневосточного военного округа. Создался мощный треугольник из моего заместителя И. Ф. Жовтого – паразитолога, Н. В. Некипелова – зоолога и В.А. Краминского, с которыми я мог не бояться нового для меня направления работы. И надо сказать, что они ни разу меня не подвели! Этот треугольник подпирали великолепные специалисты по Туляремии (М. И. Анциферов) и бруцеллезу (А. Ф. Пинигин), а также Л.А. Тимофеева, заведовавшая микробиологической лабораторией.

Сразу же началось знакомство с нашей "периферией", доставлявшее мне огромное удовольствие. Я объездил Сибирь и Дальний Восток, причём побывал в таких местах, куда раньше не мечтал даже попасть. Но это были не увеселительные прогулки, а трудные, насыщенные встречами и деловыми разговорами поездки. Чтобы к этому не возвращаться, скажу, что результатом этих поездок стало выявление природных очагов Чумы в Туве и на Горном Алтае, возможность наличия которых до того многие ставили под сомнение.

Но поездки не ограничивались лишь Сибирью и Дальним Востоком. Буквально через пару месяцев после перевода в Иркутск, я попал в Китай, причём не обычным путем, а через Урумчи (Синьцзянь). Вместе с Б. К. Фенюком (Саратов) и В.С. Петровым (Алма-ата) мы объехали все основные природные очаги Чумы Китая, вплоть до "крысиных" очагов на юге страны. Во многих городах Китая мы выступали с докладами и лекциями, на которых всегда присутствовало очень большое число слушателей (часть материалов была опубликована на китайском языке).

Эта поездка имела огромное значение, так как до того, о том, что делается по нашей линии в Китае, мы знали только понаслышке. Но, конечно, наибольшую пользу из неё извлекли мои коллеги, поскольку в области эпизоотологии я был тогда ещё неофитом. Тем не менее, она многому научила и меня и оставила неизгладимое впечатление. Ведь мы увидели заоблачные высоты Наньшаня и озеро Кукунор, Джунгарскую пустыню, реки Янцзы и Хуанхэ, бескрайние рисовые поля и плантации сахарного тростника, мандариновые рощи и огромные города; посчастливилось увидеть также Ханчжоу ("на небе – рай, а на земле – Ханчжоу") и побывать на Великой китайской стене! Я не говорю уже о том, что это была моя первая заграничная поездка.

Помимо Китая, мне дважды довелось побывать в Монголии, противочумной службе которой наш институт оказывал постоянную методическую помощь. Особенно запомнилась вторая поездка, связанная с подозрением на легочную Чуму в Улан—Баторе. В связи с этим я был вызван на приём к Молотову, бывшему тогда послом в Монголии. Его интересовала ситуация по Чуме в этой стране и мне пришлось прочитать ему небольшую лекцию. Но главное было другое. Мне с моими товарищами представилась уникальная возможность познакомиться с рядом очагов Чумы в Монголии. Сначала мы полетели в Баян-хангор, а затем на автомобиле через Гоби-алтай добрались до границы с Горным Алтаем.

Первая же поездка не обошлась без приключения. В Иркутске допустили какую-то ошибку с документами, в результате чего меня задержали в Кяхте как лицо, "пытавшееся незаконно пересечь границу" и вернули назад. Пришлось до Улан—Батора добираться самолетом. Как память о тех поездках у меня сохранилась деревянная, отделанная серебром пиала для кумыса, которую мне преподнесла Министр здравоохранения Монголии.

Другим направлением в моей работе в Иркутске стала организация новых лабораторий в частности биохимической и патофизиологической, а в качестве главного направления собственных исследований я выбрал изучёние механизма действия чумного токсина. Итогом их явилась моя первая монография "Очерки патогенеза Чумы", увидевшая свет уже после отъезда из Иркутска, а также два обзора, по крайней мере один из которых не утратил значения до сегодняшнего дня. С тех пор я многократно обращался к проблеме токсинов, только теперь она рассматривалась уже с общебиологических позиций и получила развитие в работах других авторов. В результате уже многие согласны, что у возбудителей многих Инфекций, обитающих в окружающей среде, функции токсинов связаны с защитой их продуцентов от хищничества и антагонистического действия других микроорганизмов.

Помимо механизма развития (патогенеза) Чумы моё внимание привлекли вопросы перекрёстного Иммунитета, изучёние которых послужили толчком к написанию пока единственной, во всяком случае в нашей стране, монографии "Проблемы перекрестного Иммунитета" (М.,1973) и одноименной большой статьи, опубликованной в 1993 году. Как и прежде, я продолжаю считать, что этому направлению в борьбе с инфекционными заболеваниями принадлежит большое будущее, так как в ряде случаев без использования возможностей перекрестной иммунизации обойтись нельзя. Напомню, что её основы были заложены ещё в конце XVIII века английским врачём Э. Дженнером, предложившим прививать против оспы человека вирус коровьей оспы.

С появлением В.А. Краминского институт начал заниматься также вирусологией, что другим противочумным учреждениям, кроме Ставропольского противочумного института, было не свойственно.
Ещё одним нововведением стало производство холерного эндотоксина, которое из-за огромного количества необходимого для этого спирта привлекло внимание всей обслуги института! Люди не брезговали даже отработанным спиртом, из-за чего его стали сливать в емкости, зарытые в землю.

Тут же надо отметить, что при мне в институте прошла государственные испытания (под председательством В.М. Жданова) новая живая чумная вакцина, состоявшая из двух Штаммов ("бивалентная" вакцина 1, 17"), один из которых (Штамм 17) ранее был получён в институте. Предполагалось, что эта вакцина будет защищать от заражения возбудителем Чумы разного происхождения. Однако она продержалась всего несколько лет, так как производство было слишком трудоёмко, а в процессе его Штаммы постоянно диссоциировали. К тому же потом оказалось, что существенных преимуществ перед живой вакциной EV она не имеет.

Укажу также, что по моей инициативе институт одним из первых в стране начал разрабатывать технологию сушки питательных сред, которые, кстати, выпускает до сих пор.

Выше я отмечал, что в течение ряда лет, несмотря на большие усилия сотрудников Читинской противочумной станции, в Забайкальском очаге культуры чумного микроба выделить не удавалось. На этом основании стали говорить о его оздоровлении, Для проверки этого предположения там, в одном из наиболее неблагополучных в прошлом по Чуме районов, в окрестности Торейских озер, на участке в 62000 га. было допущено восстановление численности тарбагана. и через четыре года от начала опытов культуры появились вновь! Это укрепило меня во мнении, что, вопреки существовавшим взглядам, ликвидировать природную очаговость инфекционных заболеваний, без нанесения непоправимого ущерба природе, вряд ли возможно, однако это "рубило сук", на котором зиждилась противочумная Система. Но с научной точки зрения пробуждение очага Чумы представляло огромный интерес, поскольку вновь привлекло внимание к вопросу о том, каким образом её возбудитель сохраняется в межэпизоотический период. В связи с тем, что выделенные в Гулжунге культуры оказались слабовирулентными, В.А. Краминским и мной была высказана гипотеза о роли таких Штаммов в эпизоотологии Чумы, и хотя в отношении других микроорганизмов она была сформулирована ещё Франком Бернетом и разделяется многими зарубежными учёными, у нас она встретила ряд возражений. Сейчас на валидность этой гипотезы указывает большое число новых фактов, позволяющих устранить многие из тогдашних возражений.

Особой моей заслугой во время работы в Иркутске я считаю издательскую деятельность, в которой меня всегда поддерживали мои товарищи и, в первую очередь И. Ф. Жовтый, В.А. Краминский и Н. В. Некипелов. Чтобы это оценить, надо вспомнить, что ещё в недалеком прошлом публикация работ являлась проблемой; пробиться в научные журналы считалось почти подвигом, особенно для работников периферии. Издание же "Вестника микробиологии" Институтом "Микроб" закончилось на 19 томе ещё до войны, а выпуск трудов других институтов был большим событием. Лично я за все время работы в Саратове смог "протолкнуть" в журнал только одну статью! Из-за отсутствия публикаций после 1956 года, когда появилось новое правило ВАКа, на несколько лет были отложены защиты диссертаций (я же успел защититься буквально за месяц до этого). И дело было даже не в деньгах(они всегда в сметах были), а в слабости полиграфической базы, занятой печатанием только идеологической литературы, и в цензурных ограничениях. Кстати, было во всеуслышание заявлено, что "в Советском Союзе покончено с рядом инфекционных заболеваний", а в "ближайшие годы будут ликвидированные и другие".
 
Поэтому секретились все случаи заболеваний Чумой и Холерой после 1938 года (вот как они ликвидировались!). Естественно поэтому, что все были заинтересованы в оживлении издательской деятельности и с колоссальными трудностями мне удалось этого добиться. Одним за другим вышло несколько томов "Известий Иркутского противочумного института", в первом из которых я опубликовал все мои статьи, составивших основу докторской диссертации. Может быть я поступил не очень этично, но благодаря этому практически первые работы по Биохимии чумного микроба увидели свет. Затем ситуация ещё больше осложнилась (стали урезать деньги на издательскую деятельность), но мы нашли выход из положения, начав выпуск "Докладов Иркутского противочумного института" (они были меньше по объему).

Помимо издательской деятельности, много внимание уделялось мною организации различных конференций. как выездных, на противочумных станциях, так и в самом Иркутске, с привлечением работников отделов особо опасных Инфекций СЭС Сибири и Дальнего Востока. Сообщения о них появлялись в местной печати и даже в центральной [См., например, "Медицинскую газету", № 3 от 9 января 1959].. В то время нормальные жилищные условия для подавляющего большинства людей оставались мечтой и многие сотрудники института ютились в бараках, оставшихся ещё со времен постройки института в 30-годах. В очень плохих условиях жили и ведущие специалисты, что так или иначе отражалось на работе. Поэтому почти сразу после назначения на должность директора я стал "пробивать" строительство жилья. Первый дом, небольшой 8-квартирный, был построен хозяйственным способом, что вызывало большие осложнения с Министерством из-за допущенных мною финансовых нарушений. Второй дом, но уже кирпичный, 48-квартирный, был заложен вблизи от института и довольно быстро завершен.
 
С этим домом у меня также возникли осложнения, но уже другого рода. Когда дом был готов к сдаче и Горсовет утвердил списки переселяемых, особо нуждавшихся в жилье или ведущих работников института, которые должны были на случай экстренных выездов всегда быть у меня "под рукой", часть дома самовольно заселили люди, не попавшие в списки жильцов. Холодной зимней ночью мне позвонили из института и сообщили о "ЧП". Я тут же принялся звонить городскому начальству в Горсовет, Горком партии и даже в прокуратуру, но отовсюду получал ответ: "Это Ваше дело, вмешиваться мы не можем, но если дом не будет освобожден к утру, Вы положите партбилет на стол!" (в это время в Иркутске уже были случаи незаконного захвата домов, людьми доведенными до отчаяния, которые засыпали телеграммами Президиум какого-то очередного партийного съезда и местное начальство имело массу неприятностей).
 
Пришлось бежать в институт и собирать коммунистов для освобождения дома (кроме них на это никто бы не согласился). Когда в кромешной темноте с небольшой группой сотрудников я подошел к дому, нас встретила толпа агрессивно настроенных защитников вселившихся. Сопровождаемые бранью и угрозами, мы пробрались в дом и начали насильно освобождать занятные квартиры, в которых уже стояла мебель и даже цветы на окнах. К утру все было кончено, но в одной квартире на нас бросились с топором.
В общем, дом был нами спасен. Потом я узнал, что если бы не моя акция, выселить людей зимой не смог бы ни один суд. Вот так. Приходилось заниматься и такими, мягко говоря, некрасивыми делами! Потом меня долго мучила Совесть, но что я мог сделать?
 
Такова была тогда жизнь

Вряд ли стоит перечислять всё сделанное мною и при мне в Иркутске, но в общем, без ложной скромности, я должен сказать, что институт был поднят на новый, более высокий уровень. и в нём воцарились мир и согласие, изменилась атмосфера. Это не только моё мнение, но и тех, кто тогда работал рука об руку со мной. Как мне кажется, я никому не ставил "палки в колеса" и поддерживал любую здоровую инициативу, Конечно, были, наверно и накладки, на то и дело. Поэтому я был весьма удивлен: когда из книги [Е. П. Голубинский, И. Ф.Жовтый, Л. Б. Лемешева, "О Чуме в Сибири", Иркутск, 1987], одним из авторов которой является мой учёник, а теперь директор этого института, Е. П. Голубинский, узнал, что моей основной заслугой считается лишь организация в нём биохимической лаборатории!
 
Это покажется особенно странным, если вспомнить, что своим возвышением Е. П. Голубинский в значительной мере обязан мне. Впрочем, это лишь одно из подтверждений того, что "ни одно доброе дело не остается безнаказанным". С этим на протяжении моей жизни я сталкивался неоднократно. Переезд в Иркутск в корне изменил всю мою жизнь. Там у меня впервые появилась собственная крыша над головой и, хотя первая квартира была без всяких удобств, даже без воды, и отапливалась углем, я почувствовал себя человеком. Там я устроил, наконец, свою личную жизнь.

Моя женитьба вызвала большой резонанс (вплоть до анонимных писем). Это было вызвано разными обстоятельствами и, прежде всего, тем, что жена была актрисой. Даже моя теща и отчим жены пророчили нам большие осложнения в будущей жизни "из-за несовместимости профессий" и в чём-то они оказались правы. Тем не менее, со временем все сгладилось. Иркутск стал родиной моих двух дочерей, а жена пользовалась большим успехом в одном из старейших театров Сибири. У нас была масса друзей и жили мы очень весело. В Иркутске я познакомился с очень яркими людьми (актерами, музыкантами и учёными), в том числе наезжавшими туда из Москвы. Живя в Иркутске, я получил возможность увидеть мир. Помимо Китая и Монголии, я объехал вокруг Европы и Азии. Думаю, что если бы я остался в Саратове, то несмотря на докторскую степень, долго влачил бы жалкое существование.
 
Говоря об Иркутске, остается добавить ещё одну важную деталь. Там я стал депутатом Городского совета депутатов трудящихся. Никакой радости это мне не доставило, тем более, что подобное избрание носило номенклатурный характер, а не было признанием каких-то особых заслуг. Одновременно или несколько раньше депутатом Горсовета стал мой большой приятель, известный юрист профессор В.А. Пертцик, основной специальностью которого являлось "советское строительство", т.е. разработка различных нормативных документов, направленных, в частности, на усовершенствование местного "самоуправления". Поскольку я манкировал своими депутатскими обязанностями, убедившись в том, что вряд ли могу что-либо изменить, у меня с Вадимом возникали частые споры о роли депутатов и института Советов вообще, но каждый из нас оставался при своем мнении.

В те времена начался массовый исход русских из Китая, многие из которых попали туда после установления в Сибири Советской власти. Среди них была и одна старая Женщина, ставшая нашей домработницей. До этого всю свою жизнь она состояла в услужении у Управляющего КВЖД в Харбине и никак не могла привыкнуть у новым порядкам и обстановке. Несколько раз, глядя на то, как мы куролесили, она укоризненно качала головой и ворчала: "И это – члены муниципалитета! Разве раньше такие были?"
 
Продвижение
 
Segui il tuo corso e lascia dir le genti

В 1964 году (или в 1963?) произошла очередная реорганизация противочумной Системы. Ростовский институт лишили "земель" (чумных очагов) и целиком перепрофилировали на "пятую проблему" (см. ниже).
Поскольку это совпало с первыми попытками возродить у нас Генетику, a для решения многих вопросов требовалось знание Биохимии, мне предложили переехать в Ростов и возглавить там институт. Но, как говорят, "от добра добра не ищут" и, следуя этому правилу, я пытался от перевода отказаться. Тем не менее, в конечном итоге мне пришлось согласиться (как было принято тогда, я сказал: "Надо, так надо!").

К этому времени в Ростове сложилась тяжелая ситуация. Институт сотрясали склоки, в результате чего работа его была почти полностью парализована. Когда начались разговоры о моём переводе, отголоски склок в виде анонимных писем докатились и до Иркутска; в них содержались и угрозы, и призывы ко мне навести в Ростове порядок. Основной причиной этих склок явилось несогласие ряда ведущих сотрудников института, в частности, талантливого учёного профессора М. И. Леви, с решением МЗ СССР о коренном изменении направления работ. В принципе этих людей можно было понять, поскольку в области эпизоотологии и разработки новых методов диагностики Чумы они сделали очень много, подняв их на качественно новый уровень и изменив всю тактику обследования очагов. Оставались не у дел также зоологи, паразитологи и даже эпидемиологи.

Поэтому меня встретили "в штыки". За исключением нескольких человек, остальные видели во мне чуть ли не личного врага. В общем я почувствовал себя, как в осажденной крепости. Незавидное моё положение усугубляло какое-то надменное, заносчивое отношение Обкома КПСС. Во время первой же встречи его секретарь, ведавший в частности наукой, заявил мне:"Ростов Вам – не Иркутск!". Поэтому оставался неясным даже вопрос о квартире и несколько месяцев без семьи я жил в гостинице, а затем в институтском изоляторе.

Особенно болезненно я переживал внешне подобострастное, а по существу враждебное отношение ко мне В. Л Пустовалова – заведующего биохимической лабораторией, которая по оборудованию намного превосходила то, что я имел в Иркутске. Как я теперь понимаю, он видел во вне конкурента и опасался вмешательства в его дела. И основания для этого были, так как существующую лабораторию пришлось реорганизововать в отдел под моим началом. Другой причиной являлось направление моих работ – изучёние обмена веществ, в котором Пустовалов разбирался мало и которое считал менее важными, чем его. Характер наших отношений не изменился по существу до конца моего пребывания в Ростове, хотя вскоре выяснилось, что покушаться – то, даже если бы я хотел, было не на что. То что делал Пустовалов, пытавшийся создать "химическую" чумную вакцину, не представляло никакой научной ценности и в течении ряда лет он топтался на одном месте.

Квартиру я получил только через 5 месяцев после приезда в отвратительном районе. Хоть и 3-х комнатная, как обещали, она отличалась очень неудобной планировкой, была на первом этаже и окна выходили на забор какого-то завода. Именно туда приехала жена с нашими девочками, младшей из которых было всего 7 месяцев. И жить бы нам там до "морковкина заговенья", если бы не случай. Почти сразу же после приезда, мне удалось добиться окончания строительства институтского дома, а в это время Обкому понадобилась однокомнатная квартира и с разрешения МЗ СССР, за эту квартиру в нашем доме и ту, в которой мы жили, Обком дал мне прекрасную квартиру в центре Ростова в очень престижном доме, чем мы обязаны тогдашнему 2-му секретарю Обкома В. Ф. Мазовка. Так была решена одна из проблем.

Дольше тянулся вопрос с устройством жены в театр, но и с ним, Правда с большим трудом ("Ростов Вам – не Иркутск!), удалось справиться. Однако по-прежнему продолжались неприятности в институте. Поэтому пришлось прибегнуть к крайним, "непопулярным" мерам: c рядом сотрудников я расстался, а некоторым другим пригрозил увольнением. После этого началось "приручёние" к новым направлениям остальных и в конечном итоге оно дало положительный результат, но окончательно все пришло в норму, как это не парадоскально, когда в Каракалпакии началась эпидемия Холеры и нам пришлось послать туда противоэпидемическую бригаду. Такое было в новинку, поскольку все были приучёны к тому, что Холера у нас ликвидирована. Сознание серьезности обстановки и охвативший людей энтузиазм заставил забыть мелкие дрязги и мы все дружно занялись сборам, таскали тяжёлое оборудование и грузили его в самолеты.
 
Вместе со всеми полетел в Нукус и я. Помимо ростовского, в Каракалпакии оказались отряды из Иркутска и других противочумных учреждений, а также из Москвы. Каждый из них имел свой участок работы. Нас, например, прикрепили к провизорному госпиталю в самом Нукусе. В качестве же уполномоченного Правительства, наделенного чрезвычайными правами, выступал заместитель министра МЗ СССР А.И. Бурназян, который каждый вечер собирал штаб по ликвидации Холеры, состоявший из И. И Рогозина, Краминского и некоторых других известных эпидемиологов, а роль научного руководителя играл Жуков-вережников.

Вся Каракалпакия была отрезана от внешнего мира воинским частями, осуществлявшими карантинные функции. С внешним миром не было почти никакой связи, а дозвониться куда-либо было почти невозможно. За все время позвонить в Ростов мне удалось всего пару раз через знакомых в одном их железнодорожных санитарных отрядов (у них была своя связь). Выезжать из Каракалпакии можно было по особому разрешению только после шестидневной обсервации с трехкратным бактериологическим обследованием на вибриононосительство.

Надо напомнить, что распространение Холеры по всей Каракалпакии и в некоторых районах Узбекистана в значительной мере было связано с поздней диагностикой первых случаев, поскольку врачи Холеры не знали, а её появление в пределах Союза исключалось (ведь подобно Чуме, она тоже была "ликвидирована"). Поэтому какое-то время гибель людей местные власти преподносили как следствие отравления их дефолиантами. Потом, когда о Холере заговорил всерьез, но всё-таки шепотом, её вспышку стали объяснять заносом из Афганистана, с которым у нас тогда была почти открытая граница, и эта версия долго оставалась господствующей. Одна из задач противоэпидемического штаба как раз и заключалась в расследовании возможных путей заноса. Признание же наличия у нас автохтонности холерных очагов пришло гораздо позже, хотя до сих пор не является всеобщим; например, эпидемию Холеры в 1994 году в Дагестане – крупнейшую за последние годы в России – официальные власти снова преподносят как результат заноса. Истинное число заболевших и погибших от Холеры в Каракалпакии секретилось даже от нас, не говоря уже о населении, что не могло не отражаться на эффективности противо-эпидемических мероприятий.

Поначалу было наделано много глупостей, в частности таких, как поливание улиц крезолом или запрет на пересылку писем, а основным средством профилактики считали тетрациклин, который давали прямо горстями! Я не был непосредственно связан со "святая святых" – холерным госпиталем и не знаю, применяли ли тогда для лечения больных вливания специальных солевых растворов, но слышал сам, как Жуков-вережников в споре с моим сотрудником патофизиологом Авроровым ставил под сомнение эффективность растворов Филиппса, называя уже общепризнанные в мире рекомендации по их использованию "происками СЕАТО" и "попыткам Дезинформации".

Нагрузка на лаборатории была колоссальной. Моя, например, делала по 1000 и более анализов в день. Из-за нехватки воды, огромное число отработанных чашек Петри переполняло ванны, предназначенные для их мытья. Несмотря на дикую жару негде было даже освежиться (в конечном итоге я приспособил.для этой цели туалетные бачки; дергали за цепочку и эффект был на лицо!). Несмотря на это мы всё-таки находили возможность для научной работы, для чего я выписал из Ростова необходимое оборудование. Все работали почти без сна, но с большим энтузиазмом.

Сейчас трудно выделить кого-то особо, но всё же пальму первенства я отдал бы С. М. Рассудову, благодаря настойчивости и энергии которого удавалось соблюдать элементарную безопасность при работе с культурами.
При проведении массовых исследований в Каракалпакии мы столкнулись ещё с одной трудностью, а именно нехваткой питательных сред; не знаю, как другие, но моя лаборатория получала их из Ростова. Среды доставляли самолетами в стеклянной таре, в связи с чем нередко они портились при транспортировке, а потребность в них была огромная. В один "прекрасный" день почти все лаборатории оказались без сред и работа практически прекратилась. Тогда я предложил А.И. Бурназяну организовать производство сред на месте. Другого выхода не нашли и моё предложение было принято. Для средоварни мы выбрали одну из столовых и буквально в течение двух – трех дней переоборудовали её. Проблема была решена и больше перебоев в снабжении средами не было.
Средоварня была расположена очень удобно и привлекала к себе многих начальников не только средами, но и прекрасными мясными бульонами (мясо нам отпускали первоклассное) и спиртом!

Наш опыт по организации производства питательных сред был взят на "вооружение" Штабом гражданской обороны страны и запечатлен на кинопленке! Тут надо сказать, что проблема снабжения страны доброкачественными питательными средами у нас не решена до сих пор. К этому вопросу на самом высоком уровне обращались неоднократно. Принимались даже постановления по постройке специальных заводов, но все успокаивались, когда заканчивалось очередное "ЧП". Кстати, не справился с этим и Главмикробиопром, хотя у него были все возможности (см. ниже).

На обратном пути в Ростов произошло событие, которое отразилось на моей судьбе. Пока я ожидал самолет в Ташкенте, ко мне подошел незнакомый молодой человек и передал распоряжение А.И. Бурназяна срочно лететь в Москву. Как мне ни хотелось быстрее вернуться домой, приказу пришлось подчиниться. А.И. Бурназян уже был на месте и с ходу ошеломил меня предложением занять пост Главного санитарного врача – заместителя министра, которым недавно стал Б.В. Петровский. После беседы с Министром, я был отпущен домой с предупреждением о необходимости держать разговор в секрете. Вскоре меня вновь вызвали в Москву для беседы в ЦК КПСС, без согласия которого нельзя было стать даже директором большого института. Казалось, что вопрос уже решен и мы с женой стали потихоньку готовиться к новому переезду. Но… "человек предполагает, а Бог располагает". Как-то раз, уже на исходе 1965 года, я развернул "Медицинскую газету" и увидел сообщение о том, что Главным санитарным врачем назначен П.Н. Бургасов. Передо мной никто и не подумал извиниться.
 
Потом я узнал, что это была обычная практика в подборе кадров: переговоры вели сразу с несколькими кандидатами. Такой поворот событий я воспринял спокойно, так как не очень верил в возможность моего возвышения, да никогда раньше и не думал об этом, хотя в общем неприятный осадок на душе остался. Что касается Бургасова, то, конечно, он больше подходил для этой должности, будучи старше и опытнее меня. Он был Генералом и раньше уже занимал ряд высоких должностей. На этом бы и поставить точку, но – нет. Бургасов, очевидно, узнав о переговорах со мной, видел во мне человека, пытавшегося встать на его пути и начал сводить со мной счёты. Первое, что он сделал, это отказался утвердить планы работы института на следующий год под предлогом, что в них "слишком много Биохимии", и потребовал новой реорганизации института. Затем он раздул целую "историю" вокруг случая внутрилабораторного заражения у нас сибирской язвой одной лаборантки, в чем моей вины не было и, хотя он требовал снять меня с работы, я отделался строгим выговором, который он с меня так и не снял (по Закону о труде такие взыскания должны были сниматься через год).
 
Вслед за этим Бургасов не утвердил в должности моего нового заместителя С. М. Рассудова, в лаборатории которого работала заболевшая лаборантка, а вместо него, когда я заболел туберкулезом и был в санатории, прислал отставного военного М. Т. Титенко. Хорошо, что последний оказался порядочным человеком, приехал ко мне в Крым, чтобы представиться, и извинился за действия Бургасова. Отношения с Бургасовым наладились только через много лет, когда он то ли забыв о прошлых делах, то ли осознав, что я был ни при чем, даже стал выказывать мне дружеское расположение. Последние по времени совпало с назначением его редактором журнала "Молекулярная Генетика, микробиология и вирусология", к направлению работ которого он никакого отношения не имел. Это пример ещё одного парадокса того времени. Основателем журнала являлся МЗ СССР, а Бургасов – эпидемиолог по специальности и опыту работы – был ещё одним из заместителей министра Однако к чести Бургасова надо сказать, что на заседаниях редколлегии он вел себя очень скромно и никакого давления на нас не оказывал.

Но жизнь продолжалась и все шло своим чередом. Приказ Бургасова о реорганизации института я так и не выполнил, а, наоборот, расширил объем работ по Биохимии и Генетике, главным образом, за счет вибрионов, что вскоре принесло свои плоды. Институт благополучно прожил год или два без утвержденных планов, которые не нужны были даже Министерству. Бумажной работы я никогда не любил и один раз за это был наказан. Ежегодно планы и отчёты обсуждались на проблемных комиссиях в Институте "Микроб", куда для этого съезжались директора институтов, их заместители и начальники противочумных станций. На одном из пленарных заседаний отчитываться почему-то пришлось не моему заместителю (тогда его функции выполняла М. С. Дрожевкина, умная, но очень ехидная Женщина), а мне и, хотя меня мало кто слушал, отчёт получил всеобщее одобрение. На мой вопрос, понравился ли ей доклад, М. С. Дрожевкина ответила: "Все прошло очень хорошо, только Вы… доложили прошлогодние данные!".

Особое внимание уделял я тогда питательным средам и вопросам систематики (таксономии) бактерий. За короткий срок нам удалось создать несколько оригинальных сред, включая собственный аналог одной из заграничных, и заготовить впрок большое количество сухих сред. Результатом же интереса к таксономии явилась моя новая книга "Возбудители пастереллезов и близких к ним заболеваний" (М.,1971), написанная в основном в туберкулезных санаториях.

Интерес к таксономии был вызван двумя причинами – необходимостью усовершенствования дифференциации холерных вибрионов от нехолерных и тем, что в 1966 году я стал членом Международного подкомитета по таксономии пастерелл – видов бактерий, к которым относили тогда чумной микроб. Председателем Подкомитета был избран проф. Вернер Кнапп (ФРГ), а секретарем проф. Генри Молляре (Франция). В последующем я много раз встречался с ними, а дружеские отношения с Кнаппом сохраняются до сегодняшнего дня.

В 1970-1971 годах с новой силой вспыхнула эпидемия Холеры, охватившая почти весь юг России и Украины. Добралась она и до Ростова и Таганрога, однако здесь дело ограничилось лишь единичными случаями. Несмотря на это они доставляли мне массу неприятностей с местными властями. Не желая признавать, что в таком городе, как Ростов, может быть Холера, являющаяся показателем низкого санитарного состояния, местные власти ставили под сомнение каждый наш диагноз; но особенное раздражение у них вызывало уведомление об этих случаях Москвы, что входило в мои обязанности. Дело осложнялось также соперничеством между Минздравом Союза – хозяином противочумной Системы и Минздравом России, которому подчинялся Ростовский облздрав. Небезынтересно отметить, что с тех пор Ростовская область стала по существу эндемичной по Холере. С 1970 по 1990 гг. там было зарегистрировано 303 больных и 461 вибриононоситель, причём подавляющее большинство их пришлось на Ростов и Таганрог! [Холера. Материалы Российской научной конференции. Ростов-на-Дону. 18-19 ноября 1992].

Сотрудников института буквально рвали на части. Помимо Ростова и области, они работали в Астрахани, Одессе, Керчи и других городах. Мне самому пришлось работать в Махачкале и Донецке, не говоря уже об эпизодических выездах в Мариуполь, Херсон и Керчь. О этой эпидемии, когда было зарегистрировано свыше 3000 больных и вибриононосителей, можно было бы говорить очень много, но о ней написано достаточно и без меня. Укажу лишь, что за научные и практические достижения в борьбе с Холерой Ростовский институт в 1971 году получил при мне статус "головного" института по этой проблеме. По существу он остается им до сих пор, что подтверждают, в частности, издание фундаментального труда "Справочника-кадастра распространения вибрионов эльтор в поверхностных водоемах и сточных водах на территории СССР в 7-ой пандемии Холеры" [Ростов-на-Дону,1991] и активное участие в ликвидации крупной эпидемий Холеры в Дагестане в 1994 году. Пользуясь случаем, хочу отметить, что возникновению последней эпидемии Холеры в Дагестане не следует удивляться. Почти за четверть века со времени первой зарегистрированной там вспышки, в санитарно-гигиенической обстановке Дагестана, даже его столицы, кажется, мало что изменилось. У меня сохранились фотографии некоторых "злачных мест" Махачкалы, позволяющие утверждать, что для объяснения причин новой эпидемии нет необходимости снова прибегать к утверждениям о её заносном характере (на этот раз паломниками из Саудовской Аравии).

Помимо научно-административных дел, в Ростове много времени у меня отнимала общественная деятельность в качестве депутата сначала районного, а затем и Областного Совета депутатов трудящихся, в числе которых в то время были писатели М. Шолохов и В. Закруткин. За прошедшее время (я имею в виду иркутский период) моё отношение к советам разных уровней не изменилось и депутатство в них я рассматривал как лишнюю обузу., тем более что с нашим мнением никто не считался. По сути, мы являлись лишь ширмой, за которой власти делали все, что считали нужным. Поэтому заседания были нудными и не интересными, однако явка и присутствие на них были "строго обязательными". Обычно после их начала двери запирали до самого окончания. Тем не менее мне удавалось с них сбегать. Для этого я обычно раздевался в автомобиле и просил шофера подъехать ко времени перерыва. Сказав "мальчикам", охранявшим вход, что иду "покурить на воздухе", я выходил и садился в машину. То же повторялось на многочисленных заседаниях "партийно-хозяйственных активов", на которые съезжались на служебных машинах руководители больших и мелких предприятий города и области. Интересно, что во время самих заседаний можно было читать, разговаривать и даже сидеть с друзьями в буфете!

Ещё одной стороной деятельности, но куда более приятной, были заседания Ростовского областного отделения Всесоюзного микробиологического общества, организованного мною. Немало сил было также отдано строительству, Об одном из них я говорю ниже, а сейчас лишь укажу на строительство в центре Ростова большого жилого дома для сотрудников института, Кто занимался этими вопросами, поймет как это было трудно!

Годы жизни в Ростове после событий в Нукусе и отъезда из него были тесно связаны с истинной казачкой, чудесной Женщиной и большим учёным З. В. Ермольевой, страстно любившей Ростов и оказывавшей покровительство всем ростовчанам. В значительной мере ей обязан я избранием в 1969 году членом-корреспондентом АМН СССР. Жена и я гордимся тем, что З. В. Ермольева причисляла нас к кругу своих друзей, в который входили В.Д. Тимаков, Г. П. Руднев, И. А. Кассирский, Н. П. Кашкин и некоторые другие незаурядные личности.

Как и в Иркутске, в Ростове у нас был дом всегда открытый для друзей и просто знакомых и кто только ни побывал у нас за 9 лет! Несмотря на все трудности и большую загрузку у меня хватало времени на занятия спортом (плавание, гребля, настольный теннис и бадминтон) и веселье. Оглядываясь назад, я понимаю сейчас, что этот период был самой яркой страницей в моей жизни. Ростов для меня дорог ещё потому, что совсем рядом когда-то находилось гнездо моих близких, С мамой мы несколько раз ездили в Таганрог, Мариуполь и Новочеркасск и пытались найти тот хутор близ Матвеева кургана, где прошла её юность. С женой мы объехали весь Кавказ, перебирались даже на пароме в Крым, а дети лето обычно проводили на Черном море.

Как бы сложилась жизнь в Ростове дальше и надо ли было все бросать, приходится лишь гадать. Я всегда придерживался мнения, что долго сидеть на одном месте нельзя. Может быть я был прав, но в этом есть один недостаток, причём для учёного может быть и самый главный: перемена места неизбежно связана с изменением направления работы, а значительных успехов чаще добивается тот, кто бьет в одну точку.

Оглавление

 
www.pseudology.org