| |
|
Евгений Александрович Гнедин |
Выход и
лабиринта
Мемуары, дневники, письма
Отголоски в тюрьме советско-германского пакта
|
На допросе в ноябре 1939 года следователь не только угрожал арестовать
мою жену, но и прибег к грязному политическому шантажу. «Изобличая» меня
как «германского шпиона», старший лейтенант НКВД СССР заявил, что
доказательства получены от... гестапо. Следователь поведал мне, что СССР
в дружбе с гитлеровской Германией и добавил с таинственным видом, как бы
раскрывая служебный секрет: «Так что мы обмениваемся с гестапо
материалами». Из этого вытекало: «Мы все о вас знаем». Это было сказано
многозначительным и зловещим тоном. Я привожу точно его аргументацию;
хорошо помню слова о том, что НКВД обменивается материалами с гестапо!
Я уже услышал в камере, что между СССР и фашистской Германией заключен
какой-то договор. Но я счел глупой выдумкой заявление следователя, что
НКВД поддерживает связь с гестапо. В таком смысле я и отвечал
следователю. Я мог бы, кроме того, ему сказать (возможно, и сказал, не
помню), что, если бы удалось получить доступ к архивам гестапо, там были
бы найдены доказательства того, что гитлеровцы видели во мне врага и что
гитлеровская контрразведка старалась воспрепятствовать моей
антифашистской деятельности. Когда в 1935-1937 годах я работал в
посольстве СССР в Берлине, за мной была установлена слежка. Геббельс
приказал редакторам берлинских газет не поддерживать со мной отношений.
В частности, он предложил бойкотировать прием, устроенный мною в
качестве первого секретаря посольства, ведавшего связью с печатью. Два
берлинских журналиста нашли способ выразить мне сожаление по поводу
того, что им не разрешено принять мое приглашение. Зато один из
заместителей Геббельса, некто Берндт, пришел на прием то ли чтобы
проконтролировать своих подопечных, то ли чтобы приглядеться к советским
дипломатам.
После пребывания в гитлеровской Германии мое обусловленное политическими
взглядами и мировоззрением враждебное отношение к фашизму стало более
эмоциональным, личным. Я проникся презрением и ненавистью к тем циникам
и насильникам, которые претворяли в жизнь фашистскую идеологию и
воплощали все худшее, что таится в человеке.
В 1939 году в тюрьме, хоть я уже «непосредственно познакомился» с
обликом Берии, Кобулова, их подручных, я все же не мог даже вообразить,
что они станут сотрудничать с берндтами, розенбергами и прочими
фашистскими злодеями. Берндты были в моих глазах воплощением
гитлеровского режима, а кобуловы — не только выродками, но и уродливыми
исключениями в том обществе, к которому принадлежал и я сам. Так думал
не только я один. Так рассуждают и сейчас многие.
Итак, в ноябре 1939 года я не поверил следователю. Однако я уловил, что
слова о контакте НКВД с гестапо отражают какую-то новую атмосферу в
государственном аппарате. До осени 1939 года ни начальство следователя,
ни он сам никак не решились бы хотя бы для того, чтобы запугать и
запутать подследственного, обыгрывать такую тему, как сотрудничество
НКВД с гестапо. Прибегнуть к таким приемам можно было только если самая
идея контакта советского аппарата с фашистским уже не представлялась
чем-то фантастическим и архипреступным.
Теперь-то я знаю, что тогда это было реальностью; Сталин через
работников НКВД получил от гестапо фальсифицированные материалы для
фальсифицированного суда над маршалами; после августа 1939 года органы
НКВД вступили в контакт с гитлеровским аппаратом, в частности, когда
передавали ему немецких антифашистов, арестованных в СССР.
Ни о чем таком я в 1939 году и помыслить не мог. Я воспринял как
чудовищную нелепость все происходящее: следователь, обвинявший меня,
антифашиста, в том, что я будто бы германский шпион, хвастался, что НКВД
поддерживает дружественные контакты с гестапо! Какой же политический
смысл имело предъявленное мне обвинение? Следователь лгал — говорил я
себе — но как он смеет внушать подследственному, находящемуся в изоляции
от внешнего мира, подобные вымыслы о политике советского правительства?
А вдруг в его словах есть хоть ничтожная доля правды? В чьих же руках я
в таком случае нахожусь? Я оказался в каком-то призрачном, сумасшедшем
мире...
В ноябре 1939 года я не знал, что разразились роковые международные
события. Я имел лишь туманное представление о том, что произошли некие
важные перемены в советской внешней политике. Узнал я об этом случайно,
когда в конце августа к нам в камеру привели только что арестованного
работника «органов». Переступив порог камеры, он сразу объявил: «Мы
примирились с Германией. Заключен важный договор». Никто не решался
расспрашивать. Я в волнении опустился на койку. Забрезжили надежды: если
атмосфера в советско-германских отношениях разрядилась, руководители
следствия могут потерять интерес к делам, начатым до поворота во внешней
политике. Мое дело могли бы прекратить и потому, что я сумел защититься,
и потому, что дело утратило тот злободневный характер, какой ему хотели
придать в обстановке непосредственной угрозы войны.
Надежду сменил страх; возможна и другая зловещая альтернатива: стремясь
обосновать целесообразность крутого поворота во внешней политике,
оправдать договоренность с гитлеровской Германией, могут затеять
пропагандистскую кампанию, даже фальсифицированное судебное дело, чтобы
оклеветать, опорочить активных участников антигитлеровской политики,
политики окружения фашистского агрессора. Скажут: вот, мол, враждебные
элементы толкали нас на опасную авантюру, на войну с Германией, они
теперь разоблачены, а угроза германского нападения устранена.
Признаком такого возможного поворота в деле бывших работников советской
дипломатии и явился тяжкий допрос, которому меня подвергли в ноябре 1939
года. Позднее эти планы отпали; до инсценировки процесса дело так и не
дошло...
Содержание
Чтиво
www.pseudology.org
|
|