| |
|
Евгений Александрович Гнедин |
Выход и
лабиринта
Мемуары, дневники, письма
Катастрофа и второе рождение
|
Канун ареста и арест
Через два дня после моего доклада комиссии ЦК я проводил какое-то
совещание со своими референтами в обстановке довольно мрачной, потому
что мои молодые сотрудники считали меня полутрупом или затравленным
зверем, на которого они, наконец, набросятся по первому сигналу.
Внезапно зазвонил прямой правительственный телефон, и присутствовавшие
были ошарашены, поняв, что со мной беседует сам Молотов и притом
благожелательно. Действительно, Молотов, назвав меня по имени-отчеству,
сказал примерно так: «Мы здесь решили принять ваше предложение и
отменить цензуру. Ну что — вы довольны?». В трубку доносились голоса
беседующих людей, и я подумал, что Молотов говорит из кабинета самого
Сталина. «Мы здесь решили...». Я был действительно доволен.
Молотов продиктовал мне по телефону заявление, которое я должен был
сделать иностранным корреспондентам. Разумеется, надо было дать понять,
что сенсационное мероприятие проводится по личному распоряжению нового
наркома иностранных дел и что это одно из его первых распоряжений.
Собравшиеся в моем кабинете в полном составе иностранные корреспонденты
были готовы услышать любую новость, но отнюдь не сообщение об отмене
цензуры. Вопросы удивленных журналистов касались лишь нового порядка
подачи телеграмм и ответственности корреспондентов. Только Генри Шапиро
(тогда — корреспондент агентства Рейтер) спросил, отменяется ли также
цензура в отношении советских газет. Насколько помню, я ответил, что мои
полномочия относятся только к деятельности иностранных корреспондентов.
Отмена цензуры, проведенная в мае 1939 года впервые за все время
существования советского государства, была недолговечным мероприятием.
Через несколько месяцев, кажется, сразу после начала войны в Европе,
цензура была восстановлена. В 1961 году цензура телеграмм иностранных
корреспондентов была отменена, но, видимо, никто не вспомнил, что такое
мероприятие уже было однажды осуществлено накануне второй мировой войны.
После того, как я встретился с иностранными корреспондентами, я передал
Молотову через секретаря проект шифрованных телеграмм нашим послам с
информацией об отмене цензуры и с некоторыми разъяснениями. Молотов меня
пригласил в кабинет и как ни в чем не бывало поздоровался за руку. (Меня
поразило, что у такого жесткого политика столь вялое рукопожатие
слабохарактерного человека). Телеграммы были подписаны без малейших
поправок. Нарком беседовал со мной, соблюдая дистанцию, но приветливо.
Мне показалось, что скверный сон миновал, возобновляется нормальная
деятельность. Но страшный сон лишь начинался.
Стало известно, что арестован Назаров, личный секретарь М.М.Литвинова,
очень хороший, дельный, скромный молодой человек. Через несколько дней
после 2 мая мне позвонил из дому по правительственному телефону
М.М.Литвинов. Не помню, какой вопрос он мне задал, я же рассказал ему о
том, что бывший его секретарь не является на работу, «исчез». Это был
мой единственный разговор с Максимом Максимовичем после его отставки,
последний наш разговор, последнее проявление его личного доверия ко мне
при отсутствии каких бы то ни было личных отношений.
Этот эпизод не имел никаких последствий, хотя бы уже потому, что судьба
людей решалась независимо от их поведения. Работники государственного
аппарата могли поступать в согласии с моральными принципами и
человеческим достоинством, даже если это было сопряжено с риском, но
одновременно — как в описываемом эпизоде, — чувствуя, что ставят себя
под удар, старались «проявить лояльность» по отношению к руководству,
по-прежнему не совершая подлостей. Между тем подобные наивные маневры
порядочных людей им помочь не могли, а совершать их не следовало хотя бы
из чувства самоуважения.
Вскоре Деканозов сказал мне, что мой заместитель будет снят с работы.
Конечно, мне оставалось только принять к сведению это сообщение нового
начальства. Однако, указав на положительные качества Г.Н.Шмидта, я
просил дать мне в помощники работника, обладающего подобными же
достоинствами, в частности, административными способностями. «Я плохой
администратор», — добавил я, потому что никогда не хотел заниматься
административной деятельностью. Деканозов ответствовал: «Не знаю, какой
вы администратор, но я слыхал, что организатор вы хороший». Знакомясь в
тюрьме со справкой о моей мнимой «преступной деятельности», которую,
быть может, сочинял именно Деканозов, я мог догадаться, что, говоря мне
о том, что я хороший организатор, Деканозов, по его мнению, «тонко
намекал», будто знает о моей «причастности к антисоветской организации».
Зачем этот злой человек делал такие намеки — трудно объяснить. То ли
стремясь запугать, то ли из тщеславия? Психология этих ничтожных злодеев
непонятна нормальным людям.
Из этого разговора с Деканозовым я сделал вывод просто смехотворный в
свете последующих событий. Я сказал жене, что, видимо, скоро вернусь на
прежнюю журналистскую работу. Новое руководство пожелает заменить меня
своим человеком, и меня отпустят обратно в журналистику, «как только я
подготовлю себе смену». Я рассказываю об этом проявлении наивности, как
и о многом другом, чтобы осветить психологию людей, ставших жертвами
репрессий, а следовательно, облегчить и понимание самого механизма
репрессий. Я заметил, между прочим, что встречающиеся в мемуарах
И.Г.Эренбурга упоминания о наивности, проявленной, казалось бы, трезво
мыслящими и осведомленными людьми, вызывают совершенно напрасное
недоверие у современных читателей.
Еще через несколько дней мне рассказали, что Молотов, совершая обход
наркомата, оказавшись у дверей Отдела печати, прошел мимо в другой
отдел. Это было признано знаменательным сигналом. Вакуум вокруг меня
замкнулся. Как-то забежал заведующий Правовым отделом М.А.Плоткин и
рассказал, что Молотов пробыл у него довольно долго и выслушал доклад о
работе Правового отдела. В разговоре со мной, с заведующим отделом, к
которому Молотов не зашел, М.А.Плоткин надеялся убедиться, что Молотов к
нему лично проявил благосклонность. Бедный Марк Абрамович не знал, что
это «благоволение» отсрочит его арест лишь на несколько недель.
Вернувшись после реабилитации в Москву, я узнал от Б.Е.Штейна, что,
сдавая дела Молотову в мае 1939 года, М.М.Литвинов назвал Плоткина и
меня в числе самых способных работников центрального аппарата НКИД СССР.
Услыхав о моем аресте, Максим Максимович не только огорчился, но и винил
себя; по словам Б.Е.Штейна, он полагал, что, отозвавшись обо мне
похвально, он вызвал этим недоброжелательное отношение ко мне Молотова,
и тот решил от меня избавиться, ускорив мой арест. В действительности
сыграли роль иные мотивы. Во всяком случае, рассказ Б.Е.Штейна о реакции
М.М.Литвинова на мой арест позволяет утверждать, что не только некоторые
романтики или плохо осведомленные люди, но и такой трезвейший и точно
мысливший человек, как М.М.Литвинов, все же не всегда ясно представлял
себе психологию злодеев и механику избиения кадров в сталинские времена.
10 мая 1939 года Деканозов попросил меня явиться к нему в 10 часов
вечера. Днем я зашел к секретарю наркома (там почему-то не было ни души)
и попросил выяснить, какова резолюция наркома по какой-то моей записке.
Секретарь, вернувшись от Молотова, с нескрываемым удивлением сообщил,
что нарком хочет меня видеть. В маленьком кабинете, где меня раньше
принимал Литвинов, стоял позади письменного стола у стены Молотов,
заложив руки за спину. На этот раз рукопожатия были отменены. Он глядел
на меня внимательно и, как мне показалось, с непонятным любопытством.
Задав несколько вопросов по служебным делам, он задумчиво повторил вслух
один из моих ответов, все еще как бы приглядываясь ко мне. После того,
как я упомянул, что вечером буду с докладом у его заместителя, Молотов
меня отпустил.
В начале вечера я отправился на Центральный телеграф. В самых недрах
этого правительственного учреждения, в зале, где, как мне помнится, на
возвышении сидел человек в наушниках, видимо, контролируя какую-то
радиопередачу или линию связи, я в уголке, за маленьким столиком,
просматривал принесенные мне телеграфные бланки с сообщениями
иностранных корреспондентов, которые теперь, в результате моей
собственной инициативы, давали информацию помимо Отдела печати. Вдруг в
это помещение, где соблюдалась полная тишина, запыхавшись, вошли три
человека. «Ах, вы здесь», — бессмысленно воскликнул один из них. Он тут
же снял телефонную трубку, позвонил Деканозову, доложил: «Гнедин здесь
на телеграфе» и передал мне трубку. Деканозов выразил удивление, что я к
нему не явился. Я сослался на то, что еще нет 10 часов и сказал, что
немедленно приеду.
Я направился к выходу, сопровождаемый тремя субъектами. Пока я говорил
по телефону, эти «подоспевшие сотрудники» нетерпеливо переминались с
ноги на ногу, а теперь, с трудом прикрывая назойливость деланной
любезностью, предложили мне поехать в их машине. Я ответил, что меня
ждет моя машина.
Из подъезда я вышел одновременно с несколькими хорошенькими девушками —
хористками или актрисами радиовещания. «Подвезите нас!» — кокетливо
крикнула одна из них. «В другой раз», — обещал я за час до своего
ареста. Девушки весело рассмеялись. Мне тоже стало весело.
Был настоящий майский вечер, вечер надежд и обещаний. На улицах было
оживленно. Сидя в быстро мчавшейся машине, я глядел на Москву, и мне
было хорошо. Я был готов к тому, что меня ждут какие-то важные и,
возможно, неприятные впечатления, но жить было интересно, и я радовался
этому. Мой органический оптимизм на этот раз обманывал меня, а вернее,
спасал.
В здании НКИД в тот вечер было темно, тихо, но не вовсе пусто. Обычная
жизнь замерла, но какие-то едва уловимые признаки свидетельствовали о
том, что в доме неспокойно. Навстречу мне по лестнице спускался явно
озабоченный заведующий Финансовым отделом НКИД, рядом с ним шел
незнакомый человек. Трудно было догадаться, что я встретил арестованного
работника НКИД, которого агент НКВД сопровождал в тюрьму. Я прошел к
себе и спросил дежурного, где мой заместитель. «Он наверху», — необычно
угрюмо ответила девушка. «Вероятно, внизу», — сказал я, имея в виду
кабинет Деканозова, находившийся двумя этажами ниже. «Теперь уже все
равно, внизу или наверху», — последовал загадочный ответ.
Незнакомый мне дежурный секретарь подтвердил, что заместитель наркома
иностранных дел меня ждет. Я отворил знакомую дверь. На пороге передо
мной встал неизвестный в штатском, направляя мне прямо в грудь
револьвер: «Вы арестованы», — сказал он и быстрыми профессиональными
движениями свободной руки похлопал меня по карманам моего пиджака и
брюк. Впервые я испытал, что практически значит «потемнело в глазах». Я
сделал несколько шагов вглубь комнаты. За большим столом Бориса
Спиридоновича Стомонякова восседал Деканозов все с тем же глупо
равнодушным и скучно угрожающим лицом. Неожиданно для самого себя я
сказал, отстраняя агента: «Нельзя ли без такой лихорадочной
нервозности». Деканозов потребовал от меня ключи от сейфа в моем
кабинете (этот сейф, как правило, был пуст). Я стал бросать на стол
нового замнаркома иностранных дел все, что было в карманах: бумажник,
ключи, кошелек, листки с заметками, которые я делал при чтении
телеграмм. Бумажки Деканозов поспешно схватил, коробку с папиросами
вернул; кажется, я кинул ее обратно на стол.
Засим Деканозов дал мне чистый конверт и предложил написать на нем мой
адрес. В этот конверт он вложил ключи от моей квартиры. Позднее жена мне
рассказывала, как, увидев в руках агента, явившегося с обыском, конверт,
надписанный моей рукой, она рванулась к нему, воскликнув: «Мне записка!
Дайте!» Тот невозмутимо вынул из конверта ключи и показал пустой
конверт: «Записки нет». Но конверт жена сохранила до настоящего времени.
От Деканозова, в сопровождении уже успокоившегося агента, понявшего, что
сопротивления я не окажу, я отправился в свой кабинет, взял плащ и,
уходя, сказал секретарше: «Сегодня я уже не приду». Она опустила голову,
стараясь скрыть слезы. Из дверей одной из комнат выглянул сотрудник
Отдела печати Ярошевский, которому, собственно, незачем было здесь
находиться в этот час.
Совершенно так же, как встретившийся мне на лестнице заведующий
Финансовым отделом, я свободной походкой делового человека вместе с
сопровождающим вышел на улицу. Напротив, как всегда, сияли окна
«большого дома на Лубянке». Там, как всегда, кипела работа. Мы пересекли
улицу и, пройдя по переулку, свернули по направлению к площади
Дзержинского в узкую Малую Лубянку.
Прямо с улицы мы зашли в небольшое помещение, напоминавшее экспедицию по
сдаче и приемке почты. Но здесь принимали не пакеты, а людей при
пакетах. Получив расписку, агент удалился. Он сдал меня на тюремный
конвейер. Моя первая жизнь кончилась.
Содержание
Чтиво
www.pseudology.org
|
|