И ДОЛЬШЕ ВЕКА ДЛИТСЯ ДЕНЬ...
Легенде советской карикатуристики, народному художнику СССР Борису Ефимову исполнилось 100 лет
Александр Щуплов


При подготовке интервью, с разрешения Бориса Ефимова, использованы фрагменты выходящей в издательстве "ВАГРИУС" его книги "Десять десятилетий".

-БОРИС ЕФИМОВИЧ, как вам живется-можется накануне столетия?

- Теперь такое время, что нельзя оторвать личную жизнь от того, что происходит вокруг, как-то изолироваться от обстановки в стране. Вы знаете, какие отрицательные явления сейчас происходят, они не могут не отражаться на жизни каждого россиянина. Как можно абстрагироваться от окружающей жизни?

- Рисуется ли вам сейчас?

- Мой регламент истекает, и я спешу выполнить поставленную цель - закончить серию рисунков под условным названием "Сатирическая летопись века". Это рисунки, отражающие события, свидетелем - и в какой-то степени участником - которых я оказался начиная от Гражданской войны...

- Вам нравится сегодняшняя политическая карикатура в том виде, как она сейчас существует?

- Я не вижу политической карикатуры - в том смысле и в тех традициях, в каких мы эту политическую карикатуру на протяжении десятилетий создавали. Мы считали ее искусством. То, что сейчас делается в этой области, находится за пределами искусства. Это какой-то суррогат, который я не берусь называть политической карикатурой. Это, понимаете, штрихи по верхушкам - скорее для забавы. Исчезла та политическая карикатура, которая считалась не менее важнейшим и интереснейшим элементом газеты, чем любая передовая статья.

В связи с этим вспоминаю встречу с Горьким после его возвращения в Советский Союз. Я получил возможность видеть и слышать Горького совсем близко - за обеденным столом на квартире у своего брата Михаила Кольцова, с которым у Алексея Максимовича установились весьма дружеские отношения на почве совместного редактирования журналов "За рубежом", "Наши достижения" и других изданий, выпускаемых журнально-газетным объединением. За обедом шла непринужденная живая беседа. Горький был в хорошем настроении, рассказывал всякие забавные истории. Уже уходя, прощаясь, он вдруг обратился ко мне: "А вы, оказывается, карикатурист. Мне сказал Михаил Ефимович". "Да, Алексей Максимович, - сказал я. - И давно, еще с Гражданской войны".

"Позвольте, позвольте... Так это вы Ефимов? Так это вы меня изобразили шагающим босиком с сапогами за плечами. Похоже, похоже. Впрочем, бывало, и сапог не было. А интересная это штуковина - карикатура. Капризное искусство, но нужное. Полезное. Оно требует хорошо видеть и тонко изображать смешное". И повторил: "Хорошо видеть и тонко изображать. Общественно значительное и полезнейшее искусство".

Это определение карикатуры, между прочим, впоследствии вошло в статью Горького о творчестве художников Кукрыниксов, названных им "единосущной и нераздельной троицей"...

Возвращаюсь к вашему вопросу: карикатура, несомненно, возродится, потому что она не может исчезнуть. Это жанр, который существует в любой стране и который не может не возродиться и не существовать в нашей стране.

- Кто был ваш "любимый" персонаж?

- У меня были "любимыми" те персонажи, которыми следовало заниматься в данный момент и в данной политической обстановке. Ими были в свое время и Гитлер, и Черчилль, и Эйзенхауэр, и де Голль - все те политические фигуры, которых события выдвигали на передний план. Они и были героями политической сатиры.

- А кого труднее всего было рисовать?

- Этого я не помню. Каждый персонаж обладал характерными чертами. Трудно было, скажем, спутать Черчилля с Трумэном, каждый из них был в своем роде характерным типажом. Они были сразу узнаваемые. Рука, так сказать, сама рисовала их со всеми присущими им чертами.

- Нынешних политиков вы не рисуете?

- Нынешних нет. А для чего я их буду рисовать? Точнее - для кого?

- Нет заказов или вам эти политики неинтересны?

- Да не просят об этом. А если бы мне заказали, я бы попросил сперва: объясните мне, как этих политиков трактовать - как врагов страны (как мы трактовали Черчилля и Гитлера) или как соратников. Понимаете, политическая сатира должна иметь какую-то целеустремленность. Здесь нужно не просто рисовать человека, чтобы было смешно, - для этого существует такой жанр, как дружеский шарж. Политическая карикатура должна иметь направленность. Читатель и зритель должен понимать, как я отношусь к нарисованному персонажу, отрицательный он или ничего собой не представляющий "друг"? Понимаете, было время, когда все было ясно: это - враги, это - друзья, это - красные, это - белые, эти - за Советскую власть, эти - против, эти поддерживают Советский Союз, эти стараются его придушить... Все было конкретно.

- Вы прожили довольно сложную жизнь в сложную эпоху. Сумели избежать репрессий, которым подверглись ваши родные и друзья, а между тем не один раз встречались с Троцким. Что вас связывало с Троцким?

- Вспоминаю Киев времен Гражданской войны. С юго-востока надвигается "прижатый к морю" Деникин, с запада угрожает старый знакомец Петлюра, отдохнувший под крылышком польских панов. Вокруг столицы кишат свирепые банды, предводительствуемые "батьками", носящими лихие клички: Тютюник, Струк, Шакира Ангел, Закусило... Они прячутся в приднепровских камышах, врываются на станции и местечки, останавливают поезда, предают мучительной смерти коммунистов, офицеров и мирных жителей, заподозренных в сочувствии Советской власти. Весь Киев потрясен трипольской трагедией - зверской расправой банды Зеленого над группой комсомольской молодежи в селе Триполье. Одна из самых крупных банд, батьки Григорьева, представляет собой реальную угрозу для самого Киева. И в эти дни в Киеве появляется собственной персоной Лев Троцкий. Весь город взбудоражен приездом этого легендарного человека. Он был Председателем Реввоенсовета, Народным комиссаром по военным делам Советской России. Многотысячная толпа собирается на площади у Киевского оперного театра, где идет встреча местных властей с высоким гостем. Я тоже в этой толпе. Мы дружно скандируем: "Просим товарища Троцкого! Товарища Троцкого!" Время от времени нестройным хором запеваем "Интернационал". Так проходит часа два. Наконец на выходящей на площадь большой лоджии театра появляются какие-то военные люди, потом Наркомвоен Украины Подвойский. Он поднимает руку, призывая к порядку, и кричит: "Товарищи! Прошу соблюдать тишину! У товарища Троцкого болит горло, ему трудно говорить". Площадь притихла. У барьера лоджии появился Троцкий. Приложив руку к козырьку фуражки с красной звездой, переждав приветственные крики и аплодисменты, он заговорил металлическим голосом опытного митингового оратора, отчетливо слышного по всей огромной площади. И, между прочим, стало непонятно, о какой болезни горла шла речь: "Товарищи! Я приехал к вам, чтобы помочь ликвидировать мятеж жалкого, ничтожного атамана Григорьева, агента агентов, лакея лакеев, наемника наемников западной буржуазии..." С огромным любопытством я смотрел на этого необыкновенного человека и, конечно, не мог себе вообразить, что мне предстоит личное знакомство с ним и даже дружеское его ко мне расположение. Но именно так и произошло.

Это случилось уже в Москве в 1924 году. В издательстве газеты "Известия" вышел в свет первый и весьма объемистый альбом моих политических карикатур, юмористических рисунков и дружеских шаржей. И так случилось, что с версткой этого альбома в руках я случайно встретил на улице хорошо известного в ту пору публициста, искусствоведа, критика, автора монументального труда "Русский революционный плакат" Вячеслава Полонского. В годы Гражданской войны он был начальником литературно-издательского отдела Реввоенсовета Республики. Он относился ко мне по-дружески и даже в редактируемом им ежемесячнике "Печать и революция" похвалил мой крохотный дружеский шарж на известного партийного деятеля Вардина, напечатанный в первом номере журнала "Журналист" (для меня это тоже было в своем роде маленькое событие: впервые я увидел в печати рецензию на свое произведение). Я, конечно, не преминул показать Полонскому свой готовый к печати альбом. Тут же его внимательно перелистав, Полонский сказал: "А что, если показать это Льву Давидовичу?" - "Троцкому?! - воскликнул я. - Да вы что, Вячеслав Павлович! Соваться со своими рисунками к Троцкому!" - "Не пугайтесь, - засмеялся Полонский. - Троцкому будет интересно. Он любит карикатуру. Хотите, я с ним поговорю?" И дня через три я уже входил в огромный кабинет председателя Реввоенсовета Республики в тогда еще двухэтажном, а не пятиэтажном, как сегодня, здании по улице Знаменка... Троцкий любезно встретил меня в своем кабинете и, протягивая мне руку, произнес, улыбаясь, фразу, которую я часто слышал в ту пору: "О, да вы совсем молодой!" На это я не замедлил ответить: "В моем возрасте, Лев Давидович, за вами было уже два побега из ссылки". Мой ответ явно ему понравился и, улыбнувшись, он сказал: "Что ж, а за вами много хороших рисунков". Мы сели за его огромный письменный стол, и он неторопливо, страница за страницей, стал разглядывать рисунки, сопровождая это и одобрительными, и критическими замечаниями. Закончив, он сказал: "Я догадываюсь, что вам интересно было бы знать мое мнение. В какой форме вы хотели бы его получить? В форме предисловия или рецензии?" - "В форме предисловия, Лев Давидович", - твердо произнес я. Не прошло и двух дней, как фельдъегерь из Реввоенсовета привез мне статью, которая начиналась словами: "Борис Ефимов - наиболее политический среди наших рисовальщиков. Он знает политику, любит ее, проникает в ее детали... Успехи Ефимова представляются замечательными, если принять во внимание, что он едва начал. Но быстрый успех таит в себе опасности. Самая из них грозная - остановиться... Мы хотим надеяться, что Борис Ефимов имеет право на большее. Реализовать это право можно только упорной работой и суровой самокритикой. Вот этого мы и желаем молодому художнику. 20 июля 1924 г. Л.Троцкий".

Я немедленно помчался в "Известия" и показал статью ответственному секретарю Литовскому: "Вот, Осаф Семенович. Нельзя ли это напечатать в "Известиях"?" Литовский взял рукопись, взглянул на подпись и высоко поднял брови: "Ого, - произнес он, - здорово. Вас можно поздравить. Но... Посмотрим, что скажет Юрий Михайлович" (Стеклов - главный редактор "Известий. - Ред.). Он вошел в кабинет Стеклова и минуту спустя оттуда выглянул и пригласил меня войти. Стеклов, держа в руках статью, пристально на меня посмотрел: "Какие у вас контакты с Троцким? - спросил он. - Вы что, в оппозиции? Вы троцкист?" - "Я не член партии, Юрий Михайлович". - "Тем более странно. Гм... А как же, позвольте спросить, вы попали к Троцкому?" Я замялся. Дело в том, что я был в курсе крайне неприязненных отношений между Стекловым и Полонским на почве острого соперничества в работах о Бакунине и понимал, что упомянуть о роли Полонского - это испортить все дело. "Это вышло случайно", - пробормотал я. Стеклов подозрительно на меня посмотрел и погрузился в размышления. Я понял, что он взвешивает какие-то варианты, как шахматист в сложной позиции. Мы с Литовским ждали... Наконец Стеклов на что-то решился: "Ну, вот что, - сказал он. - Статью мы напечатаем из уважения к Льву Давидовичу. Пожалуйста, так ему и скажите. Но вам я советую держаться подальше от оппозиции. Это может обернуться для вас крупными неприятностями, хотя вы и беспартийный. Хорошенько запомните". Мы вышли из кабинета, и Литовский не без иронии заметил: "Ну, наш Юрий Михайлович, кажется, перестраховался на обе стороны..."

У меня тоже сложилось впечатление, что Стеклов решил на всякий случай не портить отношений с Троцким, который, несомненно, узнал бы от меня, что редактор "Известий" не захотел печатать его статью. Откровенно говоря, нельзя не подивиться тому, что Троцкий нашел время и охоту заниматься моими карикатурами и писать к ним предисловие в дни, когда во всю кипела ожесточенная борьба между троцкистской оппозицией и сталинским аппаратом. Я очень охотно ходил на открытые партийные собрания и с интересом слушал острые словесные баталии. С неизменным ораторским блеском выступал Троцкий, и мне хорошо запомнились отдельные его эффектные фразы: "Пустосвятства, как известно, на свете немало. Сошлись покрепче на Ленина, как это делает товарищ Сталин, и поступай прямо наоборот" и еще: "Лениным никто не может стать, но ленинцем должен быть каждый!" Эта красивая сентенция вызвала дружные аплодисменты аудитории, и я видел, как и Сталин небрежно и снисходительно похлопал в ладоши.

Выступления самого Сталина являли собой разительный контраст с яркими речами Троцкого. Довольно монотонно, невыразительным глуховатым голосом он перечислял: "Первая ошибка товарища Троцкого состоит в том... Вторая ошибка товарища Троцкого состоит в том... Четвертая ошибка... Шестая ошибка..." Конечно, он не мог сравниться с Троцким в красноречии, но в то время как Лев Давидович блистал и гремел на собраниях, Иосиф Виссарионович в тиши своего кабинета на Старой площади занимался более практическим делом: он заботливо подбирал кадры секретарей обкомов и горкомов, будущих членов ЦК, обязанных ему своими постами, на которых он мог надежно положиться при любом голосовании. Особое внимание при этом он уделял кадрам ОГПУ-НКВД. Надо ли говорить, что результаты этой продуманной деятельности через некоторое время не замедлили сказаться. Оппозиция была разгромлена, большей частью расстреляна, и какое бы ни было у людей отношение к Троцкому, контакты с ним стали весьма опасными. Сумрачным февральским утром 1928 года мне позвонил Вячеслав Полонский: "Вы знаете, что Льва Давидовича высылают куда-то в Среднюю Азию. Хотите с ним попрощаться?" - "Хочу, Вячеслав Павлович. А как это сделать?" - "Приезжайте сейчас ко мне, я дам вам несколько книжек, вы отвезете их к нему на квартиру. У него там в подъезде сидит сотрудник ОГПУ, но вы не обращайте на него внимания. Он вас не остановит".

Дверь мне открыл сам Троцкий: "Вот, Лев Давидович, Вячеслав Павлович прислал вам книжки". - "А-а... Спасибо, спасибо. Заходите, раздевайтесь". И тут же в передней, улыбаясь, сказал: "Ну, вы, народ! Скажите, народ, за что вы меня высылаете?" Оторопев от неожиданности, я пробормотал первое, что пришло в голову: "Отдохните, Лев Давидович. Вам отдохнуть надо". - "Вот как, - рассмеялся Троцкий. - Оказывается, это забота о моем здоровье. Ну, спасибо, спасибо". Мы вошли в небольшую комнату, примыкающую к передней, сели за столик: "Нет, мой друг, - продолжал он. - Несмотря на ваш любезный совет, отдыхать я не собираюсь. Не такое время, чтобы отдыхать. Да и для вас, карикатуристов, работа найдется: вы - народ зоркий, наблюдательный. Вокруг сейчас много любопытного. Вот и наблюдайте, запоминайте, зарисовывайте". Он сделал над столиком движение рукой, как бы что-то изображая. Потом неожиданно сказал: "А брат ваш вроде примкнул к термидорианцам". Я промолчал. Я подумал, что вряд ли тут время и место высказывать побежденному и высылаемому Троцкому, что Кольцов "примкнул к термидорианцам" не из страха или угодничества, а потому что, как и большинство членов партии, считал, что так называемая генеральная линия Сталина разумнее и нужнее для страны, чем его, Троцкого, перманентная революция. И, меняя тему разговора, спросил: "А когда, Лев Давидович, могут понадобится такие зарисовки?" - "Когда? - Троцкий на минуту призадумался. - Могут пройти месяцы. И - годы! Но они обязательно понадобятся"... В воздухе крепко запахло борщом, и отдаленный женский голос возвестил, что обед на столе. Мы вышли в переднюю. И тут произошло то, что я по сей день считаю фактом своей биографии: легендарный человек, Троцкий, снял с вешалки и подал мне пальто. Безмерно смущенный такой любезностью, я долго тыкался руками, не попадая в рукава. Наконец мне это удалось и я пробормотал: "Счастливого пути, Лев Давидович! Счастливого возвращения..." И мы обнялись...

Сотрудник ОГПУ, дежуривший в подъезде, видимо, отметил про себя отсутствие пакета, с которым я приходил, и потянулся к телефону. Со своей стороны, и я принял свои меры безопасности: выйдя из Шереметевского переулка (потом - улица Грановского, теперь - Романов переулок) на Воздвиженку (некоторое время - улица Калинина) и дождавшись проходящего трамвая, я вскочил в него на ходу, оглянувшись, не последовал ли кто-нибудь за мной. Проехав несколько остановок, я где-то спрыгнул на ходу, проверив, не сделали ли этого кто-нибудь вслед за мной. Повторив эту операцию, заимствованную мною из прочитанных детективов и носящую название "обрезать концы", я закончил ее, соскочив на ходу вблизи своего дома на Малой Дмитровке. Все это, конечно, было наивно.

- Кажется, вы были знакомы и с племянницей Троцкого, известной впоследствии советской поэтессой Верой Инбер?

- Наше знакомство и дружба состоялись задолго до вышеизложенных событий. О том, что она бывала у своего знаменитого родственника в бытность его Председателем Реввоенсовета республики, она не преминула поведать даже в стихах:

При свете ламп - в зеленом
свете
Обычно на исходе дня
В шестиколонном кабинете
Вы принимаете меня.

Затянут стол сукном
червонным,
И, точно пушки на скале,
Четыре грозных телефона
Блестят на письменном столе...
...И наклонившись над декретом,
И лоб рукою затеня,
Вы забываете об этом,
Как будто не было меня...

Шли годы. Вера Инбер много писала в стихах и прозе, для детей и для взрослых. И постепенно из скромной и застенчивой она становилась маститой, авторитетной и самоуверенной. Мне как-то рассказывал Корней Иванович Чуковский, что на его даче в Переделкино что-то делал садовник, который до того работал на участке у Веры Инбер, и поделился с Чуковским своими впечатлениями: "Сам Верынбер - хороший мужик. Душевный. Но жена у него... Не дай Боже!" Одно время Верынбером состоял некто Чайка, окололитературный и околотеатральный деятель. Он попал в довольно злую эпиграмму Эмиля Кроткого:

И не смешно, и не остро,
И дамская видна манера.
Сие писала Инбер Вера,
Из Чайки выдернув перо.

После падения Троцкого на Инбер стали, конечно, коситься: родственница "главного врага народа". И когда в начале 1939 года большая группа писателей была представлена к награждению орденами, то Веры Михайловны, естественно, в этом списке не было. На это обратил внимание не кто иной, как сам Сталин, и порекомендовал наградить также и ее. Правда, скромным "Знаком Почета". "Она племянница Троцкого". "Ну и что?" - сказал Хозяин... У него, как известно, бывали непредсказуемые капризы. Надо признать, что Вера Михайловна не осталась неблагодарной...

- Как получилось, что вас самого не записали в троцкисты?

- Я, конечно, должен был попасть туда, куда попадали все, кто имел хоть какое-то отношение к Троцкому. Если у кого-то случайно находили какую-нибудь брошюрку - даже не самого Троцкого,- а с упоминанием его в положительном контексте, - это означало гибель. Я же, о котором Троцкий написал довольно лестную для меня статью, подлежал абсолютному истреблению. Меня часто спрашивают: как вы уцелели, особенно после того, как арестовали вашего родного брата как врага народа? Я тоже думал над этим, так сказать, не простым вопросом и, кажется, нашел правильную причину. Это, конечно, не было актом доброты и гуманности со стороны Сталина. От жалости великий вождь и учитель был совершенно свободен. Он не жалел никого - ни собственного сына, ни жену... Почему же он оставил меня в живых и даже допустил к работе? Потому что он был Хозяин. О нем так и говорили: "Хозяин сказал, Хозяин написал..." Сталин действительно был хозяином, и его хозяйством была огромная страна, шестая часть планеты. В его хозяйстве ему было нужно все, что он считал нужным. Видимо, он считал необходимым иметь в своем хозяйстве опытного карикатуриста. Он любил карикатуру, придавал ей большое значение. Ему мои карикатуры нравились, он их внимательно рассматривал, в чем я не раз убеждался. Например, был такой случай: однажды поздно вечером у меня в квартире зазвонил телефон: "Говорят из редакции "Правды". С вами будет говорить товарищ Мехлис". (В то время он был главным редактором газеты. - Ред.) "Ефимов? - послышался знакомый резкий голос. - Вы можете сейчас приехать в "Правду"?" Несмотря на вопросительную форму, эта фраза звучала достаточно повелительно. "Э-э... Конечно, Лев Захарович. Но я немного нездоров, простужен..." - "Что-о? - безмерно удивился Мехлис. - Вы не можете приехать? Странно. А я хотел вам сообщить, что ОН сказал". Нетрудно было догадаться, кто это - ОН. "Что-нибудь неприятное, Лев Захарович?" - вырвалось у меня. - "Когда ОН говорит, это всегда приятно, - строго нравоучительно произнес Мехлис. - Приятно для дела. Понятно?" - "Да, да, конечно, Лев Захарович, - заторопился я и усиленно закашлялся. - Я сейчас соберусь". Но тут Мехлис недовольно сказал: "Ну ладно. Приезжайте завтра утром". На другое утро я входил в кабинет Мехлиса. Пригласив меня сесть, он сказал: "Вот что. Хозяин обратил внимание, что когда вы рисуете в "Известиях" японских милитаристов-самураев, то обязательно изображаете их с огромными зубами, торчащими изо рта. Этого не надо делать. Это оскорбляет национальное достоинство каждого японца". "Понятно, Лев Захарович. Хорошо. Зубов больше не будет", - и я поднялся, считая разговор законченным. Но Мехлис пустился в разглагольствования о значении в газете политической карикатуры. Я выслушал его наставления с видом величайшего внимания: нетрудно было догадаться, что он повторяет какое-то высказывание Сталина...

Вспоминаю и еще один случай, произошедший позже. В один из весенних дней 1947 года (точной даты не помню) мне позвонил главный редактор "Известий" Ильичев: "Вам надлежит быть завтра к десяти часам утра в ЦК, в зале, где происходит дискуссия по книге Георгия Александрова о западноевропейской философии". - "Леонид Федорович! - удивился я. - А какое, собственно, отношение я имею?" - "К десяти утра, - лаконично повторил Ильичев. - Вход с Ипатьевского переулка. Пропуска не надо. Назовите свою фамилию. Часовой будет предупрежден".

Я был в полном недоумении, однако решил не уклоняться от столь любезного, но настойчивого приглашения и назавтра к назначенному сроку явился на дискуссию. Собрание еще не началось, фойе было переполнено людьми. Мое внимание сразу привлек книжный киоск. Хорошие книги были в ту пору в большом дефиците, и я с удовольствием приобрел два собрания сочинений - Николая Лескова и Марка Твена. Между тем прозвучали звонки, призывающие в зал, а я остался в опустевшем фойе с двумя тяжелыми связками книг в руках и не знал, что делать дальше. Не заметил, чтобы кто-нибудь интересовался моей особой. Так же мало интересуясь спорами о книге Александрова и учитывая, что мой приход сюда зафиксирован у часового, я подумал - а не вернуться ли мне потихоньку домой... Но в этот момент ко мне подлетели два запыхавшихся товарища, оба в традиционных "партийных" кителях из серого габардина: "Вы Ефимов?" Получив утвердительный ответ, не говоря больше ни слова, они подхватили меня под руки и вместе со мной и пачками моих книг понеслись через весь переполненный зал, с удивлением наблюдавший это странное зрелище. Прибежав за кулисы, подвели меня к одной из дверей и открыли ее, сказав: "Пройдите к Андрею Александровичу. К товарищу Жданову". Жданов был тогда одной из самых высоких партийных фигур - член Политбюро, секретарь ЦК по идеологии и к тому же состоял в родстве с самим Хозяином - сын Жданова, Юрий, был мужем дочери Сталина, Светланы. Жданов весьма приветливо со мной поздоровался, пригласил сесть на один из стоящих у стены стульев, и сам уселся рядом. "Мы вот почему вас побеспокоили, - начал он. - Вы, наверно, читали в газетах сообщения о военном проникновении американцев в Арктику под тем предлогом, что им оттуда грозит "русская опасность". Товарищ Сталин сказал, что это дело надо бить смехом. Товарищ Сталин вспомнил о вас, и просил поговорить с вами - не возьметесь ли вы нарисовать карикатуру на эту тему?" При словах "товарищ Сталин вспомнил о вас..." я склонил голову и слегка развел руками, давая этим понять, как высоко я ценю доверие товарища Сталина и приложу все силы, чтобы это доверие оправдать. Но у меня тревожно сжалось сердце. Попасть в орбиту внимания Сталина было столь же почетно, сколь и опасно. При его феноменальной памяти, вспомнив обо мне, он, без сомнения, вспомнил и о том, что я - родной брат репрессированного им и расстрелянного Михаила Кольцова. И малейшее неудовольствие Хозяина, малейшая неудача в исполнении его задания могли привести к большой беде для меня и моей семьи. Между тем Жданов продолжал: "Товарищ Сталин так, примерно, представляет себе этот рисунок: генерал Эйзенхауэр с целой военной армадой рвется в Арктику, а рядом стоит простой американец и спрашивает: "В чем дело, генерал? Почему такая бурная военная активность в этом мирном районе?" А Эйзенхауэр отвечает: "Разве вы не видите, что нам отсюда грозит русская опасность?" Или что-нибудь в этом роде..." - "Нет, нет, - поспешил сказать я. - Зачем что-нибудь другое? По-моему, это очень здорово. Разрешите, я так и нарисую". - "Что ж, хорошо, - сказал Жданов. - Я так и доложу товарищу Сталину". - "Позвольте, Андрей Александрович, только один вопрос. Когда нужен этот рисунок?" - "Когда? - Жданов на секунду задумался. - Ну, мы вас не торопим, но и особенно задерживать не надо. Всего хорошего"...

Сотрудник охраны проводил меня до машины, неся за мной обе пачки книг, и я уехал домой, уже по дороге размышляя над этой туманной формулировкой: "Не торопим, но и не задерживайте..." "Если я сделаю рисунок через день-два, - думал я, - могут сказать: "Поторопился. Небрежно отнесся к заданию товарища Сталина. Схалтурил". Это опасно. А если через четыре-пять дней, могут сказать: "Затянул. Не понял оперативности задания товарища Сталина. Предпочел другие дела". Это еще опаснее..." Как всегда в подобных ситуациях я избрал "золотую середину". Завтра утром, решил я, засяду за большой эскиз карандашом на полный лист ватмана. На это уйдет весь день. Послезавтра буду переводить эскиз в тушь, додумывать и дорисовывать детали. Это тоже займет весь день. А на следующий день позвоню в секретариат Жданова, что можно посылать за рисунком. Как раз и получится - не поторопился и не задержал.... Так я и поступил. С утра засел за эскиз. Нарисовал и Эйзенхауэра на джипе во главе армады танков, орудий и самолетов. И рядом "простого американца". Потом задумался, как изобразить посмешнее мифическую "русскую опасность" ("Надо бить смехом..."), и нарисовал стоящего возле своей юрты эскимоса, с крайним удивлением взирающего на приближающееся грозное воинство. Рядом с ним - крохотный эскимосик, держащий в руке популярное в ту пору эскимо - шоколадное мороженое на палочке. С тем же удивлением смотрят на Эйзенхауэра и его армию два медвежонка, олень, выглядывающий из полыньи морж и даже... пингвин, которые, как известно, в Арктике не водятся, но которого я нарисовал, чтобы подчеркнуть нелепость "русской опасности". Закончив все это, я сладко потянулся, полагая, что на сегодня с меня хватит, можно отдохнуть и пообедать. В этот момент зазвонил телефон: "Это товарищ Ефимов? Ждите у телефона. С вами будет говорить товарищ Сталин". Я непроизвольно встал. После довольно продолжительной паузы и легкого покашливания в трубке послышался глуховатый голос, который я слышал не раз: "С вами вчера говорил товарищ Жданов об одной сатире. Вы понимаете, о чем я говорю?" "Понимаю, товарищ Сталин". "Вы там изображаете одну персону. Вы понимаете, о ком я говорю?" - "Понимаю, товарищ Сталин". "Так вот, надо изобразить эту личность так, чтобы она была, как говорится, вооружена до зубов. Пушки там всякие, танки, самолеты. Вам понятно?" На какую-то долю секунды в дальних извилинах мозга мелькнула озорная, бредовая мысль: а что, если я скажу - а я так уже и нарисовал, товарищ Сталин. Дескать, сам догадался... Но вслух я, разумеется, ответил: "Понятно, товарищ Сталин". "Когда мы можем получить эту штуку?" - "Мне говорил товарищ Жданов, чтобы я не торо..." - "Мы хотели бы получить это сегодня. К шести часам". - "Хорошо, товарищ Сталин".

Сталин положил трубку, а я взглянул на часы. Они показывали половину четвертого. Мне предстояло за два с половиной часа выполнить работу целого дня. У меня было состояние шахматиста в жесточайшем цейтноте, когда дорога каждая секунда... Я не знаю, каким чудом я успел к шести часам закончить рисунок и вручить его приехавшему фельдъегерю... Я успел даже составить текст под рисунком: РЯДОВОЙ АМЕРИКАНЕЦ: "В чем дело, генерал? К чему такая бурная активность в этом мирном районе?" ЭЙЗЕНХАУЭР: "Как? Неужели вы не видите, какие здесь сосредоточены опасные силы противника? Один из противников уже замахнулся на нас гранатой!" (Под "замахнувшимся гранатой противником" я, разумеется, имел в виду эскимосика с эскимо.) Следующий день прошел без всяких событий, а на другой - раздался телефонный звонок: "Товарищ Жданов просит вас приехать в ЦК к часу дня". Я погрузился в размышления: "Единственное объяснение - речь идет о каких-то поправках. Но каких? Первое предположение - Сталин нашел, что Эйзенхауэр на рисунке не похож. Или, может быть, не похоже северное сияние, на фоне которого я изобразил юрту и эскимосов? Ведь Сталин имел возможность наблюдать его в туруханской ссылке. Но я старательно перерисовал это сияние из энциклопедии. В чем же дело?" В приемной перед кабинетом Жданова сидели десятки людей. "Ну, до меня не скоро дойдет очередь", - подумал я. Но когда из кабинета Жданова вышел через несколько минут увешанный орденами генерал, сидевший за большим письменным столом в приемной помощник, сняв трубку внутреннего телефона и ответив: "Да, здесь", пригласил меня вне всякой очереди в кабинет. Жданов сидел не за монументальным письменным столом в глубине огромного кабинета, а на торце длиннющего стола заседаний, стоявшего перпендикулярно к письменному, и любезно поднялся мне навстречу. Приветливо взяв за плечи, он подвел меня к длинному столу, на котором я увидел свой рисунок. "Ну вот, - сказал Жданов. - Рассмотрели и обсудили. Есть некоторые поправки. Все они сделаны рукой товарища Сталина". Произнеся эти слова, он многозначительно на меня взглянул. Я, как и следовало, почтительно склонил голову и развел руками. Потом, внимательно взглянув на рисунок, сказал: "Андрей Александрович. Мне кажется, что поправки - главным образом, по тексту. А по рисунку, как будто..." "Да, да. По рисунку все в порядке. Правда, некоторые члены Политбюро говорили, что у Эйзенхауэра слишком акцентирован зад, но товарищ Сталин не придал этому значения. Нет, против рисунка нет возражений. Но товарищ Сталин, вы видите, внес в рисунок уточнения, написал - "Северный полюс", "Аляска", "Канада", чтобы было ясно, что речь идет именно об Арктике".

Я снова склонил голову, преклоняясь перед мудростью Вождя. Сталин прежде всего красным карандашом написал вверху рисунка его название крупными печатными буквами - "Эйзенхауэр обороняется". Он не оставил без внимания и написанный мною под рисунком текст и следующим образом его отредактировал: "бурная активность" он исправил на "боевая активность", "в мирном районе" на "в безлюдном районе". В следующей фразе он, подобно заправскому литературному редактору, волнистой линией переставил слова, чтобы вместо "здесь сосредоточены опасные силы противника", получилось "какие опасные силы противника сосредоточены здесь". Фразу о противнике, замахнувшемся гранатой, он целиком вычеркнул и вместо нее написал: "Как раз отсюда идет угроза американской свободе". И тут я услышал от Жданова нечто непостижимое: "Полчаса тому назад, - сказал Жданов, - звонил товарищ Сталин и спрашивал, пришли ли вы уже? Я ответил ему, что вы ждете у меня в приемной". "Фантасмагория! - пронеслось у меня в голове. - Сталин спрашивал у Жданова обо мне... Расскажи об этом - кто поверит?!" - "При этом, - продолжал Жданов, - он велел мне зачеркнуть в последнем предложении слова "как раз" и написать вместо них - "именно". И действительно, на моем рисунке можно увидеть над зачеркнутым "как раз" начертанное рукой Жданова "именно".

"Ну что ж, - сказал Жданов, - с поправками все. Отсылаем рисунок в газету". "Андрей Александрович, а может быть, я оперативно сделаю точно такой же рисунок? А этот мне бы хотелось оставить у себя". Жданов посмотрел на меня и улыбнулся: "Хорошо. Я вас понимаю..." Карикатура "Эйзенхауэр обороняется" была через два дня напечатана в "Правде" и вызвала определенную сенсацию и у нас, и за рубежом. По существу, это была, в форме смешного рисунка, констатация состояния холодной войны, начавшейся на много лет между Западом и Востоком.

Остается добавить маленькую забавную деталь: после опубликования моей работы в "Правде" немедленно нашлись дотошные читатели, ехидно поставившие мне на вид, что пингвины в Арктике не водятся. Но когда стало известно, что карикатуру рассмотрел и одобрил сам Сталин, критики прикусили языки. Наличие пингвинов в районе Северного полюса было таким образом узаконено. Я даже удивлен, что их туда не перебросили из Антарктиды.

-Вы встречались и с нашими отечевенными палачами - Сталиным, Ульрихом, Ежовым, и - на Нюрнбергском процессе - с палачами фашистской Германии. Кто из них "попалачистей"? Или одни стоили других?

- Они были разного типа и разного стиля. Гитлеровские палачи были более откровенные и декларативные палачи. Наши палачи были более лицемерные: они все прикрывали какими-то высокими фразами, политическими соображениями. А гитлеровские палачи просто кричали: "Уничтожить! В крематорий!" Одно из самых страшных впечатлений военных лет - это когда в 1944 году мы с замечательным писателем и человеком Василием Гроссманом посетили в Польше страшные места - Майданек, Треблинка... Мы ходим по Майданеку, осматриваем бараки, карцеры, всевозможные "подсобные" помещения, заходим в канцелярию, кабинет оберфюрера - коменданта лагеря, казарму для охранников. Характерная. деталь! В туалете над частью писсуаров красуется эмалированная дощечка с грозной надписью: "Nur fur SS!" ("Только для СС!"). Оказывается, даже здесь, в аромате карболки и хлористой извести, строго соблюдалась дистанция между отборными представителями арийской расы и "обыкновенными" непородистыми немцами третьего рейха... Мы идем дальше и вступаем на страшный путь, который шаг за шагом приближал привезенных в Майданек людей к казни. Идем через длинный полутемный коридор, по которому, теснясь и спотыкаясь, медленно двигался человеческий поток, минуя "предбанник", где несчастные снимали с себя одежду и получали по микроскопическому кусочку мыла, и наконец... Мы в "бане" - последнем этапе тщательно налаженного конвейера этой чудовищной человеческой бойни. Содрогаясь, стоим мы на сером кафельном полу, где так недавно толпились испуганные, дрожащие люди, чуявшие недоброе, но старавшиеся не верить в близкую смерть. (Иначе зачем бы им велели пройти санобработку и выдали мыло?)... Какое человеческое воображение способно представить себе, что происходило здесь в эти минуты...

- В ваших рассказах постоянно всплывают имена писателей. Например, тот же Исаак Бабель... Почему его так тянуло в круг палачей?

- На этот вопрос мне трудно ответить. Бабель был человек очень любопытный, писатель, который прошел большую жизненную школу. Ему все было интересно. Не помню, когда я познакомился с Бабелем. Но мы встречались с ним и в Одессе во время Гражданской войны, и потом в Москве. Он дружил тогда с моим братом Михаилом Кольцовым и с нашим общим приятелем писателем Ефимом Зозулей. Он дружил, увы, также и с Евгенией Ежовой, редактировавшей в ту пору еженедельное иллюстрированное приложение к газете "Правда". Мужем Жени Ежовой был не кто иной, как сам Николай Иванович Ежов, сталинский нарком, генеральный комиссар государственной безопасности. Помню эти страшные времена, когда пошли какие-то странные, зловещие дела. Была вдруг арестована сестра Жени Ежовой. Все удивлялись - как это? При таком родстве? Прошло немного времени, и Женя Ежова застрелилась. Между прочим, незадолго до этого Женя пригласила Бабеля и Кольцова в воскресный день к себе на дачу. И в тот же вечер брат очень живо, как он это умел, рассказывал о своих впечатлениях. До обеда играли в "городки". Ежов в полной форме генерального комиссара государственной безопасности, при орденах и медалях играл с большим азартом, сопровождая каждый удар битой крепким матерком. За столом сидели и ближайшие помощники Ежова, шел веселый разговор, перемежаемый обильным возлиянием и плотной закуской. Говорили, главным образом, не стесняясь присутствия гостей, о делах служебных; иными словами, о производимых в их ведомстве арестах соратников Генриха Ягоды - предшественника Ежова на его посту. Особенно дружный хохот у Ежова и его команды вызвал рассказ о небезызвестном начальнике Оперода (оперативного отдела НКВД) Карле Паукере, который, как говаривали, любил собственноручно "приводить в исполнение". "Как надели на него тюремную робу... - смеялся один из них. - Ну совсем - бравый солдат Швейк. Чистый Швейк!"... "Ты знаешь, - рассказывал мне брат потом, - я сидел за столом с ощущением, что эти люди могут, не моргнув глазом, любого гостя прямо из-за стола отправить за решетку. И мы только переглядывались изредка с Бабелем..." Надо ли объяснять, какая судьба постигла всех присутствовавших на этом кошмарном застолье - все без исключения были в недалеком будущем расстреляны, за исключением Жени Ежовой, которая, как я уже говорил, сама наложила на себя руки. При этом Бабеля арестовал еще сам Ежов, а Кольцов уже после ареста Ежова был репрессирован преемником Ежова - Лаврентием Берией.

- Еще одной колоритной фигурой советского времени был Демьян Бедный. Как вы думаете, в чем заключался его феномен?

- Он был, конечно, небездарным человеком. Писал бойко, доходчиво - стихи, так сказать, невысокого интеллектуального уровня. Но для нетребовательного читателя он был интересен и во время Гражданской войны был популярен, как никто другой из поэтов.

- Даже Маяковский?

- Демьян Бедный был популярнее. Хотя сравнивать их нельзя: Маяковский - великий поэт, а Демьян - рифмоплет. Еще в дореволюционной ленинской "Правде" он начал писать сатирические стихи и басни, подписывая их "Демьян бедный, мужик вредный". В стихах этих истинная поэзия, как говорится, и не ночевала, но написаны они были бойко, хлестко, доходчиво, смешили и запоминались. То была по существу облеченная в отличную ремесленно-стихотворную форму злободневная публицистика с лихо зарифмованной партийной агитацией и пропагандой. В первые годы советской власти и Гражданской войны частушки и песни Демьяна Бедного распевались по всей стране и на всех фронтах, на которых он появлялся с большой помпой. Отдельным приказом Троцкого он был награжден боевым орденом Красного Знамени. Популярность его росла. Его именем стали называть фабрики, заводы, колхозы, целые города. На страницах центрального органа партии "Правды" систематически печатались его стихотворные фельетоны, памфлеты, басни, эпиграммы на самые разнообразные темы... Между прочим, довольно странно звучит для пролетарского писателя фамилия Придворов. Фамилию эту объясняли тем, что мать Демьяна, женщина дородная и статная, работала на кухне в Царскосельском дворце и пришлась по душе Александру III, "царю-миротворцу". Кстати сказать, я никогда не слышал, чтобы Демьян когда-нибудь и что-нибудь говорил о своем отце. А о матери отзывался весьма нелестно. Я слышал своими ушами, как на каком-то праздничном собрании рабочих типографии приглашенный почетным гостем Демьян, рассказывая свою несложную биографию, изрек простодушно, по-мужицки: "А мать моя, дорогие товарищи, была б...ща", - что вызвало, помню, некоторую растерянность у аудитории, особенно ее женской части.

Личное мое знакомство с Демьяном началось еще в 1922 году в редакции "Крокодила". Демьян неизменно приходил на редакционные заседания, оглашая их своим богатырским смехом, придумывая темы для карикатур и даже написал нечто вроде крокодильского "манифеста" под названием "Красный крокодил, смелый из смелых - против крокодилов черных и белых". Не раз и я рисовал карикатуры на его сюжеты и, наоборот, он сочинял тексты под моими рисунками. Сила и влияние Демьяна неимоверно возросли, когда после смерти Ленина у кормила власти стал Сталин, весьма благоволивший к литератору. О благосклонности к нему Сталина Демьян даже оповестил всенародно в одном из стихов:

...Мне знаком не понаслышке
Гигант, сменивший Ленина
на пролетарской вышке!

Был такой эпизод. В железнодорожном ведомстве как-то сочли целесообразным отобрать персональные спальные вагоны у частных лиц. Это вполне разумное решение коснулось и Демьяна. Возмущенный поэт пожаловался Генеральному секретарю партии. Сталин отреагировал в характерном для него стиле: "Отняли у Демьяна вагон согласно общему положению? Что ж, тут ничего не поделаешь. Но знаете что? Отдайте ему мой вагон. Зачем мне вагон? Если понадобится куда поехать, попрошу предоставить. Авось не откажете..." Надо ли уточнять, что персональные вагоны остались у обоих...

Между тем Демьян, не довольствуясь выступлениями по политическим, хозяйственным и партийным проблемам, стал так же бесцеремонно и грубовато вторгаться в дела литературные и театральные. Его лаконичные топорные эпиграммы на страницах "Правды" напоминали безапелляционные судебные вердикты. Вот, к примеру, "рецензия" на постановку "Горя от ума" в театре Мейерхольда:

Белинским сказано давно,
Что "Горе от ума" есть
мраморная глыба.
А Мейерхольд сумел, чего другие не смогли бы -
Он мрамор превратил в г..но.

А было и такое. На каком-то диспуте Демьян не сошелся во мнении с Луначарским. Они повздорили. Супруга Луначарского, актриса Малого театра Наталия Александровна Сац, выступала на сцене под театральным псевдонимом "Розенель". И вот, поставив эпиграфом справку из словаря Даля, что "розенель" - другое название герани, которая наряду с фикусом и канарейкой считалась неизменным атрибутом мещанства, Демьян печатает на первой странице "Правды":

...А не мещанство - брак равнять с панелью?
Нет! Своего рабочего окна
Я не украшу... Розенелью!

Все сходило Демьяну с рук. Он почти официально был возведен в сан непререкаемого главы советской литературы. Литературные подхалимы требовали "одемьянивания" советской поэзии. И вдруг... Незыблемое, казалось, величие Демьяна с треском рухнуло. Причина происшедшей с Демьяном аварии заключалась, несомненно, в том, что в своем глупейшем самомнении, в оголтелом упоении своими успехами он не удостоил внимания или не придал значения высказываниям Сталина по вопросам исторической науки и преподавания истории в учебных заведениях, а продолжал иронически-пренебрежительно, почти издевательски писать о таких событиях, как крещение Руси, высмеивал былины о русских богатырях и т.п. В частности, написал разухабистый, почти пародийный текст для постановки оперы "Богатыри" в Камерном театре. Это вызвало неудовольствие Сталина так же, как и пространные стихотворные фельетоны "Перерва", "Слезай с печки", безудержно громившие такие "исконные русские черты", как лень, отсталость, пьянство, низкопоклонство... Тут необходимо сказать еще об одном обстоятельстве, несравненно более мелком и незначительном, чем глубокие проблемы русской истории, но которое тоже весьма повредило Демьяну. Дело в том, что в аппарате правительства в Кремле работал один молодой журналист, Миша Презент. Бойкий, остроумный, находчивый, он пришелся Демьяну по душе и стал у него в доме "своим человеком". Запросто приходил, рассказывал Демьяну городские новости и сплетни, болтал о разных разностях. Этот Миша Презент имел обыкновение вести дневник, куда записывал все события дня и, естественно, все высказывания Демьяна, в особенности его впечатления, когда поэт возвращался после встреч со Сталиным и был под свежим впечатлением от беседы с Хозяином. Нетрудно догадаться, что это литературное занятие Презента не ускользнуло от внимания тех, кому это было положено. Дневники Презента были изъяты, а их автор очутился за решеткой, откуда больше не вышел... А Хозяин получил возможность прочесть о себе такой отзыв Демьяна: "Не могу видеть, как он обращается с книгами... При мне принесли новые издания и толстые журналы. Так он не берет разрезального ножа, а разрывает страницы своим толстым пальцем. Какое варварство!.." Можно понять страдания книголюба Демьяна, но нетрудно догадаться, что к подобным замечаниям о себе Хозяин не привык... Вспоминаю, кстати, в ту же пору я встретился с Демьяном в букинистическом магазине. Едва мы вышли на улицу, как Демьян разразился жалобами на "этого подонка Презента": "В какое дурацкое положение меня, мерзавец, поставил! Иду по Кремлю, встречаю Авеля Сафроновича Енукидзе. Смотрит в сторону... Я сразу ему: "Авель, ты что? Поверил?" Он что-то бормочет: "Мало ли что пишут..." А я по глазам вижу, что поверил. А этот подонок написал в своем дурацком дневнике: "Сегодня Демьян сказал, какой непроходимый дурак Енукидзе. Достаточно мне поговорить с ним пять минут, чтобы дико разболелась голова".

Но это были для Демьяна только "цветочки". За ними вскоре последовали и "ягодки": Опера "Богатыри" с текстом Демьяна была постановлением ЦК снята с репертуара, а сам Демьян получил сильнейшую партийную нахлобучку. Ему бы тихо принять ее к сведению, деловито признать свои ошибки, но, привыкнув считать себя безгрешным и неприкасаемым, Демьян "полез в бутылку". Забыв, по-видимому, с кем он имеет дело, Демьян написал полное возмущения письмо "знакомому не понаслышке" другу-покровителю. Отдельные места из ответа Сталина стоит привести текстуально. Любопытно, как Иосиф Джугашвили, грузин, строго и убедительно поучает Ефима Придворова, русского, должному уважению к русской истории и русскому народу. "Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас ЦК (не без некоторой натяжки!) от нападок отдельных групп и товарищей из нашей партии... Вы все это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали... На каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки?.. Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики?.. Побольше скромности, т. Демьян... И.Сталин". Гром грянул. Вскоре после теоретического разбора ошибок Демьяна, политических, исторических, антинародных, аморальных и всяких иных, последовали и оргвыводы. У Демьяна был отобран партбилет, его исключили из Союза писателей, отстранили от работы в печати. Но по тем страшным временам можно было считать, что Демьян отделался легким испугом: ведь не попал ни за решетку, ни за колючую проволоку, а остался в Москве со своей богатейшей библиотекой. И где-то на втором году Великой Отечественной войны был до определенной степени амнистирован: допущен к работе в "Известиях", где под моими карикатурами, как бывало в двадцатых годах, стали печататься его стихотворные тексты. Но подпись под ними была не Демьян Бедный, а другая: Д.Боевой.

- Борис Ефимович, вернемся в наши дни: вам нравится кто-нибудь из нынешних наших политиков?

- Каждый, кого слушаю, мне кажется прав: и Явлинский прав, и Немцов прав, и Зюганов прав... Все очень убедительно выступают. Знаете анекдот про судью? К судье пришли два спорщика. Он выслушал первого и сказал: "Ты прав". Потом заговорил второй и изложил свою точку зрения, судья выслушал его: "Ты прав". Тогда жена судьи спрашивает его: "Послушай, как это может быть, чтобы и тот и другой были одновременно правы?" Судья ей говорит: "Знаешь, жена, ты тоже права!" Сегодня каждый выступающий так убедительно говорит, что мне, недостаточно опытному в политике человеку, остается каждому верить. За исключением, конечно, экстремистов, которых противно слушать. Вы догадываетесь, кого я имею в виду... А остальные - все такие солидные люди - Селезнев, Строев, Явлинский, они все так толково и убедительно высказывают свою точку зрения... Где же тут может быть объект уничтожающей сатиры, скажите пожалуйста!

- Борис Ефимович, вы прожили столетнюю жизнь и сохранили такое простодушие...

- А в чем вы видите мое простодушие?

- Неужели можно верить всем политикам?

- А вы не верите?

- Хотел бы верить, да что-то не удается...

- Не знаю, как вы к этому отнесетесь, но я верю Путину. Мне кажется, что он честный и порядочный человек и ему трудно лавировать в этой кипящей бурлящей политической буче. Я ему в этом сочувствую.

- Просто нам уже больше не на кого надеяться...

- В том-то и дело. Спросите кого угодно: "Кого вы хотели бы видеть президентом вместо Путина?" - и никто не сможет вам ответить!

- Что бы вы пожелали самому себе в столетний день рождения?

- Это не реально, но я пожелал бы самому себе дожить до того времени, когда наша страна опять станет цивилизованной страной - без коррупции, преступности, озверения и очерствения людей. Но боюсь, что я этого не увижу. А вот если это увидят мои сыновья и мои внуки, то я заранее счастлив!