сексуальные отклонения

Симона де БОВУАР

НАДО ЛИ ЖЕЧЬ САДА?

"Властный, холеричный, доходящим до крайности во всем, величайший из распутников, атеист до фанатизма. Вы заперли меня в этой клетке, но убейте меня или примите таким как есть, потому что я не изменюсь..." Они предпочли убить его: сначала скукой тюрьмы, потом нищетой и, наконец, забвением. Память о Саде была искажена многочисленными выдумками, само его имя погребено под грузом таких слов, как "садизм" и "садистский". Его частные записки потеряны, рукописи сожжены, книги запрещены. Хотя в конце XIX века несколько любознательных умов, в том числе Суинберн, проявили к нему интерес, только Аполлинер вернул ему место во французской литературе. Однако до официального признания еще далеко. Можно пролистать объемистые труды "Идеи XVIII века" или даже "Чувственность в XVIII веке" и не встретить его имени. Вполне понятно, что именно в ответ на это умолчание почитатели Сада объявили его пророком, предтечей Ницше, Фрейда, Штирнера и сюрреализма. Но этот культ "божественного маркиза", основанный, как и все культы, на ложном представлении, служит только его предательству. Критиков, которые относятся к Саду не как к злодею или идолу, а как к человеку и писателю, можно пересчитать по пальцам. Благодаря им мы вновь открываем для себя это имя.
Однако, каково же его истинное место? Почему имя маркиза де Сада заслуживает нашего интереса? Даже его поклонники с готовностью признают, что произведения его по большей части нечитабельны. Что касается его философии, то она не банальна только в силу непоследовательности автора. А что до его грехов, то они не так уж оригинальны: в учебниках психиатрии описано множество не менее интересных случаев. Дело в том, что Сад заслуживает внимания не как писатель и не как сексуальный извращенец, а по причине обоснованной им самим взаимосвязи этих двух сторон своей личности. Его отклонения от нормы приобретают ценность, когда он разрабатывает сложную систему их оправдания. Сад старался представить свою психофизиологическую природу как результат этического выбора. В этом акте заключено стремление преодолеть свою отчужденность от людей и, может быть, просьба о помиловании. Только поэтому его судьба приобретает глубокий общечеловеческий смысл. Можем ли мы существовать в обществе, не жертвуя своей индивидуальностью? Эта проблема касается всех. В случае Сада индивидуальные отличия доведены до предела, а его литературные усилия показывают, насколько страстно он желал быть признанным обществом. Таким образом, в его книгах отражена крайняя форма конфликта между человеком и обществом, в котором ни одна индивидуальность не может уцелеть, не подавляя себя. Это парадокс и в известном смысле триумф Сада.
Для того, чтобы понять развитие личности Сада, было бы полезно иметь точные и подробные сведения о его жизни. К несчастью, несмотря на усилия биографов, мы их не имеем. У нас нет даже его портрета, а описания современников крайне скупы. Говорят, что описание Сада Шарлем Нодье напоминает стареющего Оскара Уайльда, а также Робера де Монтескье, хочется видеть в Саде и черты барона де Шарлю. Еще более огорчительно, что мы почти ничего не знаем о его детстве. Если принять историю Валькура за автобиографический набросок, Саду в раннем детстве пришлось узнать немало зла и обид. Воспитываемый вместе с Луи-Жозефом де Бурбон, он, по-видимому, настолько яростно и грубо защищался от эгоистического высокомерия юного принца, что его пришлось удалить от двора. Возможно, его пребывание в мрачном замке Сомон и Эбревильском аббатстве оставило след в его воображении, но мы не знаем ничего значительного ни о кратких годах учения, ни о службе в армии, ни о начале его жизни в роли светского молодого человека и дебошира. Можно попытаться воссоздать историю Сада по его книгам; это сделал Пьер Клоссовский, который видит ключ к личности и произведениям Сада в его непримиримой ненависти к матери. Как бы то ни было, на основании некоторых общих рассуждений мы должны признать важную роль взаимоотношений Сада с родителями; детали для нас недоступны. Из-за этого пробела правда о его личности никогда не будет открыта - любые объяснения будут иметь темные места, которые могли бы прояснить только подробности детства Сада.
Однако, как мы уже говорили, основной интерес для нас представляют не извращения Сада, а его способ нести за них ответственность. Он сделал из своей сексуальности этику; этику он выразил в литературе. И именно это сообщает ему истинную оригинальность. Причины его странных вкусов непонятны, но мы можем представить, как он возвел эти вкусы в принципы и почему довел их до фанатизма.
По внешним проявлениям Сад в возрасте двадцати трех лет был похож на всех молодых аристократов того времени. Он был образован, любил театр, искусство и литературу. Он славился расточительством, содержал любовницу и часто посещал бордели. Он женился по настоянию родителей на Рене-Пелаж де Монтрейль, дочери мелких аристократов, но имевшей хорошее приданое. Это было началом бедствий, преследовавших его всю жизнь. Женившись в мае, в октябре Сад был арестован за эксцессы в публичном доме, который он регулярно посещал. Причина ареста была достаточно серьезной, чтобы умолять начальника тюрьмы сохранить ее в секрете, иначе его жизнь будет безнадежно испорчена. Это обстоятельство заставляет предполагать, что эротизм Сада уже принял весьма компрометирующую форму. То же предположение подтверждается тем, что спустя год инспектор Марэ разослал содержательницам публичных домов предупреждение о нежелательности маркиза в качестве клиента.
Все эти происшествия связаны с очень важным моментом: в самом начале жизни взрослого человека Сад с горечью убеждается в том, что его личные удовольствия несовместимы с социальной жизнью.
В молодом Саде не было ничего от революционера или бунтаря. У него не было ни малейшего желания отвергать привилегии, дарованные ему происхождением, положением в обществе и богатством жены. Тем не менее все это не могло принести ему удовлетворения. Он хотел быть не только общественной фигурой, чьи действия регламентированы условностями и заведенным порядком, но и живым человеческим существом. Было только одно место, где он мог обрести себя в этом смысле, и это была не супружеская спальня, а бордель, в котором он мог купить право отдаться своим фантазиям.
Это было общей мечтой большинства молодых аристократов. Отпрыски идущего к упадку класса, некогда обладавшего реальной силой, они пытались символически, в обстановке спальни, вернуть к жизни статус суверенного деспота-феодала. Сад тоже жаждал иллюзии силы. "Чего хочет человек, совершающий половой акт? Того, чтобы все вокруг отдавало тебе свое внимание, думало только о тебе, заботилось только о тебе. Любой мужчина желает быть тираном, когда совокупляется". Подобного рода опьянение прямой дорогой ведет к жестокости; распутник, мучающий партнера, "вкушает все удовольствия, которые сильная натура находит в полном проявлении своей силы. Он подчиняет, он - тиран".
На самом деле отхлестать плеткой (по предварительному соглашению) нескольких девиц - не бог весть какой подвиг. И то, что Сад наполняет его таким значением, сразу наводит на определенные подозрения. Поражает тот факт, что за пределами своего "маленького домика" ему и в голову не приходило "полностью проявить свою силу". В нем нет ни тени амбиции, стремления к власти, предприимчивости, и я вполне готова допустить, что он был трусом. Симпатия, с которой он рисует Бланже, делает очень похожими на признание следующие слова: "Смелый ребенок мог ввергнуть этого гиганта в панику. ...он становился робким и трусливым, и одна только мысль о самой безобидной схватке, но на равных, обратила бы его в бегство на край света".
Он так много говорил о силе духа не потому, что ею обладал, а потому, что к ней стремился. Оказавшись лицом к лицу с несчастьем, он хныкал и впадал в уныние. Ужас перед нищетой, который постоянно его преследовал, был симптомом более глобального беспокойства, страха перед реальностью. Он не доверял всем и каждому, потому что ощущал собственную ненадежность. Он залезал в долги, он приходил в ярость без всякой причины и мог сбежать или пойти на уступки в самый неподходящий момент. Его не интересовал этот скучный и все не угрожающий мир. Когда он пишет, что "ревность подчиняет себе и в то же время объединяет все другие страсти", он дает точное описание своего собственного опыта. Эротизм кажется ему единственным возможным наполнением существования. И если он посвятил себя ему с такой энергией, таким бесстыдством и неистовством, то потому, что предпочел жить в мире воображаемом, потому, что придавал большее значение фантазиям, которыми опутывал акт наслаждения, чем ему самому.
В случае Сада скандал был, по-видимому, неизбежен. Возможно, единственным способом получить удовлетворение от своего тайного триумфа было сделать его явным. Он играл с огнем и считал себя хозяином положения, но общество, желавшее безраздельного господства над человеком, было начеку. Оно цепко ухватилось за его тайну и классифицировало ее как преступление.
Хотя первой реакцией Сада были стыд и раскаяние, он слишком ценил свои развлечения, чтобы их оставить. Вместо этого он решил избавиться от чувства стыда, бросив вызов обществу. Весьма примечательно, что его первая преднамеренная скандальная демонстрация имела место сразу после выхода из тюрьмы. Он приехал в свой замок в сопровождении любовницы, которая под именем мадам де Сад пела и танцевала перед прованской знатью.
Близкое общение с женой показало Саду, как пресна и скучна добродетель, и он восставал против добродетели со всей силой отвращения, которое только может испытывать существо из плоти и крови. Но с помощью той же жены он, к своему восторгу, обнаружил, как легко может быть поругано Добро в его облеченной в плоть форме. Жена не была для него врагом, но, как все жены, она воплощала в себе добровольную жертву и сообщницу. Отношения де Сада с маркизой, вероятно, нашли почти полное отражение в описании отношений Бламона с его женой. Бламон находит особое удовольствие в том, чтобы необыкновенно ласково обращаться с женой именно в те моменты, когда он лелеет в душе самые черные замыслы. Нанести удар, когда ожидают радости - в этом может заключаться одно из высочайших проявлений воли тирана, и Сад понял это за сто пятьдесят лет до психоаналитиков. Мучитель, замаскированный под влюбленного, наслаждается видом жертвы, преисполненной благодарности, принимающей жестокость за нежность. Несомненно, именно возможность соединения таких невинных наслаждений с выполнением социального долга позволила Саду иметь троих детей от жены.
Он и в дальнейшем имел приятную возможность наблюдать, как добродетель становится союзницей и прислужницей греха. Мадам де Сад прикрывала проступки мужа в течение многих лет. Она с большим искусством организовала его побег из тюрьмы, она поощряла его интригу с собственной сестрой, оргии в замке Ла Косте происходили при ее участии. Она зашла настолько далеко, что скомпрометировала себя, когда подложила серебро в вещи горничной, чтобы дискредитировать ее обвинения против маркиза. Сад никогда не проявлял ни малейшей благодарности, одно упоминание о таком свойстве, как благодарность, приводило его в бешенство. Но вполне возможно, что он чувствовал к жене своеобразное расположение, свойственное деспоту по отношению к своей безусловной собственности. Если Рене-Пелаж несомненно представляла собой большой успех Сада, то мадам де Монтрейль стала воплощением его поражения. Она была носителем абстрактной и универсальной справедливости, которая с неизбежностью противостоит индивидуальности. В лице тещи враждебное общество проложило дорогу в дом Сада, отравило ему удовольствия, и он отступил перед его мощью. Опороченный и обесчещенный, он начал сомневаться. Виновным становится только обвиненный человек, мадам де Монтрейль обвинила его и сделала из него преступника. Вот почему он никогда на переставал мстить ей в своих книгах - в ней он убивал собственную вину.
Но если Сад был в конце концов побежден своей тещей и законом, он сам внес немалый вклад в свое поражение. Какова бы ни была роль случая и его собственной неосмотрительности в скандале 1763 года, несомненно, впоследствии он стал видеть в риске и опасности дополнительный источник наслаждения. Он не зря выбрал день Пасхи, чтобы заманить нищенку Розу Келлер к себе в дом. Она сбежала избитая, испуганная и полураздетая, а Сад поплатился за это развлечение двумя короткими сроками тюрьмы, а в 1771 году снова попал в тюрьму, уже за долги. Немедленно вслед за этим он совратил свою юную свояченицу. Она была канониссой, девственницей и сестрой жены - все это придавало приключению особую пикантность. Однако он не оставил своих старых марсельских привязанностей и в 1772 году дело приняло неожиданный и угрожающий оборот. Маркиз сбежал в Италию со свояченицей, а в это время он и его лакей Латур были приговорены к смерти in absentia и их изображения казнены на городской площади в Эксе. Канонисса нашла убежище в одном из монастырей, где она и провела остаток жизни. А Сад спрятался в Савойе. Его поймали и заключили в замок Миолан, откуда он спасся с помощью жены. Однако отныне он стал преследуемым, он знал, что ему никогда не позволят вернуться к нормальной жизни. Тем с большим рвением он пытался воплотить в жизнь свои мечты. В замке Ла Косте он устроил небольшой, послушный его воле, гарем. С помощью маркизы он собрал коллекцию из нескольких красивых лакеев, секретаря - неграмотного, но привлекательного, соблазнительной кухарки, горничной и двух молодых девушек, доставленных своднями. Но его замок не был неприступной цитаделью "Ста двадцати дней Содома", он был окружен обществом. Девицы сбежали, горничная родила ребенка, чье отцовство она приписывала Саду, отец кухарки пытался его застрелить, а красавца-секретаря родители забрали домой. Саду снова пришлось убедиться в том, что реальный мир довольно трудно превратить в театр.
Мадам де Монтрейль, которая не могла простить ему падения младшей дочери, приложила некоторые усилия и 7 сентября 1778 года он оказался в Венсенне, за семью замками, "как дикий зверь".
И теперь начинается другая история. Одиннадцать лет, сначала в Венсенне, а потом в Бастилии, погибает человек, но рождается писатель. Человек был сломлен очень быстро. Обреченный на импотенцию, не знающий, как долго продлится заключение, Сад повредился в рассудке, и ум его блуждал в горячечном бреду. Однако интеллектуальные способности вернулись к нему довольно быстро, а сексуальный голод он компенсировал радостями обильного стола. Его слуга рассказывал, что маркиз непрерывно дымил как каминная труба и ел за четверых. Жена посылала ему горы снеди, и он достиг невероятной толщины. Он жаловался, обвинял, умолял и все же слегка развлекал себя, мучая жену. Он имел наглость ревновать, приписывал ей козни против себя, а когда она его навещала, находил, что маркиза недостаточно скромно одета. Начиная с 1782 года он решил, что только литература способна заполнить его жизнь "восторгом, вызовом, искренностью и наслаждениями воображения". Его экстремизм сказался и здесь: он писал в состоянии неистовства, писал и одновременно ел.
Революция освободила Сада из заточения, и он надеялся, что в его жизни начинается новый период. Жена просила развода, сыновья и дочь были ему абсолютно чужими. Освободившись от семьи, он, кого старое общество сделало изгоем, попытался приспособиться к новому, которое вернуло ему достоинство гражданина. Его пьесы шли в театре с большим успехом, он с энтузиазмом сочинял революционные речи. Однако роман с революцией продолжался недолго. Саду было пятьдесят лет, он имел сомнительное прошлое и аристократическое происхождение, которого не могла зачеркнуть его ненависть к аристократии. Мир, к которому он пытался приспособиться, снова оказался слишком реальным, оказывающим грубое сопротивление. И им управляли те же универсальные законы, которые Сад считал фальшивыми и несправедливыми. Когда во имя этих законов общество узаконило убийство, Сад в ужасе отшатнулся.
Человек, высказывающий удивление тем, что Сад дискредитировал себя в глазах Революции гуманностью, вместо того, чтобы занять место губернатора в провинции и мучить и убивать людей сколько душе угодно, не понимает его по-настоящему. Пролитие крови могло служить для него источником возбуждения лишь при определенных обстоятельствах: жестокость должна была иметь отношение к нему и к определенному, конкретному индивидууму. Он не хотел судить, приговаривать и наблюдать "анонимную" смерть издалека. Он ничто так не ненавидел в старом обществе, как его узаконенное право судить и наказывать, жертвой которого он стал сам. Вот почему Сад в роли главного присяжного чаще всего оправдывал обвиняемого. В декабре 1793 года его заключили в тюрьму по обвинению в "умеренности". Освобожденный через год, он писал: "Республиканская тюрьма с ее вечной гильотиной перед глазами нанесла мне в сто раз больше вреда, чем все Бастилии вместе взятые". Зло перестало быть притягательным, когда преступление было объявлено добродетелью, и хотя сексуальность Сада с годами не уменьшилась, гильотина уничтожила болезненную поэтику извращенного эротизма. Он не потерял памяти, но утратил движущую силу, и сама жизнь стала для него слишком тяжелым трудом. Лишенный социальных и семейных рамок, которые тем не менее были ему необходимы, он влачил жалкое существование в нищете и болезнях и работал в Версальском театре за сорок су в день. Декрет 28 июня 1799 года, запрещавший вычеркнуть его имя из списка аристократов, подлежащих изгнанию, заставил его воскликнуть в отчаянии: "Смерть и нищета - вот награда, которую я получил за свою преданность Республике". Он получил все же право гражданства и в декабре 1799 года играл роль в своей пьесе, однако, к началу 1800 оказался в версальской больнице, "умирающий от голода и холода", под угрозой тюрьмы за долги. Он был так несчастлив во враждебном мире так называемых "свободных" людей, что, может быть, сам стремился оказаться в одиночестве и безопасности тюрьмы. Сознательное или невольное, это желание было исполнено, и 5 апреля 1801 года его заперли в приюте Сен-Пелаж, а потом переправили в Шарантон, куда под видом его дочери последовала мадам Квесне (она фигурирует в его переписке под именем "Чувствительной Дамы"). Там он и оставался до конца жизни. Конечно, оказавшись взаперти, Сад протестовал и боролся за свободу. Но по крайней мере он снова смог целиком посвятить себя страсти, заменившей ему чувственные удовольствия, - писательству. Он стал заботиться только о спокойствии своей повседневной жизни, гулял по саду с "Чувствительной дамой", писал комедии для призреваемых и ставил их на сцене. После "Философии в спальне" он сочинил измененную и расширенную версию "Жюстины", за которой последовала "Жюльетта". Эти два произведения появились в десятитомном издании в 1797 году, были напечатаны и "Преступления любви".
Его натура не изменилась, но он устал от борьбы. "Сад был вежлив до приторности, - говорит Нодье, - грациозен до нелепости и с почтением говорил обо всем том, о чем принято говорить с почтением". Мысли о старости и смерти доводили его до ужаса. "Он бледнел при упоминании о смерти и падал в обморок при виде своих седых волос". Однако он мирно скончался от астматического приступа 2 декабря 1814 года.
Сад сделал эротизм смыслом и выражением всего своего существования, поэтому исследование природы его эротизма имеет более важное значение, чем удовлетворение праздного любопытства.
Совершенно очевидно, что он имел выраженные сексуальные идиосинкразии, но определить их не так просто. Его сообщники и жертвы хранили молчание, а в книгах больше выдумки, чем правды. Тем не менее в его романах существуют ситуации и герои, которые явно пользуются его особым расположением. Иногда в письме или повороте диалога нас поражает фраза, которая явно не является эхом чужого голоса. Именно эти сцены, герои и фразы могут служить ключом к пониманию личности Сада.
В общепринятом смысле "садизм" означает жестокость. Первое, что бросается в глаза в книгах Сада, это именно то, что традиционно ассоциируется с его именем: побои, кровь, мучения, убийство. В случае с Розой Келлер он избивал ее плеткой, возможно, наносил раны ножом и лил на них расплавленный воск. В Марселе он вынимал из кармана "кошку", утыканную булавками. Во всем поведении по отношению к жене он проявлял исключительную душевную жестокость. Более того, он постоянно твердил об удовольствии, которое можно получить, заставляя человека страдать: "Нет никакого сомнения, что боль действует на нас сильнее, чем наслаждение, когда другой испытывает боль, все наше существо яростно вибрирует". Дело в том, что в основе всей сексуальности Сада и, далее, в основе его этики лежит его интуитивное представление об идентичности акта соития и жестокости. В свидетельствах Розы Келлер и в письмах Сада есть доказательства того, что его оргазм был похож на эпилептический припадок, был чем-то убийственным и агрессивным, как взрыв ярости. Чем можно объяснить эту странную "ярость"?
С раннего отрочества до тюрьмы Сад, очевидно, испытывал постоянные, если не невыносимые муки желания. С другой стороны, опыт эмоционального опьянения ему не был доступен никогда. В его жизни и в жизни его героев чувственная радость никогда не связана с самозабвением, духовным порывом. Истоки садизма лежат в попытке компенсации одного недостающего элемента - эмоционального единства партнеров, позволяющее одновременно забыть себя и осознать реальность другого существа. Если бы Сад был холоден по природе, никаких проблем не возникло бы, но инстинкты вели его к другим людям, с которыми он был неспособен соединиться, ему приходилось изобретать методы, чтобы создать иллюзию такого соединения. Сад знал один из таких методов - жестокость и агрессия, но и это не приносило ему удовлетворения.
Если поставлена цель спастись от себя и почувствовать реальность партнера, существует и другой способ ее достижения: через боль собственной плоти. В Марселе Сад испытывал действие плетки не только на девицах, но и на себе самом. Это было, по-видимому, весьма обычной для него практикой, и его герои с готовностью подставляют тело под удары: "Никто ныне не сомневается в том, что удары бича чрезвычайно эффективны в оживлении силы желания, истощенного наслаждением".
Однако Сад не был мазохистом в обычном понимании этого слова. Необычным в его случае было напряжение воли, наполнявшей плоть и не растворявшейся в ней. Он заставлял проститутку хлестать себя плеткой, но каждые две минуты вставал и записывал, сколько ударов он получил. Его унижение немедленно трансформировалось в готовность унижать. Он избивал девицу, пока над ним совершали акт содомии, а его любимой мечтой было пребывание в роли мучителя и жертвы одновременно.
Был ли Сад гомосексуалистом? Его внешность, роль, выполняемая его лакеями, пребывание в замке красивого неграмотного секретаря, большое место, которое Сад отводит этой "фантазии" в своих книгах, и страсть, с которой он ее защищает, не оставляют никаких сомнений. Несомненно, женщины играли большую роль в его жизни, но каковы были его отношения с ними? Примечательно, что из двух единственных свидетельств его сексуальной активности отнюдь не следует, что Сад вступал и с ними в нормальные половые отношения. Если он имел троих детей от мадам де Сад, то это было в основном связано с выполнением социальной роли. А принимая во внимание групповой характер оргий в Ла Косте, мы не можем считать доказанным, что именно он был отцом ребенка горничной.
Мы, разумеется, не можем приписывать Саду мнений, высказываемых убежденными гомосексуалистами его романов, но фраза, вложенная в уста Епископа ("120 дней Содома"), достаточно близка ему по духу, чтобы звучать как признание: "Мальчик гораздо лучше девочки. Рассмотрим вопрос с точки зрения зла, поскольку зло почти всегда есть истина наслаждения, его главное очарование. Преступление должно казаться больше, когда совершается над существом, подобным тебе самому, и от этого удовольствие автоматически удваивается".
В соответствии с какой-то своеобразной диалектикой Сад часто отводит женщинам роль победителей в своих романах. Совершая преступление, они гораздо ярче, чем мужчины, демонстрируют несгибаемость духа и силу воли. Тем не менее все его романы пронизаны отвращением к женщинам, которое могло быть обусловлено отношениями Сада с матерью и тещей. Можно предположить также, что Сад ненавидел женщин, потому что видел в них скорее своих двойников, чем дополнение, и потому, что ничего не мог от них получить. В его героинях больше жизни и тепла, чем в героях, не только по эстетическим соображениям, а потому, что они были ему ближе. Сад ощущал свою женственность, и женщины вызывали его негодование тем, что не были самцами, которых он в действительности желал.
Я уже говорила, что рассматривать странности Сада только как факты - значит придавать им неверное значение. Они всегда имеют этическую подоплеку. После скандала в Марселе эротизм Сада перестал быть его личной особенностью - он превратился в вызов обществу. В письме к жене Сад объясняет, как он возвел свои вкусы в принципы: "Я довел эти вкусы до степени фанатизма, и это дело рук моих преследователей". Сад получил мощный двигатель своей сексуальной активности - тягу к преступлению. Поскольку общество в союзе с природой расценило его удовольствия как преступление, он сделал преступление источником удовольствия. Совершал ли он зло, чтобы почувствовать себя виновным, или спасался от чувства вины, делая его жизненным принципом? Дать ответ на этот вопрос означало бы исказить личность, которая никогда не находилась в состоянии покоя и вечно металась между гордыней и раскаянием.
Сад полностью отдавал себе отчет в том, что в реальной жизни его мечты об идеальном эротическом акте неосуществимы. В действительности есть только один способ получить удовлетворение от фантомов эротизма - он и состоит как раз в принятии их нереальности. Только в воображении можно жить без риска разочарования. С помощью воображения он спасался от времени, пространства, тюрьмы, полиции, одиночества, врагов, смерти, жизни, разрешал все противоречия. И не в преступлении он мог выразить и реализовать свою натуру, а в литературе.
Литература дала Саду возможность освободить и утвердить свои мечты. Она стала актом демонизма, запечатлела его преступные, убийственные видения. Это придает его произведениям несравненную ценность. Тот, кто находит парадоксальным, что человек, который был одиночкой во всем, проявил такую яростную тягу к коммуникации, не понимает его. В нем не было ничего от мизантропа, предпочитающего общество животных и девственной природы обществу людей. Отрезанный от мира, он жаждал единения с ним, и это могла дать ему литература.
Хотел ли он только шокировать общество? В 1795 году он писал: "Я готов к тому, чтобы выдвинуть несколько глобальных идей. Их услышат, они заставят задуматься. Если не все из них приятны, а большинство покажется отвратительными, я внесу вклад в прогресс нашего века и буду этим удовлетворен". Его искренность была неразрывно связана с бесчестностью. Он наслаждался шокирующим эффектом своей правды, но только таким путем правда могла быть провозглашена. Беззастенчиво признавая свои пороки, он оправдывал себя. Он хотел передать послание той самой публике, которую ненавидел. Все, что он писал, - отражение двойственности его отношения к людям и миру.
Еще более удивителен выбранный им способ выражения. От человека, который так ревниво подчеркивал и культивировал свою неповторимость, можно было бы ожидать самовыражения в столь же индивидуальной форме, как, например, у Лотреамона. Но XVIII век не мог предоставить Саду таких лирических возможностей - время "проклятых поэтов" еще не пришло. А Сад ни в коей мере не обладал литературной смелостью. Настоящий творец должен - по крайней мере на определенном уровне и в определенный момент - освободиться от груза предшественников и воспарить над людьми в полном одиночестве. А в Саде была внутренняя слабость, замаскированная его самонадеянностью. Общество жило в его сердце под личиной вины. У него не было ни времени, ни средств заново создавать человека, мир, себя. Вместо утверждения себя Сад оправдывался и для того, чтобы его поняли, он использовал доктрины современного ему общества. Будучи порождением рационального века, он ничто не считал более надежным, чем разум. Он писал: "Все универсальные моральные принципы - не более чем пустые фантазии" - и при этом охотно подчинялся принятым эстетическим концепциям и вере в универсальность логики. Это объясняет как его искусство, так и его мысли. Он оправдывал себя, но все время просил прощения. Его труды - двусмысленное желание довести преступление до предела и одновременно снять с себя вину.
То, что излюбленным литературным жанром Сада была пародия, естественно и в то же время любопытно. Он не пытался создать новый мир, ему достаточно было высмеять тот, который был ему навязан, имитируя его. Он притворялся, что верит в населяющие этот мир призраки: невинность, доброту, великодушие, благородство и целомудрие. Когда он елейно живописал добродетель в "Алине и Валькуре", "Жюстине" или "Преступлениях любви", им двигал не только расчет. "Покровы", которыми он окутывал Жюстину, были не просто литературным приемом. Чтобы получить удовольствие от бедствий добродетели, необходимо изобразить ее достаточно правдиво. Защищая свои книги от упреков в безнравственности, Сад лицемерно писал: "Можно ли льстить себя надеждой, что добродетель представлена в выгодном свете, если черты окружающего ее порока обрисованы без должной выразительности?" Однако он имел в виду совсем другое: может ли порок возбуждать, если читателя прежде не заманить иллюзией добра? Дурачить людей еще приятнее, чем шокировать. И Сад, плетя свои сладкие округлые фразы, испытывает от мистификации острое наслаждение. Его стиль нередко отличает та же холодность и та же слезливость, что и нравоучительные рассказы, послужившие ему образцом, а эпизоды развертываются в соответствии с теми же унылыми правилами.
И все-таки именно в пародии Сад добился блестящего писательского успеха. Он был предвестником романов ужаса, но для безудержной фантазии был слишком рационален. Когда же он дает волю своему необузданному воображению, не знаешь, чем восхищаться больше: эпической страстностью или иронией. Как это ни странно, тонкость иронии искупает все его неистовства и сообщает повествованию подлинную поэтичность, спасая от неправдоподобия. Этот мрачный юмор, который Сад временами обращает против самого себя, не просто формальный прием. Сад, с его стыдом и гордостью, правдой и преступлением, был одержим духом противоречия. Именно там, где он прикидывается шутом, он наиболее серьезен, а там, где предельно лжив, наиболее искренен. Когда под видом взвешенных, бесстрастных аргументов он провозглашает чудовищные гнусности, его изощренность часто прячется под маской простодушия; чтобы его не приперли к стенке, он изворачивается как может - и достигает своей цели: расшевелить нас. Сама форма изложения рассчитана на то, чтобы привести в замешательство. Сад говорит монотонно и пугано, и мы начинаем скучать, но вдруг серое уныние вспыхивает ярким блеском горькой сардонической истины. Именно здесь, в веселье, неистовстве и высокомерной необработанности, стиль Сада оказывается стилем великого писателя.
И все-таки никому не придет в голову сравнивать "Жюстину" с "Манон Леско" или "Опасными связями". Как ни парадоксально, сама потребность в сочинительстве наложила на книги Сада эстетические ограничения. Ему не хватало перспективы, без которой не может быть писателя. Он не был достаточно обособлен, чтобы встретиться лицом к лицу с действительностью и воссоздать ее. Он не противостоял ей, довольствуясь фантазиями. Его рассказы отличают нереальность, внимание к лишним деталям и монотонность шизофренического бреда. Он сочиняет их ради собственного удовольствия, не стремясь произвести впечатление на читателя. В них не чувствуется упорного сопротивления действительности или более мнительного сопротивления, которое Сад находил в глубине своей души. Пещеры, подземные ходы, таинственные замки - все атрибуты готического романа в его произведениях имеют особый смысл. Они символизируют изолированность образа. Совокупность фактов отражается в восприятии вместе с содержащимися в них препятствиями. Образ же совершенно мягок и податлив. Мы находим в нем лишь то, что в него вложили. Образ похож на заколдованное царство, из которого никто не в силах изгнать одинокого деспота. Сад имитирует именно образ, даже когда утверждает, что придал ему литературную непрозрачность. Так, он пренебрегает пространственными и временными координатами, в рамках которых развертываются все реальные события. Места, которые он описывает, не принадлежат этому миру, события, которые в них происходят, скорее напоминают живые картины, чем приключения, а время в этом искусственном мире вообще отсутствует. В его произведениях нет будущего.
Не только оргии, на которые он нас приглашает, происходят вне определенного места и времени, но и - что более серьезно - в них участвуют не живые люди. Жертвы застыли в своей душераздирающей униженности, мучители - в своем неистовстве. Не наделяя их жизнью, Сад просто грезит о них. Им не знакомы ни раскаяние, ни отвращение; самое большее, на что они иногда способны, - это чувство пресыщения. Они равнодушно убивают, являясь отвлеченным воплощением зла. И несмотря на то, что эротизм имеет некоторую социальную, семейную или личностную основу, он утрачивает свою исключительность. Он более не является конфликтом, откровением или особым переживанием, не поднимаясь выше биологического уровня. Как можно чувствовать сопротивление других свободных людей или сошествие духа на плоть, если все, что мы видим, это картины наслаждающейся или терзаемой плоти? Даже ужас не охватывает при виде этих эксцессов, в которых совершенно не участвует сознание. "Колодец и маятник" Эдгара По вселяет ужас именно потому, что мы воспринимаем происходящее изнутри, глазами героя; героев же Сада мы воспринимаем только извне. Они такие же искусственные и движутся в мире так же произвольно, как пастухи и пастушки в романах Флориана. Вот почему эта извращенная буколика отдает аскетизмом нудистской колонии.
Оргии, которые Сад всегда описывает в мельчайших подробностях, скорее превышают анатомические возможности человеческого тела, чем обнаруживают необычные эмоциональные комплексы. Хотя Саду и не удается сообщить им эстетическую правдивость, он в общих чертах намечает неизвестные дотоле формы эротического поведения, в частности те, которые соединяют ненависть к матери, фригидность, интеллектуальность, пассивный гомосексуализм и жестокость. Никто с такой силой не показал связь восприятия с тем, что мы называем пороком; и временами Сад позволяет нам заглянуть в удивительную глубину отношений между чувственностью и существованием.
Примечательно, что в 1729 году Сад писал: "Я согласен, что чувственное наслаждение - это страсть, подчиняющая себе все остальные страсти и одновременно соединяющая их в себе". В первой половине этого текста Сад не только предвосхищает так называемый "пансексуализм" Фрейда, но и превращает эротизм в движущую силу человеческого поведения. К тому же во второй части он утверждает, что чувственность наделена значением, выходящим за ее пределы. Либидо присутствует везде и всегда гораздо шире самого себя. Сад, несомненно, предугадал эту великую истину. Он знал, что "извращения", которые толпа считает нравственным уродством или физиологическим дефектом, на самом деле связаны с тем, что теперь называется интенциональностью. Он пишет жене, что все "причуды... берут начало в утонченности", а в "Алине и Валькуре" заявляет, что "изыски происходят только от утонченности; хотя утонченного человека могут волновать вещи, которые как будто эту утонченность исключают". Он также понимал, что наши вкусы мотивированы не только внутренним качеством объекта, но и его отношением к субъекту. В отрывке из "Новой Жюстины" он делает попытку объяснить копрофилию. Его ответ сбивчив, но, грубо используя понятие воображения, он указывает, что истина предмета лежит не в нем самом, а в том значении, которым мы его наделяем в ходе нашего личного опыта. Подобные прозрения позволяют нам провозгласить Сада предтечей психоанализа.
К сожалению, его рассуждения теряют блеск, когда он принимается отстаивать принципы психо-физического параллелизма. "По мере развития анатомических знании мы легко сможем продемонстрировать связь между телосложением человека и его вкусами". Это противоречие поражает нас в странном отрывке из "120 дней Содома", где Сад обсуждает сексуальную привлекательность уродства. "К тому же доказано, что именно страх, отвращение и уродство вызывают особое наслаждение. Красота проста, а безобразие исключительно. И пылкое воображение, конечно же, предпочтет необычное простому". Хотелось бы, чтобы Сад подробнее описал связь между страхом и желанием, но ход его рассуждений резко обрывается фразой, снимающей поставленный им же вопрос: "Все это зависит от нашего устройства, органов и их взаимодействия, и мы способны изменить наши пристрастия к подобным вещам не более, чем переделать форму наших тел".
На первый взгляд кажется парадоксальным, что столь эгоцентричный человек обращается к теориям, начисто отрицающим индивидуальные особенности. Он умоляет нас не жалеть сил, чтобы лучше понять человеческую душу. Он пытается разобраться в самых странных ее проявлениях. Он восклицает: "Что за загадка человек!" Он хвастает: "Вы знаете, что никто не анализирует вещи лучше меня" и все-таки он уподобляет человека механизму и растению, просто-напросто забывая о психологии. Но это противоречие, как оно ни досадно, легко объяснить. Быть чудовищем, вероятно, не так-то просто, как думают некоторые. Он был очарован своей тайной, но он и боялся ее. Он хотел не столько выразить себя, сколько защитить. Устами Бламона он делает признание: "Я обосновал свои отклонения с помощью разума; я не остановился на сомнении; я преодолел, я искоренил, я уничтожил все, что могло помешать моему наслаждению". Как он без устали повторял, освобождение должно начинаться с победы над угрызениями совести. А что способно подавить чувство вины надежнее, чем учение, размывающее само представление об ответственности? Но было бы крайне неверно считать, что его взгляды этим исчерпываются; он ищет поддержку в детерминизме лишь для того, чтобы вслед за многими другими заявить о своей свободе.
С литературной точки зрения, банальности, которыми он перемежает свои оргии, в конце концов лишают их всякой жизненности и правдоподобия. Здесь также Сад обращается не столько к читателю, сколько к самому себе. Нудно твердя одно и то же, он как бы совершает ритуал очищения, столь же естественный для него, как регулярная исповедь для доброго католика. Сад не являет нам плод усилий свободного человека. Он заставляет нас участвовать в процессе своего освобождения. Этим-то он и удерживает наше внимание. Его попытки искренней употребляемых им средств. Если бы детерминизм, исповедуемый Садом, устраивал его, то он покончил бы с душевными терзаниями. Однако они заявляют о себе с такой четкостью, которую не в силах замутить никакая логика. Несмотря на все внешние оправдания, которые он с таким упорством выдвигает, он продолжает задавать себе вопросы, нападать на себя. Именно его упрямая искренность, а вовсе не безупречность стиля или последовательность взглядов, дает нам право называть его великим моралистом.
"Сторонник крайностей во всем", Сад не мог пойти на компромисс с религиозными взглядами своего времени. Первое же его произведение, "Беседа священника с умирающим", написанное в 1782 году, стало декларацией атеизма. Сад ясно изложил свои взгляды: "Идея Бога - единственная ошибка, которую я не могу простить человечеству".
Он начинает с разоблачения именно этой мистификации, потому что как истинный картезианец идет от простого к сложному, от грубой лжи к завуалированному обману. Он знает, что свергнуть идолов, которыми окружило человека общество, можно, лишь утвердив свою независимость перед небесами. Если бы человек не боялся жупела, которому он по глупости поклоняется, он так легко не отказался бы от свободы и истины. Выбрав Бога, он предал себя, совершив непростительное преступление. На самом же деле он не отвечает перед высшим судьей; у небес нет права на обжалование.
Сад хорошо понимал, насколько вера в ад и вечность способна возбудить жестокость. Сен-Фон играет с этой возможностью, со сладострастием представляя себе вечные муки грешников. Он развлекается, воображая дьявола-демиурга, воплощающего все природное зло. Но Сад ни на минуту не забывает, что эти гипотезы - только игра ума. Воспевая абсолютное преступление, он хочет отомстить Природе, а не оскорбить Бога. Его страстные обличения религии грешат унылым однообразием и повторением избитых общих мест, но Сад дает им собственное толкование, когда, предвосхищая Ницше, объявляет христианство религией жертв, которую, на его взгляд, следует заменить идеологией силы. Во всяком случае его честность не вызывает сомнений. Сад по природе был абсолютно не религиозен. В нем нет ни малейшего метафизического беспокойства. Он слишком занят оправданием собственного существования, чтобы рассуждать о его смысле и цели. Его убеждения шли из глубины души. И если он слушал мессу и льстил епископу, так это потому что был стар, сломлен и предпочел лицемерить. Однако его завещание не оставляет места сомнению. Он боялся смерти по той же причине, что и старости: как распада личности. В его произведениях совершенно отсутствует страх перед загробным миром. Сад хотел иметь дело только с людьми, и все нечеловеческое было ему чуждо.
И все же он был одинок. Восемнадцатый век, пытаясь упразднить Царство Божие на Земле, нашел себе нового идола. И атеисты, и верующие стали поклоняться новому воплощению Высшего Блага: Природе. Они не собирались отказываться от условностей категорической всеобщей нравственности. Высшие ценности были разрушены, а наслаждение признано мерой добра; в атмосфере гедонизма себялюбие было восстановлено в своих правах. Мадам дю Шатле, например, писала: "Начать с того, что в этом мире у нас нет никаких иных занятий, кроме поисков приятных чувств и ощущений". Но эти робкие себялюбцы постулировали естественный порядок, обеспечивающий гармоничное согласие личных и общественных интересов. Процветание общества на благо всем и каждому следовало обеспечить с помощью разумной организации, в основе которой лежал общественный договор. Трагическая жизнь Сада уличила эту оптимистическую религию во лжи.
В XVIII веке любовь нередко рисовали в мрачных, торжественных и даже трагических тонах; Ричардсон, Прево, Дюкло, Кребильон и особенно Лакло создали немало демонических героев. Однако источником их порочности всегда была не собственная воля, а извращение ума или желаний. Подлинный, инстинктивный эротизм, напротив, был восстановлен в своих правах. Как утверждал Дидро, в определенном возрасте возникает естественное, здоровое и полезное для продолжения рода влечение, и страсти, которые оно рождает, столь же хороши и благотворны. Персонажи "Монахини" получают удовольствие от "садистских" извращений только потому, что подавляют свои желания вместо того, чтобы удовлетворять их. Руссо, чей сексуальный опыт был сложным и преимущественно неудачным, пишет: "Милые наслаждения, чистые, живые, легкие и ничем не омраченные". И далее: "Любовь, как я ее вижу, как я ее чувствую, разгорается перед иллюзорным образом совершенств возлюбленной, и эта иллюзия рождает восхищение добродетелью. Ибо представление о добродетели неотделимо от представления о совершенной женщине". Даже у Ретифа де ла Бретона наслаждение, хотя оно и может быть бурным, всегда - восторг, томление и нежность. Один Сад разглядел в чувственности эгоизм, тиранию и преступление. Только поэтому он мог бы занять особое место в истории чувственности своего века, однако он вывел из своих прозрений еще более значительные этические следствия.
В идее, что Природа - зло, нет ничего нового. Саду нетрудно было найти аргументы в пользу тезиса, воплощенного в его эротической практике и иронически подтвержденного обществом, которое заключило его в тюрьму за следование своим инстинктам. Но от предшественников его отличает то, что, обнаружив царящее в Природе зло, они противопоставляли ему мораль, основанную на Боге и обществе, тогда как Сад, хотя и отрицал первую часть всеобщего кредо "Природа добра, подражайте ей", как это ни парадоксально, сохранил вторую. Пример природы требует подражания, даже если ее законы - это законы ненависти и разрушения. Теперь нам следует внимательно рассмотреть, каким образом он обратил новый культ против его почитателей.
Сад неодинаково понимал отношение человека к Природе. На мой взгляд, эти различия объясняются не столько движением диалектики, сколько неуверенностью его мышления, которое то сдерживает его смелость, то дает ей полную свободу. Когда Сад просто пытается наспех подыскать себе оправдание, он обращается к механистическому взгляду на мир. Как утверждал Ламетри, действия человека не подлежат моральной оценке: "Мы виноваты в следовании нашим простейшим желаниям не более, чем Нил, несущий свои воды, или море, вздымающее волны". Так же и Сад, ища оправданий, сравнивает себя с растениями, животными и даже физическими элементами. "В ее (Природы) руках я лишь орудие, которым она распоряжается по собственному усмотрению". Хотя он постоянно прячется за подобными утверждениями, они не выражают его истинных мыслей. Во-первых, природа для него не безразличный механизм. Ее трансформации дают нам основание предположить, что ею правит злой гений. На самом деле Природа жестока, и кровожадна, и одержима духом разрушения. Она "желала бы полного уничтожения всех живых существ, чтобы, создавая новые, насладиться собственным могуществом". И тем не менее человек не ее раб.
В "Алине и Валькуре" Сад уже говорил, что способен вырвать у Природы собственную свободу и обернуть ее против нее же. "Давайте отважимся совершить насилие над этой непонятной Природой, овладеть искусством наслаждаться ею". А в "Жюльетте" он заявляет еще решительней: "Раз человек сотворен, он более не зависит от Природы; раз уж Природа бросила его, она более не имеет над ним власти".
Человек не обязан подчиняться естественному порядку, поскольку тот ему совершенно чужд. Поэтому он свободен в своем нравственном выборе, который ему никто не вправе навязывать. Тогда почему из всех открытых перед ним путей Сад выбрал тот, который через подражание Природе ведет к преступлению? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно учитывать всю систему его взглядов. Истинная цель этой системы - оправдать "преступления", от которых Сад никогда и не думал отказываться.
Когда он пытается доказать, что вольнодумец вправе угнетать женщин, он восклицает: "Разве Природа, наделив нас силой, необходимой для того, чтобы подчинить их нашим желаниям, не доказала, что мы имеет на это право?" Сад обвиняет законы, которые навязало нам общество, в искусственности. Он сравнивает их с законами, которые могло бы выдумать общество слепцов. "Все эти обязанности мнимы, поскольку условны. Подобным образом человек приспособил законы к своим ничтожным знаниям, ничтожным хитростям и ничтожным потребностям, - но все это не имеет никакого отношения к действительности... Глядя на Природу, нетрудно понять, что все наши учреждения, сравнительно с нею, настолько низки и несовершенны, насколько законы общества слепцов - сравнительно с нашими законами".
Порой он мечтал об идеальном обществе, которое не отвергало бы его за особые пристрастия. Он искренне считал, что подобные склонности не представляют серьезной опасности для просвещенного общества. В одном из писем он утверждает: "Для государства опасны не мнения или пороки честных лиц, а поведение общественных деятелей". Дело в том, что действия распутника не оказывают на общество серьезного влияния; они не более, чем игра. Если снять запреты, придающие преступлению привлекательность, похоть сама собой исчезнет. Возможно, он также надеялся, что в обществе, уважающем своеобразие, и, следовательно, способном признать его в качестве исключения, его пороки не будут вызывать такого осуждения. Во всяком случае, он был уверен, что человек, получающий удовольствие от того, что хлещет кнутом проститутку, менее опасен для общества, чем генерал-откупщик.
Однако совершенно очевидно, что интерес Сада к общественным преобразованиям носил чисто умозрительный характер. Он был одержим собственными проблемами, не собирался меняться и уж совсем не искал одобрения окружающих. Пороки обрекали его на одиночество. Ему необходимо было доказать неизбежность одиночества и превосходство зла. Ему легко было не лгать, потому что он, разорившийся аристократ, никогда не встречал похожих на себя людей. Хотя он не верил в обобщения, он придавал своему положению ценность метафизической неизбежности: "Человек одинок в мире". "Все существа рождены одинокими и не нуждаются друг в друге".
Но человеку Сада не просто мирится с одиночеством; он утверждает его один против всех. Отсюда следует, что ценности неодинаковы не только для разных классов, но и для разных людей. "Все страсти имеют два значения, Жюльетта: одно - очень несправедливое, по мнению жертвы; другое - единственно справедливое для ее мучителя. И это главное противоречие непреодолимо, ибо оно - сама истина". Попытки людей примирить свои стремления в попытках обнаружить общий интерес, всегда фальшивы. Ибо не существует иной реальности, кроме замкнутого в себе человека, враждебного всякому, кто покусится на его суверенность. Свободный человек не в состоянии предпочесть добро просто потому, что его нет ни на пустых небесах, ни на лишенной справедливости Земле, ни на идеальном горизонте; его невозможно найти нигде. Зло торжествует повсюду, и есть лишь один путь отстоять себя перед ним: принять его.
Несмотря на свой пессимизм, Сад яростно отрицает идею покорности. Вот почему он осуждает лицемерную покорность, носящую звучное имя добродетели, глупую покорность царящему в обществе злу. Подчиняясь, человек предает не только себя, но и свою свободу. Сад с легкостью доказывает, что целомудрие и умеренность неоправданны даже с точки зрения пользы. Предрассудки, клеймящие кровосмешение, гомосексуализм и прочие сексуальные "странности", преследуют одну цель: разрушить личность, навязав ей глупый конформизм.
Добродетель не заслуживает ни восхищения, ни благодарности, ибо она не только не соответствует требованиям высшего блага, но служит интересам тех, кто любит выставлять его напоказ. По логике вещей, Сад должен был прийти к этому выводу. Но если человек руководствуется только личным интересом, тогда стоит ли презирать добродетель? Чем она хуже порока? Сад с жаром отвечает на этот вопрос. Когда предпочтение отдается добродетели, он восклицает: "Какая скованность! Какой лед! Ничто не вызывает во мне волнения, ничто не возбуждает... Я спрашиваю тебя, и это - удовольствие? Насколько привлекательней другая сторона! Какой пожар чувств! Какой трепет во всех членах!" И опять: "Счастье приносит лишь то, что возбуждает, а возбуждает лишь преступление". С точки зрения распространенного в то время гедонизма, это веский аргумент. Здесь можно только возразить, что Сад обобщает свой личный опыт. Возможно, другие люди способны наслаждаться Добром? Сад отвергает этот эклектизм. Добродетель может принести только мнимое счастье: "истинное блаженство испытывают только при участии чувств, а добродетель не удовлетворяет ни одно из них". Подобное утверждение может вызвать недоумение, поскольку Сад превратил воображение в источник порока; однако порок, питаясь фантазиями, преподает нам определенную истину, а доказательством его подлинности служит оргазм, т.е. определенное ощущение; тогда как иллюзии, питающие добродетель, никогда не приносят человеку реального удовлетворения. Согласно философии, которую Сад позаимствовал у своего времени, единственным мерилом реальности является ощущение, и если добродетель не возбуждает никакого чувства, так это потому, что у нее нет никакой реальной основы.
Сравнивая добродетель и порок, Сад более ясно объясняет, что имеет в виду: "...первая есть нечто иллюзорное и выдуманное; второй - нечто подлинное, реальное; первая основана на предрассудках, второй - на разуме; первая при посредничестве гордости, самом ложном из наших чувств, может на миг заставить наше сердце забиться чуть сильнее; другой доставляет истинное душевное наслаждение, воспламеняя все наши чувства..." Химерическая, воображаемая добродетель заключает нас в мир призраков, тогда как конечная связь порока с плотью свидетельствует о его подлинности.
Терзать свою жертву следует в состоянии постоянного напряжения, иначе страсть, остывая, обернется угрызениями совести, которые таят в себе смертельную опасность.
На последней ступени намеренного морального разложения человек освобождается не только от предрассудков и стыда, но и от страха. Его спокойствие сродни невозмутимости древнего мудреца, считавшего тщетным все то, что от нас не зависит. Однако мудрец ограничивался негативной защитой от страдания. Мрачный скептицизм Сада обещает позитивное счастье. Так, Кер-де-фер выдвигает следующую альтернативу: "Либо преступление, которое дает нам счастье, либо эшафот, который спасает нас от несчастья". Человек, умеющий превратить поражение в победу, не знает страха. Ему нечего бояться, потому что для него не существует плохого исхода. Грубая оболочка происходящего не занимает его. Его волнует лишь значение событий, которое зависит только от него самого. Тот, кого бьют кнутом или насилуют, может быть как рабом, так и господином своего палача. Амбивалентность страдания и наслаждения, унижения и гордости дает вольнодумцу власть над происходящим. Так, Жюльетте удается превратить в наслаждение те же муки, которые повергают в отчаяние Жюстину.
Обычно содержание событий не имеет большого значения, в расчет принимаются лишь намерения их участников. Так гедонизм кончается безразличием, что подтверждает парадоксальную связь садизма со стоицизмом. Обещанное счастье оборачивается равнодушием. "Я был счастлив, дорогая, с тех пор как я совершенно хладнокровно совершал любые преступления", - говорит Брессак. Жестокость предстает перед нами в новом свете: как аскеза. "Человек, научившийся быть равнодушным к чужим страданиям, становится нечувствительным к своему собственному". Таким образом, целью становится уже не возбуждение, но апатия. Конечно, новоиспеченному вольнодумцу необходимы сильные ощущения, помогающие ему осознать подлинный смысл существования. Однако впоследствии он может довольствоваться чистой формой преступления. Преступлению свойствен "величественный и возвышенный характер, всегда и во всем превосходящий унылые прелести добродетели". С суровостью Канта, имеющей общий источник в пуританской традиции., Сад понимает свободный акт только как акт, свободный от всех переживаний. Оказавшись во власти эмоций, мы теряем свою независимость, вновь становясь рабами Природы.
Этот жизненный выбор открыт любому человеку, независимо от того, в каком положении он находится. В гареме монаха, где томится Жюстина, одной из жертв удается переломить судьбу, проявив незаурядную силу характера. Она закалывает свою подругу с такой жестокостью, что вызывает восхищение хозяев и становится королевой гарема. Тот, кто мирится с ролью жертвы, страдает малодушием и недостоин жалости. "Что общего может быть у человека, готового на все, с тем, кто не отваживается ни на что?" Противопоставление этих двух слов заслуживает внимания. По мнению Сада, тот, кто смеет, тот и может. В его произведениях почти все преступники умирают насильственной смертью, но им удается превратить свое поражение в триумф. На самом деле смерть - не худшая из неудач, и какую бы судьбу Сад не готовил свои героям, он позволяет им осуществить заложенные в них возможности. Подобный оптимизм идет от аристократизма Сада, включающего учение о предназначении во всей его неумолимой суровости. Те свойства характера, которые позволяют немногим избранным господствовать над стадом обреченных, являются для Сада чем-то вроде благодати. Жюльетта изначально была спасена, а Жюстина - обречена.
Наиболее убедительные доводы против позиции Сада можно выдвинуть от имени человека; ведь человек абсолютно реален, и преступление наносит ему реальный ущерб. Именно в этом вопросе Сад придерживается крайних воззрений: для меня истинно лишь то, что относится к моему опыту; мне чуждо внутреннее присутствие других людей. А так как оно меня не затрагивает, то и не может накладывать на меня никаких обязательств. "Нас совершенно не касаются страдания других людей; что у нас общего с этими страданиями?" И снова: "Нет никакого сходства между тем, что испытывают другие и что чувствуем мы. Нас оставляют равнодушными жестокие страдания других и возбуждает малейшее собственное удовольствие". Гедонистический сексуализм восемнадцатого века мог предложить человеку одно: "искать приятные чувства и ощущения". Этим подчеркивалось, что человек в сущности одинок. В "Жюстине" Сад изображает хирурга, собирающегося расчленить свою дочь во имя будущей науки и, следовательно, человечества. С точки зрения туманного будущего, человечество в его глазах имеет определенную ценность; но что такое человек, сведенный лишь к простому присутствию? Голый факт, лишенный всякой ценности, волнующий меня не более, чем мертвый камень. "Мой ближний для меня ничто; он не имеет ко мне никакого отношения".
Люди не представляют для деспота никакой опасности, не угрожая сути его бытия. И все же внешний мир, из которого он исключен, раздражает его. Он жаждет в него проникнуть. Сад постоянно подчеркивает, что извращенца возбуждают не столько страдания жертвы, сколько сознание власти над ней. Его переживания не имеют ничего общего с отвлеченным демоническим удовольствием. Замышляя темные дела, он видит, как его свобода становится судьбой другого человека. А так как смерть надежнее жизни, а страдания - счастья, то, совершая насилие и убийство, он берет раскрытие этой тайны на себя. Ему мало наброситься на обезумевшую жертву под видом судьбы. Открываясь жертве, мучитель вынуждает ее заявить о своей свободе криками и мольбами. Но если жертва не понимает смысла происходящего, она не стоит мучений. Ее убивают или забывают. Жертва имеет право взбунтоваться против тирана: сбежать, покончить с собой или победить. Палач добивается от жертвы одного: чтобы, выбирая между протестом и покорностью, бунтом или смирением, жертва в любом случае поняла, что ее судьба - это свобода тирана. Тогда ее соединяют с повелителем теснейшие узы. Палач и жертва образуют настоящую пару.
Бывает, жертва, смирившись со своей судьбой, становится сообщником тирана. Она превращает страдание в наслаждение, стыд - в гордость, действуя заодно с мучителем. Для него это лучшая награда. "Для вольнодумца нет большего наслаждения, чем завоевать прозелита". Совращение невинного существа, бесспорно, является демоническим актом, однако, учитывая амбивалентность зла, можно считать его истинным обращением, завоеванием еще одного союзника. Совершая насилие над жертвой, мы вынуждаем ее признать свое одиночество, а следовательно, постичь истину, примиряющую ее с врагом. Мучитель и жертва с удивлением, уважением и даже восхищением узнают о своем союзе.
Как справедливо указывалось, между распутниками Сада нет прочных связей, их отношениям постоянно сопутствует напряженность. Однако то, что эгоизм всегда торжествует над дружбой, не отнимает у последней реальности. Нуарсейль никогда не забывает напомнить Жюльетте, что их связывает только удовольствие, которое он получает в ее компании, но это удовольствие подразумевает конкретные отношения. Каждый находит в лице другого союзника, испытывая одновременно и свободу от обязательств, и возбуждение. Групповые оргии рождают у вольнодумцев Сада чувство подлинной общности. Каждый воспринимает себя и свои действия глазами других. Я ощущаю свою плоть в плоти другого, значит, мой ближний действительно существует для меня. Поразительный факт сосуществования обычно ускользает от нашего сознания, но мы можем распорядиться его тайной, подобно Александру, разрубившему гордиев узел: мы можем соединиться друг с другом в половом акте. "Что за загадка человек! - Конечно, мой друг, вот почему остроумный человек говорит, что легче насладиться им, чем понять его". Эротизм выступает у Сада в качестве единственно надежного средства общения. Пародируя Клоделя, можно сказать, что у Сада "пенис - кратчайший путь между двумя душами".
Сочувствовать Саду - значит предавать его. Ведь он хотел нашего страдания, покорности и смерти; и каждый раз, когда мы встаем на сторону ребенка, чье горло перерезал сексуальный маньяк, мы выступаем против Сада. Но он не запрещал нам защищаться. Он признает право отца отомстить за насилие над его ребенком или даже предотвратить его с помощью убийства. Он требует одного: чтобы в борьбе непримиримых интересов каждый заботился только о себе. Он одобряет вендетту, но осуждает суд. Мы можем убить, но не судить. Претензии судьи раздражают Сада сильнее претензий тирана; ибо тиран действует только от своего лица, а судья пытается выдать частное мнение за общий закон. Его усилия построены на лжи. Ведь каждый человек замкнут в своей скорлупе и не способен служить посредником между изолированными людьми, от которых он сам изолирован. Пытаясь избежать жизненных конфликтов, мы уходим в мир иллюзий, а жизнь уходит от нас. Воображая, что мы себя защищаем, мы себя разрушаем. Огромная заслуга Сада в том, что он восстает против абстракций и отчуждения, уводящих от правды о человеке. Никто не был привязан к конкретному более страстно. Он никогда не считался с "общим мнением", которым лениво довольствуются посредственности. Он был привержен только истинам, извлеченным из очевидности собственного опыта. Поэтому превзошел сексуализм своего времени, превратив его в этику подлинности.
Это не означает, что нас должно удовлетворять предложенное им решение. Желание Сада ухватить саму суть человеческого существования через свою личную ситуацию - источник его силы и его слабости.
Он не видел другого пути, кроме личного мятежа. Он знал только одну альтернативу: абстрактную мораль или преступление. Отрицая всякую значимость человеческой жизни, он санкционировал насилие. Однако бессмысленное насилие теряет свою притягательность, а тиран вдруг обнаруживает собственную ничтожность.
Заслуга Сада не только в том, что он во всеуслышание заявил о том, в чем каждый со стыдом признается самому себе, но и в том, что он не смирился. Он предпочел жестокость безразличию. Вот почему сегодня, когда человек знает, что стал жертвой не столько чьих-то пороков, сколько благих намерений, произведения Сада вновь вызывают интерес. Противостоять опасному общественному оптимизму значит встать на сторону Сада. В одиночестве тюремной камеры он пережил этическую ночь, подобную тому интеллектуальному мраку, в который погрузил себя Декарт. В отличие от последнего, Сад не испытал озарения, зато подверг сомнению все простые ответы. Если мы надеемся когда-нибудь преодолеть человеческое одиночество, мы не должны делать вид, что его не существует. Иначе вместо обещанных счастья и справедливости восторжествует зло. Сад, до конца испивший чашу эгоизма, несправедливости и ничтожества, настаивает на истине своих переживаний. Высшая ценность его свидетельств в том, что они лишают нас душевного равновесия. Сад заставляет нас внимательно пересмотреть основную проблему нашего времени: правду об отношении человека к человеку.

Симона де Бовуар. Надо ли жечь Сада?
Эрос. Сборник. - М., 1991, с. 216-243.

назад | вперед