1932
Эрнст Юнгер
Рабочий. Господство и гештальт
Переход от либеральной демократии к рабочему государству
68

Многие признаки свидетельствуют о том, что мы стоим на пороге эпохи, в которую вновь можно вести речь о действительном господстве, о порядке и подчинении, о приказе и послушании. Ни один из этих признаков не говорит более красноречиво, чем добровольная дисциплина, к которой начинает приучаться юношество, его презрение к удовольствиям, его воинственный настрой и пробуждающееся понимание безусловных мужских ценностей.
В каком бы из лагерей мы ни искали это юношество, везде будет возникать ощущение какого-то заговора, вызываемое уже одним только наличием и собранием людей определенного склада. Также повсюду, будь то в программах или в образе жизни, становится очевидным отказ от бюргерской традиции и обращение к рабочему. Этот заговор необходимым образом направлен против государства, причем не в том смысле, что предпринимается попытка провести границу между свободой и государством, а таким образом, что государство должно впитать в себя как важнейшее и всеобъемлющее средство преобразования иное понятие свободы, которая равнозначна господству и служению.

Нет недостатка в попытках обуздать этот новый смысл, свидетельствующий о том, что человек, в сущности, не может быть испорчен никаким воспитанием, и подчинить его старым системам бюргерского общества. Важнейшая из этих попыток состоит в том, чтобы постичь нарождающуюся силу в качестве партнера по переговорам и включить ее в структуру, работающую посредством переговоров. Степень сопротивления, которое может быть оказано этим усилиям, есть доказательство того, что имеется способность и к порядкам иного рода. Подобно тому как мы не можем принять подарка от мошенника, не сделавшись его сообщниками, мы не можем принять и признание легальности со стороны некоторых властей. Это относится и к бюргерскому обществу, которое наловчилось извлекать выгоду из государства. Лик поздней демократии, на который наложили свой отпечаток предательство и бессилие, известен слишком хорошо. В этом состоянии расцвели пышным цветом все силы разложения, все отжившие, чуждые и враждебные стихии; увековечить его любой ценой является их тайной целью.

Поэтому очень важно, каким образом происходит смена мнимого бюргерского господства господством рабочего и тем самым переход от одного образа государства к другому, совершенно от него отличному. Чем более стихийным путем осуществляется эта смена, тем в большей мере она затрагивает ту сферу, где рабочий особенно силен. Чем тверже рабочий отказывается использовать в своей борьбе изобретенные бюргером понятия, порядки, правила игры и конституции, тем скорее он сможет осуществить свой собственный закон и тем меньше будут ждать от него терпимости. Первое условие органической конструкции государства заключается в том, чтобы выжечь все те закоулки, откуда в тот момент, когда требуется наивысшая самоотдача, измена выпускает свои отряды словно из чрева троянского коня.

Было бы неверно предполагать, что борьба за господство уже вступила в свою последнюю стадию.

Скорее, можно с уверенностью предсказать, что после того как мы уже наблюдали бюргера извлекающим свою выгоду из так называемой революции, мы обнаружим его уже в роли глашатая реставрации, за которой скрывается все то же стремление к безопасности.

В то время как на общественных трибунах, уже готовых обрушиться, какие-то марионетки раскатывают либеральную фразеологию до толщины папиросной бумаги, позади них более тонкие и опытные умы готовят смену декораций. Среди новых, ошеломляюще "революционных" формулировок мы обнаружим в качестве целей внутренней политики легитимную монархию и "органическое" расчленение, равно как и достижение взаимопонимания со всеми властями, поддержание которых обеспечивает дальнейшее существование христианства и Европы, а вместе с тем и бюргерского мира. Бюргер достиг отчаяния, которое вселяет в него готовность смириться со всем, что до сих пор было предметом его неисчерпаемой иронии, — лишь бы только оставалась гарантия безопасности.

Успех подобных попыток реставрации мог бы только ускорить наступление перемен. Он создал бы себе стойкого противника и выявил бы тех, на ком лежит ответственность, в такой степени, которая сильно отличается от анонимных состояний поздней демократии, где государственная власть приписывается смутному понятию народа. А во-вторых, все лагеря, в которых остается жив новый образ государства, стремящийся сегодня выразить себя, с одной стороны, в программах революционного национализма, а с другой — революционного социализма, пришли бы к очень наглядному осознанию своего единства.

Разумеется, здесь должно исчезнуть все, что уступает романтическому или традиционалистскому влиянию, и должна быть выработана позиция, на которую не подействуют пустые слова. Скоро не останется ни одной активной политической величины, которая в своих действиях не пыталась бы обратиться к социализму или национализму,1 и нужно понимать, что эта фразеология доступна всякому, кто владеет двадцатью четырьмя буквами алфавита. Этот факт приглашает к раздумьям, он указывает на то, что здесь речь идет не о принципах, которые следует "осуществить", но что за этими устремлениями скрывается динами-чески-нивелирующий характер, свойственный переходному ландшафту.

1 Бюргер, который после войны вовсе не хотел становиться националистом, за истекшее время с большой ловкостью примирил это слово со смыслом бюргерского понятия свободы

Свобода, которая может быть создана по принципам национализма и социализма, не субстанциальна по своей природе; это всего лишь некая предпосылка, некая мобилизующая величина, но не цель. Это обстоятельство позволяет предположить, что здесь каким-то образом замешано бюргерское понятие свободы и что речь идет об усилиях, к которым еще в значительной мере причастны и индивид, и масса.
Практика показывает, что это действительно так. Дробление общества на атомы во внутреннем плане и национальное ограничение государственного тела во внешнем относятся к само собой разумеющимся компонентам всякого либерального мировоззрения; нет такого общественного или государственного договора XIX века вплоть до Веймарской конституции или Версальского мира, в котором они не занимали бы решающего положения. Эти явления принадлежат к уровню, принимаемому за рабочую основу, в той же степени, что, к примеру, и тот факт, что каждый умеет читать и писать; и нет такого порядка, идет ли речь о реставрации или о революции, в котором бы им не нашлось применения. Однако нужно видеть, что дело тут не в государственных целях, а в предпосылках для конструкции государства.

В мире работы эти принципы выступают как рабочие и мобилизационные величины, воздействие которых тем разрушительнее, чем яснее либеральная демократия осознает, что ее атакуют по ее же собственной методике. То, что в ходе этого процесса происходит нечто более важное, чем самоуничтожение демократии, доказывается тем, что в этих словах проступает новое и иное значение, в котором дают о себе знать усилия людей того склада, которые призваны к господству. Мы захвачены процессом, который задает направление всеобщим принципам и в котором "свобода от" обращается в "свободу для"..

В этом контексте социализм является предпосылкой более строгого авторитарного членения, а национализм — предпосылкой постановки задач имперского ранга

69

Будучи всеобщими принципами, социализм и национализм обладают, как было сказано, одновременно и довершающим, и подготовительным характером. Там, где человеческий дух считает их осуществленными, усматривается завершение эпохи, однако тут же становится ясно, что это завершение приносит с собой новые задачи, новые опасности, новые возможности для дальнейшего марша. Все великие события нашего времени заключают в себе как конечную точку развития, так и отправную точку становления новых порядков. Это применимо и к мировой войне как наиболее крупному и определяющему из этих событий.
Мировая война, подводящая итоговую черту под XIX веком, явилась мощным подтверждением принципов, актуальных для этого столетия. После нее на земном шаре не осталось ни одной другой формы государства, кроме завуалированной или неприкрытой национальной демократии.

Результат уже потому не мог оказаться иным, что для успеха в войне было важно, в какой степени могли быть мобилизованы средства национальной демократии — парламенты, либеральная пресса, общественное мнение, гуманистический идеал. Поэтому Россия ни при каких обстоятельствах не могла выиграть войну, хотя, с внешнеполитической точки зрения, она стояла на стороне держав-победителей. Так же, как Австро-Венгрия или Турция, эта страна не имела той особой формы правления и конституции, которая была необходима в таком столкновении. Здесь имела место напряженность иного рода, которая и помешала единодушному развороту во внешнем направлении. Демократическая же совесть Франции, напротив, была чиста, о чем, наверное, лучше всего говорит тот факт, что даже в момент величайшей внешней ослабленности она смогла справиться с очень опасным военным мятежом.

В этих условиях кажется вполне логичным, что непосредственно вслед за военным конфликтом ряд народов, и в особенности побежденных народов, предпринял попытку обрести ту свободу движения, которая свойственна национальной демократии.

Прежде всего, эти попытки сделали результат войны еще более однозначным; они приняли форму революции, найдя благоприятную почву в том чрезвычайно ослабленном состоянии, в котором оказались старые порядки после напряженной борьбы. Можно рассматривать эти революции как некое продолжение войны, равно как и война может быть истолкована как очевидное начало великой революции. Один и тот же процесс развертывается и в международных, и во внутренних столкновениях и приводит он к одному и тому же результату. Война порождает революции, а измененное в ходе революций соотношение сил, в свою очередь, ускоряет развитие военных событий.

Даже если результат столкновения национальных государств обладает общезначимым характером, то все же он никоим образом не может закрепиться надолго. Речь здесь идет о запоздалом установлении порядка, о реализации, собственно, уже перезревшего идеала, что вытекает хотя бы из того, что этот порядок лишен не только статической устойчивости, но даже и преходящих черт устойчивого равновесия.

Хотя состояния национальной демократии достигают везде, оно в каждом отдельном случае тотчас же раскрывается как переходное состояние, которое, как, например, в России, может закончиться уже через несколько недель. Однако даже там, где это состояние кажется более долговечным, оно вызывает такие изменения, которые все отчетливее обнаруживают свой грозный смысл. Здесь выясняется, что национальной демократии присущ чисто динамический характер, который лишен гештальта и тем самым подлинного порядка, а в отношениях между государствами проявляется анархически-индивидуалистическая стихия, свойственная всем установлениям либерализма. Здесь ощущается сильный недостаток в величинах высшего порядка, и надуманная идея сообщества государств не в силах связать между собой государства-индивиды, которые все более четко отделяются друг от друга, — а о них-то и идет здесь речь. В сущности, это сообщество государств является лишь органом тех властей, которые вполне удовлетворены формами национальной демократии, которым их уже хватило для насыщения.

Мы зашли бы слишком далеко, если бы взялись описывать ту массу поводов для столкновений, которая возникла за одну ночь вследствие повсеместного распространения формы национальной демократии. Наверное, ничто так не проясняет сложившееся положение, как тот факт, что даже державы-победители пытаются приглушить логические последствия этого состояния с помощью совершенно иных принципов, нежели те, которые обеспечили им победу, — что они, стало быть, вынуждены покинуть то поле, на котором исторически были наиболее сильны.
Так, благодаря распространению национального принципа у Германии появилась возможность не только оказывать растущее влияние на те многочисленные германские меньшинства, которые до сего дня остаются в оковах устаревших государственных систем, но и вполне легально включить немецкую Австрию в немецкое государство в силу права народов на самоопределение. Теперь, и в особенности для Франции, выясняется, что разделение старой австрийской монархии в духе основных принципов Версальского мира было роковой ошибкой и что оно дало повод к мобилизации весьма нежелательных сил. В связи с этим мы наблюдаем противоречащее тенденциям времени и поддерживаемое всеми реакционными властями стремление восстановить искусственное дунайское государство, то есть связать этим часть энергии немцев. Таков характерный переход от применения всеобщих принципов — к тактической операции, обусловленной единичным случаем.

Эта роковая ошибка не является единственной, — признаки того, что исход мировой войны не был способен дать миру действительное господство, многообразны по своей природе. Экзистенциальный факт продолжительности немецкого сопротивления вынудил мир принять ряд мер, имеющих обоюдоострый характер. Так, предельное распространение принципов национальной демократии, практическое наделение всеобщими правами человека каждого, кто участвовал в великом крестовом походе гуманности против варварства, необходимо должно было привести к тому, что в сферу действия этих принципов были вовлечены также и силы, которые поначалу едва ли принимались во внимание. Будучи однажды приведены в движение, они не ограничились целью, которая была указана им, а обнаружили растущую самостоятельность.

Тут вновь можно упомянуть Россию, которой в результате превращения в национальную демократию предстояло подвергнуться более обширной мобилизации и быть призванной к более ожесточенной военной работе, но которая очень скоро дала отвод своим адвокатам, чтобы заняться другими, малоприятными задачами. Впрочем, одним из самых крупных достижений бюргерской дипломатии навсегда останется то, что ей удалось втянуть эту империю, которая на Дальнем Востоке располагала поистине целым континентом для того, чтобы беспрепятственно и плодотворно развертывать свои силы, в игру совершенно чуждых ей интересов.

Кроме того, распространение принципов национальной демократии познакомило с новыми, действенными средствами эмансипации цветные народы. Кровь и рабочая сила, взятая взаймы у этих народов во время войны, сегодня должна быть оплачена, причем в силу тех же самых принципов, на которые ссылались раньше.

Есть большая разница, противостоим ли мы мятежным князьям, воинским кастам, горным народам и бандам разбойников или получившим образование в европейских университетах адвокатам, членам парламента, журналистам, нобелевским лауреатам и населению, у которого пробудился вкус к гуманистическим фразам и абстрактной справедливости. Кроме того, гораздо менее рискованно обмениваться выстрелами в горных долинах индийских провинций или в египетских пустынях, нежели делать ко многому обязывающие заявления на конгрессах, которые, благодаря средствам современной информационной техники, получают мировой резонанс

То, что происходит сегодня среди цветных народов, дает повод к беспокойству, от которого избавили Германию; и это одна из тех непреднамеренных услуг, которую оказали побежденному. Движение цветных народов приняло гораздо более неприятные формы, чем была способна вызвать какая-нибудь цепочка вооруженных восстаний. Методы "мирного проникновения" возвращаются с измененной направленностью, например, как "no-violence".* Притязания покоренных опираются на признанные и заимствованные ими принципы; это не притязания людоедов или сжигателей вдов, а требования, совершенно привычные и понятные человеку с улицы каждого большого европейского города. Притязание на господство оказывается поэтому гораздо менее связано с боевыми кораблями и пушками, чем с переговорными методами. Но это означает, что господство в ближайшее время будет утрачено.

"Ненасильственные методы" (англ.).

В этой связи следует еще сказать несколько слов о тех новых образованиях, которые, собственно, впервые возникли в силу абстрактного принципа права народов на самоопределение и которым свойственно соответствующее самосознание, по своему характеру зачастую напоминающее период несовершеннолетия. Подобно тому как можно было бы себе представить, что, если бы вновь был открыт принцип легитимности, каждому, кто находится в непосредственном имперском подчинении, была бы отведена своя территория, так же и здесь новые государства были созданы на основе народностей, о которых до сих пор было известно в лучшем случае из учебников по этнографии, но никак не по истории государств. Отсюда естественным образом вытекает, что в историческое пространство врываются чисто стихийные течения. Эта балканизация обширных областей на основании так называемых мирных договоров не только значительно умножила число критических точек по сравнению с состоянием на 1914 год, но и приблизила их на опасное расстояние. Она породила методы повстанческого стиля, которые свидетельствуют о том, что здесь, как и в Южной Америке, на свободу вырвались не столько исторические, сколько естественноисторические величины.

Эту картину дополняет процесс занятия людьми мелкобуржуазного склада даже тех политических позиций, для которых еще совсем недавно определяющей была консервативная субстанция, обеспечивающая известное превосходство над течениями времени. В людях этого склада на уровне индивидуального темперамента отражается стремительное и зачастую взрывное изменение в настроении масс. На них отчетливо запечатлены следы их карьеры, их образования, в меньшей степени стоящего под знаком государственных, нежели общественных учреждений — партии, либеральной прессы, парламента. Это происхождение способствует прежде всего роковому перенесению методов внутренней политики на внешнюю политику — тенденции ориентироваться на мировоззрения и мнения, вместо того чтобы следовать государственному интересу. Здесь недостает имморализма, тщательного различения цели и средств, — поэтому нечего возразить на то, что в Германии проводят западную или восточную политику, но есть возражения против того, что это будто бы невозможно без примешивания каких-либо симпатий или антипатий. Страны света принадлежат к функциональным, а не к принципиальным политическим величинам, и один из признаков свободы состоит в том, что на компас можно смотреть беспристрастно.

Недостаток дистанции, свойственный этому складу людей, готовит еще некоторые сюрпризы. За рутиной их деловых регламентов скрывается как неприятная фамильярность, так и возможность принятия свирепых решений. Мы познакомились с этой породой, когда массы были утомлены и сильно нуждались в покое, и мы удивимся тому изменению, которое происходит с ней, когда те же самые массы голодны и агрессивны. Та мера, в какой сегодня ссылаются на взаимопонимание, проистекает из смутного сознания смешения языков, из анархии, которая завершает индивидуалистическую эпоху. Потребность собирать подписи по любому поводу и после каждого внутриполитического колебания есть признак приближающегося конца бюргерской политики. Это признак того, что заключены были не мирные договоры, а перемирия и что исход мировой войны не оставил за собой надежного и неуязвимого мирового порядка. Здесь становится видно, что решение носило не стратегический, а тактический характер, причем тактическим был и тот способ, которым это решение использовалось.

Таково состояние, в котором мы находимся, и ему соответствует язык, который принят теперь в общении между национальными демократиями, — язык, игровые правила которого необходимо знать, хотя, в сущности, никто в них уже не верит. Его нужно изучать по той смеси рутины, скепсиса и цинизма, которая определяет тон конференций по репарациям и разоружению.

Это атмосфера болота, очистить которую можно лишь с помощью взрыва

70

Опасный и непредсказуемый разворот вовне, характерный для демократического национализма, становится более действенным благодаря нивелировке общества, достигаемой в силу другого великого принципа, к которому приходит либерализм, а именно, принципа социализма.

Социализм, по крайней мере до недавних пор, охотно ссылался на свой интернациональный характер; однако этот характер существует только в теории, как это показало весьма единообразное, совершенно недогматичное поведение масс в момент начала войны. Дальнейшее течение событий говорит о том, что это поведение не может рассматриваться как исключительный случай; оно будет, скорее, повторяться всякий раз, когда общественное мнение достигнет соответствующего состояния. Совершенно ясно, что существуют власти, которые в гораздо большей мере могут претендовать на интернациональный характер, нежели те массы, с которыми связан социализм, например, власть династии, крупного дворянства, духовенства или даже капитала.

Наши деды немало гордились тем, что кабинетные войны стали невозможны. Они не могли еще видеть оборотной стороны такого прогресса. Без сомнения, кабинетные войны отличаются от народных войн сферой большей ответственности и меньшей враждебности. Однородность структуры масс создает однородность интересов, которая не уменьшает, а увеличивает возможность конфликта. Война находит себе больше пищи, если одно из условий ее объявления составляет решение, принимаемое народом. В этом смысле социализм выполняет мобилизационную работу, о которой не могла даже мечтать никакая диктатура и которая потому является особенно эффективной, что ведется при всеобщем согласии, при непрерывной эксплуатации бюргерского понятия свободы. Та готовность, с какой массы отдают себя в чье-либо распоряжение и позволяют маневрировать собой, останется непонятной всякому, кто за нивелирующим автоматизмом всеобщих принципов не угадывает закономерность иного рода.

С точки зрения одной лишь способности к маневрам, можно было бы представить себе приблизительно такую социальную утопию:

Единичный человек — это атом, который получает свое направление от непосредственных воздействий. Нет более никаких субстанциальных структур, которые бы на него претендовали. Последние остатки этих уз ограничиваются характером объединений, настроений и договоров. Различие между партиями фиктивно. Как человеческий материал, так и средства всех партий в сущности своей однородны; результат, к которому должно сводиться всякое столкновение между партиями, является одним и тем же. Мнимое различие между ними служит для того, чтобы сделать для единичного человека возможными смену перспективы и чувство согласия. Согласие наступает благодаря всего лишь участию, скажем, участию в голосовании, какая бы партия ни выиграла в результате. Альтернативы здесь не предоставляют возможность иного выбора, скорее, они принадлежат к способу функционирования системы.

Собственность и рабочая сила находятся под покровительством; поэтому они ограничены в своем движении. Мораториям, субсидиям, пролонгациям, мероприятиям по выплате пособий и социальному обеспечению, с одной стороны, соответствует надзор за движимым и недвижимым имуществом, ограничение прав свободного передвижения людей и товаров, контроль за наймом на работу и увольнением, с другой

Система образования схематизируется. Школы и высшие школы выпускают людей с очень стандартным образованием. Пресса, мощные развлекательные и информационные средства, спорт и техника продолжают это образование. Существуют средства, благодаря которым миллионам глаз, миллионам ушей в один и тот же час становится доступно одно и то же событие. Здесь воспитание может даже отважиться на критику в той мере, в какой она способна выявить различие мнений, но не субстанций. Все, что является мнением, не вызывает опасений, и в то время когда каждый любит подчеркивать свою революционность, свобода действительных изменений ограничена как никогда. С каждым революционным движением все однозначнее вырисовывается лицо времени, и, в сущности, не имеет большого значения, кто именно из партнеров берется в настоящий момент за дело. В этом состоянии совершенно немыслима та степень независимости, которая находит свое выражение в грандиозных сожжениях книг, к которым прибегают азиатские деспоты. Никто из наших современных революционеров не отказывается от техники или науки и даже от кино или мельчайшего винтика, — и на это есть свои веские причины.

Все решительные приказы о мобилизации не приходят сверху, а, что намного более действенно, выступают как революционная цель. Женщины отстаивают свое участие в процессе производства. Юношество требует трудовой повинности и солдатской дисциплины. Владение оружием и военная организация составляют один из признаков нового заговорщического стиля, которому причастны даже пацифисты. Занятия спортом, походы, строевая подготовка, образование в стиле народных университетов суть ответвления революционной дисциплины. Обладать автомобилем, мотоциклом, фотоаппаратом, планером — вот что наполняет мечты подрастающего поколения. Свободное время и рабочее время суть две модификации вовлеченности в одну и ту же техническую деятельность. Диковинный результат современных революций состоит в том, что число фабрик умножается и делается упор на то, чтобы работать больше, лучше и за более низкую плату. Из социалистических теоретиков и литераторов развилась особая и, впрочем, не менее скучная порода чиновников, счетоводов и государственных инженеров, и какой-нибудь социалист поколения 1900 года заметил бы к своему удивлению, что решающие аргументы оперируют уже не цифрами заработной платы, а цифрами производственных показателей. Существуют страны, где можно быть расстрелянным за производственный саботаж, как подлежит расстрелу солдат, покинувший свой пост, и где уже пятнадцать лет назад, как в осажденном городе, были введены продовольственные карточки, — и это страны, в которых социализм уже наиболее однозначным образом воплощен в жизнь.

Ввиду таких наблюдений, число которых может быть при желании увеличено, следует лишь заметить, что речь тут идет о вещах, которые в 1914 году еще могли бы носить утопический характер, но сегодня привычны для каждого современника.

Любому взгляду, который проник в неразбериху, возникшую вследствие крушения старых порядков, должно стать очевидно, что в этом состоянии имеются все предпосылки господства. Нивелирующие принципы XIX века подготовили поле, которое должно быть возделано

71

Лишь в состоянии претворенной в действительность демократии со всей отчетливостью проявляется разрушительная сила движущих принципов. Лишь здесь становится ясно, насколько бюргерский мир жил за счет зеркальных чувств и насколько сильна была его зависимость от оборонительной жестикуляции. Принципы этого мира меняют свой смысл, если у них не обнаруживается противника. Разрушение достигает своих пределов, когда оно повсюду видит перед собой уже не остатки авторитета, а только свое собственное отражение.
Тем принципом, в своем полном превосходстве над которым мог удостовериться национализм, был принцип легитимности. Это то превосходство, которое впервые нашло свое выражение в перевесе народных масс над швейцарцами, защищавшими Бастилию или Тюильри, и которое вновь и вновь обнаруживается на всех полях европейских сражений. Еще во время мировой войны недостаточная степень мобилизации была уделом всех тех держав, которые, очевидно, имели какое-то, пусть даже отдаленное, отношение к легитимизму.

Этот вид превосходства необходимым образом должен будет исчезнуть в тот самый момент, когда национальная демократия окажется единственной и универсальной формой организации народов. Этот факт проясняется по мере того, как напряжение становится все более ужасающим и исчерпывается сила народов. Возникают до сих пор неведомые формы репрессий, под которые попадает побежденный. Разрушительные действия, с которыми национализм в час своего рождения обратился против старых порядков, отныне обращаются против нации, причем против ее существования в целом, таким образом, что каждый единичный человек начинает нести ответственность за свою национальную принадлежность.

Весьма сходным образом отливающий многообразными оттенками принцип социализма обращается против общества, особым образом структурированного будь то по классовому или по сословному образцу. Так называемое классовое государство относится к сословному членению так же, как конституционная монархия относится к абсолютной. Повсюду, где социализм еще встречает этого противника, он обладает революционным преимуществом, которым и пользуется, применяя испытанные средства обороны. Он проявляет тем большую активность, чем менее противник склонен к уступкам. Так, показательно, что те немногие одаренные государственные мужи, которых дала немецкая социал-демократия, появились на сцене именно в Пруссии, в стране с цензовым избирательным правом. Также и там, где столкновение приняло чисто экономическую окраску, вполне можно было бы утверждать, что социализм процветает прежде всего по соседству с сильным капитализмом.

Ведь речь тут идет о двух ветвях одного и того же дерева.

В этом случае картина тоже значительно меняется, когда с ее поверхности исчезает противник. В чрезвычайно атомизированном обществе, где действует только один принцип, согласно которому масса равна сумме составляющих ее индивидов, социализм неизбежно занимает оставленные противником позиции, и тем самым вместо роли адвоката страждущих ему выпадает неблагодарная роль их покровителя.

Между тем мы присутствовали на странном спектакле, когда представители социализма, заступившие на государственные посты, стремились в то же время по-прежнему сплетать социальную фразеологию, чтобы таким образом соединить преимущества государственного функционера с преимуществами функционера партийного. Это означает, однако, пытаться достичь невозможного, ведь одно преимущество — быть у власти, а совсем другое — быть подавленным ею. Есть одна позиция, где можно говорить, что следовало бы сделать, и есть другая позиция, где можно и соответствующим образом распорядиться. Нужно было достичь состояния претворенной демократии, чтобы увидеть, что эта вторая позиция является менее приятной

Подобно тому как победоносный национализм очень скоро оказывается в окружении национальных демократов, которые противодействуют ему своими собственными методами, победоносный социализм пребывает в общественной среде, где любое притязание прибегает к социальным формулировкам. Тем самым за короткое время сглаживается действенность и революционное преимущество социальных аргументов.
Массы становятся равнодушны, недоверчивы или впадают в своего рода досадную подвижность, ускользая тем самым от действия демократических конституций. Между партиями и, в особенности, между флангами партий, происходит оживленный обмен их представителями. В тех странах, где, как в Германии, существовали сильно разветвленные и отчасти еще связанные с корнями узы и где люди обладают надежным инстинктом в отношении приказа и послушания, где, далее, налицо был относительно высокий уровень благосостояния, дробление общества на атомы приводит к мобилизации сил, чье проникновение в политическое пространство нельзя было предусмотреть.

В движение оказываются вовлечены целые слои, которые очень трудно определить как по их происхождению, так и по их составу. Это некая смесь из сообразительных, ожесточенных, вспыльчивых людей, которые пользуются свободой собраний, слова и печати тем способом, который свойствен только им. Различия между реакцией и революцией здесь странным образом переплавляются; возникают теории, которые в отчаяньи отождествляют понятия "консервативный" и "революционный". Тюрьмы наполняются людьми нового склада: бывшими офицерами, экспроприированными землевладельцами, безработными выпускниками университетов. Очень скоро здесь осваивается методика социальной аргументации, умело сдабриваемая теми циничными приправами, которые поставляет озлобленность. Образуется новый язык, который как отравленными кинжалами орудует такими словами, как "народная воля", "свобода", "конституция" и "легальность".

Размывание границ, прочерченных между порядком и анархией, выражается, далее, в том, что существующие или заново образующиеся организации пользуются исчезновением действительных уз в той мере, в какой они рассчитывают на рост своей самостоятельности. Организации не принадлежат к узам субстанциального характера; напротив, как мы убедились на опыте, именно в связи с ослаблением исконных уз организации возникают как грибы после дождя. Организаторский талант есть знак духовной подвижности, которая делит действительность по мнениям, убеждениям, мировоззрениям, целям и интересам. Но там, где, как в подлинном государстве, чеканятся и подвергаются отделке действительные, более чем всего лишь духовные власти, мы сталкиваемся с порядком, которому присущ иной ранг — ранг органической конструкции.

Организации, ставшие самостоятельными, напротив, обнаруживают стремление видеть в государстве равный себе порядок, то есть такое же объединение, организованное ради достижения некой цели. Сообразно этому, экономические и профессиональные союзы, партии и иные величины не только начинают выступать как равные партнеры по переговорам, но возникает и возможность непосредственных и не подлежащих государственному контролю отношений с зарубежными странами.

Это свидетельствует о том, что авторитет оказывается разделен, разбит на атомы, в не меньшей степени, чем тот факт, что даже сами государственные органы — высшие суды, полиция, армия — начинают пользоваться все большей автономией. Возникают ситуации, когда, с одной стороны, древние обеты человеческой верности, такие, как военная присяга, становятся предметом изощренных дебатов в области государственного права, в то время как, с другой стороны, разыгрывается, быть может, глубочайшая трагедия нашего времени, состоящая в том, что остатки старой военной и чиновной иерархии пытаются сохранить традиционное понятие долга в рамках ставшего иллюзорным и наполненного компромиссами государства.

Наконец, приватизируются даже наиболее ярко выраженные суверенные права. Наряду с полицией возникают гражданская самооборона и организации самозащиты. В то время как со стороны космополитического духа предпринимаются попытки канонизировать измену родине, кровавая сторона жизни порождает тайное правосудие, прибегающее к бойкотам, покушениям и самосудам. Государственные знаки отличия замещаются партийными знаками; дни выборов, голосований и начала парламентских заседаний походят на мобилизационные приготовления к гражданской войне. Партии выделяют из своей среды постоянные армии, между которыми идет скрытая война за передовые посты, а полиция соответственно осваивает вооружение и тактику, в которых можно увидеть признаки перманентного осадного положения. В заглавия газет проникает необузданная пропаганда крови, беспрецедентная в немецкой истории. Наиболее же важное место в этой связи занимает тот факт, что в той мере, в какой государство оказывается неспособным к сопротивлению, для отражения внешнеполитической атаки возникает частная оборона — оборона, которая оказывается тем более отчаянной, если собственное государство не только не легализует ее, но и объявляет вне закона. Как во время фронды шла борьба за короля против короля, так в нашем случае пограничные корпуса, добровольческие подразделения и одинокие саботажники жертвовали собой ради государства вопреки государству. Именно тут стало очевидно, что Германия еще располагает людьми того склада, на который можно рассчитывать и который способен противостоять анархии. Чудесное воскрешение старых ландскнехтов в тех отрядах, которые после четырех лет войны отправились еще в добровольный поход на Восток, оборона Силезии, средневековое избиение сепаратистов дубинками и топорами, протест против санкций посредством взрывов и крови, а также прочие акты, в которых обнаруживается безошибочность и меткость скрытого инстинкта, — все это знаки, остающиеся пробными камнями для будущих историков.

Разделение авторитета должно, в конце концов, привести к тому, что свойственными этому столетию организационными средствами будут пользоваться стихийные и в историческом смысле полностью безответственные силы. В этом отношении мы на своем опыте пережили такие события, которые считались уже невозможными в старой, просвещенной Европе, — пожары церквей и монастырей, погромы и расовые конфликты, убийства заложников, разбойничьи вылазки в населенных промышленных областях, партизанские войны, бои контрабандистов на суше и на море. Справедливую оценку этим явлениям можно будет дать лишь тогда, когда мы увидим тесную связь, существующую между ними и осуществлением бюргерского понятия свободы. Эти события показывают, каким образом утопия бюргерской безопасности сводится к абсурду.

Наглядным примером этого положения вещей служат поразительные результаты, наблюдаемые прежде всего в Америке в связи с запрещением торговли спиртными напитками. Попытка изгнать из жизни опьянение, на первый взгляд, представляет собой совершенно очевидную меру безопасности, принятия которой начинает требовать уже ранняя социально-утопическая литература. Однако очень скоро выясняется, что пренебрежение даже царством низших стихий противоречит задачам государства. Это силы, которые необходимо обуздать, но нельзя отрицать их существование. Если же это тем не менее происходит, то в результате мы получаем обманчивую безопасность, теоретическое пространство права, в узлы которого проникают организационные образования, порожденные болотной пучиной. Всякая попытка ограничить сферу государства моральной сферой должна потерпеть неудачу, ибо государство не относится к моральным величинам. Позиции, которые государство расчищает внутри стихийного мира, тут же занимают силы иного рода. Поэтому случаи людоедства стали известны в Германии именно в тот промежуток времени, когда нападки на смертную казнь со стороны морали достигли своей высшей точки. Исполнительная власть сохраняет свой постоянный объем; меняются лишь власти, которые заявляют на нее свое притязание.

В периоды позднего социализма тоже нельзя говорить о собственно государственном состоянии; речь, скорее, идет о разложении государства по вине бюргерского общества, которое определяет себя категориями разумного и морального. Так как речь здесь идет не о первобытных законах, а о законах абстрактного духа, всякое господство, стремящееся опереться на эти категории, оказывается мнимым господством, в сфере которого вскоре обнаруживается утопичный характер бюргерской безопасности.

Никто не знает это по своему опыту лучше, чем те слои, что испытывают потребность в защите. Поэтому участие в разрушении старых порядков стало одной из роковых ошибок либерального еврейства

72

Большая опасность, которую заключает в себе неограниченная подвижность и которая становится все более угрожающей в той степени, в какой бюргерская безопасность оказывается утопичной, повелительно требует иных мер, нежели те, что можно заимствовать из арсенала либеральной демократии.
Очевидно, что сначала выход видится в реставрации, и потому нет недостатка в стремлении восстановить сословное государство или конституционную монархию. Однако необходимо знать, что существуют связи, слишком тонкие для того, чтобы, если они были порваны однажды, их можно было впоследствии восстановить. Раздробленность на атомы бесспорна, и это неподходящая почва для того, чтобы оживить на ней воспоминания о формах, развившихся исторически. Здесь требуются столь грубые действия, какие можно исполнить только "именем народа", но никогда — именем короля. Владение ситуацией предполагает не что иное, как наличие сил, которые прошли через зону уничтожения и были заново легитимированы в ней.

Такого рода силы отличаются тем, что они применяют существовавшие прежде принципы в новом и неожиданном смысле, — они умеют использовать их как рабочие величины. В их неожиданном появлении становится заметен просчет, скрытый в самой конструкции бюргерского общества, — просчет, который сводится к непредвиденной возможности того, что народ когда-нибудь решится выступить против демократии.

Такое решение, которому благоприятствует то, что инструменты мнимого бюргерского господства пришли в негодность, представляет собой антидемократический акт, отлитый в демократическую формулировку, и означает, что привычные представления о легальности рассеялись сами собой. Независимо от того, признаем мы этот акт или не признаем, пытаясь, скажем, вопреки желанию большинства править в духе демократической традиции, — результат будет по существу одним и тем же. Этот результат выражается в замене либеральной, или общественной демократии на рабочую, или государственную демократию.

Фактически этот переход устраняет разлад, который, как мы видели, состоит в том, что, с одной стороны, эпоха во всех своих проявлениях стремится к господству, тогда как, с другой стороны, поводов говорить о действительном господстве меньше, чем когда бы то ни было. Эта замена, которая в одном случае осуществляется с большой жесткостью, а в другом — в ряде почти незаметных шагов, уже потому значительнее реставрации, что всякая реставрация заботится сегодня о том, как ей привязать себя к какой-нибудь общественной традиции, тогда как здесь возобновляется подлинно государственная традиция.

Рассмотренная под этим углом зрения рабочая демократия находится в более близком родстве с абсолютным государством, чем с либеральной демократией, от которой она, казалось бы, происходит. Но она отлична и от абсолютного государства, поскольку имеет в своем распоряжении силы, которые только и могут быть мобилизованы и освобождены благодаря содействию всеобщих принципов.

Абсолютное государство взрастало, окруженное миром весьма развитых форм, и этот мир продолжал жить в нем в форме привилегий. Рабочая демократия наталкивается на расшатанные порядки массы и индивида и не находит в них никаких подлинных уз, а лишь множество организаций. Существует большая разница между многообразными силами, которые собираются в определенный день, чтобы присягнуть на верность коронованной особе, и сотрудниками, которые видят перед собой современного главу государства на утро после решающего плебисцита или государственного переворота. В первом случае речь идет о стабильном мире в пределах собственных границ и порядков, во втором — о динамическом мире, в котором авторитет должен искать себе подтверждение в стихийных средствах. Но также здесь речь идет и об исторической закономерности, а не о какой-то скоротечной смене властей внутри чисто стихийного пространства, как это происходит в южноамериканских республиках.

Все большая свобода распоряжаться, все большее пересечение законодательной и исполнительной власти не оставляют места формулам вроде "Car tel est Notre plaisir".* Эта свобода, скорее, ограничена совершенно определенной задачей, каковой является органическая конструкция государства. Эта конструкция не произвольна; она не предназначена к осуществлению утопии, и ни одно лицо или круг лиц не способны наполнить ее несоразмерными ей содержаниями. Она определяется метафизикой мира работы, и решающую роль играет то, в какой степени гештальт рабочего находит свое выражение в силах, на которых лежит ответственность, и, стало быть, насколько последние связаны с тотальным характером работы. Так мы оказываемся свидетелями зрелища диктатур, которые народы будто сами навязывают себе, давая свершиться необходимому, — диктатур, в которых на поверхность пробивается строгий и трезвый рабочий стиль. В этих явлениях воплощается наступление типа на ценности массы и индивида — наступление, которое сразу же оказывается нацеленным на пришедшие в упадок инструменты бюргерского понятия свободы — партии, парламенты, либеральную прессу и свободный рынок.

В переходе от либеральной демократии к рабочей осуществляется прорыв от работы как способа жизни к работе как стилю жизни. В какие бы разнообразные оттенки ни был окрашен этот переход, за ними кроется один и тот же смысл, а именно — начало господства рабочего.

* "Ибо такова Наша воля" (фр.)

По существу, нет никакой разницы, проявляется ли вдруг тип в фигуре партийного вождя, министра, генерала, или же какая-либо партия, союз фронтовиков, община национал- или социал-революционеров, какая-либо армия или чиновнический корпус начинают формироваться сообразно новой закономерности — закономерности органической конструкции. Нет никакой разницы и в том, происходит ли "захват власти" на баррикадах или в форме спокойного введения какого-либо делового регламента. Наконец, неважно, происходит ли в этом событии провозглашение массы, если исходить из представления о победе коллективистского мировоззрения, или же провозглашение индивида, если в нем усматривать победу личности, триумф "сильного человека".

Симптомом неизбежности этого процесса является, скорее, то, что он происходит при одобрении даже страждущих слоев

73

Можно склоняться к тому, чтобы считать рабочую демократию неким исключением из правила, одной их тех решительных мер по наведению порядка, для которых в республиканском Риме было особо предусмотрено учреждение временной диктатуры.
И в самом деле, речь здесь идет о неком исключительном состоянии, однако ни в коем случае не о таком, которое может каким-либо образом вновь привести к либерализму. Устранение либеральной демократии является окончательным; каждый шаг, ведущий за пределы форм, в которых это устранение происходит, состоит лишь в дальнейшем углублении характера работы. Изменения, происходящие с людьми и вещами в силовом поле рабочей демократии, столь серьезны, что повторное занятие исходного рубежа должно оказаться невозможным.

Обрисованный нами процесс разрушения сам по себе заслуживает гораздо меньшего внимания, нежели тот центр, из которого исходит разрушение. Мы видели, что динамические системы мысли, равно как и опустошающее воздействие техники следует понимать как оружие, которое гештальт рабочего использует в целях нивелировки, не будучи сам ей подвержен. Это обстоятельство отражается также в составе человеческого рода, находящегося в зоне уничтожения. Выясняется, что такие состояния, как война, безработица, развивающийся автоматизм, состояния, которые накладывают печать бессмысленности на существование индивида, взятого изолированно или en masse, для типа в то же самое время становятся источником сил для повышения его активности.

Тут нужно отметить, что для типа вовсе не существует состояния безработицы, поскольку работа носит для него не эмпирический, а интеллигибельный характер. В тот момент, когда тип исключается из процесса производства, тотальный характер работы в нем проявляется в измененной, специальной форме, например, в форме вооружения. Поэтому группа безработных, в которых репрезентирован тип и которых можно наблюдать, скажем, в лесном лагере, на спортивных состязаниях или в политической команде, ничем не напоминает ту картину, которую представляли собой бастующие массы старого стиля. Здесь проступает некий воинственный характер, и состояние безработицы, если на него правильно посмотреть, следует расценивать как образование резервной армии. Здесь таится иная форма богатства, открыть которую бюргерская мысль была не способна. Миллионы мужчин, лишенных занятия — в одном лишь этом факте заключена власть, скрыт стихийный капитал, и рабочего можно узнать в том числе по тому, что только у него есть ключ к этому капиталу.

Таким образом, здесь наше внимание привлекает не сам по себе безнадежный упадок созданных массой порядков. Новые порядки создаются не в силу этого обстоятельства; оно дает всего лишь повод для их установления.

Решающий шаг в повороте к рабочей демократии заключается, скорее, в том, что активный тип уже осуществляет поворот к государству. Мы сталкиваемся здесь с вхождением партий, движений и учреждений в органическую конструкцию — в новую форму единства, которую мы также назвали орденом и которая характеризуется тем, что стоит в культовом отношении к гештальту рабочего.

Движение фронтовиков, армия, социал-революционная партия превращаются таким образом в новую аристократию, которая овладевает решающими духовными и техническими средствами. Различие между такими величинами и партией старого стиля очевидно. Тут речь идет о выучке и элитном отборе, в то время как партийные устремления направлены на формирование массы.

Для особого характера органической конструкции показателен тот всюду встречающийся факт, что в какой-то определенный момент происходит "закрытие списков" и повторяются чистки, на которые партия не способна уже по самой своей сути. Это влечет за собой надежность и однородность состава, обеспечить которую в том историческом положении, в котором мы находимся, может только тип, и именно потому, что он один располагает узами, сообразными этому положению

74

Уже одно лишь наличие таких уз, гарантирующих функционирование рабочей демократии, представляет собой факт, который не может не оказывать формирующего влияния на человеческий состав в целом и оказывает его в той мере, в какой решающее воздействие осуществляется уже не путем формирования общественного мнения или численного большинства, а посредством определенного рода акций.
Здесь тоже видно, что предпосылки для таких акций создала эпоха либерализма. Тип отличается тем, что способен использовать эти предпосылки в чисто техническом смысле. Правда, нам вновь нужно вспомнить о выводе, сделанном нами при рассмотрении техники, а именно о том, что к такому использованию призван только тип, ибо ему одному свойственно метафизическое, соразмерное гештальту отношение к технике. Этим объясняется тот часто наблюдаемый сегодня факт, что мероприятия, которые не удаются бюргерскому уму, для типа не составляют никаких затруднений.

Поэтому, когда мы констатируем, что тип видит в формировании общественного мнения дело техники, нам необходимо полностью освободиться от макиавеллианских предрассудков. Метод, выводимый из такого утверждения, в нашем пространстве годится не для какой угодно величины, а для одного лишь типа, для которого всякий инструмент непременно выступает как инструмент рабочий, то есть как орудие вполне определенного чувства жизни. Поэтому когда он превращает общественное мнение из инструмента бюргерского понятия свободы в чисто рабочую величину, тут происходит не только видовое изменение, но и изменение ранга. Это частное проявление того высшего факта, что техника есть способ, каким гештальт рабочего мобилизует мир. И здесь скачок от деструктивного метода к позитивному можно заметить в тот самый момент, когда господство становится зримым.

Тут следует упомянуть о превращении парламентов из инструментов бюргерского понятия свободы и институтов формирования общественного мнения в рабочие величины, что по смыслу равнозначно превращению общественных органов в органы государственные. Следует упомянуть об овладении техникой плебисцита, происходящем в пространстве, в котором не только понятие народа, но и все затрагиваемые альтернативы наделены весьма однозначным характером. Далее, следует упомянуть замену социальной дискуссии технической аргументацией, соответствующую замене общественных функционеров государственными чиновниками.

Сюда относится и осушение того болота свободных мнений, в которое превратилась либеральная пресса. Здесь тоже можно видеть, что техническая сфера намного важнее индивида, продуцирующего свое мнение внутри этой сферы. Насколько чище рабочий такт машины, через которую прогоняется это мнение, и насколько значительнее та точность и скорость, с которой любая партийная газета попадает к своим читателям, чем все партийные различия, какие только можно себе вообразить. Это воистину власть, — правда, такая власть, с которой не умеет обращаться бюргерский индивид и которую он из-за недостатка легитимности использует как perpetuum mobile* свободного мнения.

* Вечный двигатель (лат.)

Мы наконец начинаем понимать, что здесь за работу берется весьма единообразный человеческий род и что в борьбе мнений нужно видеть спектакль, в котором каждый бюргерский индивид играет отведенную ему роль. Все эти люди радикальны и, стало быть, скучны, и общий для всех них способ пропитания состоит в том, чтобы перековывать факты на мнения. Общий всем им стиль определяется как простодушное ликование по поводу какой-либо точки зрения, какой-либо перспективы, которая свойственна только им, — то есть как чувство уникального переживания в его примитивнейшей форме.
То, что было сказано о театре, справедливо и для газет; становится все труднее различать их элементы — текст и объявление, критику и новости, политический отдел и фельетоны. Все тут в высшей степени индивидуально и в то же время в высшей степени предназначено для массового использования.

Та независимость, на которую ссылается пресса, всюду имеет одну и ту же природу, где бы ни сталкивались мы с такими ссылками. Она заключается в независимости бюргерского индивида от государства. Все речи о прессе как о новой великой власти относятся к фразеологии XIX века; в связи с ними рождаются крупные аферы, в ходе которых журналисту ловко удается привлечь государство к ответу перед разумом и добродетелью, то есть, в данном случае, перед истиной и справедливостью. Здесь мы тоже сталкиваемся с нападением, искусно проводимым под видом обороны, и иллюзорное либеральное государство тем более подвержено этим нападкам, что они ведутся перед судом его основных принципов. Картина была бы неполной, если бы мы не усмотрели и то отношение, которое существует между свободным мнением и интересом. Нам прекрасно известна связь такого рода независимости с подкупом, которая приводит, в конце концов, к духовному и материальному субсидированию из заграницы.

Атака на независимость прессы — это особая форма атаки на бюргерского индивида. Поэтому ее не могут проводить партии, но только тот человеческий род, который лишен возможности пользоваться такого рода независимостью. Однако нужно сознавать, что цензура является недостаточным средством, что она способна даже вызвать изощренность и растущую озлобленность индивидуалистического стиля. Тем не менее тип располагает средствами гораздо большего размаха, чем те, с помощью которых намеревалось защищать себя абсолютное государство, когда его время уже истекло. Возможность завладеть мощными информационными средствами представляет для него меньший интерес, чем тот факт, что стиль, которым выражается индивидуальное мнение, начинает становится скучным и банальным. Если мы раскроем любой номер газеты, выходившей в 1830 году, то изумимся тому, насколько более существенными окажутся публикуемые в нем ежедневные сообщения; в этих статьях еще сохранилось что-то от старого ремесленничества.

В этой связи нам открываются две поучительные вещи: с одной стороны, упадок редакционной статьи и отдела критики, с другой — растущий интерес ко всем рубрикам, где, как например в спортивном разделе, индивидуальное различие мнений играет гораздо меньшую роль, и еще к фотографическим репортажам. Этот интерес уже выходит навстречу тем средствам, которые в особенности свойственны типу.

Можно надеяться на применение точного, однозначного языка, на появление математического, опирающегося на факты стиля, соразмерного XX столетию. Журналист в этом пространстве выступает носителем специального характера работы, а его задачи определяет и ограничивает тотальный характер работы и, следовательно, государство как представитель последнего. В пределах этого однозначного пространства символы имеют предметную природу, а общественное мнение является уже не мнением массы, слагающейся из индивидов, а чувством жизни, характерным для очень замкнутого, очень однообразного мира. Важным здесь является не столько точка зрения наблюдателя, сколько само дело или событие, и потому сообщение должно передавать чувство непосредственного присутствия во времени и пространстве.

Журналистская совесть требует тут максимума дескриптивной точности; она должна быть удостоверена отточенностью стиля, которая свидетельствовала бы о том, что за притязанием на выполнение умственной работы стоит нечто большее, чем одни только фразы. Решающий процесс и здесь, как уже было сказано, заключается в том, что бюргерского индивида сменяет тип. Подобно тому как нам было совершенно безразлично, консервативно или революционно поведет себя отдельно взятый индивид, уже в самом появлении типа заключено утверждение мира работы независимо от того, в какой именно области это появление происходит

Появление типа совпадает по времени с особым состоянием технических средств, единственным, которое ему соответствует. Только для типа управление этими средствами осмысленно как акт осуществления господства. Как журналист перестает быть бюргерским индивидом и превращается в тип, так и пресса из органа свободного мнения превращается в орган однозначного и строгого мира работы.
Это сказывается уже в том изменившемся способе, каким ныне читают газету. У газеты нет больше круга читателей в старом смысле, и с ее публикой происходит то же самое изменение, о котором говорилось в связи с театром и кино. Само чтение тоже нельзя уже согласовать с понятием досуга; скорее, оно несет на себе признаки специального характера работы. Это весьма отчетливо видно там, где есть возможность наблюдать за читателем, то есть прежде всего в общественном транспорте, в одном лишь пользовании которым уже осуществляется акт работы. В ходе этого наблюдения можно констатировать наличие трезвой и в то же время инстинктивной атмосферы, которой соответствует высокая точность и скорость в передаче информации. Здесь создается впечатление, будто мир изменяется, когда мы читаем, но это изменение остается в то же время константным в смысле монотонной смены проносящихся мимо нас разнообразных сигналов. Эта информация передается в пространстве, где то или иное событие отличается такой степенью живого присутствия, что каждый атом приводится им в колебание со скоростью электрического тока. Очевидно, что все индивидуальное должно здесь все более восприниматься как бессмысленное. Равным образом, следует предположить, что многообразие органов, по крайней мере в том, что касается различия между партиями или между городом и деревней, сливается в единое целое.

Здесь следует по меньшей мере указать еще на тот факт, что способность интеллектуального восприятия у людей пассивного склада, собственно составляющих читательский слой, очень быстро приближается к тому состоянию, когда совершенно исключается всякое воздействие либеральных идей. Все культурные, психологические и социальные проблемы наводят на людей этого склада чрезвычайную скуку; точно так же они совершено перестают воспринимать и изощренные художественные средства. Насколько проницательно и уверенно рассудок этих людей, появляющихся во всех слоях старого общества и с каждым днем встречающихся нам все чаще, схватывает даже самые тонкие технические детали, настолько безразличным он остается к любого рода развлечению, делающему жизнь приятной для индивида. Таково видоизменение рассудка, соответствующее измененному ландшафту, внутри которого бюргерский идеал образования не способен был уже ни на что, кроме небывалого усиления страданий. Поэтому иногда нас охватывает едва ли не чувство сострадания к тем представителям интеллигенции, для которых все труднее становится продуцировать уникальное переживание, если иметь в виду, что подобное достижение воспринимается в этом пространстве в лучшем случае как нечто вроде сентиментального соло на саксофоне.

Все эти обстоятельства проступают уже гораздо яснее в связи с типическими информационными средствами, которые следует рассматривать исключительно как средства XX века, — то есть в связи с радио и кино. Нет ничего более забавного, чем попытки известных умников подвести эти столь однозначные, столь конкретные средства, которые просто предназначены для других задач, под либералистское понятие культуры, — эти экземпляры, считающие себя критиками культуры, являются лишь косметологами цивилизации. Уже при поверхностном рассмотрении этих средств становится очевидно, что здесь не может идти и речи об инструментах передачи свободного мнения в старом смысле слова. Напротив, все, что выступает здесь как всего лишь мнение, оказывается в высшей степени несущественным. Эти средства поэтому точно так же не годятся на роль партийных инструментов, как не способны они и быть созвучными индивиду. Среда, в которой способен действовать индивид, разрушается уже самим фактом существования искусственного голоса и возможности фиксации изображения посредством светового луча. Здесь способен действовать лишь тип, поскольку он один имеет отношение к метафизике этих средств. Если чистая техничность все больше становится предметом оценки, то это, в сущности, говорит о том, в какой мере нам удалось уже овладеть иным языком. Суждение о "хорошем" или "плохом" фильме выносится не на основании моральных предпосылок и подкрепляется не ссылкой на мировоззрение или настроение. Идет ли речь о любовном приключении, криминальном деле или большевистской пропаганде, оценке подвергается, скорее, лишь то, в какой мере удалось освоить типические средства. Но это освоение представляет собой революционный способ легитимации, то есть состоит в репрезентации гештальта рабочего теми средствами, которыми этот гештальт мобилизует мир. Здесь речь идет об органах, которые начинает создавать для себя иная воля. В этом пространстве атомы не пребывают в том скрытом состоянии анархии, которая, являясь предпосылкой свободного мнения, в конце концов привела к ситуации, когда воздействие этого мнения устраняет самое себя, потому что всеобщее недоверие превысило способность к восприятию. Люди привыкли воспринимать всякую новость, уже имея в виду то опровержение, которое последует за ней. Мы достигли той степени инфляции свободного мнения, при которой мнение обесценивается прежде, чем появляется в печати. Таким образом, расположение атомов приобретает, скорее, ту однозначность, которая царит в электромагнитном силовом поле. Пространство представляет собой замкнутое единство, и вырабатывается более острый инстинкт в отношении того, что мы желаем и чего не желаем знать.

Впрочем, было бы неверно предполагать, что здесь говорится исключительно об усилении централизации, к примеру, в том смысле, в каком абсолютная личность умела занять центральное место. В этом смысле в тотальном пространстве не существует какого-либо центра, какой-либо резиденции, будь то резиденция государя или публичного мнения, подобно тому, как всякое значение утратило в нем и различие между городом и деревней. Скорее, каждая точка потенциально наделена здесь характером центра. Есть что-то устрашающее, что заставляет вспомнить монотонные вспышки сигнальных ламп в той ситуации, когда в центр внимания внезапно попадает какой-нибудь участок этого пространства, будь то находящаяся под угрозой провинция, громкое судебное дело, спортивное событие, природная катастрофа или кабина трансокеанского авиалайнера, и когда вокруг него плотно смыкается круг искусственных глаз и ушей. Этот процесс несет в себе нечто очень объективное, необходимое, и отличающие его движения похожи на те, которые исследователь фиксирует посредством телескопа или микроскопа. Поэтому не без основания мир содрогнулся от страха, когда в 1932 году стало известно, что маньчжурское радио организовало информационную службу прямо на поле боя. Обращая внимание на политический обзор, который входит в задачи кинохроники, мы отчетливо видим, что здесь начинает развиваться понимание и чтение иного рода. Спуск корабля со стапеля, несчастный случай на шахте, автогонки, дипломатическая конференция, детский праздник, гранаты, взлетающие и падающие на какой-нибудь опустошенный клочок земли, чередование ликующих, дружелюбных, возбужденных, отчаянных голосов — все это улавливается и отражается с неумолимой точностью, представляя собой некое поперечное сечение, позволяющее в новом свете увидеть всю совокупность человеческих отношений.

Само собой разумеется, что общественное мнение должно явиться здесь как полностью изменившаяся величина. Именно решающие области оказываются закрыты для общественного мнения в той мере, в какой они перестают быть объектами для свободного мнения. Изменения, происходящие в этом ландшафте, скрывают то обстоятельство, что в распоряжении наблюдателя есть лишь одно окно, лишь один-единственный фрагмент действительности.

Не следует также упускать из виду, что, с одной стороны, индивид сегодня еще стремится использовать средства в том смысле, который не адекватен их сущности, и что, с другой стороны, их растущее совершенство все яснее обнаруживает эту сущность. Речь здесь идет не о средствах развлечения, — и даже там, где возникает такое впечатление, следует помнить, что развлечение, организация крупномасштабных игр все более четко обнаруживает признаки публичной задачи, то есть становится функцией тотального характера работы.

Смысл решающего процесса следует определить как превращение общественных инструментов в государственные, стоящие на службе у людей активного склада, являющихся опорой этого государства. В предельно замкнутом, предельно предсказуемом пространстве, где возрастает одновременность, однозначность и предметность переживания, как измененная величина выступает и общественное мнение, и решающий человеческий род, который не имеет никакого отношения к свободному мнению уже в силу того, что отмечен признаками расы. Его деятельность, как было сказано, должна отразиться и на всем человеческом составе.

Уже сегодня можно предугадать, что здесь проступает особый оттиск, произвести который никогда не смогло бы свободное мнение, оттиск, который ощутим даже в выражении лица и звучании голоса

Оглавление

 
www.pseudology.org