Соловьёв С.М.
История падения Польши
ГЛАВА XI

Французская война, как справедливо рассчитывала Екатерина, заставила Австрию прекратить свое заступничество за конституцию 3 мая; нуждаясь в союзе Пруссии и России, венский двор должен был согласоваться с их видами относительно Польши. Еще 1 июня австрийский поверенный в делах при варшавском дворе, Декаше, получил от своего правительства следующее приказание: "Так как Венский двор не может постигнуть, на чем основаны возглашаемые в Польше толкования и надежды, что бы он будет защищать новую конституцию 3 мая: то повелевает ему, Декаше, опровергать этот неосновательный слух и отзываться, где только случай представится, что Венский двор о том никогда не помышлял; доказательством служит то, что до сих пор постоянно избегал он отвечать и изъясняться на делаемые ему частые от Польши отзывы, вопросы, представления и домогательства; хотя император любит и почитает Саксонского курфирста, однако и это не заставит его вмешаться в польские дела, тем более что курфирст с самого начала объявил, что никогда не примет короны без согласия Петербургского и Берлинского дворов; наконец, польские замешательства, происходящие от намерения удерживать силою новую правительственную форму, могут поколебать равновесие, нужное для спокойствия Европы"[204].

Немного спустя Люи Кобенцель в Петербурге получил приказание от своего двора предуведомить русское правительство, что его апостольское величество не колеблется согласовать свои виды с видами высокой союзницы относительно восстановления старой польской конституции 1755 года[205].

Но вопрос о восстановлении старой польской конституции сейчас же должен был уступить место другому вопросу в сношениях между венским и берлинским дворами. Австрия, Пруссия и Россия начинают войну с Францией - войну, требующую больших издержек: и где же вознаграждение за эти издержки? Шуленбург, разговаривая в июне месяце с принцем Нассау об этом важном вопросе, выразился так: "Топографическое положение Австрии позволяет ей сделать земельные приобретения на счет Франции, тогда как для Пруссии и России такие приобретения невозможны; единственное вознаграждение для них - взять деньги с Франции, но денег у Франции нет"[206]. После этого разговора Шуленбург открылся Алопеусу, что Австрия могла бы сделать земельные приобретения на счет Франции и это не уменьшило бы политического значения последней страны. Венский двор боится вооружить против себя этим большую часть Европы, но в сущности действует тут не этот страх, а желание осуществить свой проект промена Бельгии на Баварию. Здесь, в Берлине, не находят в этом таких опасностей, какие находили прежде, если только посредством новых приобретений и со стороны Пруссии поддержится равновесие. Эти приобретения не могут быть для Пруссии со стороны Франции, как по причине отдаленности, так и потому, что не следует дробить Францию, как Польшу, долженствующую играть второстепенную роль; следовательно, вознаграждение для Пруссии возможно только в Польше. Шуленбург уверял Алопеуса, что он еще не знает видов короля на этот счет, но намерен говорить об этом королю. Для Пруссии важно иметь часть Польши, которая соединила бы Пруссию с Силезиею; а России выгодно бы было приобресть Польскую Украйну, которая бы соединила старые русские области с новыми приобретениями от Турции.

В то время, когда прусские дипломаты уже толковали о разделе Польши, поляки бросались во все стороны, чтобы не сдаваться безусловно России. Мы видели, что король Станислав-Август предлагал польский престол внуку Екатерины, великому князю Константину Павловичу; Игнатий Потоцкий в Берлине предлагал этот престол второму сыну прусского короля, принцу Людовику; а Пиатоли и Мостовский хлопотали в Дрездене, как бы заставить Англию поддерживать Польшу, писали об этом два мемуара в Лондон. Мало того, Пиатоли прислал письмо к Алопеусу, приглашая его съехаться с ним где-нибудь между Берлином и Дрезденом, обещая сообщить важные идеи; письмо было самое льстивое, например: "Его величество (Станислав-Август) и достойный министр его, граф Хрептович, беспрестанно указывали на вас, как на единственного человека, способного соединить усердие к своей государыне с искренним участием в благополучии польской нации. Вы одни можете быть ходатаем великого (!) короля и почтенного народа пред Екатериною. Ваши политические таланты, ваша опытность, милости к вам императрицы и особенно ваша испытанная честность делают вас достойным быть человеком двух наций"[207].

Екатерина, получивши донесение об этом, написала: "Запретить надлежит Алопеусу, чтоб он отнюдь не вошел с Пиатолием ни в какие связи. Сей интригант везде суетится как угорелая кошка. Напишите скорее, дабы переписка и мошенничество пресеклись наискорее". Когда прусский король был в Лейпциге, Пиатоли явился в окрестностях этого города и выпросил свидание с Бишофсвердером: он предложил, что Польша присоединится к союзу австро-прусскому против Франции, если Австрия и Пруссия решатся действовать против России. Бишофсвердер отвечал, что не вмешается в дела, которыми заведовал Шуленбург[208].

Наконец Австрия высказалась, что желала бы обменять Бельгию на Баварию, а Пруссия предложила вознаграждение на счет Польши. Австрийское министерство при этом дало заметить, что как ни выгоден промен Бельгии на Баварию в политическом отношении, однако Австрия потеряет относительно доходов; впрочем, если не будет и никакого вознаграждения, то венский двор не сочтет это слишком большим для себя несчастием.

Последнее особенно встревожило Шуленбурга: он представил себе, что Австрия действительно не захочет взять никакого вознаграждения - с целию ослабить Пруссию: ибо такое государство, как Австрия, не разорится, если к массе его долгов присоединится еще сумма в каких-нибудь 50 миллионов, тогда как Пруссия с трудом перенесет опустошение своей казны, которое произойдет вследствие войны[209].

В Майнце оба союзника поневоле, Франц II и Фридрих-Вильгельм II, свиделись для соглашения в общих мерах относительно похода; накануне отъезда обоих государей из города происходила третья конференция по вопросу о вознаграждении. Положено было, что Австрия получает Баварию взамен Бельгии, Пруссия вознаграждается на счет Польши. Так как промен Бельгии на Баварию уменьшает доходы Австрии на два миллиона, то Австрия должна за это получить вознаграждение. Если план вообще не может быть приведен в исполнение или если нельзя будет найти для Австрии вознаграждение за потерю двух миллионов дохода, то обе стороны отказываются от земельных вознаграждений и получают от Франции деньги. Со стороны австрийских дипломатов сделано было предложение, чтобы Пруссия уступила Австрии, в прибавку к Баварии, Аншпах и Байрейт, и в таком случае Австрия не будет требовать вознаграждения за потерю двух миллионов дохода. Прусские министры отвечали, что доложат об этом королю[210], и впоследствии Пруссия не согласилась на это предложение.

Войска союзников приближались к границам Франции; Алопеус следовал за прусскою армиею, при которой находился сам король с обоими сыновьями. Сначала пруссакам казалось, что поход будет веселою прогулкою: придут, увидят и победят, особенно с таким полководцем, каков был герцог Фердинанд Брауншвейгский, человек, пользовавшийся фальшивою репутациею, далеко не соответствовавшею его настоящим достоинствам. Носкоро начали прокрадываться сомнения относительно успеха предприятия. Эмигранты нахвастали, что у них повсюду соумышленники в крепостях; но оказалось, что все это неправда[211]. Сдалась пограничная крепость Лонгви, сдался Вердюнь; но этим и кончились успехи союзников. Когда пришел слух из Варшавы, что отряд русского войска под начальством Кутузова получил приказание выступить к границам Франции, то герцог Брауншвейгский сказал по этому случаю Алопеусу: "Хотя нет сомнения, что мы войдем в Париж, однако я не вижу, чтоб этот вход положил конец несчастиям Франции; нет возможности оставить там всю прусскую армию, однако без значительных сил нельзя сдержать жителей этого сильного государства[212]. Политическое головокружение и мятеж пустили такие глубокие корни, что в один или в два года их не вырвешь; вражда, вызванная, к несчастию, правительством самым развращенным и питаемая управлением самым отвратительным, так вкоренилась, что для ее утушения нужно целое поколение. Будущее правительство, какова бы ни была его форма, не должно никогда удаляться от начал самого строгого правосудия и справедливости; но можно ли ожидать чего-нибудь подобного от эмигрантов? Эти люди приобрели неискоренимую привычку вместо правосудия опираться на королевскую благосклонность; вместо справедливости употреблять угнетение; посмотрите, как они высокомерно ведут себя даже с нами, тогда как они кормятся на счет прусского короля"[213].

Непосредственно императрице отправлено было следующее описание поведения эмигрантов: "Едва прусская армия коснулась границ Франции, как вместо 8000 эмигрантов, которых ожидали, явилось около 14 000 и в то же время и в той же пропорции усилились самые нелепые требования. Императорские министры протестовали против такого нарушения Майнцской конвенции, по которой союзники обязались содержать только 8000 эмигрантов; императорские министры объявили, что они исполнят буквально конвенцию и не дадут ни обола больше; но король, по доброте своей, назначил принцам 13 августа еще 8000 лишних рационов; всего издержано было Пруссиею на эмигрантов 5 422 168 ливров.

Несмотря на это и несмотря на пособия, которые приходили из Берлина, Петербурга, Вены и Парижа, войско эмигрантское нуждалось в необходимом, ибо Калоннь явился в стане таким же расточителем, каким был во время министерства своего при Людовике XVI. Были генералы, которые брали на одних себя по 500 рационов; у графа Артуа было более 100 адъютантов. От бывших линейных войск (гвардии и жандармерии, Royal-Allemand, Royal-Saxon и проч.) явились только жалкие остатки; вся же прочая масса эмигрантского войска представляла пеструю толпу из людей всех сословий и возрастов, способных только затруднять армию и никак не быть ей полезными. Но что всего хуже, куда только ни появлялись эти эмигранты, повсюду они обнаруживали тот же самый характер, который был для них источникомнесчастий во Франции,- наглость и легкомыслие. Каждый день новые планы, новые проекты и новые интриги, которые расстраивали и приводили в отчаяние начальников союзных войск. Развращение их нравов и их оскорбительное высокомерие вооружили против них народы, среди которых они нашли гостеприимство. Эти неприятные впечатления перешли и к обеим союзным армиям, и трудно себе представить ту степень ненависти и презрения, с какими обе армии смотрели на когорты, не знающие ни порядка, ни дисциплины. При вступлении во Францию вместо симпатии и помощи, которые обещаны были союзным армиям, нужно было каждый шаг вперед покупать кровию, и везде встречено было решительное нерасположение к восстановлению старого порядка вещей и непримиримая ненависть к эмигрантам. И надобно признаться, что последние употребили все средства, чтоб укрепить это чувство. Едва только они появились под покровительством прусских пушек в Лонгви и Вердюне, как главные из них начали расточать ругательства и площадные эпитеты горожанам и вообще жителям всех сословий, а другие эмигранты, не так чиновные, позволили себе даже опустошение и грабежи".

Эмигранты действительно вели себя очень дурно; но неуспех кампании не зависел единственно от дурного поведения эмигрантов. По непростительной медленности герцога Брауншвейгского Дюмурье, начальствовавший французскими войсками, успел занять Аргоньские теснины, Фермопилы Франции по дороге к Парижу, и укрепиться тут. Та же нерешительность герцога спасла французов при Вальми, где дело ограничилось одною бесполезною канонадою. Наконец, король сделал новую ошибку: завел переговоры с Дюмурье о мире, что было очень выгодно для Дюмурье, выигрывавшего время для усиления своего войска, а пруссаки между тем пришли в самое печальное положение: по пяти дней не ели; дурная пища произвела болезни, усилившиеся еще от мокрой осенней погоды на болотистых местах, так что больные составляли треть войска. Брауншвейг 30 сентября начал отступление, а между тем еще несколькими днями прежде французский генерал Кюстин начал наступательное движение на Германию, провозглашая войну дворцам тиранов и мир хижинам правдивых. Он захватил Шпейер; Майнц сдался при первом появлении французов; ужас распространился повсюду, все бежало; французы заняли Франкфурт.

Алопеус писал в Петербург, что для него много непонятного в отступлении Брауншвейга, хотя действительно больных много и большой недостаток в съестных припасах. По мнению Алопеуса, с небольшим пожертвованием войска можно было принудить Дюмурье к отступлению и навести страх на остальную Францию: "Осторожность герцога Брауншвейгского зашла слишком далеко, чтоб не сказать больше. Положительно верно, что он ошибся в своих расчетах, ибо после отступления неприятеля от Гранпрэ он мне сам сказал, что дорога к Парижу теперь открыта. Граф Бретёйль просил меня повергнуть его к стопам императрицы и умолять Ее Императорское Величество не покинуть короля Французского в эту минуту. Он уверял меня, что спасение Людовика XVI будет зависеть от корпуса войск, который императрица соблаговолит отправить весною во Францию"[214].

После очищения Франции, в октябре, собрались в Люксембурге австрийские и прусские дипломаты и завели конференцию о вознаграждении за Французскую войну. Австрийцы повторяли старое: что промен Бельгии на Баварию не только не представляет никакого вознаграждения, но еще убыток. Следовательно, чтобы не было убытка, Австрия должна взять у Франции часть Лотарингии и Эльзаса по Мозелю, так чтобы эта река составляла австрийскую границу, но для обеспечения этой границы Австрия возьмет еще крепости Тионвиль, Мец, Понтамуссон и Нанси. Пруссаки объявили, что они возьмут вознаграждение в Польше, равномерное приобретениям Австрии, не будут ни в чем противоречить видам русской императрицы и передадут ей решение всего дела.

Получивши от Алопеуса донесение об этом, Екатерина написала: "После такой блистательной кампании, они еще смеют толковать о завоеваниях!"

Но какое бы негодование ни возбуждала блистательная кампания, надобно было забыть о ней и думать о второй, а этой Второй кампании не хотели предпринимать без вознаграждения. 25 октября Пруссия объявила Австрии, что король Фридрих-Вильгельм будет продолжать войну с Франциею только под условием, чтобы вознаграждение польскими землями было ему обеспечено Россиею и Австрией) и чтобы он мог действительно вступить во владение этими землями. В ноябре Шуленбург объявил Алопеусу, что генерал Мёллендорф получил королевское приказание поставить на военную ногу 17 батальонов пехоты, 20 эскадронов конницы и батарею легкой артиллерии; что, под предлогом войны Французской, это войско будут держать наготове ко вступлению в Польшу, если прусский проект относительно вознаграждений будет одобрен императрицею. Шуленбург заметил, что это сообщение вовсе не официальное, министерство не получило еще приказания сделать его; тем не менее оно решило его сделать, зная правило короля относиться во всех делах к ее императорскому величеству с беспредельною доверенностию и неограниченною откровенностию. Шуленбург прибавил, что если императрице угодно будет согласиться на проект королевский, то надобно скорее приводить его в исполнение, потому что волнения в Польше становятся день ото дня сильнее и ширится дух мятежа, который надобно задушить при самом рождении[215].

Действительно, Булгаков доносил вице-канцлеру от 31 октября (10 ноября): "Неоднократно уже я имел честь доносить, что отступление назад во Франции соединенных войск и оного следствия производят в Польше, и особливо в Варшаве, некоторое волнование, которое то умножается, то уменьшается по мере получения из той стороны добрых или худых известий. Занятие Майнца и Франкфурта, взятые с них контрибуции, успехи французов в Савойи и в других местах и, наконец, сношение живущих в Лейпциге недовольных поляков с Парижем опять вскружили головы до такой степени, что начались было беспорядки в публичных местах, как-то в театрах и на раутах. По счастию, число явных оных зачинщиков весьма мало; все они почти дворяне, голые. По сие время неприметно, чтоб варшавские мещане мешались в их шалости, которые состоят в безыменных сочинениях, в дерзких рассуждениях, в криках, в шуме, в повторениях таких пассажей из комедий, кои могут они толковать на изворот или обращать во вред и посмеяние членов конфедерации; но сия, будучи о том извещена, прислала наконец строгое повеление к маршалу коронному Мнишку о укрощении подобных буянств и обещает принять действительнейшие меры к пресечению зла. Есть некоторое подозрение, что взявшие здесь отставку, не принятые в военную службу и возвратившиеся сюда генералы Виельгорский и Мокрановский поджигают между прочими из-под тиха на заведение шума бродяг, но сами они явно нигде участниками не оказываются, в обществах же своих твердят о революции, о восстановлении конституции 3 мая и т. п. Сверх того, расположение на зимние квартиры войск наших подало повод к жалобам и крикам от недовольных, кои пользуются сим обстоятельством для приведения их в ненависть повсюду. Доходило даже до того, что в Варшаве возобновили разглашение, деланное уже во время вступления их в Польшу, о Сицилийской вечерне. Генерал Коховский, исчисля, сколько нужно на пропитание вверенной ему армии, и истребовав реестр дымов или домов в каждом воеводстве, разложил оное нужное количество на все вообще, так что, например, в Варшавской земле, где, выключая город, считается до 70 000 домов, приходит каждому дому поставить на целые семь месяцев только два четверика муки, полтора гарнца крупы, четверик овса, три пуда сена. Но маршалы и советники конфедераций воеводских или поветовых, располагая вследствие оного росписания поставку фуража, исключают деревни свои собственные, своих приятелей или покровителей, отчего тягость упадает на бедных дворян и заставляет их кричать".

От того же самого числа новое донесение: "Басням здешним по поводу французов нет конца. Одни полагают уже их близ Дрездена, другие в шести только милях от польских границ и прибавляют, что вступление их в Польшу будет сигналом всеобщего бунта и возмущения крестьян".

Эти известия - с одной стороны, с другой - несогласие прусского короля вести войну с Франциею без вознаграждения на счет Польши, наконец, невозможность успокоить Польшу собственными ее средствами, ибо главы конфедерации, взявши в свои руки правление, оказались совершенно к нему неспособными, думалитолько о своих личных выгодах, спешили воспользоваться своим торжеством, чтобы обогатиться, и ссорились друг с другом - все это заставляло Екатерину немедленно же войти в виды Пруссии относительно второго раздела, на который после замыслов польских реформаторов относительно русского православного народонаселения смотрели уже не как на раздел Польши, но как на соединение раздробленной России. Право распоряжаться считали за собою полное, потому что Польша была завоевана и сдалась безусловно на волю победителей; конфедерация нисколько не помогала русским войскам, но шла по их следам и крепла с их успехами[216].

В ноябре прусский посол в Петербурге граф Гольц представил карту Польши, где отмечен был участок, желаемый Пруссиею. "Ее Императорскому Величеству всеподданнейше докладываемо о домогательствах прусского министра графа Гольца получить ответ на предъявленное со стороны короля его желание, касающееся до приобретения им части земли от Польши, чертою на карте означенной и до введения войск его в ту часть. По рассмотрении всех бумаг и разных сведений по сей материи Ее Величество указала в высочайшем своем присутствии и под собственным Ее усмотрением протянуть черту на карте Польской для показания того удела, который предназначается к Всероссийской Империи в удовлетворение убытков ее и вследствие общих видов обоих союзных дворов поставить Польшу в такое положение, чтоб она, служа барьером между окружающими ее, не могла, однакож, сама собою беспокоить их: в лучшее же объяснение монаршей воли описав некоторые места и урочища по той черте, Ее Величество изволила утвердить оную своеручною припискою"[217]. Черта была проведена от восточной границы Курляндии, мимо Пинска, через Волынь, к границам Австрийской Галиции. Прусский удел заключал Познань, Гнезно, Калиш, Серадж, Ленчицу, Ченстохов, Торн, Данциг. Екатерина последнее время усердно занималась древнею русскою историею; ей было тяжело, что не все русские области войдут в состав Всероссийской империи, останутся за чужими стольные города знаменитых русских князей, но она рассчитывала, что со временем можно будет выменять их у Австрии на турецкие области[218].

Привести в исполнение план раздела Екатерина поручила не Булгакову, который был отозван, а Сиверсу, который умел самые неприятные дела обрабатывать таким образом, что люди, получившие неприятность, не сердились на него, оставались к нему в самых лучших отношениях. В рескрипте императрицы к новому послу говорилось следующее:

"Известно вам, на каких основаниях взаимно полезных и соседственной тишине благоприятствующих с начала нашего вступления на престол наш хотели мы учредить сношения наши с республикою польскою. Приобретенное нами в правительстве ее влияние устремлялось всегда на утверждение вольности и независимости ее с предохранением законных прав сограждан ее. Но все сии подвиги, вместо должного ими признания, произвели злобу к государству нашему, междоусобную зависть и кровопролитные мятежи, кои пресеклись наконец разделом в 1773 году, в действо произведенным. Не может быть, конечно, ни одного Поляка, несколько сведущего о делах, который бы не знал, сколь приступление наше к таковой мере вынуждено было обстоятельствами и тут умели мы не только ограничить собственные наши права в пределах крайней умеренности, но и воздержать лакомство и алчность других дворов, в оном с нами участвовавших. Казалось бы, по всем вероятностям, что вышеупомянутое событие послужит поучением и убеждением для переду, что дальняя целость и спокойствие Польских владений зависят нераздельно от соблюдения тесного и непрерывного согласия с нами и державою нашею. Но время и весьма короткое доказало, что легкомыслие, надменность, вероломство и неблагодарность, сему народу свойственные, не могут быть исправлены ниже самими бедствиями; ибо как скоро управляющие оным увидели нас озабоченными двумя явными войнами и происками потаенными наших завистников, то не усумнились поползнуться на расторжение всех торжественных с нами обязательств и на разные всякого рода оскорбительные поступки как против нас самих, так особливо против войск наших и даже против подданных наших, по невинным своим промыслам в Польше находившихся, увенчав напоследок все сии неистовства испровержением в 3-й день мая 1791 формы правления, нашим ручательством утвержденной. Перемена, столь несвойственная коренным пользам государства нашего, не могла быть от нас долго терпима, и мы твердо положили оную уничтожить при первом удобном случае, который нам и представился в замирении нашем с Портою Оттоманскою. Уважая вышеозначенные нарушения торжественных договоров и разные обиды, нам от Поляков причиненные, имели мы бы неоспоримое право приступить к исполнению нашего намерения и точным объявлением войны. Но, упреждая напрасное пролитие крови и предпочитая везде и всегда способы кротости и человеколюбия, мы прибегли к средству, в Польше издавна известному и в чрезвычайных случаях обыкновенно употребляемому, то есть составлению новой конфедерации. Для сего велели мы призвать ко двору нашему изъявивших гласно неудовольствие их о переменах, в их отечестве воспоследовавших, от короны генерала артиллерии графа Потоцкого и польного гетмана Ржевуского и от Литвы находящегося в службе нашей генерал-поручика Косаковского; скоро присоединились к ним коронный великий гетман Браницкий и человек до 12 разных чинов из рыцарства.

Но сколь ни малолюдно сие число, однакож при соглашении с министерством нашим о предварительных мерах и о началах будущего правления примечено было разнообразие видов, не предвещающих ни единодушия, ни прочности в созидаемом здании, каким бы образом оно ни устроилось. Одни помышляли о сохранении или распространении преимуществ чинов их, другие о приобретении оных, а третьи, исключа ручательство наше на форму правления, хотели сохранить армию Польскую в том количестве, которое определил ей последний сумасбродный сейм. Словом, мало из них, или, лучше сказать никто, кроме генерала артиллерии графа Потоцкого, не занимались прямо благом отечества, согласуя оное с выгодами соседей его и не примешивая к тому личных и корыстолюбивых видов. Но как главный вопрос состоял не в раздроблении сих видов, а паче в поспешении предположенным делам, то и повелели их наискорее отправить к начальникам войск наших, а сим с разных сторон вступить в пределы польские и там под защитою оружия нашего обнародовать генеральную конфедерацию, которая и взяла свое бытие под именем Тарговицкой. Его Величество признал наконец конфедерацию. Но сколько поступок сей был нечистосердечен, то явно изобличается его поведением; ибо, не говоря о тех коварных предложениях, которые он нам чинил в намерении поссорить нас с другими соседственными дворами, мы достоверно знаем, что он и поныне продолжает возбуждать и питать в польском народе злобу и недоброжелательство к нам и войскам нашим, в чем он довольно и предуспел, ибо вседневно обнаруживаются разные знаки таковых неприятных расположений, и особливо самым непристойным неуважением к главным начальникам помянутых войск наших.

К вящшему доказательству сей строптивости духа, ныне там господствующего, долженствует служить собственное признание главных членов присыланной сюда конфедератской делегации, что как скоро войска наши выступят из пределов Польши, то все там под их щитом установленное в мгновение ока испровергнуто будет. Но не столько заботимся мы сим могущим воспоследовать событием, сколько расположением нынешнего пагубного французского учения до такой степени, что в Варшаве развелись клубы на подобие Якобинских, где сие гнусное учение нагло проповедуется и откуда легко может распространиться до всех краев Польши и, следовательно, коснуться и границ ее соседей. Нет мер предосторожности и строгости, каковых бы опасение толь лютого зла оправдать не долженствовало.

Решительный отзыв короля Прусского принудил нас войти в ближайшее соображение всех обстоятельств и околичностей в оном встречающихся. Тут усмотрели мы очевидно и ощутительно во 1) что по испытанности прошедшего и по настоящему расположению вещей и умов в Польше, то есть по непостоянству и ветрености сего народа, по доказанной его злобе и ненависти к нашему, а особливо по изъявляющейся в нем наклонности к разврату и неистовствам французским, мы в нем никогда не будем иметь ни спокойного, ни безопасного соседа, иначе как приведя его в сущее бессилие и немогущество; во 2) что неподатливостию нашею на предложение короля Прусского и исследуемым за тем его отпадением от Римского императора в настоящем их общем деле мы подвергаем сего естественного и важного союзника нашего таким опасностям, что следствия оного вовсе опровергнут европейское равновесие, и без того уже потрясенное нынешним положением Франции, и в 3) что король Прусский, ожесточенный бесполезностию употребленных им издержек, не взирая и на отчуждение наше от его видов, может по известной горячности его нрава или теперь силою завладеть теми землями, или, для достижения к тому надежнейшего способа, навлечь на нас новые отяготительные хлопоты, к усугублению которых сами Поляки готовы будут соделаться первым орудием. Сии и многие другие уважения решили нас на дело, которому началом, и концом предполагаем избавить земли и грады, некогда России принадлежавшие, единоплеменниками ее населенные и созданные и единую веру с нами исповедующие, от соблазна и угнетения, им угрожающих"[219].

В Берлине были в восторге от согласия России на раздел Польши; но чем веселее были в Берлине, тем печальнее были в Вене: Пруссия получит немедленно вознаграждение за войну, а Австрия? Должно ждать обмена Бельгии на Баварию, а между тем французы уже заняли Бельгию и менять стало нечего! Король Фридрих-Вильгельм писал в Петербург Гольцу: "Вы изъясните графу Остерману в самых сильных выражениях признательность, какую внушили мне поступки его государыни"[220].

Но в этом же письме король уведомляет, что венский двор не хочет довольствоваться вознаграждением, которое получает в промене Бельгии на Баварию, а требует польских земель во временное владение, на случай, если выговоренный промен не состоится. Чтобы отвязаться от Австрии, прусский король предлагает новую сделку: если нельзя будет отнять Бельгии у французов и нечего будет променивать на Баварию, то вознаградить Австрию церковными владениями в Германии (посредством секуляризации). В то же время[221] Кобенцель получает от своего правительства приказание настаивать в Петербурге, чтобы Россия двинула корпус войск своих из Польши против французов и гарантировала промен Бельгии на Баварию и суррогат, который должна еще получить Австрия. Филипп Кобенцель писал Люи Кобенцелю: "Мы никогда не соглашались на требуемый королем Прусским весьма знатный удел в Польше, а только был оный принят ad referendum (к обсуждению.- Примеч. ред.), буде бы согласился нам уступить при всем от него зависящем споспешествовании в баварском обмене Аншпах и Байрейт. Поелику король в сем уступлении наотрез отказал, то из сего выводится само по себе следствие, что он, по всей справедливости, удовольствуется гораздо меньшим польским приобретением и что нам, без сомнения, желать надобно всевозможного уменьшения оному, как то всеконечно интересу Российского императорского двора прилично. При нынешнем крайне сумнительном положении наших обстоятельств само по себе явствует, что мы не будем домогаться всевозможного соразмерного уменьшения Прусского удела в Польше, ниже настоять непосредственно на отсрочении явно приданного взятия во владения оного и прямым образом противоборствовать Берлинскому двору. Совсем различно, однако же, при сем положение Ее Императорского российского Величества, и токмо от ее твердой решительности зависит, как на всеобщий, так особенно наш интерес обратить все то деятельное внимание, которого ожидать должно от Ее дружества к Его Императорскому Величеству. Существеннейшее в сем зависеть будет от того, чтобы Ее российское Императорское Величество потщилось ограничить удел Прусский по справедливой соразмерности, причем мы вообще признаем совершенно основательным предложенное г. Зубовым правило, чтобы стараться при новом разделе удержать Польшу яко державу, посреди лежащую, и уклоняться от того, чтобы были те три двора в соседстве. Потом чтобы Ее российское Императорское Величество согласилось на раздел сей токмо с двояким conditio sine quo non (непременное условие.- Примеч. ред.), дабы, с одной стороны, король Прусский продолжал войну противу Франции со всевозможным усилием, с другой же стороны, дабы наш обмен был равным образом приведен в порядок, а после войны к окончанию".

Венский двор прямо признавался, что не смеет явно действовать против Пруссии, имея нужду в союзе ее против Франции, но тайно позволял себе действовать и против Пруссии, и против России, мешая им в Польше. Сейм 1793 года назначен был в Гродно. Сюда приехал и Сиверс и 29 марта (9 апреля) подал декларацию о разделе. Все было спокойно, сопротивления быть не могло, но скоро[222] посол дал знать императрице о письме польского министра при австрийском дворе Войны к канцлеру Малаховскому. Война писал, что император Франц утешал его насчет печальной участи Польши, уговаривал не терять надежды. "Я не одобряю раздела и в нем не участвую,- говорил Франц,- но мое положение таково, что не могу ничего сделать. Утешьтесь и успокойте своих поляков насчет этой беды, ибо обстоятельства, наверное, могут измениться". Австрийский поверенный в делах в Варшаве Декаше говорил громко, что его двор при других обстоятельствах стал бы противодействовать разделу. Вследствие этого король Станислав-Август тотчас переменил тон.

Между тем военное счастие перешло на сторону союзников; Бельгия была очищена от французов; несмотря на то, надежды променять ее на Баварию было еще меньше, чем прежде. Англия, присоединившаяся к союзу против Франции, требовала, чтобы Бельгия оставалась за Австриею и была усилена линиею крепостей, отнятых у Франции: для Англии было важно, чтобы Бельгия принадлежала одному из самых сильных государств в Европе и, таким образом, сдерживала бы Францию на севере, тогда как независимая Бельгия по слабости своей не могла представлять никакой сдержки. Наследники Баварского престола также не соглашались на обмен. Это заставляло Австрию еще сильнее волноваться насчет событий, происходивших в Польше. Иностранными сношениями венского двора управлял в это время знаменитый Тугут. 16 июня он писал Кобенцелю в Петербург: "Император в промене Бельгии на Баварию никак не может видеть части вознаграждения, которое он должен получить, ибо по крайней мере сомнительно, чтоб огромная несоразмерность в народонаселении и доходах была вознаграждена выгодами округления, какие представляются со стороны Баварии. В настоящую минуту нерасположение Англии, более чем двусмысленные расположения прусского короля, сопротивление курфирства Баварского и его наследников не позволяют императору долее останавливаться на проекте, который можно привести в исполнение только силою и который потому возбудит самые сильные жалобы со стороны главных членов империи, доставит недоброжелателям и завистникам Австрии случай оклеветать намерения его величества, отдалит от него все германские дворы и умножит этим настоящие затруднения и невыгоды нашего положения. Император, решившись избегать таких важных неудобств, не может по этому самому согласиться и на секуляризацию и ни на какое приобретение в Германии, ибо этим можно подать опасный пример для жадности Берлинского двора, который им воспользуется, сложив всю вину на нас, и вооружит против Австрии все германские государства. Из этого следует, что в случае, если нельзя будет выполнить наших намерений относительно Франции, императору не останется ничего более, как искать вознаграждения в той же Польше, по примеру дворов Петербургского и Берлинского. Его величество будет принужден, таким образом, прибегнуть к великодушной дружбе своей искренней союзницы, дабы ее величеству императрице благоугодно было наперед согласиться и гарантировать вознаграждение Австрии в Польше в том предположении, если, несмотря на все усилия императора и деятельную помощь, которой он вправе ожидать от союзников, ему нельзя будет получить вознаграждения на счет Франции. Быть может, вашему превосходительству возразят, что Польша будет совершенно уничтожена, если император будет также в ней искать вознаграждения наравне с двумя другими дворами, но я буду иметь честь вам. заметить, что в том состоянии, в каком будет находиться Польша вследствие приобретений, уже сделанных на ее счет, когда она будет служить очень недостаточным барьером между пограничными державами, окончательный раздел остающегося не может повлечь за собою очень больших неудобств. Исключая крайнего случая, император вовсе не желает обогащаться на счет Польши; дело идет не о том, чтоб распространять наши владения в Польше, но укрепить, сделать более сносною нашу настоящую границу. Императору желательно было бы получить город Краков: положение Ченстохова, столь грозное для Галиции, необходимо заставляет нас желать этого оборонительного пункта".

В то время как явился третий претендент на владения республики, на ее древнюю столицу, в Гродно не хотели уступать требованиям ни России, ни Пруссии. Король Станислав-Август в речи своей 20 июня объявил сейму, что он приступил к Тарговицкой конфедерации под условием неприкосновенности польских владений, что он никоим образом не будет содействовать уступке польских провинций в надежде, что и сейм будет поступать точно так же. Но Сивере и прусский посол Бухгольц потребовали, чтобы сейм немедленно выбрал и уполномочил комиссию для переговоров с ними. Король настаивал, чтобы не соглашались на комиссию, а вместо того отправили бы посольства к дружественным дворам с просьбою о посредничестве. Несмотря на то, большинством 107 голосов против 24, было решено выбрать комиссию, но уполномочить и вести переговоры только с Сиверсом, а не с Бухгольцем.

Как скоро в Вене получено было известие, что сейм выставил сопротивление требованиям послов русского и прусского, так пошла депеша от Тугута к Кобенцелю в Петербург: "Император обращается с доверенностью к августейшей союзнице, просит ее взвесить в своей мудрости - перемены, происшедшие в расположении сейма, не представляют ли важных побуждений к тому, чтоб не употреблять сильных средств к ускорению раздела, но отложить его до окончания войны. Прежде всего это единственное средство обеспечить более или менее деятельное содействие прусского короля до конца войны с Франциею. Содействие это необходимо ослабнет, если и не прекратится совершенно, с той самой минуты, как он вступит в полное владение польскими областями и не будет более видеть в них будущую награду обещанных усилий для блага общего дела"[223].

Депеша опоздала. 13 июля уже начались в Гродне конференции у Сиверса с сеймовою комиссиею. Угроза, что русский посол сочтет дальнейшую проволочку дела за объявление войны, заставила сейм принять предложенный Россиею договор, согласиться на уступку требуемых земель. 11 июля (ст. ст.) договор был подписан. 13 июля Бухгольц потребовал от сейма назначения новой комиссии для переговоров об уступках в пользу Пруссии. Сиверс поддержал требование прусского посла. Несмотря на то, оно было встречено упорным сопротивлением со стороны сейма: воспоминание о поведении Пруссии с 1788 года возбуждало сильную ненависть к недавним великодушным союзникам. Сейм затянул дело. Угроза Бухгольца, что генерал Мёллендорф начнет неприятельские действия, не помогла. Сиверс ввел русских солдат в замок, где происходило заседание сейма; комиссия была уполномочена подписать договор об уступке требуемых Пруссиею земель, но с условиями: например, чтоб архиепископ-примас жил в Польше, но пользовался доходами от имений, отходящих к Пруссии; что договор об уступке земель не прежде будет подтвержден, как по заключении торгового договора между Польшею и Пруссиею. Бухгольц потребовал безусловного подписания договора. Это повело к сильному волнению на сейме. Некоторые депутаты позволили себе резкие выходки против обоих дворов и их представителей. Сиверс велел схватить четверых депутатов[224] и выпроводить из Гродна. Тут-то 23 сентября (н. ст.) последовало знаменитое немое заседание, когда депутаты думали, что могут отмолчать свои земли. Сиверс велел объявить, что он не выпустит депутатов из залы, пока не заговорят, не выпустит и короля. Пробила полночь - молчание; пробило три часа утра - молчание. Наконец раздался голос Анквича, депутата краковского. "Молчание есть знак согласия",- сказал он. Сеймовый маршал Белинский обрадовался и три раза повторил вопрос: уполномочивает ли сейм комиссию на безусловное подписание договора с Пруссиею? Глубокое молчание. Тогда Белинский объявил, что решение состоялось единогласное. 25 сентября (н. ст.) договор был подписан. С Россиею заключен был договор, по которому обе державы взаимно ручались за неприкосновенность своих владений, обязывались подавать друг другу помощь в случае нападения на одну из них, причем главное начальство над войском принадлежало той державе, которая выставит большее число войска; Россия могла во всех нужных случаях вводить свои войска в Польшу; без ведома России Польша не могла заключать союза ни с какою другою державою; без согласия императрицы Польша не может ничего изменить в своем внутреннем устройстве. Число польского войска не должно превышать 15 000 и не должно быть менее 12 000.

Так произошел второй раздел Польши, доказавший прежде всего, что в Польше не было народа; народ молчал, когда шляхетские депутаты волновались в Гродне вследствие требований России и Пруссии. Оказались следствия того, что в продолжение веков народ молчал и шумел только один шляхетский сейм, на нем только раздавались красивые речи. Но такое явление не могло быть продолжительно, и сейм принужден был онеметь, потому что все вокруг было немо. Быть может, некоторые будут поражены этим немым заседанием сейма; быть может, в некоторых возбудится сильное сочувствие к онемевшим депутатам; но разве их не сильнее поражает еще более страшное онемение, онемение целого народа; разве они не видят в онемении депутатов последнего сейма только необходимое следствие онемения целого народа?

В то время, когда Россия и Пруссия вознаграждали себя на счет Польши, Австрия и Англия стремились вознаградить себя на счет Франции. Теперь Пруссия уже бьет тревогу и взывает к императрице Русской, чтоб она не позволяла Австрии слишком усиливаться. В конце августа в главную квартиру прусского короля явился граф Лербах с тайным поручением от императора Франца. Лербах объявил уже известное нам, именно - что промен Бельгии на Баварию труден по сопротивлению родственников Палатинского дома и по сопротивлению Англии; императору, следовательно, остается вознаградить себя на счет Франции, а в таком случае Эльзас и Лотарингия больше всего ему пригодны и завоевать их всего легче. Лербах требовал, чтобы прусский король обязался вести войну с Франциею до тех пор, пока Австрия не получит это вознаграждение. Фридрих-Вильгельм отказал Лербаху и отправил жалобу в Петербург: "Ее императорское величество, руководясь чувством дружбы, нас соединяющей, отдаст мне справедливость, что я сделал гораздо больше, чем сколько обязался сделать, и что, при всем моем желании, я не могу продолжать на свой счет войны, которой я принес в жертву, в продолжении двух разорительных кампаний, мою казну и кровь моих подданных. Австрия отказалась приступить к петербургской конвенции (о вознаграждении России и Пруссии на счет Польши) и до сих пор даром пользовалась моею помощью, а теперь отвращается от настоящей цели войны и имеет только в виду завоевание французских областей, и мы не знаем еще, где будет положен предел этим завоеваниям. Нельзя поверить, чтобы граф Лербах, назвавши мне Эльзас и Лотарингию, исчерпал этим притязания своего двора; без сомнения, сюда присоединится еще Французская Фландрия, которая уже завоевана отчасти. Англия также питает завоевательные замыслы против своей старинной соперницы, и я взываю к просвещенной политике ее императорского величества: следует ли мне, к моему собственному ущербу, содействовать обширным замыслам этих обоих государств? И разве это будет большая требовательность с моей стороны, если я у них попрошу денежных пособий на издержки третьей кампании, от которой они получат главные выгоды"[225].

Денежные пособия, которых Фридрих-Вильгельм II требовал у союзников, простирались до 22 миллионов; из них 9 должна была заплатить Англия, 3 - Австрия, остальные 10 должны быть распределены между членами Германской империи; но так как в последних вдруг собрать такой суммы нельзя, то пусть Австрия и Англия заплатят и эти 10 миллионов, а потом уже сами ведаются с германскими владетелями. Прусский король объявил, что если ему не заплатят этих 22 миллионов, то он по необходимости должен будет отказаться от главной роли в войне и ограничиться поданием той помощи, которую он обязан давать Австрии в ее качестве главной державы, подвергшейся нападению, независимо от прусского участка в имперской армии[226].

Венский двор в свою очередь приходил в ужас от поведения Пруссии и обращался в Петербург с горькими жалобами на "ненавистные процедуры нечестной политики Берлинского двора"[227]. В Петербурге спешили успокоить Вену по крайней мере относительно Польши - объявили, что у России с Польшей будет вечный союз, который исключит всякое влияние прусского двора на польское правительство. Чтобы обеспечить Польшу от дальнейших замыслов Пруссии, республика будет приглашена укрепить многие города, в том числе Краков и другие, на которые укажет Австрия как на необходимое прикрытие галицийской границы от враждебных движений Пруссии; мало того, Австрии дано будет право держать в этих крепостях гарнизоны. Россия обещала все это сделать для Австрии, лишь бы только император не настаивал на свое праве в крайнем случае искать вознаграждения в Польше; чтобы отказался от своего проекта овладеть Краковом и распространить свои владения на счет Польши.

Все эти предложения из Петербурга нисколько не могли уменьшить в Вене страшной тоски по вознаграждениям. Тугут писал Кобенцелю: "Мы знаем очень хорошо, что неизбежным следствием союза между Россиею и Польшею будет неограниченное влияние первой на вторую, благодаря которому Польша превратится почти в провинцию Российской империи. Но так как император вполне уверен в чувствах императрицы и знает, что взаимные интересы обеих империй не допускают зависти относительно выгод, получаемых тою или другою из них, то послу русскому в Вене графу Разумовскому дан был самый удовлетворительный ответ насчет союза России с Польшею. Что касается двух других пунктов, то я представил графу Разумовскому, что его величество может отказаться от права в крайнем случае искать вознаграждения в Польше только при уверенности, что его августейшая союзница укажет ему на другое вознаграждение и обяжется облегчить ему его приобретение всеми своими силами и средствами"[228].

С началом 1794 года все более и более усиливались жалобы Австрии на Пруссию за ее требование пособий во Французской войне деньгами и натурою. 27 февраля Тугут писал Кобенцелю: "Император смеет ожидать с доверенностию от дружбы, великодушия и справедливости своей августейшей союзницы, что она соблаговолит неотлагательно воспользоваться своим первенствующим положением и употребит самые действительные средства для предупреждения и сдержки дальнейших неправд отвратительной политики Берлинского двора". Россия платила Австрии ежегодно по 400 000 рублей на военные издержки, но в марте 1794 года Венский двор кроме этого пособия стал просить еще корпуса русских войск для прямого действия против французов[229]. На этот раз войска нельзя было отправить против французов: войско опять стало нужно - в Польше.

ГЛАВА XII

После печального конца майской конституции у ее приверженцев, как выехавших за границу, так и оставшихся в Варшаве, было одно средство действовать в пользу проигранного дела: составлять заговоры, возбуждать неудовольствие и дожидаться удобного случая для поднятия восстания. В Варшаве главным деятелем был генерал Дзялынский, но для успеха дела ему нужны были союзники в других сословиях, и он обратил внимание на самого видного человека между купцами, Капостаса. Капостас был родом из Венгрии[230]; в 1780 году переехал в Варшаву, служил сначала у купца Баугофера, а в 1785 году завел сам банкирскую контору в товариществе с Мазингом. Начались преобразовательные движения; Капостас был уже купеческим старшиною и ратманом в магистрате; он составил проект банка, напечатал и представил в 1790 году сейму, за что возведен был в шляхетство.

Когда в 1793 году в исходе мая или начале июня Капостас пришел к Дзялынскому для сведения торговых счетов, то Дзялынский начал говорить ему: "Ко мне ежедневно стекаются военные и гражданские чиновники, мещане - все хотят революции, хотят видеть Польшу независимою и завоевать недавно потерянные земли". "Об этом деле надобно подумать и подумать,- отвечал Капостас,- нетрудно начать, но как кончить? Чтоб не было хуже!" "Я говорил то же самое многим,- сказал на это Дзялынский,- но мне возражают, что хуже настоящего положения быть не может, потому что если мы и будем побеждены, то можно ожидать только общего раздела всего государства; но не лучше ли быть под какою-нибудь чужою державою, нежели под нынешним нашим правлением?" Тут же Дзялынский познакомил Капостаса с людьми, принимавшимидеятельное участие в движении. Для заговорщиков было важно привлечь на свою сторону Закржевского, человека очень видного, поборника конституции 3 мая и бывшего муниципальным президентом в Варшаве до отмены конституции 3 мая. Дзялынский и Капостас спрашивали у Закржевского, не хочет ли он с ними соединиться и подкрепить предприятие советами и деньгами; Закржевский не согласился из любви к жене и детям. Он обещал только хранить все в тайне, прибавив: "Если вы сделаете что-нибудь благоразумное, то после явного начатия дела пожертвую собою благу отечества". Главными заправителями дела стали теперь Дзялынский, Капостас, Сцис, Павликовский, Ельский и Алое. Они решили начинать дело не прежде, как удостоверятся: во 1) как расположено общество в других городах; 2) как расположены военные в провинциях - в Варшаве же заговорщики могли вполне положиться на войско, потому что офицеры были главными деятелями в распространении революционного духа; 3) имеет ли все государство доверенность к Костюшке; 4) примет ли Косцюшко на себя опасное звание предводителя восстания; 5) могут ли заговорщики положиться хотя на тайную помощь Австрии, по крайней мере на дружественный нейтралитет, чтобы из австрийских областей получить все нужное для войны; 6) начнет ли Турция или Швеция войну против России и Пруссии; 7) нельзя ли получить от Франции взаймы денег; 8) нельзя ли начать везде вдруг, обезоружить войска русские и прусские[231].

Дзялынский, Ельский и Капостас собрали деньги и отправили на них двоих эмиссаров: одного - в Краков с областью, другого - в Литву и Вильну испытывать расположение тамошних жителей. Два дня спустя по отправлении эмиссаров Капостас пришел к Дзялынскому и застал у него бригадира Мадалинского с подполковником Петровским, они объявили, что в краковском корпусе, состоявшем из 13 000 человек, заключена уже конфедерация, чтобы освободить Польшу и не допустить до уменьшения ее войск. Мадалинский за тем и приехал в Варшаву, чтобы присоединить к конфедерации варшавский гарнизон и мещанство. Дзялынский и Капостас уговорили его оставить это намерение и приступить к их плану, то есть чтобы выбрать Косцюшку начальником восстания. Через две недели после этого пришли известия от эмиссаров из Кракова и Литвы, также из Великой Польши, что там все готово к восстанию. Тогда варшавские заговорщики отправили двоих нарочных к Косцюшке, Игнатию Потоцкому и Коллонтаю, которые жили в Лейпциге.

Косцюшко[232] после приступления короля к Тарговицкой конфедерации оставил службу и сначала жил в Варшаве, потом поехал во Львов, чтоб удостовериться, правда ли, что все говорили и писали в газетах, будто госпожа Косаковская подарила ему имение с 20 000 флоринов дохода. Косцюшко был у нее, и она лично подтвердила ему это известие. Косцюшко отказался от подарка, хотя был беден. При выходе в отставку у него было только 1000 червонных; потом две дамы дали ему около 1000 червонных. Публика женила его тогда разом на пяти женщинах, хотя он ухаживал за одною - вдовою Потоцкого с целию жениться, но дело не сладилось. Когда на возвратном пути из Львова Косцюшко был в Замостье, является к нему австрийский офицер с приказанием от своего правительства оставить австрийские владения, и в то же время Косцюшко получает анонимное письмо из Варшавы с предостережением, чтобы не возвращался в Польшу, потому что русские войска получили приказаниеего схватить. Это письмо заставило Косцюшко пролить много слез, по его собственному признанию. Он в ту же ночь оставил Замосц и отправился в Лейпциг, где нашел Игнатия Потоцкого, Коллонтая, Забелло, Вейсенгофа и других эмигрантов. Получая известия о событиях 93 года в Польше, они придумывали средства, как бы помочь беде. Сначала решили обратиться к венскому двору, и Потоцкий написал поздравительное письмо к Тугуту со вступлением в министерство, но не получил никакого ответа. Потом придумали послать кого-нибудь во Францию с просьбою о помощи; выбор пал на Косцюшку, и он отправился.

Приехавши в Париж, он обратился к министру Лебрену, но тот отпотчевал его неопределенными и неверными обещаниями денежного пособия и помощи со стороны турок. Косцюшко возвратился ни с чем опять в Лейпциг. Тут-то явились к нему посланцы от Варшавского комитета с просьбою принять начальство над войском, которого более 20 000. Посланцы объявили, что Варшава хочет непременно свергнуть невыносимое иго; что неудовольствие растет в стране день ото дня; что решились защищать варшавский арсенал, который русские хотят непременно взять, и надобно бояться, чтобы дело уже не началось в Варшаве. Косцюшко отвечал, что единственное желание его - сражаться за отечество и что если десять человек согласны, то он охотно пойдет в одиннадцатые, но прибавил, что Варшава не Польша: если варшавяне начнут - тем хуже для них, но если они хотят действительно предпринять защиту отечества, то должны снестись с жителями и войсками во всей Польше и запастись средствами для борьбы. Несколько недель спустя Ельский с другим товарищем приехали опять от того же Варшавского комитета с просьбою, чтобы Косцюшко из любви к отечеству приехал бы по крайней мере в Краков, потому что все в страшном отчаянии, что пришел указ уменьшить войска, хотят взять арсенал и все хотят защищать его при малейшем движении русских войск. Косцюшко отвечал, что арсенал - пустяки в сравнении с Польшею, и дал Ельскому инструкцию с бланкетами для генералов в воеводствах, чтобы они набирали людей, доставали оружие, припасы, деньги, платье; в назначенное время генералы должны были прислать ему подробное донесение обо всем. В Лейпциге после этого нашли опять нужным отправить Барща во Францию - представить тамошнему правительству, что отчаяние заставляет поляков взяться за оружие и просить денег. Чрез несколько недель Косцюшко явился в окрестностях Кракова, где имел свидание с генералом Водзицким и бригадиром Монжетом, и, видя, что ничего еще не сделано по его инструкциям, и найдя очень немного из обещанных донесений, уехал в Рим, оставя письма к генералам, в которых уверял, что всегда будет с ними для защиты отечества.

Между тем в Польше все сильнее и сильнее волновались военные слухом об уменьшении армии; чтобы предупредить эту меру, они торопили восстание, приезжали в Варшаву к Дзялынскому и требовали, чтобы до прибытия Косцюшки он сделался начальником восстания, угрожая смертию, если не согласится. То же делали офицеры краковского корпуса с Мадалинским. Дзялынский и Капостас всеми силами старались отсрочить вспышку и единственно для успокоения горячих голов отправили Ельского и Горзковского в октябре 1793 года в Италию отыскать Косцюшко и привезти его переодетого, если не в Варшаву, так в Краков. Посланные возвратились только в январе 1794 года и объявили, что нашли Косцюшку в Риме, откуда он поехал в Дрезден, велевши сказать в Варшаве, что дело еще не готово, что нет надежды на денежное пособие и вообще на иностранные дворы и что надобно отложить революцию до будущей весны. Ответ этот не понравился офицерам, которых распалил еще больше Ясинский, полковник литовской артиллерии, приехавший делегатом литовских войск из Вильны с объявлением, что все там готовы. Дзялынский и Капостас послали просить Косцюшку, чтобы он в начале февраля приехал в Галицию для переговоров с ними, потому что они ехали во Львов на контракты.

Горячие головы[233] несколько успокоились, Ясинский уехал в Вильну. Дзялынский и Капостас в начале февраля приехали во Львов, но о Косцюшке не было никакого слуху. Капостас возвратился в Варшаву, Дзялынский - в свои деревни. Между тем выдан был декрет Постоянного совета об уменьшении польской армии в исходе февраля и начале марта. Горячие головы опять взволновались, хотели поднять возмущение немедленно - начались конференции, составлялись военные планы. Капостас настоял отправить еще раз к Косцюшке, и послали Прозора, Литовского обозного, и священника Дмуховского. 25 февраля назначена была конференция у камергера Венгерского; собралось человек более 70; тут же уже не говорили, начинать ли без Косцюшки или нет, но начинать ли чрез два дня или нет. Капостас начал говорить, чтобы предприятие было отложено на 5 или на 6 дней до получения ответа от Косцюшки. Но тут артиллерийский капитан Миллер выхватил шпагу и, замахнувшись на Капостаса, закричал: "Я вижу, что ты изменник; ты нарочно к нам присоединился, чтоб мешать нам и средства к спасению государства отдать в руки врагов, потому что где будут через пять или шесть дней храбрые воины и оружие наше, когда уже сегодня начинают уменьшать число их! Лучше умереть с оружием в руках, ибо странно предположить, чтоб враги не знали о наших движениях. Они нарочно притворяются для того, чтоб после уменьшения армии тем удобнее перехватать нас одного за другим". "Гораздо лучше умереть тысяче, чем нескольким стам тысяч людей вследствие нашего безрассудного предприятия",- отвечал Капостас. Собрание успокоилось, все разошлись, но на другой же день все было узнано.

Полномочным послом императрицы в Варшаве был в это время генерал Игельстром, человек, давно знакомый с Польшею, бывший в Варшаве еще при Репнине и отличавшийся точным исполнением приказов. Но, как часто бывает, верный исполнитель чужих приказаний, Игельстром оказался не совсем состоятельным, когда пришлось самому быть главным распорядителем; оказалось также, что Игельстром, несмотря на давнее пребывание свое в Польше, не совершенно изучил поляков. Между жителями Варшавы поднялся сильный ропот вследствие помещения русских войск, и особенно офицеров: благодаря распоряжению польских чиновников, о котором мы уже имеем понятие по донесениям Булгакова в 1792 году, вознаграждение за квартиры получали только избранные по разным отношениям, бедные должны были держать постояльцев даром, тратить большие деньги на отопление в зимнее время, притом же квартиры вздорожали, что было тяжко для бедных людей, не имеющих своих домов. Игельстром, слыша жалобы и желая сделать облегчение городу, вывел часть русских войск из Варшавы, но ропот не уменьшился, только уменьшились средства против заговорщиков[234], что придавало духа последним, и мы видели, какие начались многочисленные сборища. Сборище 25 февраля, однако, не могло утаиться от Игельстрома. На другой день он распорядился, чтобы за всеми приезжающими из-за границы был строгий надзор с целию отыскать между ними Косцюшку; также был отдан приказ схватить Венгерского, Капостаса и других подозрительных лиц. Венгерского и Серпинского схватили; они указали, как ходил слух[235], начальниками предприятия - двоих Потоцких, Игнатия и Станислава, Коллонтая, Малаховского, Сапегу, Косцюшку и других. Дзялынского отправили в Киев. Но Капостас был предуведомлен 28 февраля: он переночевал следующую ночь в чужом доме, зашел на другой день поутру домой, чтобы взять денег и спрятаться в предместье - Праге; здесь он получил ответ от Косцюшко: "Дожидаться; уменьшение войска не так вредно, как преждевременное начатие революции". После этого Капостасу нельзя было долее оставаться в Праге; 15 марта он выехал оттуда через Краков в Кальварию, в Галиции.

Между тем Игельстром, обеспокоенный варшавскими заговорами, дал знать о них в Петербург и просил увеличить его войско. Екатерина не любила этих просьб: она думала, что количество - дело последнее, что без него можно легко обойтись, когда есть хорошие качества, и потому отвечала Игельстрому от 30 марта: "Примеченное вами дурное расположение умов и в самой Варшаве по справедливости возбуждает заботу и попечение ваши. Но казалось бы, на ускромление и удержание их в должных пределах при твердости довольно было и тех сил, кои вы поныне в вашем распоряжении в окружностях сей столицы имели. От умножения оных можно опасаться различных неудобностей, а между прочим того, чтоб не обнажить во все и других важных мест, не затруднить пропитание и притом излишними предосторожностями не придать злонамеренным отваги и наглости и не дать им более уважения, чем достойны они, а тем самым и ускорить произведением в действо враждебных их замыслов. Вы из опытов знаете, что мы почти всегда не столько числом, сколько мужеством и храбростию войск наших побеждали и покоряли наших врагов, почему и почитаем, что найдете достаточным число войск наших ныне до 10 000 в окружностях Варшавы и в ней самой простирающееся к удержанию тишины и повиновения, тем более что, не взирая на уверение гетмана Косаковского, нужно вам самим на Литву обращать все внимание и не выводить более из нее войск. Повелеваем вам употреблять все деятельные способы, в руках ваших находящиеся, к усмирению волнения, наблюдая строго поступки людей подозрительных, захватывая под стражу всех тех, которые нескромностию речей или поведения изобличатся в худых намерениях, и предавая иных сеймовому суду, а других удаляя из города в такие места, где их злые умыслы могли бы остаться без действия. Все сии деяния можете вы оправдывать силою и разумом самого союзного нашего трактата с республикою польскою, которым препоручаются нам попечении о предохранении внутренней и внешней ее безопасности".

Мы видели, что главное побуждение к революционному движению заключалось в уменьшении войска. Эту меру должно было привести в исполнение к 15 марта. Но как это делалось? Полк Дзялынского, находившийся в Варшаве, отпустил только 16 человек, объявив Игельстрому, что это весь лишек против числа, определенного Гродненским сеймом[236]. Бригада Мадалинского, стоявшая между Бугом и Наревом, собравши свои эскадроны под Остроленкою, прямо объявила, что не допустит до сокращения своих кадр. Игельстром немедленно отправил против нее отряд войска под начальством Багреева; узнав об этом, Мадалинский решился на отчаянное предприятие: вдоль прусских границ пробраться в Галицию и там со всею бригадою вступить в австрийскую службу. Багреев не мог догнать Мадалинского, который из Млавы перешел прусскую границу и, гоня перед собою малые отряды прусских гусар, составлявших пограничную стражу, переправился чрез Вислу у Вышегрода, в 7 милях от Варшавы; отсюда пошел двумя дорогами: один отряд направился чрез Южную Пруссию, другой - варшавским округом до Иновлодза, где, перешедши Пилицу, направил путь чрез Сендомирское воеводство к Кракову. Игельстром отправил за ним войско под начальством генерала Тормасова.

Между тем Косцюшко получил известие в Дрездене, что многие заговорщики схвачены в Варшаве, что жители ее через два или три дня непременно возьмутся за оружие. Чрез несколько времени пришло верное известие, что Мадалинский начал восстание. Косцюшко рассердился на эту поспешность, но делать было нечего, выехал из Дрездена с Зайончеком, братом Коллонтая и Дмуховским. Приехавши в Краков, он нашел там уже много людей, которые его ждали, и провозгласил восстание 24 марта (н.с.). В это самое время явился в Краков и Капостас, потому что хозяин дома, где он жил в Кальварии, не хотел держать его более трех дней. Косцюшко сначала встретил Капостаса очень холодно, упрекал, зачем оставил Варшаву, и не хотел слушать оправданий, но потом смягчился, когда Капостас купил на свой счет 5000 кос и подарил их революционному войску. Соединившись с Мадалинским и набравши толпы повстанцев, вооружив крестьян косами, топорами и пиками, Косцюшко выступил из Кракова; 24 марта (4 апреля) под деревнею Рацлавицами встретил отряд генерала Тормасова и сломил его, пользуясь перевесом своих сил и невыгодою положения русских[237].

Это дело, ничтожное само по себе, имело важное значение как первый удачный шаг начальника восстания, особенно в таком впечатлительном, увлекающемся народе, как поляки. Еще как только Косцюшко провозгласил восстание в Кракове, варшавские заговорщики начали сильно волноваться: на углах улиц стали появляться афишки, призывавшие народ к соединению с Косцюшкою; в театрах возбуждали патриотизм пиесами, приноровленными к настоящему положению; наконец, стали поднимать чернь частыми пожарными всполохами. Известие о поражении Тормасова еще более усилило революционное движение. Ни одному из русских не позволялось входить в арсенал, а между тем все знали, что там день и ночь работают, льют пули и ядра и готовят все нужное для артиллерии. Генерал-квартирмейстер Пистор предложил Игельстрому захватить арсенал, окружить ночью и побрать в плен полк Дзялынского и баталион канонерский, отличающиеся революционным духом. "Как можно,- отвечал Игельстром.- А союзный трактат с Польшею! Восстание начинает не республика, а только некоторые лица; правительство республики высказалось против Косцюшки в своем манифесте; взять арсенал - значит начать неприятельские действия против республики; шаг этот будет сигналом к восстанию целого города". Игельстром полагался на великого гетмана коронного Ожаровского, который головою ручался за верность гарнизона; Ожаровский смотрел на все глазами варшавского коменданта Циховского, а Циховский принадлежал к числу заговорщиков.

Между тем вторжение Мадалинского в прусские границы встревожило пруссаков; войска их начали стягиваться и приближаться к Варшаве, сносясь с Игельстромом насчет совокупного действия против Косцюшки. Это испугало варшавян; магистрат прислал к Игельстрому с просьбою, чтобы не позволял прусским войскам входить в город и размещаться по квартирам. Генерал обещал исполнить просьбу магистрата с условием, если варшавяне будут вести себя спокойно, в противном случае пруссаки войдут в город. Магистрат дал торжественное обещание, что он с добрыми гражданами будет противиться изо всех сил затеям головорезов. Не менее варшавян испугалось движения прусских войск австрийское правительство. Тугут, объявляя петербургскому двору[238] об отъезде императора Франца в Бельгию, просил, чтобы русское правительство "наблюдало и сдерживало своими войсками вредные проекты, которыми может заняться беспокойная политика двора, равно опасного для обеих империй". Известие о некоторых оскорблениях, какие позволил себе Мадалинский, проходя вдоль новых границ прусских, едва достигло Берлина, как сейчас же был отдан приказ двинуть войска в Польшу; а между тем при дворе и в городе не скрывали радости, что это событие должно повести к разделу остальной Польши, ибо надобно положить конец правительству слабому, неспособному обеспечить спокойствие своих соседей. "Мы постоянно надеемся,- писал Тугут,- что храбрость русских войск скоро потушит смуту, возбужденную безрассудною дерзостию нескольких искателей приключений; мы надеемся также, что барон Игельстром, оправившись от первого впечатления внезапного взрыва, увидит, что собственных его сил очень достаточно для уничтожения нестройных банд и вовсе не нужно прибегать к помощи прусских войск". Тугут удивляется, что Игельстром согласился на вступление прусских войск в Польшу.

К несчастию, Игельстром не успел еще оправиться от впечатления, произведенного первым внезапным взрывом, как последовал другой. Игельстром церемонился, не хотел захватывать арсенала и войск, зараженных революционным духом, уважая права союзного государства. Но заговорщики не церемонились,-разглашая, что русские намерены захватить арсенал и в наступающее Светлое Воскресенье произвести всеобщую резню в Варшаве, в которой пруссаки примут ревностное участие, что, следовательно, надобно предупредить врагов восстанием. Главными подстрекателями были военные; но они знали, что без мещан и черни ничего не сделают. Капостас ушел, и потому заговорщики обратились к другому богатому мещанину, также ратману магистрата.

В 1780 году приехал из Познани в Варшаву башмачник Ян Килинский. Молодой, ловкий, красивый, краснобай, Килинский в короткое время приобрел большую известность у варшавских дам, сделался модным башмачником, купил два каменных дома, стал членом магистрата. Будучи самым видным человеком в цехе сапожников, многочисленнейшем из варшавских цехов, Килинский мог оказать восстанию самую деятельную помощь; ксендз Мейер свел его с офицерами-заговорщиками, но первое братское целование с ними дорого стоило Килинскому.

О сборище донесли Игельстрому, на другой же день явился от него офицер к Килинскому и пригласил его к генералу. Килинский захватил с собою кинжал, чтобы заколоть Игельстрома и себя, если бы генерал велел засадить его в тюрьму, но он сам признается, что, когда вошел в дом, занимаемый генералом, ноги у него задрожали от великого страха[239]. Игельстром начал его распекать: "Ах ты, бестия, бунтовщик, шельма, изменник, каналья, вор! Вот я тебя велю повесить!" Кончивши распекание, Игельстром обратился к нему с вопросом: "Что ж ты, дурак, думаешь?" "Не знаю, за что изволите гневаться,- отвечал Килинский,- до сих пор не слышу о моем преступлении". Игельстром пошел в кабинет и вынес рапорт, где было подробно описано вчерашнее свидание Килинского с заговорщиками. Опять у Килинского задрожали ноги и волосы встали на голове, когда генерал стал читать ему рапорт. Как быть - запереться нельзя; нельзя ли обмануть и вывернуться от беды? "Ясновельможный добродей! - отвечал Килинский.- Я стою перед тобою виноватым, это правда; но кто же тому причиною, как не сам пан? У вашей милости на днях был наш президент магистратский, и вы его просили, чтоб нас, всех ратманов, от вашего имени просил наблюдать в кофейных, погребках и биллиардных, что толкуют о бунте, и доносить президенту, который будет доносить вам либо сам арестовывать виновных. Президент нас обо всем этом просил вашим именем, и я старался отыскивать людей, толкующих о бунте, и вчера нашел их; когда я к ним вошел, то они стали и меня уговаривать к бунту; но мне что же было им другое говорить, как только поддакивать, ибо иначе я бы ничего от них не узнал; вот я им и начал говорить все, что у вас там написано в донесении; а если б я им сказал, что не хочу быть с ними заодно, то они бы меня сейчас же вытолкали, а может, и убили где-нибудь в закоулке. Я уж обо всем начал у себя писать, чтоб донести президенту, а всех офицеров-заговорщиков позвать к себе, и как бы только они ко мне пришли, то я послал бы за полициею и всех их перехватал".

Игельстром всему поверил, начал просить извинения у почтенного гражданина, что так с ним сначала обошелся, велел принести вина и потчевал Килинского, а Килинский, возвратившись с торжеством домой, начал всеми силами хлопотать, как бы привлечь к заговору побольше ремесленников, только действовал осторожно.

Днем восстания назначен был четверг Страстной недели, 6 (17) апреля. Ночью было все спокойно на улицах, и, чем ближе было к взрыву, тем менее можно было ожидать его. Килинский раздавал деньги черни, роздал 6000 злотых[240]. Между войском разгласили, что русские в эту ночь овладеют арсеналом и пороховым магазином[241]. В 4 часа утра послышалось какое-то движение в арсенале; потом отряд конной гвардии выехал из своих казарм и ударил на русский пикет, который стоял с двумя пушками между казармами и железными воротами Саксонского сада. Пикет выстрелил два раза из пушек и отступил пред многочисленнейшим неприятелем. Отряд, подрубивши колеса у пушек, возвратился в казармы; вслед за тем выехала вся конная гвардия: два эскадрона направились к арсеналу, два - к пороховому магазину. Из арсенала даны были сигнальные выстрелы. Генерал Циховский послал приказ полку Дзялынского выступать, а сам из окна кричал народу: "К оружию! К оружию!" С разных сторон стремились к арсеналу войска: скарбовая милиция, народовая кавалерия. В арсенале раздавали палаши и ружья всякому, кто только хотел брать; лучшие мещане сидели спокойно по домам, заперши двери; главное участие в восстании принимали ремесленники, лакеи, извозчики. Где только завидят русского - хватают, бьют, умерщвляют, офицеров забирают в плен, денщиков по большей части убивают.

Генерал Игельстром, услыхав о возмущении, приказал генерал-поручику Апраксину расставить все отряды русского войска на определенных заранее местах. Главное нападение повстанцев было на квартиру Игельстрома на Медовой улице. Несколько раз с разных концов напирала толпа и всякий раз была отражаема русскими войсками. Что же делалось в это время во дворце? Короля разбудили в 5 часов: к нему приехал маршал Постоянного совета граф Анквич с известием, что от его дома снят почетный караул; вслед за Анквичем приехали во дворец великий маршал Мошинский и великий гетман Ожаровский, которые не знали, что значит эта суматоха в городе. Король сначала посылает за своею конною гвардиею и за уланами, чтобы ехали немедленно ко дворцу, но их уже и след простыл: они отправились к арсеналу и пороховому магазину. Король сошел вниз, на дворцовый двор, чтобы увериться, тут ли по крайней мере обычные караулы, и запретил им двигаться с места; потом вышел в сопровождении пяти или шести человек посмотреть, что делается на улице, и видит, что вооруженные толпы куда-то бегут. Минут десять спустя раздается шум сзади, король оборачивается: гвардейцы, которые сейчас дали ему слово не трогаться с места, бегут. Король идет к ним навстречу, кричит, машет рукою; солдаты останавливаются; молодой офицер подходит к королю и с клятвами в верности к его величеству объявляет, что они должны идти туда, куда зовет их честь. "Честь и обязанность повелевают вам быть подле меня",- отвечает король. Но в это самое время слышится выстрел в той стороне, где живет Игельстром, и гвардия бросается туда, так что король едва не был сбит с ног; во дворце не остается ни одного караульного. Час спустя является магистрат с объявлением, что он потерял всякую власть над мещанами, которые разломали оружейные лавки, вооружились и бегут на соединение с войсками. Тут король посылает своего брата к генералу Игельстрому с предложением выйти из города с русскими войсками, чтобы ему, королю, можно было успокоить город, ибо народ и солдаты кричат, что без этого они не перестанут драться. Игельстром отвечает, что принимает предложение. Подождавши час и видя, что Игельстром не трогается и стрельба не перестает, король посылает к Игельстрому старого генерала Бышевского с прежним предложением. Игельстром хотел сначала сам ехать к королю, но когда Бышевский представил ему, что он рискует подвергнуться большим опасностям со стороны народа, то Игельстром посылает племянника своего для переговоров с королем.

Вместе с молодым Игельстромом едут Бышевский и Мокрановский с целию защищать его от народа, но.разъяренные толпы кидаются на Игельстрома и умерщвляют его; Бышевский, хотевший защитить его, сам тяжело ранен в голову; Мокрановский, как видно, не употреблял больших усилий к защите и потому остался цел и невредим. Станислав-Август затеял все эти переговоры и приказывал известить Игельстрома о расположении войска и народа, вовсе не зная этого расположения. Только когда убили молодого Игельстрома, король вышел на балкон и стал говорить народу, что надобно выпустить Игельстрома с войском из города. Народ закричал, что русские могут выйти, положивши оружие. Король отвечал, что русские никогда на это не согласятся; тогда в толпе раздались оскорбительные для короля крики, и он должен был прекратить разговор. В десять часов привели к королю тамбурмажора, который отличился тем, что овладел русскою пушкою. Станислав-Август не счел приличным с ним объясняться и велел ему выйти из комнаты; но тут же в виду короля и в его комнатах собрали большую подписку для тамбурмажора[242]. Между тем завязался сильный бой на улице Свентокржыской, где генерал Милашевич и полковник князь Гагарин удерживали полк Дзяльгаского, находившийся под начальством полковника Гаумана. Здесь поляки сначала хотели действовать обманом: от Гаумана явился к Милашевичу офицер с уверениями, что дзялынцы не имеют никакого враждебного намерения, а идут по королевскому приказу в замок, чтобы заодно с русскими действовать против повстанцев; но Милашевич не вдался в обман, потому что имел от Игельстрома точное приказание не пропускать полка Дзялынского.

После приехал к Милашевичу генерал Мокрановский с требованием от королевского имени, чтобы пропустил полк Дзялынского, который должен действовать заодно с русскими против мятежников, но Милашевич вместо ответа показал ему приказ Игельстрома. Еще в третий раз дзялынцы потребовали пропуска и, получивши опять отказ, начали стрелять картечами. Долго Милашевич и Гагарин с успехом отбивались от неприятеля; но, истративши боевые запасы и терпя сильный урон от стрельбы из окон домов, отступили на Саксонскую площадь. При этом отступлении оба генерала были тяжело ранены, отнесены в ближайшие дома, и здесь Милашевич был взят в плен, а князь Гагарин умерщвлен чернью. Это несчастие имело решительное действие. И без того русские войска находились в самом печальном положении. Русские солдаты привыкли действовать в чистом поле, брать города; а теперь они были застигнуты мятежом в тесных улицах большого города, где на каждом шагу засада, где стреляют из окон домов. До чего могло доводить это движение по закоулкам - доказательством служит, что один русский батальон, шедший для соединения с своими, встретил их, принял за поляков и так попотчевал пушечными ядрами, что те должны были рвануться в сторону. Баталионы, расположенные поодиночке в разных местах, были предоставлены самим себе, не могли стягиваться для общего дела, ибо не было общего направления, не было общего начальника, сообщения были прерваны, адъютанты не могли скакать с приказаниями: их били повстанцы. Сыскался один герой-медик Лебедев, который взялся передавать приказания, продираясь между рядами повстанцев; но одного Лебедева было мало, притом же ему плохо верили, не зная, кто его уполномочил!

После этого нечему удивляться, что большая часть русских войск, стянувшихся под начальством генерала Новицкого, ушла из Варшавы, не зная, что делается у квартиры Игельстрома, предоставляя своего главного начальника собственной его судьбе. При соображении всех обстоятельств нельзя, как нам кажется, много толковать о том, что русского войска было достаточно для подавления мятежа[243], потому что польских войск было не более 1200 человек и столько же повстанцев из народа: число при известных местных условиях теряет свое значение - надобно принимать в соображение главное, какой вред могла наносить небольшая толпа повстанцев при благоприятных им местных условиях и какое впечатление эта возможность должна была производить на русских.

Говорят[244], что надобно было руководствоваться обстоятельствами, а не предписаниями. Но нельзя требовать от каждого батальонного начальника суворовской гениальности и вместе смелости взять на себя ответственность. Главнокомандующий знал, что готовится восстание, но не знал дня, когда оно должно вспыхнуть. Войска не были приготовлены; офицерам и солдатам в голову не приходило, что могло случиться что-нибудь подобное. Одному батальону была очередь говеть на Страстной неделе, и в Великий четверг, в день восстания, он находился в церкви для приобщения Св. Таин; здесь он был окружен повстанцами, перерезан или разобран в плен.

Но обратимся к генералу Игельстрому, который отбивался у своей квартиры на Медовой улице. В первый день отбиты были все нападения повстанцев. Ночью Игельстром сжег секретнейшие бумаги, но не решился оставить своей квартиры и выйти из города, воспользовавшись темнотою, хотя ему и представляли, что на другой день может быть плохо, потому что о русских войсках, которые могли бы прийти к нему на помощь, не было слышно (Новицкий уже ушел из Варшавы). На рассвете другого дня повстанцы начали нападение на квартиру генерала со стороны Подвальной улицы, открыли убийственный огонь на дом Игельстрома с домов Сенаторской улицы. Оставив отряд для защиты своей квартиры, Игельстром с остальным войском перешел на площадь Красинских, ибо на Медовой улице держаться было нельзя - ее обстреливали со всех сторон. Но и новое положение было не выгоднее старого: повстанцы сосредоточили свои силы в окрестностях, и русские попали в перекрестный огонь. Игельстром попробовал, нельзя ли дать делу мирный оборот, и послал бригадира Бауера в арсенал для переговоров. Командовавший в арсенале генерал Мокрановский велел отвечать, что неприятельские действия прекратятся, когда Игельстром запретит своим стрелять и сдастся на милость. Тогда Игельстром начал отступление и под выстрелами, преодолевая множество затруднений, пробился со своим маленьким отрядом за город и соединился с пруссаками в Повонзках (дача княгини Чарторыйской). Маленькие русские отряды, оставшиеся в разных местах Варшавы, после упорного сопротивления были истреблены или забраны.

Русских не было более в Варшаве; надобно было учредить революционное правительство. Еще в первый день восстания толпы народа ворвались во дворец, схватили здесь Мокрановского и Закржевского, понесли их в ратушу и там провозгласили: Закржевского - муниципальным президентом Варшавы, а Мокрановского - военным начальником города. На третий день, 8 (19), в ратуше устроили Правительственный совет из Закржевского, Мокрановского и 12 других особ, 8 шляхтичей и 6 мещан; в числе последних был и Килинский. Члены нового Совета послали сказать королю, что сохраняют в отношении к нему уважение и привязанность, но повинуются только Косцюшке; желают, чтобы король благоприятствовал их намерению, и требуют, чтобы он не покидал Варшавы. Король в ответ предложил им вести себя не по-якобински, уважать религию и позаботиться о полиции. На другой день, в Светлый праздник, король мог удостовериться, какое уважение будет ему оказываемо: Закржевский надел орден Белого Орла и подвергся за это оскорблениям от народа. Килинский явился с просьбою об арестовании некоторых лиц и в просьбе назвал себя главою народа.

29 апреля назначено было торжественное поминовение по убитым 17 и 18 числа. Король отправился в соборную церковь к заупокойной обедне. Во время проповеди оратор Вытошинский обратился к нему со следующими словами: "Так как вы здесь сами лично, государь, то позвольте обратиться к вам с свободою служителя алтаря и вольного гражданина. Я знаю доброту и кротость вашего характера; вы могли быть обмануты; кто знает, какие советы посмеют вам давать еще. Но теперь наступила последняя эпоха вашего царствования - дело идет о том, восстановится ли Польша на прочном основании, или могущественный и мстительный враг изгладит навсегда имя Польское; теперь вы не можете, вы не должны отдаляться от нации: вы должны или погибнуть, или спастись вместе с целым народом. Соблаговолите, государь, испытать вашу душу и приготовить ее к этим двум крайностям. Соблаговолите отвратить слух ваш навсегда от изменников и врагов отечества. Быть может, указывая вам какой-нибудь луч надежды, они будут вам советовать отделиться от народа или что-нибудь еще хуже этого: приходите в гнев и ужас при мысли об этом! Неужели вы захотите царствовать только над изменниками отечества и над рабами; неужели вы захотите приблизиться к своему трону по могилам граждан! Я знаю твое сердце, кроткое и благодетельное: ты этого не сделаешь; я уверен, что ты твердо решился жить или умереть с народом".

При этих словах король, по его собственному выражению, не мог долее удержать своей чувствительности, но, прервавши проповедь, сказал громким голосом: "Вы говорите не понапрасну. Я поступлю по вашим советам. Я буду всегда с народом, хочу жить и умереть с народом!"

Все это было сказано задним числом. Все это было уместно 3 или 5 мая 1791 года, когда движение происходило под королевским знаменем; когда королю готовы были вручить диктаторскую власть. Но теперь революция шла другим путем, теперь и Килинский в опьянении от новой роли называл себя главою народа. Революционеры признали верховным правителем своим генералиссимуса Косцюшку. Каково же было положение короля? Две власти - старая и новая - друг подле друга, что вело необходимо к образованию двух партий, к борьбе между ними. 1 мая приехал курьер от Косцюшки: генералиссимус одобрял все сделанное в Варшаве; назначил Мокрановского своим наместником. Вместе с этим озаботился и насчет своего соперника - короля: предлагал взять предосторожности, чтобы Станислав-Август не уехал из Варшавы, ни с кем не переписывался; чтобы все особы, близкие к королю, были арестованы. Вследствие этого члены нового правления явились во дворец с требованием, чтобы один из самых сильных приверженцев России, Виленский епископ князь Масальский, отдал им драгоценный крест, полученный от русской императрицы после подписания Гродненского трактата.

В тот же день в 9 часов вечера явился к королю Мокрановский с требованием, чтобы велел арестовать Виленского епископа и выдать его правлению; король отказался, тогда правление само распорядилось - арестовало Масальского, Скорчевского, епископа Хельмского, и Мошинского, великого маршала: все трое помещены были в Брюльском дворце. Король решился завести сношения с генералиссимусом. 6 мая послал объявить Косцюшке, что тесно соединил свое дело с народным и не сделает ни одного шага для собственного спасения. Но в Варшаве не верили этим заявлениям. 8 мая король выехал погулять из Варшавы в Прагу: народ взволновался, думая, что он хочет бежать, и правление прислало просить его, чтобы он не выезжал больше из Варшавы в предместье. Между тем народ волновался и по другой причине: он требовал казни лиц, известных своею приверженностию к России,- и поспешили удовлетворить требованиям народа: 9 мая были повешены гетман коронный Ожаровский, гетман Литовский Забелло, Анквич; народ требовал казни Масальского - и епископа повесили, несмотря на протест папского нунция Литты. Народ не был доволен: поджигаемый Килинским и каким-то Чижом, он требовал новых жертв. Тогда Закржевский вышел к нему и сказал: "Поставьте виселицу перед моим домом и повесьте меня первого". Эти слова произвели действие: толпы стихли.

Эмигранты возвратились: Игнатий Потоцкий, Коллонтай, Капостас. 27 мая король имел любопытный разговор с Потоцким, который клялся, что он не якобинец; но так как должно делать стрелы из всякого дерева и так как крестьяне сделали и делают много для революции, то надобно им льстить до известной степени, равно как и горожанам; а потом мало-помалу надобно обрезывать все, что будет слишком.

Король: "Должно ли верить слухам, что Косцюшко имел тайные сношения с пруссаками?" Потоцкий: "Никогда не было прямых сношений об этом; но Косцюшко старался дать понять пруссакам на деле, что не хочет враждебно действовать даже против настоящих границ прусских, если только пруссаки не будут неприятельски поступать против нас". Король: "Каковы ваши отношения к Австрии? Палатин Венгерский будет ли моим наследником с условием принятия конституции 3 мая?" Потоцкий: "Дело об этом только начинается. Если Тугут утвердит свой кредит, то наши надежды могут увеличиться". Король: "Что вы мне скажете о турках?" Потоцкий: "Пока еще ничего; но, по моему мнению, они двинутся". Король: "Получили вы деньги из Франции?" Потоцкий: "Нет, но, может быть, получим". Король: "Если вы их получите, то будете принуждены следовать французской системе и французским правилам?" Потоцкий: "Нет, нет, нет! Вначале будет некоторое сходство, но не впоследствии"[245].

28 мая по распоряжению генералиссимуса образовался Верховный правительственный совет, членами которого были: Сулистровский, Вавржецкий, Мышковский, Коллонтай, Закржевский, Веловейский, Игнатий Потоцкий и Яскевич. На другой день Закржевский и Потоцкий явились к королю и показали ему подлинное предписание Косцюшки, что Верховный совет обязан отдавать почет королю и сообщать ему обо всех важнейших делах. Обнародование нового учреждения произвело сильное волнение между мещанами: в прежнем Совете они были членами на одинаковых правах с шляхтою, а из нового исключены! Допущены в каждый департамент так называемые застенпцы, но не в качестве действительных членов, ибо без решительного голоса. Килинский объявил, что воспротивится открытию нового Совета именем всего варшавского мещанства, пока Косцюшко не назначит в члены Совета и из мещан. Капостас, видя, что сопротивление Килинского может ослабить кредит Косцюшки, столь необходимый для успеха революционного дела, настоял, чтобы не принимать предложения Килинского, не мешать действию нового Совета, но отправить депутацию к Косцюшке с просьбою исполнить желание мещанства. Депутация возвратилась без успеха: генералиссимус отвечал, что он, следуя желаниям своего сердца, охотно бы согласился на требования мещан, но никак не может этого сделать по разным, ему одному известным важным политическим причинам, а потому и просил ради Бога не беспокоиться. Мещанство успокоилось[246].

Капостас, если верить его собственному свидетельству, много работал в это время: как ратман магистрата, он имел надзор за мучниками, булочниками и мясниками, чтобы они не поднимали цен на необходимые съестные припасы; наблюдал за раздачею денег бедным, большое число которых отсылалось ежедневно работать над городскими укреплениями. Капостас сочинил проект о дисциплине и правах мещанского войска; проект этот с небольшими изменениями был одобрен, напечатан и разослан ко всем начальникам мещанских войск для руководства. В звании генерал-инспектора казенной ассигнационной дирекции, Капостас с помощью разных людей, особенно купцов, сочинил указ Верховного совета, которым выпускались ассигнации; написал другой проект о приведении в порядок ассигнационной дирекции и о составлении ассигнаций. Несмотря на всю эту деятельность, Капостас не мог соперничать с Килинским относительно влияния на толпу: Капостас работал в магистрате, в ассигнационной дирекции, а Килинский всегда находился с толпою, начальствовал при работах на шанцах, и работать было весело благодаря тому же Килинскому, который нанимал музыку, угощал тех, которые могли доставлять ему влияние. Капостас, не без зависти смотрел на значение, приобретенное Килинским, что видно из отзывов о знаменитом башмачнике.

Говоря об участии Килинского в заговоре, Капостас замечает: "Килинский обещал в случае возмущения выставить тотчас в разных местах многие партии мещан на помощь войску. Но он, как я под рукою узнал, а особливо от Гасчеровского, тогдашнего адъютанта коронной гвардии, выполнил это очень дурно или, лучше сказать, ничего не выполнил, и если б чернь не присоединилась к войскам вскоре сама собою, то они бы погибли именно вследствие неисполнения Килинским своего обещания. Даже многие сказывали мне, что не понимают, почему Килинскому приписывают так много важного, тогда как никто не знает за ним ни одного поступка, достойного таких похвал, какие ему расточают. Зная самолюбие его непомерное, не сомневаюсь я нисколько, чтоб он не хвалился тридцатью подвигами, из которых едва ли справедлив тридцатый. Как ни честен характер этого человека, однако он так слаб и недальновиден, что каждый мнимый патриот может склонить его ко всему, к чему угодно"[247]. Скоро Килинский должен был оставить Варшаву; но чтобы объяснить причину этого удаления, мы должны обратиться к военным действиям.

Вы видели, что по выходе своем из Варшавы генерал Игельстром соединился с пруссаками; отряд его заключал в себе около 250 человек; потом, перешедши в Лович, он стянул около себя 7000 войска. Генерал Денисов стоял с своим корпусом в Щекоцинах (на реке Пилице к северу от Кракова); в двух милях от Щекоцин, в Жарновце, стояли пруссаки под начальством генерала Фавра. К ним на помощь скоро явился с войском сам король Фридрих-Вильгельм II. Пруссаки спешили наступательными движениями на Польшу, во-первых, для того, чтобы не дать распространиться мятежу в областях, присоединенных к Пруссии; во-вторых, чтобы воспользоваться малочисленностью русских войск в Польше и взять себе здесь первенствующую роль, которая бы дала возможность прибресть хороший кусок при третьем, последнем разделе: раздел этот был несомненен при так безрассудно начатом движении со стороны поляков. 6 июня (н.с.) Косцюшко напал на соединенные русские и прусские войска при Щекоцинах и потерпел поражение. 8 июня русский генерал Дерфельден поразил при Хельме поляков, бывших под начальством Зайончека; 15 июня Краков сдался пруссакам. Косцюшко был в отчаянном положении. Он хотел поднять крестьян, набрал из них отряд, подделывался к ним, надел деревенскую сермягу, ел и целые дни проводил с ними[248].

Но все это не вело ни к чему: придавленные крестьяне не понимали, какое у них может быть общее дело с шляхтою; не понимали, зачем они должны драться, чтоб дать торжество так называемой Польской республике над ее врагами. Крестьяне не поднимались, а между тем шляхта сильно встревожилась, увидев поведение генералиссимуса относительно крестьян, и нисколько не думала сообразоваться с этим поведением. В то время, когда Косцюшко заставлял крестьян в рядах своих биться за ойчизну, шляхта обременяла жен и детей их паньщизною (барщиною). Косцюшко разослал универсал, в котором стращал шляхту, что Москва старается поднять польских крестьян, указывая им на их злую долю и обещая облегчение властью императрицы Екатерины. Косцюшко требовал: чтобы крестьянин был лично объявлен свободным; чтобы рабочие дни были уменьшены; чтобы землевладелец мог отнимать у крестьянина землю, только доказавши перед судом, что тот не исполняет своих обязательств; чтобы землевладельцы и управляющие за притеснения крестьян отвечали перед судом как виновные в намерении погубить дело национального восстания[249]. Универсал возбудил в шляхте страшный ропот на нарушение права собственности - и остался без исполнения[250].

В это время, когда шляхта не хотела сделать ни малейшего облегчения сельскому люду, в Варшаве в церкви Св. Креста проповедник с кафедры во время обедни произносил похвальное слово Робеспьеру. Понятно, что королю после этого стало не очень приятно в Варшаве. 16 июня, уведомляя Косцюшку о необходимости укрепить Варшаву в известных местах, Станислав-Август писал, что надобно отправить дам из города и освободить знатных арестантов, чтобы революция не носила якобинского характера. Тут же король изъявлял желание находиться в лагере подле генералиссимуса и жаловался, что Верховный совет сообщает ему о делах поверхностно, и то когда уже решение постановлено; что члены Совета избегают свидания с ним: Потоцкий и Закржевский были только раз во дворце. Когда король повторил эти желания и жалобы Деболи, тот отвечал: "Мое мнение - оставайтесь здесь и будьте покойны, оставьте правительствующим лицам делать все, что они хотят". Король сказал на это: "Если бы я руководился единственно самолюбием, то был бы вашего мнения; но я люблю народ и хочу спасти настоящее правительство". "Правительство в хаосе, оставайтесь спокойным зрителем",- отвечал Деболи[251]. По свидетельству Немцевича, Коллонтай употреблял все средства, чтобы погубить короля[252].

Вести о поражениях Косцюшки и Зайончека и о сдаче Кракова подали повод в Варшаве к явлениям, напомнившим сентябрьские дни Французской революции. 27 июня Казимир Конопка, бывший секретарь Коллонтая, стал произносить пред народными толпами зажигательную речь, указывал на измену краковского коменданта Венявского, сдавшего город пруссакам; говорил, что в стенах Варшавы много таких же изменников, пощаженных 9 мая; увещевал народ требовать их казни. Ночью народ в разных местах поставил виселицы, а на другой день, 28 числа, толпы направились к тюрьме, повесили прежде всего начальника тюрьмы Маевского за то, что он не хотел им выдать списка заключенных, а потом перевешали без разбора и последних. Капостас вместе с Килинским старались тут утишить рассвирепевшую толпу, но понапрасну: им самим грозили виселицею. Килинский рассердился и подал в Верховный совет предложение - забрать несколько тысяч бедных и беспокойных людей, участвовавших в деле 28 числа, и отправить их в армию к Косцюшке. Предложение было принято, и самого Килинского сделали полковником и отправили к войску. "Воспользовались случаем,- говорит Капостас, - чтобы только с честию выпроводить его из города, потому что слишком сильное влияние его на чернь при всей честности его сердца, но при слабости ума могло сделаться вредным".

Но удаление беспокойных людей и Килинского не уничтожило якобинских замашек, которые сильно тревожили короля. 1 июля он писал Косцюшке: "Надобно, чтоб вы знали, в каком положении находится Варшава. Открыто на рынке и в питейных домах поют песню, в конце которой говорится: "Мы, краковяне, носим на поясе шарик: мы на нем повесим короля и примаса". Те же угрозы слышались в толпах 28 июня. Всей Варшаве известно, что в продолжение двух ночей перед 28 числом дворец и Вислу стерегла община рыбаков, чтоб воспрепятствовать моему мнимому бегству; слухами об этом бегстве свернули головы народу, и следствием были ужасы 28 июня. В целой Варшаве теперь нет ни одного человека, которому было бы поручено и который был бы в состоянии охранять меня. Поэтому я прошу вас прислать сюда отряд войска для сохранения безопасности и спокойствия и для моей защиты, только бы этот отряд состоял не из рекрут, недавно набранных в Варшаве".

Но Косцюшке было не до этого. После поражения при Щекоцинах он поспешил к Варшаве и ввел свои войска в линии ее укреплений; но в то же время стремился к Варшаве и король прусский и 13 июля осадил ее, подкрепляемый русским войском, которым предводительствовал Ферзен, сменивший Игельстрома. Пруссаки хотели воспользоваться своим численным преимуществом, чтобы распорядиться Польшею в свою пользу; русские, разумеется, не должны были допускать их до этого. Фридрих-Вильгельм II жаловался, что Ферзен день ото дня становится менее traitabel (сговорчив) . К ужасу своему, король узнал, что император Франц хочет приобресть себе южные палатинаты Польши - Люблин, Хельм, Краков и Сендомир. Пруссаки сильно сердились, а Ферзен хладнокровно говорил, что австрийские желания вполне справедливы. В прусском лагере было разногласие во мнениях относительно ведения войны: Люкезини советовал действовать энергически, взять Варшаву, перейти Вислу, вступить в Литву, так чтобы после, при разделе, можно было хвалиться умеренностью, ограничившись линиею Вислы с Сендомиром и Краковом. Другого мнения был Бишофсвердер: он говорил, что не следует тратить прусских солдат в кровопролитном деле взятия Варшавы, которая должна сама сдаться, когда жители увидят серьезные приготовления к осаде. Решено было длить осаду и пускать русских биться около польских шанцев: пусть их тратят своих солдат. Но Ферзен на это не поддался. Когда король приглашал его к отдельному нападению, то он отвечал, что слишком слаб, чтобы действовать порознь, а вместе с пруссаками готов. Гольц присылал из Петербурга вести, что там вполне одобряют поведение Ферзена; что генерал этот, пожалуй, уйдет за Вислу и оставит пруссаков одних. Фридрих-Вильгельм в августе отправил в Петербург одного из своих дипломатов, Тауенцина, который должен был внушить русскому министерству, что король желает для себя земель между Силезиею, Южною Пруссиею и Вислою; король считает полезным, чтобы между Россиею и Пруссиею находилось небольшое отдельное владение; это владение Тауенцин должен был предложить графу Зубову с условием, чтобы тот поддержал прусские требования против австрийских.

Но скоро пришла весть, что король прусский отступил от Варшавы. Сам Фридрих-Вильгельм уведомил об этом императрицу следующим письмом[253]: "С горестию узнал я о варшавских убийствах, и, преисполненный таким же негодованием, какое было возбуждено и в вашем величестве, я с редкою энергиею занялся средствами наказать их виновников. Я собрал наспех все войска, какие только были поблизости, и разбил вместе с генералом Денисовым постоянно возраставшую армию так называемого генералиссимуса, которого повстанцы себе назначили. Не обращая внимания на тысячу военных потребностей, которым я не имел времени удовлетворить, я ускорял поход наших победоносных войск; я заставлял неприятеля покидать одну позицию за другою и заставил наконец броситься в линии Варшавы. Но если наши храбрые войска умели побеждать в открытом поле, то существуют препятствия, которых одно мужество преодолеть не в состоянии. Я нашел перед столицею, где я надеялся уничтожить гнездо мятежа, страшные укрепления, многочисленную артиллерию, а у меня именно недоставало артиллерии. В то время как я распоряжался, чтоб осадные орудия были взяты из прусских крепостей и доставлены под Варшаву с большими издержками, мятежники успели усовершенствовать свои укрепления и, что всего хуже, возбудить мятеж в провинциях, недавно мною приобретенных, и характер этого мятежа становился день ото дня опаснее. Я долго льстил себя надеждою, что, взявши Варшаву, я предупрежу взрыв, и если бы корпус генерала Дерфельдена, находившийся уже в Пулавах, не получил приказа принять другое направление, вместо того чтоб пособить мне нанести решительный удар, то, конечно, я не обманулся бы в моей надежде. Принужденный ограничиться собственными средствами, я, однако, не терял мужества, несмотря на умножающиеся препятствия. Я приказал сделать все распоряжения к последней атаке; но накануне получаю печальное известие, что суда мои с транспортом взяты или потоплены инсургентами. Со всех сторон меня извещают, что мятеж в южной Пруссии приобретает день ото дня более силы. Наши сообщения прерваны, получение запасов ненадежно, равно как и спокойствие моих провинций.

В этом положении, при потере надежды, что или корпус войска вашего величества, или императорский могут на правом берегу Вислы помочь усилиям, которые я посвящал взятию Варшавы, так как не было возможности и по опасности сообщений, и по малости времени вознаградить скоро потерю снарядов, которых я ожидал с таким живым нетерпением, то мне не оставалось другого выбора, как отступить с моими войсками, причем часть их ввести в взбунтованную провинцию, остальные же поместить в недальнем расстоянии от столицы, чтоб держать в страхе ее виновных защитников".

Когда письмо это было получено в Петербурге, то на Тауенцина повеял дипломатический холод: императрица проходила мимо молча; Марков и Остерман толковали, какую ошибку сделал король, потому что одно взятие Варшавы могло положить конец волнениям в прусских областях. Зубов на известное предложение отвечал, что слишком много чести, да и австрийцы не позволят; что всего хуже для Тауенцина, Зубов объявил, что Австрию надобно вознаградить за ее борьбу с Французскою революциею, а вознаградить больше негде, как в Польше. Когда Тауенцин объявил притязания своего двора на земли в 1300 квадратных миль, то Зубов, Марков и Остерман отвечали, что хотя доля и велика, однако они употребят у императрицы все старания в пользу Пруссии.

Но Екатерина отвечала, что она просит короля отказаться от воеводств Краковского и Сендомирского, необходимых для Австрии; что же касается до русской доли, то сама природа указала границы; Буг и Неман; да еще к России отойдет Курляндия, потому что при двух прежних разделах Россия не получила приморских городов. Вся остальная Польша отдавалась Пруссии с городом Варшавою. При этом третьем разделе Россия получала 2000 с чем-нибудь квадратных миль, Австрия - 1000, Пруссия - с чем-нибудь 700; но хуже всего для Пруссии было то, что Австрия получала перевес. Тауенцин был в самом печальном положении. К большему его несчастию, приходит известие, что договор Пруссии с Англиею для ведения Французской войны нарушен; что генерал Мюллендорф идет назад с Рейна. "Императрица,- говорил Остерман,- не хочет обсуживать, кто здесь прав, кто виноват, Пруссия или Англия. Но ее величество не понимает, против кого Пруссии нужно усиливать войска свои в Польше. Она думает, что Пруссия не должна была бы показывать себя в такой зависимости от английских денег; теперь она видит, как хорошо сделала, что не послала своих войск на запад в такую коалицию. Как блистательно отличается поведение Австрии, которая, несмотря на все пожертвования, продолжает оказывать ревность к Французской войне".

Марков говорил: "В Пруссии забыли благодеяния договора 1793 года, не хотят обратить внимание на то, что южная Пруссия составляет вознаграждение не за один, но за пять походов; позабыли, что в договоре прямо обещано не оканчивать войны до совершенного уничтожения Французской революции". Все эти разговоры заставили Пруссию торопиться начатием сношений с Францией; а России был дан ответ, что Пруссия не может уступить Кракова, который в прусских руках будет только пунктом защиты, потому что лежит на север от гор, а в австрийских - пунктом нападения, и Прусская Силезия будет со всех сторон окружена австрийскими владениями. Если же нельзя удовлетворить требованиям Пруссии, то она вовсе не желает раздела[254].

Судьба Польши решилась русским оружием: для этого императрица отправила Суворова, хотя звание главнокомандующего носил граф Румянцев-Задунайский. Суворов поразил корпус генерала Сераковского при монастыре Крупчице, потом добил его в окрестностях Бреста 8 сентября: 8 часов бились холодным оружием; поляков едва спаслось 500 человек; пленных было взято мало - едва несколько сот. "Ее императорского величества победоносные войска,- писал Суворов Румянцеву,- платили его (неприятеля) отчаянность, не давая пощады, отчего наш урон примечателен, хотя не велик; поле покрыто убитыми телами свыше пятнадцати верст. Мы очень устали"[255]. Суворов шел на соединение с Ферзеном; 3000 польский отряд под начальством Понинского был выслан помешать переправе Ферзена через Вислу; но он не успел этого сделать, оправдывая себя впоследствии густою мглою. В таких обстоятельствах Косцюшко решился соединиться с остатками корпуса Сераковского, с Понинским и напасть на Ферзена, не допуская его до соединения с Суворовым. Главная квартира польского войска после удаления пруссаков перенесена была в Мокотово, имение княгини Любомирской.

5 октября (н.с.) Косцюшко отдал приказ, чтобы два полка пехоты с несколькими орудиями перешли мост под Прагою и шли на соединение с отрядом Сераковского. Вечер Косцюшко, Игнатий Потоцкий, Немцевич и несколько других членов их кружка провели у Закржевского; вечер был веселый и оживленный; никто из собеседников не предчувствовал, что расстаются так надолго и что их ожидает такое тяжелое несчастие[256]. На другой же день, 6 числа, Косцюшко вместе с Немцевичем отправился в лагерь Сераковского; 7-го, не дождавшись ни подкрепления из Варшавы, ни Понинского, Косцюшко выступил против Ферзена с 6500 пехоты и 4000 кавалерии; 9 числа около 4 часов пополудни поляки, держа путь к селению Мацеевицы,вышли из большого леса. Косцюшко и Немцевич в товариществе нескольких уланов выехали наперед - и через несколько минут открылась им русская армия, стоявшая обозом вдоль Вислы. Польские вожди должны были признаться, что впечатление, производимое этою армиею, было и сильно, и надавало страху. Поляки немедленно же начали перестрелку с казаками, но эта перестрелка скоро утихла; ночью приготовились к битве. Русские превосходили числом войска и орудий; у поляков было выгоднейшее положение: они стояли на земле сухой и возвышенной, тогда как русские - в болоте, где с каждым шагом грязли орудия и люди. Русские действовали убийственно своею артиллериею, потом, приблизившись на карабинный выстрел, начали страшный ручной огонь. В мгновение ока земля покрылась убитыми и ранеными.

Польские пушки умолкли, поляки потеряли всякое терпение; польский отряд полковника Кржицкого рванулся было, чтобы ударить в атаку, но русские ядра стелят его мостом и не дают проходу крестьянам, вооруженным косами. Наконец поляки обращаются во всеобщее бегство. Их было побито на месте 5000 да взято в плен 1500, большею частью раненых; урон русских от отчаянного сопротивления неприятелей был не мал. Честь дела принадлежит генерал-майору Денисову; Ферзен явился уже к концу битвы. Польские генералы Каминский, Сераковский, Княжевич, бригадир Копец, Немцевич были взяты в плен. Около пяти часов вечера явился в главную квартиру отряд русских солдат, которые несли полумертвого человека: то был Косцюшко, кровь покрывала его тело и голову, лицо было бледно-синее[257].

Получив известие о плене Косцюшки, Суворов писал Румянцеву: "Поздравляю в живых первого героя, Российского Нестора. Господь сил с нами!" Еще легче и раньше было потушено литовское восстание. И здесь, как в Польше, среди спокойного народонаселения страны волновалась одна Вильна, и небольшие отряды войска были единственными представителями восставших. Мы видели, какую роль играл артиллерист Ясинский в варшавском заговоре: легко понять, что он был главным двигателем виленского восстания, когда в Литве распространилась весть о событиях в Кракове и Варшаве. Ясинский с 300 солдат и с небольшою толпою народа взволновал Вильну. Русский генерал Арсеньев по своей невнимательности попался в плен; гетман Косаковский был повешен как изменник. Но после этого взрыва сейчас же оказалось, что в Литве нечего больше делать: ни людей с правительственными способностями, ни войска, ни денег, а между тем русские отряды перекрещивали Литву во всех направлениях. Командующим литовскою армиею Косцюшко назначил Виельгорского. Новый главнокомандующий, приехавши в Вильну, пришел в ужас от рапортао состоянии армии; еще в больший ужас пришел он, когда, сделав смотр войскам, увидал малое число солдат, способных к бою, недостаток артиллерии. Послали к Косцюшке представить ему это бедственное состояние; Косцюшко отвечал, что, будучи сам стиснут неприятелем, находившимся у ворот Варшавы, не может разделять своих войск и подать помощь Литве; он просил Виельгорского не отчаиваться и не начинать с русскими решительного дела, чтобы иметь возможность держаться как можно долее в Литве[258].

Но это было трудно сделать: русские явились под Вильною; Виельгорский, больной физически и нравственно, сдал команду генералу Хлевинскому, и тот очистил Вильну перед русскими войсками, которые вошли в город 12 августа.

Оставалось покончить с Варшавою. Весть о плене Косцюшки встречена была здесь отчаянием. Верховный совет дал ему в преемники генерала Вавржецкого. Сделаны были разные распоряжения; все войска сосредоточены около столицы; всех жителей заставили работать над укреплениями Праги; но уже со всех сторон громко толковали о необходимости сдаться русским на милость. Суворов не заставил себя долго ждать, тем более что ему хотелось предупредить прусского короля. 4 ноября на рассвете русские начали атаку польских укреплений, особенно тех, которые находились на правом берегу Вислы. В короткое время все они были взяты, людей не жалели с обеих сторон; 8000 поляков погибло, вся их артиллерия досталась русским. Прага, состоявшая преимущественно из деревянных домов, представляла одни обгоревшие трубы и кучи пепла. Бомбы много зажгли домов и в самой Варшаве. Верховный совет решился наконец сдать город; сначала он отправил к Суворову Игнатия Потоцкого; но Суворов не принял Потоцкого, объявивши, что не войдет в сношения ни с одним из глав мятежа. Тогда магистрат назначил троих уполномоченных депутатов, которые и подписали с Суворовым условия сдачи: жителям обещана была личная и имущественная безопасность и прощение прошлого; они были все обезоружены.

Революционное правительство было уничтожено; король на время вступал опять во все свои права и написал Екатерине следующее письмо: "Судьба Польши в ваших руках; ваше могущество и мудрость решат ее; какова бы ни была судьба, которую вы назначаете мне лично, я не могу забыть своего долга к моему народу, умоляя за него великодушие вашего императорского величества. Польское войско уничтожено, но народ существует; но и народ скоро станет погибать, если ваши распоряжения и ваше великодушие не поспешат к нему на помощь. Война прекратила земледельческие работы, скот взят, крестьяне, у которых житницы пусты, избы сожжены, тысячами убежали за границу; многие землевладельцы сделали то же по тем же причинам. Польша уже начинает походить на пустыню, голод неизбежен на будущий год, особенно если другие соседи будут продолжать уводить наших жителей, наш скот и занимать наши земли. Кажется, право поставить границы другим и воспользоваться победою принадлежит той, которой оружие все себе подчинило".

Екатерина отвечала: "Судьба Польши, которой картину вы мне начертали, есть следствие начал разрушительных для всякого порядка и общества, почерпнутых в примере народа, который сделался добычею всех возможных крайностей и заблуждений. Не в моих силах было предупредить гибельные последствия и засыпать под ногами Польского народа бездну, выкопанную его развратителями, и в которую он наконец увлечен. Все мои заботы в этом отношении были заплачены неблагодарностью, ненавистью и вероломством. Конечно, надобно ждать теперь ужаснейшего из бедствий, голода; я дам приказания на этот счет сколько возможно; это обстоятельство вместе с известиями об опасностях, которым ваше величество подвергались среди разнузданного народа Варшавского, заставляет меня желать, чтоб ваше величество как можно скорее переехали из этого виновного города в Гродно. Ваше величество должны знать мой характер: я не могу употребить во зло моих успехов, дарованных мне благостью Провидения и правдою моего дела. Следовательно, вы можете покойно ожидать, что государственные интересы и общий интерес спокойствия решат насчет дальнейшей участи Польши".

Королю очень не хотелось выехать из Варшавы; он представил Суворову, что ему не с чем выехать в Гродно, не с чем оставить в Варшаве своих родных и служителей, потому что он давно уже не получает никакого дохода, живет в долг. Суворов отвечал, что князь Репнин позаботится об этом в Гродне. Король обратился к Репнину, и тот отвечал, что в Гродне все готово к его принятию и он не будет иметь ни в чем нужды. Барон Аш, заведовавший дипломатическими делами, уверял короля, что все остававшиеся после него в Варшаве будут обеспечены. Король в разговоре с Ашем, упомянув о новом разделе Польши, сказал, что в таком случае он согласится лучше отречься от престола и провести остаток жизни в Риме. Аш отвечал, что отречение совершенно зависит от воли королевской, что его величество может устроить это дело в Гродно с князем Репниным. 8 января 1795 года Станислав-Август простился с главнокомандующим и был так тронут нежным прощанием Суворова, что растерялся и не припомнил всего, что хотел ему сказать[259].

Станислав-Август не возвратился в Варшаву; Польша исчезла с карты Европы[260].

Оглавление

 
www.pseudology.org