Валерий Леонидович Сердюченко
Рецензии 2004 года
"Мир "Кровных" Павла Мацкевича"

В одном из своих интервью ваш покорный слуга заявил, что кроме Библии, «Войны и мира» и подшивки «Сад и огород» давно уже ничего не читает. В сказанном не было или почти не было никакого лукавства. В названных книгах сконденсирован весь духовный, нравственный, психологический, психофизический и аграрный опыт человечества. Остальное, выражаясь словами Достоевского, «главное, но не самое главное». Поднимаясь или опускаясь к изначальным знаменателям бытия, неизбежно ревизуешь мир окружающей тебя культуры и изумляешься, насколько она вторична. «Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это уже в веках, бывших прежде нас и повторится после» (Еккл., 1, 10). Приглашаю тебя в свой домашний кабинет, читатель. Ты обнаружишь, что, за исключением стола, стула, компьютера и пустых пивных банок вместо книг, ничего не обнаружишь.

К концу нельзя не впасть, как в ересь,
В неслыханную простоту.

Но иногда автор все-таки берет в руки ту или иную книжицу и тогда уж прочитывает ее до конца. Да вот, например: «Кровные» Павла Мацкевича. Чтение состоялось после недавнего выступления этого писателя в веб-альманахе «Лебедь», где он разделал под орех кривляк-постмодернистов и тем заслужил у вашего слуги априорную симпатию.
После чтения эти симпатии усилились. Перед нами феномен жреческого увлечения русской историей, а именно той дальней ее гранью, когда Россия не была еще Россией, а какой-то полумифической домонгольской Киевской Русью с малопонятными этническими корнями. Чтобы написать такой роман, нужны годы подвижнического рытья в забытых Богом и людьми библиотечных архивах. Кого-нибудь из здесь присутствующих интересуют все эти Ярополки и Святополки, собачившиеся на заре веков за престольную власть? Уверен в единодушном «нет». Откровенно говоря, автор к этому «нет» присоединяется.
- Зачем же тогда?
О, не спрашивайте об этом ушибленного своим предметом мономана-сочинителя. На него не действуют никакие резоны. Трудно даже предположить, что в сегодняшнем деловом, промышляющем, насквозь прагматичном мире остались подобные подвижники. Так и видишь их, ежедневно приковывающих себя к компьютеру и по двадцать пять часов в сутки пишущих свой Роман под вздохи и проклятья домочадцев, крутящих за их спиной пальцем у виска. Остановись, несчастный! Стены твоего жилища покосились, комнаты не прибраны, детишки не кормлены, в холодильнике пустынная зима, жена вот-вот уйдет к другому… - не слышит. Он весь в чаду образов и слов. Он пишет, пишет, пишет и в конце концов добивается невозможного: превращает «вещь в себе» в «вещь для нас».
Таков Павел Мацкевич и его роман. Постепенно втягиваешься в совершенно чуждую тебе действительность и становишься как бы ее участником. Полузабытые персонажи школьной истории наливаются румянцем и жизненными соками, обретают трехмерность, начинают дышать тебе в ухо, хватать за рукав и тащить в свои кровавые разборки. «Эффект присутствия» - вот как это называется, но достигается только абсолютным, сомнамбулическим погружением автора в материал. В случае с «Кровными» это условие выполнено с пугающим переизбытком. Пожелаем Павлу Мацкевичу благополучного возвращения в его одесское «сегодня», а сами пребудем еще некоторое время в этом средневековом славянском «позавчера», изумляясь жестокости тамошних нравов. Отнюдь не лепотная нестеровская картина разворачивается перед нами. А кровавая война всех со всеми, подковерная интрига, коллекция жестокостей и отрубленных голов. От воплей истязуемых и истязующих по всему роману стон стоит, а от школьных представлений о «Руси-матушке» и «Киеве-батюшке» не остается следа. Хороши «батюшки» и «матушки», жертвовавшие в борьбе за власть собственными чадами, возлюбленными, братьями и сестрами! Впрочем, братья и сестры тоже хороши, отнюдь не демонстрируя друг к другу малейших родственных чувств.
Роман начинается с предсмертных размышлений Владимира Великого, крестителя всея Руси, о своем наследнике. По причинам, которые здесь долго объяснять, Владимир вознамерился передать великокняжеский скипетр не старшему из двенадцати законнорожденных и незаконнорожденных сыновей, а младшему, Борису. Но на Святой Руси царит такой удельно-династический кавардак, что Борис предпочитает сохранять отцовское завещание втайне.
Завязывается кошмарный исторический гиньоль. Старшие братья Бориса, рассевшиеся по новгородским, псковским, ростовским и прочим княжеским «столам», начинают повальное взаимоистребление. Никто никому не верит до конца. Жестокость и хитрость побеждаются только большей жестокостью и хитростью. Каждый, кто проявляет в этой семейном геноциде хоть какие-то человеческие привязанности, обречен на страдания и смерть. Павла Мацкевича можно было бы упрекнуть в нагнетании страстей, если бы ни изощренная фактографическая оснастка романа. Чувствуется, что автор перетер сотни и тысячи архивных страниц, прежде чем предать их беллетризации. Боже, каким все-таки кровавым было русское средневековье! Из каких оно складывалось предательств и смут!
Но таково вековечное вещество власти. Ее «тогда и там» ничем не отличается от «сейчас и здесь». От исторических хроник Шекспира волосы тоже встают дыбом. Не менее кровавым было и французское, и испанское, и любое другое средневековье. Основоположниками любой нации и государства являлись личности с начисто атрофированным геном жалости к собственным сородичам, соплеменникам и вообще к человеку. Это нам, обитателям житейских равнин, представляется невозможным зарезать родного брата за какой угодно престол. «Там», наверху, это происходит ежечасно. Иван Грозный, убивающий сына, или Сталин, доведший до самоубийства жену - вот цена и норма пребывания во власти. Роман Павла Мицкевича свидетельствует об этом с беспощадной убедительностью. С другой стороны приходит в голову, что по-другому и не должно быть. Правитель обязан быть жесток, ибо только так творится порядок среди земных стад. Предоставленные самим себе, они начинают путаться в трех соснах, предаются языческим беснованиям – и далее см. «Историю одного города» Салтыкова-Щедрина. Вспомним, какой глуповский шабаш не замедлил воцариться на территории СССР, как только к власти пришел мягкотелый Горбачев.
Будучи сверхплотно записан реалиями и деталями средневекового быта, роман Павла Мацкевича ограничен почти исключительно пространством княжеских палат. Народ на его страницах отсутствует, или, говоря словами Пушкина, безмолвствует, да дело в том, что он и в реальной истории был и пребудет бесформенной массой, строительной глиной в руках у властного меньшинства. «Чернь», «смерды», «пролы» - вот его синонимы в разные века. Автору этих строк довелось немало лет провести среди так называемого простого люда и каждый раз поражаться абсолютной девственности его представлений обо всем, что выходит за пределы его урочища, насущных трудов и забот. Нужно быть величайшим человеколюбцем и иметь прозорливость Льва Толстого или автора «Записок охотника», чтобы усмотреть в этой простодушной плазме зачатки сложноцветного бытия. Увы, вашему покорному слуге Господь не отпустил такого таланту. Создателю «Кровных» - тоже.
Зато он отпустил ему дар въедливости в историческое и «чужое». Даже словесная ткань романа неуловимо отдает чем-то старославянским, хотя, к чести Павла Мацкевича, он не злоупотребил словарной архаикой. Впрочем, злоупотребил описаниями тогдашних дознаний и расправ:

«С него неспешно, лоскутами, сдирали кожу, аккуратно посыпали раны мелкой солью, причем не гнушались тщательно втирать ее в кровавое мясо, ломали по одному ребра. Напоследок вздернули на дыбу и оскопили. Вися на веревке, перекинутой через блок у потолка с грузом, привязанным к левой ноге, время от времени отпускаемый и резко подтягиваемый вверх, от чего кости выходили из своих сочленений, он все же начал говорить.»

Прервем цитату и пощадим дамские уши и глаза. Но если изъять из романа подобные сцены, он сократится едва ли не на треть. На ту же треть следовало бы сократить и историю человечества, а, впрочем, почему? Оно таково, каково оно есть, и больше никаково. Прошу поверить старой литературно-критической крысе, которой кого-нибудь похвалить, что соляной кислоты напиться: Павел Мацкевич, сам того не подозревая, написал онтологический роман.
Источник

Киевско-канадские инкарнации Татьяны Калашниковой

Когда Льва Толстого спросили, что он думает о женщинах, он ответствовал: "А вот стану на край могилы, скажу, прыгну в гроб - и накроюсь крышкой".
Ваш покорный слуга не внял предостережению великого старца и был дважды и трижды наказан. "Не, образумлюсь, виноват". Рискну высказаться ещё раз и, пожалуй, снова получу от читательниц очередную порцию скорпионов и тарантулов.
"Наташа не удостаивала быть умной", - сказал о своей любимейшей героине тот же Толстой. Заметь, читатель, не удостаивала, считала ниже своего достоинства, что не помешало ей прожить жизнь, которой позавидовала бы любая львица. Андрей Болконский, Анатоль Курагин, Пьер Безухов; аристократ, кавалергард, интеллектуал – каков любовный список!
Процитирую самого себя, пожалуй: "Умная женщина - ошибка природы, генетическая левша. Вот он, израненный боец, уставший добытчик, только что трижды получивший от начальства "дурака", возвращается домой и ждет, что его голову положат на теплую мягкую грудь, укроют в объятьях, погладят по волосам и скажут: "Ты, ты самый хороший. Ты самый умный, неотразимый и талантливый, а они все завистливые бездари, противные уроды, не стоют твоего мизинца, и я их побью".
Как вдруг его встречает вместо этого крикливое теловычитание с полуметровой сигаретой во рту и начинает с порога разоблачать в нем оппортуниста, конформиста и интеллектуального пошляка!"
Короче говоря, умная женщина – это неприлично. Процитирую себя ещё раз: "Наташа Ростова не была умной. Что не мешало ей быть мудрой, а это не одно и то же. Идеальный женский тип – корова. Не случайно корова является символом одной из мировых религий. Корова – воплощение абсолютной и беспримесной доброты. Она никого не ест, а ее едят все. Ее молоко (сметана, йогурт, сливки, масло, сыр, простокваша), ее мясо, и даже ее кожа, рога, копыта – все идет на потребу людям, а корова уничтожает только травку, ну, разве еще молоко собственного изготовления. Когда я вижу женщину-корову, я преисполняюсь почти религиозного преклонения. "Сколь счастлив, - думаю я, - будет тот, кого она назовет своим избранником. Из года в год на него будет изливаться её неслышная женская ласка, забота, доброта и нежность. Он сможет играть Чайльд-Гарольда, Печорина и Гамлета, а его будут слушать, восхищаться и молчать."
А есть другие. Так называемые "Интеллектуальные бедра". Они - непременные участницы всевозможных конкурсов, презентаций и фестивалей. Они врываются сразу в десять светских собраний, одновременно говорят, танцуют, хохочут, поглощают весь кислород и бездну шампанского – и, как некие провинциальные Маргариты, уносятся на новые собрания, чтобы и там произвести смятение и бучу.
Но есть и третие. Назовём их "Говорящие стихами". Они не вступают в высоколобые дискуссии по поводу библейских древностей и будущего планеты. Их не влекут лавры Маргрет Тэтчер и Магрет Олбрайт. Уложив детей, супругов или возлюбленных спать, перемыв посуду и отключив телефон, они усаживаются за компьютер, подпирают щеку рукой и начинают другой рукой набирать что-нибудь, например, вроде:

Всё стихло. В тишине бездонной
Скрипично пауза звучит.
Я слушаю завороженно,
Как всё торжественно молчит.

Знаете, кого мы сейчас процитировали? Фигурантку нашего очерка Татьяну Калашникову. Недавно ваш покорный слуга стал обладателем её поэтического сборника "Прощальный спектакль". Скажу сразу: более тонкоструйной poetry мне не прихо-дилось читать. Будь автором этого сборника мужчина, его можно было бы заподозрить чёрт знает в чём, вплоть до гомосексуализма. Но Татьяна Калашникова женщина до мозга костей - и именно её стихи свидетельствуют об этом больше и лучше всего прочего. Это такой парад изысканных импровизаций на тему "киевско-канадская Ева", ибо таковы реальные биогеографические координаты нашей фигурантки. В Киеве прошла её младость, сегодня она оказалась в Канаде, но её духовное "я" парит в парнасском поднебесье и объясняется с читателем в манере Игоря Северянина и индийского кинематографа:

Вы так беззащитны, о, нежная!
Мой хрупкий изысканный фавн.
Глаза - голубая надежда, и
Мне хочется к вашим ногам

Сложить именное оружие,
Смиренно колени склонив,
Подола манящее кружево
Лобзать, обо всём позабыв.

В Вас что-то от грусти, от осени.
Вы - дождь, Вы осенний разлив.
Вы брошены? Может быть, бросили,
Отвергнув, но не разлюбив?

Или вот, например:

Зеленоглазому сомненью
Голубоглазая Любовь
Дарила взглядом восхищенье,
Его смущая вновь и вновь.
Теряясь и слегка краснея
Под взглядом пристальной Любви,
Своё скрывая восхищенье
И мысли тайные свои
Но оставаясь всё же верным
Себе, сомнение Любви
Хотело искренне поверить,
С тобой боролось: "Назови
Свои былые увлеченья,
Клянись, что будешь до конца
Любить упрямое Сомненье,
Не изменив Любви лица.

Тому, кто назовёт это пародиями, автор плюнет в глаза. Перед нами завершённо-совершенный эталон женского ощущения мира. Те из женщин, что чувствуют этот мир не так, или не совсем так, как наша полтавско-киевско-канадская Ева - не женщины, или не вполне женщины. Интеллектуальным гермафродитам типа автора этих строк не снилось подобных изысков. Они воспринимают "себя и вокруг" в ядовито-прозаической призме. От свежего воздуха они угорают, посланные в лес за пропитанием, возвращаются оттуда, укушенные вороной, с охапкой жимолости в руках и пакетом мухоморов подмышкой. Органолептические центры у них атрофированы, гениталии недоразвиты, головы забиты учёной трухой, а вместо сердечного чувствилища капустный кочан. "Яйцеголовые" - вот как мы ещё называемся. Чёрт бы побрал эту неспособность видеть мир таким, каким он предстаёт в стихах Татьяны Калашниковой. На-ша порода раз и навсегда описана Владимиром Набоковым:

" /.../ Всегда плохо выбритый, в больших очках, за которыми, как в двух аквариумах, плавали два маленьких, прозрачных глаза, совершенно равнодушных к зрительным впечатлениям. Он был слеп как Мильтон, глух как Бетховен и глуп как бетон. Святая ненаблюдательность (а отсюда полная неосведомленность об окружающем мире - и полная неспособность что-либо именовать) - свойство почему-то довольно часто встречающееся у русского писателя-середняка, словно тут действует некий благотворный рок, отказывающий бесталанному в благодати чувственного познания, дабы он зря не изгадил материала /.../
Лишиневский рассказывал, что Ширин назначил ему деловое свидание в Зоологическом саду и, когда, после часового разговора, Лишиневский обратил его внимание на клетку с гиеной, обнаружилось, что тот едва ли сознавал, что в Зоологическом саду бывают звери, а вскользь посмотрев на клетку, машинально заметил: "Плохо, плохо наш брат знает мир животных", - и сразу продолжил обсуждать то, что его особенно в жизни волновало: деятельность и состав Правления литераторов в Германии." ("Дар")

Совсем не то прелестная Т. К. "Предисловие" Василия Пригодича к её сборнику открывается строками, являющимися как бы продолжением её собственных поэтических камланий:

"Явление (выявление, проявление) поэта - процесс отнюдь не мгновенный, фанфарно-бравурный в сполохах бенгальского огня и треске фейерверка (процитирую Татьяну Калашникову: "Восторг, возбужденье, фанфары"), нет, это некое магическое действо, долгое, вязкое, почти интимное, ко-гда в зеркале рифмованных текстов сквозь мутное стекло возникает двоящийся лик, а потом живое лицо словесника-художника".

Ты что-нибудь в этом понял, читатель? Автор - ни единого слова, но именно поэтому - и с завистью подписывается обеими руками. А потому что ему не дано, как абсолютному человеческому большинству, "говорить стихами". Поэты же из одних только стихов и состоят. "Поэзия, Бог мой, должна быть глупа", - сказал Пушкин. Стихи Татьяны Калашниковой соответствуют этому критерию на сто процентов. Но есть глупость, а есть божественная глупость. Предлагаем читателю сетевого издательства "Южный город" самому разобраться, к какому разряду относятся стихи Калашниковой.
Иногда её лирическая героиня рассматривает себя глазами мужчины, то есть не мужчины, а того, кем он, с её точки зрения, является. Читать эти "Четырнадцать взглядов" сущее наслаждение и удовольствие. Боже, как мы, оказывается многоэтажно-противоречивы в своём отношении к женщине! Первый "Взгляд" мы уже процитировали, но там есть ещё и "Удивлённый", и "Разъярённый", и "Отчаянный" и "Саркастический", и даже "Пушкинский" и "Тургеневский" взгляды. Начитавшись этих взглядов, автор понял, что "героем романа" Татьяны Калашниковой ему не быть никогда.
Недавно её книга и сама поэтесса удостоились презентации в Киевском фонде содействию искусств. Автора, к сожалению, на презентацию не пригласили, так что он там не был, мед-пиво не пил, по усам не текло и в рот не попадало. Но он располагает подробным фотоотчётом, свидетельствующим, на какой восторженной коде прошло это действо. Встречать заокеанскую гостью прибыли её поэтические соратники из Житомира, Харькова, Запорожья, Одессы, Донецка. Встречали букетами и шампанским. Состоялась настоящая концертная программа. Бессмертный Юрий Григорьевич Каплан закончил вечер словами: "Вот Татьяна только что здесь говорила, обращаясь к своим друзьям детства, -- "я тогда еще не была поэтом, я была просто упрямой и непосредственной девчонкой". Так я хотел бы добавить, что из посредственных поэты не получаются".
Подписуюсь под этим тоже. И тоже обеими завистливыми руками.
Источник

Русско-казахско-немецкий проект Валерий Куклина

При чтении этого автора то и дело хочется привстать и перекреститься. Здесь нет или почти нет никакой иронии. На фоне "пелевинщины", "сорокинщины" и прочей "-щины", охватившей новейший российский Парнас, проза Куклина смотрится библейским булыжником.
Особенно впечатляет "Прошение о помиловании". Это такой многоэтажный полифонический монстр, от которого не раз и не два приходишь в нравственно-психологическое изнеможение. Господь не даровал Валерию Куклину лёгкого таланта. Перед нами литература накренённого черепа, категорических императивов и сведённых в одну точку глаз. Она неспособна шутить, искриться и улыбаться. Она находится на оси "Достоевский-Шаламов-Солженицын".
Ещё бы, если она писана человеком, часть жизни провёдшем в следовательских кабинетах, ШИЗО и ссылках, а затем оказавшегося едва ни соседом Солженицына по стране изгнания. Перед нами классическая биография протестанта-диссидента, которыми не становятся, ими рождаются. Попади они в рай, они и там устроили бы бучу по поводу несправедливо разделённых нимбов и воскрилий. Первыми и величайшими диссидентами всех народов и времён были Иисус Христос с пророками. Несогласие у этой людской породы в крови.
Тому, кто усмехнётся чрезмерностью параллели, советуем повторить читатель-ский опыт автора сих строк. Ручаюсь, нервов и крови это будет стоить предостаточно. Забавы в литературный бисер у Валерия Куклина отсутствуют полностью.
Альфой и омегой им написанного остаётся покамест упомянутое выше "Прошение о помиловании". История у этого произведения тоже вполне "солженицынская". Рукопись, арестованная в 1981 году советским КГБ, вернулась к автору через два десятка лет, при обстоятельствах, почти детективно-фантастических. Передача состоялась в Германии, по иициативе младшего звена функционеров казахстанского КНБ. Поистине, автор "Прошения" сам достоин стать героем романа.
Он им и является. "Прошение о помиловании" перенасыщено биографическим материалом. Но вот здесь самое неожиданное: это отнюдь не "диссидентский" роман! Наиболее увлекательными являются не те страницы, где герой или герои возносят проклятья режиму, а картины и образы провинциальной, глубинной, разночинной России. В качестве очередной параллели мы назвали бы "Мои университеты" М. Горького. Перед нами лента жизни "мальчика с окраины", социального бастарда, час-тично, а иногда и буквально повторяющего путь Алексея Пешкова. "Детство", "Ремесленник", "ЗЭК", "Бродяга", "Защитник родины" - сами названия глав передают эту традицию биографического письма.
Но знаете, откуда ведётся повествование? Из тюрьмы, вот откуда. И ведётся оно приговорённым к смерти узником, так что, кроме М. Горького, здесь и Достоевский очень даже при чём. Насколько известно автору этих строк, Куклин со временем изба-вился от антисоветских полыханий, сжёг всё, чему поклонялся, поклонился тому, что сжигал, и из пламенного антисоветчика превратился едва ли не в патриота-державника. Но вспомним, кем начинал и чем кончил Достоевский? No comments. По-добные натуры не знают удержу ни в прозрениях, ни в ошибках. У них особая жизненная температура и группа крови. Они - не мы. Написав и защитив по Достоевскому две диссертации, ваш покорный слуга окончательно определился в отношении к объекту своих научно-филологических изысканий: оказаться на Семёновском плацу, в числе семи государственных преступников, ожидающих смертной казни расстрелянием, он не смог бы ни за что и никогда. Не из слабодушия, но исключительно в силу глубокого скепсиса по отношению ко всем этих правдолюбцам-страстотерпцам, исходной сутью которых является не реальная любовь к ближнему, а горделивое желание пополнить собою отряд пастухов человеческого стада.
По имени мы с Валерием Куклиным тёзки. Но один Валерий смиренно шествует по стезе, указанной ему провидением, другой пол-жизни двигался ему вопреки. В ре-зультате Валерий Сердюченко пишет рецензию на Валерия Куклина в симпатичном им обоим издании и признаётся в том, в чём признаётся: Куклин и "Куклины" - не его фемида и идеал.
Вернёмся, однако, к Куклину-писателю и во всеоружии многолетнего филологического опыта констатируем, что это настоящая, "большая" литература. Валерий Куклин каким-то, одним ему ведомым образом выходит в "Прошении" на знаменатели реалистической русской классики. "Прошение о помиловании" душераздирательно, "по-достоевски" макабрично, но оно, если можно так выразиться, литературно гра-мотно. Оно безупречно отбалансировано в смысле композиции, сюжета и прочих кри-териев литературно-художественного мастерства. Это не неподъёмно-неуклюжие "Архипелаги ГУЛАГи" и "Красные Колёса" Солженицына, разменявшего гениального "Ивана Денисыча" на публицистическую суету. В одном из литературных разговоров ваш покорный слуга назвал Валерия Куклина "несостоявшимся Солженицыным". Это плохо или хорошо? Поразмыслив над собственной аттестацией, утвержаю: это хорошо.
Потому что "быть Солженицыным" означает отсутствие сострадательного вни-мания к Акакиям Акакиевичам Башмачкиным и прочим Макарам Девушкиным наших дней. К нам с тобою, дорогой читатель. Ты с таким соседством не согласен? Тогда милости просим на эшафот, в смертные камеры и прочие лобные места, где оттягиваются по полной программе Моисеи, Солженицыны, Ленины, Бен-Ладены и прочие нарцистические гордецы.
После "Прошения о помиловании" прочёл "Истинную власть" - и тоже наградил её суффиксом в превосходной степени. Она состоит из историй почти невероятных. Вся действительность России-СНД представлена в них сплошным криминальным параллелограммом, стороны и углы которого уходят концами-началами в дославянские времена. С одной стороны роман населён реальными обитателями сегодняшнего постсоветского пространства, с другой - все они являются производными от некой метаисторической матрицы. Назарбаев и Чингиз-хан - вот одна из оппозиций, на которых выстроена сюжетно-фабульная конструкция романа!
…Законопослушный германский обыватель, рядовой эмигрантского "множест-ва" Давид Дерп прибывает в Москву для встречи с сыном, отказавшимся в своё время уехать с отцом на родину предков. Первые страницы "Истинной власти" читаются как добротная реалистическая проза, и таковыми на самом деле являются. Вместе с гостем мы движемся по постсоветской российской столице, рассматриваем изумленными эмигрантскими глазами её изменившиеся интерьеры, затем оказываемся в московской квартире, покинутой Дерпом двенадцать лет назад. Роман чрезвычайно плотно записан реалиями "времени и места". Автор не жалеет сил и средств, чтобы создать у читателя уверенность в абсолютной достоверности происходящего. Есть такое метафорическое понятие - "эффект присутствия". Процент этого присутствия в прозе Куклина неизменно высок.
Но тем более фантасмагоричны сюжетные перипетии романа. Во-первых, ока-зывается, за время двенадцатилетней разлуки сын Дерпа стал многоженцем! Он делит супружеское ложе с двумя собственными сотрудницами, младшая из которых к тому же внучка "нового казаха" Болата Амзеева, владельца заводов, пароходов и яхт. Дальше - больше. Выясняется, что сей могущественный олигарх прожил общее с героем детство в занесённом песками и временем казахском ауле. Прослышав о московском визите друга отроческих игрищ и забав, он вылетает "на собственном самолете из Рио-де-Жанейро, где заседал по поводу какого-то договора, /…/ в столицу России" - и постепенно мы втягиваемся в некий трансконтинентальный гиньоль, где каждое последующее событие выглядит невозможнее предыдущего. Пока сентиментальный миллиардер возит Давида по местам их младости, его сына вместе с обоими невестками зверски убивают. Кто? Выяснить это поручается Дерпу. Кем поручается? Болатом Амзеевым, потому что, напоминаем, одна из убитых является его собственной внучкой - но одновременно одной из прямых продолжательниц рода Чингизидов, между которыми по сей день продолжается борьба за первенство и власть. Мало того, покойная жена Болата Амзее-ва была первой возлюбленной Давида Дерпа и ушла от него, беременная сыном, о чём Давид Дерп узнаёт только после и благодаря встрече с Болатом. Появляется и сам этот сын и даже внук Давида, ставшие соответственно областным прокурором и офицером КНБ нового Казахстана. Они-то и становятся подручными своего отца и деда в поиске убийц Айши, потому что две другие жертвы были уничтожены "заодно".

"- Ты – сын Казахстана, - продолжил Амзеев, - Ты - наш блудный сын. Ты должен найти врага нашей с тобой Родины. Кто-то не хочет, чтобы Казахстан стал сильным и могучим госу-дарством. Кто-то знал, что моя внучка должна стать первой ханшей казахов и убил ее. Ты должен найти его. А потом я его уничтожу."

Как тебе это поручение и этот текст, читатель? Но читаем дальше:

"Убить Айшу могли по приказу нынешнего Президента Назарбаева или даже без приказа его, а желая ему услужить. Убийцу поэтому следует искать среди работников КНБ Казахстана либо среди бывших алма-атинских кагэбэшников, часть из которых ушла в криминальные структуры бывшей и новой столиц страны. Им важно уничтожить всех потомков Чингис-хана и ликвидировать саму идею о возможной передаче власти истинным хозяевам степи.
Убить Айшу могли московские отморозки, которых могли купить те же люди Назарбаева. Этих легко найти, им можно заплатить, но, если их поймать, они мало что могут сказать о заказчиках.
Убить Айшу могли по приказу какого-нибудь чиновника из аппарата российского прави-тельства или даже из аппарата Президента Путина, ибо и там, и там есть люди, тоскующие по имперскому величию России и желающие вернуть отпавшие страны и земли под крыло Мо-сквы. Им важно оставить свободный Казахстан без перспективного лидера, чтобы потом под-мять эту страну под Россию и вновь сделать Казахстан колонией Москвы.
Убить Айшу могли члены рода Тюре, которые себя таковыми считают, но ими не являются, ибо являются, по сути, лишь полукровками да выблядками, потому что чистой крови ро-да в них порой течет едва ли десятая часть. Их тысячи, но они считают себя такими же из-бранными, как и истинные Тюре. А потому они не менее опасные, чем подхалимы Назарбаева.
Убить Айшу могли, наконец, и настоящие Тюре. Их всего сейчас пятнадцать человек, из которых двух можно сразу оставить в стороне, ибо находятся они в пеленках, хотя их родители и их деды-бабки мечтают, конечно, чтобы именно эти сопливые мальчик и девочка стали ханом и ханшей Великой Степи.
- Вот эти-то люди – и наиболее вероятные заказчики убийства, - заключил Амзеев. - И ты должен доказать это."

Воистину, от подобных диагнозов накреняется голова. Но каждый из них подкреплён тщательно документированным материалом. Чтобы разобраться в генеалогических переплетениях "Истинной власти", её нужно читать с карандашом в руках. С какого-то момента роман становится настоящим династическим изысканием. То, что нам, космополитам-европейцам, не помнящим собственного родства представляется фольклорной чепухой, работает в романе сильно и точно, как английский замок.
- Президенты Казахстана и Киргизии (Нурсултан Назарбаев и Аскар Акаев) переженили своих детей? Они сделали это в соответствии с династическими уложениями Великой степи. И что возразишь на это? Возразить можно было бы многое, но для этого нужно выйти за пределы той "азиатской логики", которой подчинён роман. Просто поразительно, как Валерий Куклин, в жилах которого по имеющимся сведениям не течёт ни капли восточной крови, смог настолько переселиться своим писательским "я" в "чужое" национальное сознание. "Не может быть, вы когда-то были азиатом!" - так и хочется воскликнуть в его адрес при чтении некоторых сцен. В этом смысле главный герой "Истинной власти" автобиографичен: он тоже не может взять в толк происходя-щего с ним и вокруг, пока не начинает усваивать истин, преподаваемых ему могущественным другом. Не можем удержаться от соблазна процитировать очередную из них:

"Ты должен знать, кто есть я, так же точно, как я знаю, что есть ты, - сказал он, - Нынешние президенты СНГ и премьер-министры только потому государственные преступни-ки, что родились и сделали карьеру в стране, которую они предали. Как были государственными преступниками когда-то Керенский, Ленин. Потом стали вождями государства и казнили, как государственных преступников, тех, кто боролся с ними за сохранение государства прежнего. Но я – ХАН! Я – потомок великого Чингиса. Мой род стоял и стоит выше и дома самозванцев-Романовых, и выше ленинских преемников, и выше нынешних бандитов в смокингах. Мы были и будем всегда."

Ни много, ни мало! Так и не иначе!

Но что стоит за всеми этими тюрко-чингизо-советско-постсоветскими перетурбациями? По Куклину - единственно и исключительно борьба за власть. Роман не только ориентально-историчен. Он ещё и, если можно так выразиться, антропологичен. "Люди власти" не такие, как мы, - учит роман. - У нас с ними разный психический состав и кора головных полушарий. "Мы" рождаемся, чтобы жить, любить, страдать, бездельничать, грустить, смеяться, пьянствовать, таращиться на небеса, гваздаться во грехе и задыхаться от поэтических восторгов – "они" ничего из этого не знают. Жела-ния жизни вытеснены у них жаждой власти над возможно большим количеством лю-дей. В идейно-политическом содержании своей власти они не разбираются. Коммунизм, капитализм, патриотизм, православие, исламизм для них звук пустой, библиотечные премудрости. "Порулить" – вот что для них главное.
И действительно: чем дольше читаешь "Истинную власть" тем больше начинаешь соглашаться с этим. Обратись к собственной биографии, читатель – точнее, к личности твоих бывших и нынешних начальников. О, среди них есть такие и сякие, "немазаные и сухие", умные и не очень, талантливые организаторы и тупые гречкосеи, но есть у них и нечто общее: вот этот "геном власти", без ежедневного утоления которого их жизненное вещество начинает страдать. "Хо-хо. Эту работу я люблю ещё больше, чем быть директором", - ляпнул однажды автору этих строк в приступе откровенности один бесхитростный, но могучий шеф после случившегося с ним полового приключения. Но лишь на сутки местная жрица любви заставила его усомниться в то, что "быть директором" не главная радость жизни.
Иные не сомневаются в этом ни минуты. Чем больше в человеке генома власти, тем меньше других геномов.
Некоторые из одного только этого генома и состоят.
У автора в руках испанский журнал "Barselona" за октябрь 1993 года. На первой обложке - Ельцин со спины, под ним волнующееся море народа. Над фотографией надпись: "Царь". О Ельцине невозможно сказать ничего другого, кроме вот этого единственного: царь. Абсолютный, беспримесный, самодостаточный феномен власти. Его невозможно мерить нравственными мерками. Ельцин выполнял ту генетическую про-грамму, которая в него была заложена природой, а эта программа исчерпывалась стремлением быть главой, кесарем, Первым. Репутация непредсказуемого была создана ему теми, кто оценивал его поведение головой, Ельцин же думал, если можно так выразиться, инстинктом. Поэтому он ни разу не ошибся в борьбе за власть. Было бы неудивительно, если бы он принял иудейство, а настоящими русскими объявил евреев. В сознании властителей ельцинского кроя это означало бы остроумный властный ход, выгодную "рокировочку". "Да он атомную бомбу ни с того ни с сего бросить на Амери-ку может!" - ужасался один из парламентских депутатов. Американцы понимали это и предпочитали называть Ельцина "другом Борисом".
Пространство ельцинской власти беспрерывно сужалось. Но, сужаясь, она делалась более концентрированной. Россия превращалась в Великую Пустошь, от нее отваливались куски территорий, рушилась экономика, рушилось все - дворцовый режим крепчал.
Даже свою добровольную отставку Ельцин бессознательно списал с короля Лира. Он слетал в Иерусалим и объявил себя святым президентом. Есть еще одна, более близкая параллель: вот так же триста лет назад оставлял Кремль другой терминатор власти, Иван Грозный, чтобы насладиться растерянностью и паникой среди подданных.
Или вот еще: Герой Социалистического Труда, генерал-майор КГБ, член ЦК КПСС и Главный Коммунист Азербайджана переходит в магометанскуо веру, надевает галабею и совершает хадж. Советские партийно-политические лидеры Нурсултан На-зарбаев, Эдуард Шеварнадзе, Мирча Снегур, Сапармурат Ниязов становятся руководителями антисоветски и антироссийски ориентированных нацобразований, запускают в свои страны военных специалистов из НАТО и объявляют оставшихся в КПСС своими врагами.
"Ни стыда ни совести", - говорят о таких в народе. Но мало ли чего говорят в робком богобоязненном народе? Народы на то и народы, чтобы находиться в чьей-то власти: Чингиз-хана, Ленина, Сталина, Гитлера, Ельцина и т. п. и т. д. - таково "стратегическое" зерно романа Валерия Куклина.
Но нет, не всего романа. А лишь первой его части, потому что остальные ещё в издательском портфеле. В ней убийство Вадима Дерпа и его жён так и остаётся нерас-крытыми. Зато раскрывается панорама и рентгенограмма евроазиатской современности, её "малых" и "больших" судеб, событий и дел. Повествовательное пространство "Истинной власти" огромно. Оно измеряется гео-координатами, которыми мыслил Чиниз-хан. Оно огромно - и преступно. Валерий Куклин назвал своё очередное литера-турное детище "социально-детективным". Жанровое обозначение произведено со снайперской точностью. По количеству криминальных загадок роман соперничает с конан-дойлевским циклом о Шерлок-Холмсе. В начале очерка мы констатировали, что Вале-рий Куклин не из лёгких писателей. Но его бытописательская тяжеловесность уравновешивается сенсационностью описываемого - так же как Достоевский уравновешивал этико-философский переизбыток своих романов их детективной остросюжетностью.
Dixi. Поставим на этом точку и будем ожидать появления новых частей и томов сего многоглавого во всех смыслах сочинения.
Источник

Одиссей из Рязани

Прежде, чем перейти к творчеству рязанского литератора Ильи Майзельса, предложу читателю "ЛитЗоны" небольшое отступление-воспоминание:
Три года своей военной молодости автор сего провёл на Чукотке. Он служил там командиром караульного взвода.
Но что караулил взвод автора? Докладываю: аэродром стратегических бомбардировщиков, круглосуточно барражировавших над Беринговым проливом. После пурги до отдалённых постов можно было добраться только на бронетранспортёре или на собачьей упряжке. И вот мы несёмся по снежной глади, кругом марсианское безмолвие и безлюдье, солнце лупит ультрафиолетовой пушкой, а погонщик-чукча вдруг затевает бесконечную песню. "О чём песня-то?" - спрашиваю его, поймав паузу. "Как о чём? - удивляется туземный Карузо. - Что вижу, про то и пою. Про сопку справа, про своих собачек, про тебя, белый человек, про твой СКС прекрасный десятизарядный полуавтоматический, а воон суслик побежал, я и про него спел тоже."
К чему рассказана эта история? К тому, что абсолютное человеческое большинство шествует по жизни молча, а некоторые при этом ещё и распевают. Это - писатели. Но одни из них поют только о том, что слышат и видят, а другие вообще никуда не шествуют, проводя дни и годы в сочинении словес. От свежего воздуха они угорают, посланные в лес за пропитанием, возвращаются оттуда, укушенные вороной и с пакетом мухоморов подмышкой, а из всех людских соблазнов знают только одну, но пламенную страсть: писание вот этих самых словес. У единиц, например, у Франца Кафки, это получается гениально, у большинства - неинтересно, потому что их писания так же бесплотны и выморочны, как они сами.
При чём здесь, однако, заявленный в начале очерка Илья Майзельс?
Весьма даже при чём. Вот уже многие годы он дублирует каждый свой жизненный шаг порцией художественной прозы. Иногда получается очень, иногда не очень, но поразительна сама вот эта страсть к "удвоению" себя в слове. Лев Толстой сравнивал сочинителя с пахарем, идущим за плугом, и на каждом втором шагу делающим танцевальное па. Убийственная аллегория, но к "случаю Майзельса" она не имеет отношения. Его авторская манера так же проста и бесхитростна, как жизненное пространство, по которому он беспрерывно колесит и которое описывает.
Назовём, однако, книги сего неутомимого энциклопедиста:

«Танец северного сияния»
«Последняя воля»
"Предсказание"
"Человек будущего"
"Лада, сестра совы"

Открываем любую из них и погружаемся в разночинную российскую глубинку. Боже, как много, оказывается, подлинной, неметафорической глубины в этой плазме заурядных людских существований! Читаешь, и то и дело всплескиваешь руками: "Мать честная, будто бы сам написал! Это же надо? Почему, ну почему я сам этого так не увидел, не пережил, не перечувствовал?" Перед нами, собственно говоря, жизнь Акакиев Башмачкиных и Самсонов Выриных наших дней. Но, подобно тому, как Гоголь и ранний Достоевский умели найти высокую поэзию в жизни "маленьких людей", так и Илья Майзельс ухитряется рассказывать интересно о неинтересном.
Впрочем, "интересного" в его прозе тоже хватает. Будучи по основной профессии юристом, он насмотрелся в жизни такого, чего нам с тобой, читатель, во сне не приходилось видеть. Да вот, например, выдержка из его "Творческой автобиографии":

"Родился в 1956 году на Камчатке. Живу в Рязани. Много ездил по стране. Работал на разных стройках, заводах, золотом руднике, железной дороге. В 1983 году окончил Высшую школу МВД, ныне Академия права и экономики. Работал в Управлении лесных исправительно-трудовых учреждений. В должности редактора газеты для осужденных немало времени про-вел в разъездах по колониям Северного Урала. Встречался со многими осужденными; точно священник принимал исповеди людей, биографии которых, казалось, уже совсем завершились. В последующем многое из увиденного, услышанного или понятого на Севере, вошло в книги. Не случайно на встречах с читателями спрашивали: «То, что Вы сидели, сомнений не вызывает, но неужели и Вы намывали золото?»

Не знаю, как кого, а вашего покорного слугу впечатляет. Прямо какие-то "Мои университеты" М. Горького. В здешней аудитории есть кто-нибудь, превосходящий фигуранта жизненным опытом? Просим на сцену. Приязненные аплодисменты гарантированы.
Впрочем, не во всякой аудитории. Яйцеголовым гомункулусам подобная проза противопоказана. Они реагируют только на интеллектуальные выкрутасы какого-нибудь Вал. Сорокина или главного литературного блядуна всех народов и времён Виктора Ерофеева. Майзельсы и Горькие там не предусмотрены.
Пересказывать содержание книг Майзельса бесполезно. Они настолько плотно записаны, что любая попытка приводит к тотальной цитации. "Есть главное, а есть самое главное", - любил повторять Достоевский. В случае с Майзельсом отделить одно от другого невозможно. Это упрёк или комплимент? И первое, и второе. Вот, например, "Лада, сестра Совы", описывающая поездку на черноморские юга. Со второй страницы повествование превращается в "что вижу, про то пою". Любая дорожная встреча, событие, эпизод буквально перетираются между пальцами. Машине ("Ладе"), на которой путешествует рассказчик, посвящены задушевные монологи, каким позавидовала бы любимая женщина. Когда же он добирается до побережья, начинается настоящая диссертация о рыбалке. С этого момента ваш покорный слуга стал перечитывать каждую страницу дважды, потому что.., но обращусь к автору напрямую, пожалуй:
- Дорогой Илья! Мне, вашему читателю, тоже знакомы эти рыболовные восторги и страсти. Отправляясь в положенную отпускную поездку на крымское побережье, я тоже раз за разом спотыкался то о плавни Красноперекопска, то о крымский мелиоративный канал, то о какое-нибудь степное озеро, где и застревал на недели, не успевая причаститься Содома и Гоморры ялтинских набережных. Я достигал высших, медитативных способностей в рыбалке. Например, если долго не клевало, я мог утопить поплавок взглядом. Или думать мыслями рыбы. Но тут-то меня и ожидало высшее, онтологическое разочарование. Я разуверился в логической постижимости рыбалки. Человек покупает японскую удочку со скользящим флуоресцирующим поплавком и безынерционной катушкой бесшумного хода, полдня любовно регулирует в ванной комнате чувствительность поплавка, ночью варит всевозможные прикормки и приманки, и вот уже мчится по безлюдному шоссе в полшестого утра к верному водоему, где ему известна любая заводь. Воздух чист, прозрачен и свеж, на берегу ни единого местного дурака из тех, что любят давать фольклорные советы – а поплавок уже второй, затем третий, а затем и четвертый час недвижим, несмотря на то, что отрегулирован на мельчайшего карасика. Как это, почему такое?
Действительно, почему такое! – спросим у автора "Лады". Почему в середине водоема показываются горбатые спины невиданных карпов, а когда прицеливаешься своей удочкой именно туда, сразу тремя крючками, на одном из которых яркокрасный червяк, на другом лягушья ножка, на третьем "мастырка" сдобренная пахучим анисовым маслом – они на это ноль внимания! Какие здесь, к черту, Сабанеевы, и "Календари рыболовного охотника", и "мастырка", сваренная по рецепту идиота ихтиологических наук, кандидата-лапутянина?
И начинаются бессмысленные блуждания с места на место, смена наживок, приманок, насадок, зубовный скрежет и богохульные проклятия. Тем более, что рядом какое-то пацанье таскает окуньков за окуньками своими деревянными палками.
…Вы думаете, я рассказываю о собственном рыбацком опыте? Да, но не только. Есть ещё одна душа на земном шаре, которая наверняка подпишется под этими словами, и имя её обладателя - Илья Майзельс.
О других его рассказах, повестях и романах можно почитать на электронных страницах российских литературных изданий. Рецензенты, однако, спотыкаются на том, на чём споткнулся автор этих строк: невозможно написать нечто концептуальное о том, что противостоит всякой концептуальности, потому что является самой жизнью: несущейся, вспенивающейся на поворотах, прекрасной, бессмысленной и беспощадной.
И под занавес. Майзельс не только писатель. Он еще и успешный издатель, хозяин сетевого литературного портала "Что хочет автор", организатор бесчисленных лит-конкурсов, во главе одного из которых имеет честь состоять ваш покорный слуга. Но да не сочтут читатели "ЛитЗоны" комплименты в адрес Майзельса-писателя неискренними. Ей-Богу, что думал, то и написал.
Как тот, упомянутый в начале очерка чукча.
http://litzona.narod.ru/serd_r.html

Одиссея по казармам и храмам
"Who are You, m-r Levit-Broun?"
Валерий Сердюченко и Уильям Шекспир.
(Из неопубликованного)

Вот именно. Начать с того, что такой фамилии не может быть, потому что её не может быть никогда. Это, вот именно, какой-то ономастический парадокс.
Тем не менее она существует и имеет физического носителя. Более того, в узких кругах широко известного и даже знаменитого. Знакомьтесь: автор пяти поэтических сборников, романа, двух книг религиозно-философских текстов и… альбома эротической графики! Как тебе этот антропологический коктейль, читатель? Хочется сказать словами Достоевского: "широк, слишком широк Борис Левит, я бы сузил".
Иным из нас Бог и природа отпустили витальной энергии немерено, другим - с гулькин нос. Например, у автора этих строк её и на донышке не осталось. Проснувшись, он долго размышляет, открывать ли ему вообще глаза, затем, бреясь, с трудом удерживается от соблазна плюнуть в собственное отражение, и лишь утренняя бутылка пива возвращает ему волю прожить ещё один день. "Не-на-вижу!" - назвал он один из очерков о самом себе.
А у других не так. По утрам, заглотив кислород, которого и на всех-то расчитано не было, они громко поют в клозете, затем устремляются на разнообразные ристалища жизни, возвращаются оттуда кто со щитом, кто на щите, но в неизменном присутствии духа и назавтра снова готовы восклицать "и вечный бой, покой мне только снится!"
Персонаж нашего очерка – из их числа. То он выступит с религиозной диссертацией, то повергнет к стопам ошарашенного читателя 250-страничную "Раму судьбы", название которой говорит само за себя, а то вдруг залудит автобиографический роман "Внутри Х/Б", где перетрёт между пальцами каждую минуту своей воинской службы. Воистину, человек-оркестр, ренеcсансная личность.
Читать "Раму судьбы" автор этого очерка начал с "Послесловия", подписанного доктором философии, профессором В. И. Шубиным. Оно называется "Поэт, беллетрист, мыслитель". Что ж, в том, и другом, и третьем качестве Борис Левит-Броун вызывает чувство белой… да чего там белой – добротной чёрной зависти. Другое дело, что от этого полифонического изобилия пухнет голова, но это уже, так сказать, читательские проблемы. Не хочешь пухнуть - не читай, а писать не мешай.
Помните, князь Мышкин был знаменит, кроме всего прочего, тем, что умел писать разными почерками? Левит-Броун пишет разными "я". Если бы не одно и то же имя на обложках, трудно было бы предположить, что "Рама судьбы" и "Внутри Х/Б" созданы одной рукою. В первом случае перед нами изощрённый этико-философский трактат, во втором - горестное описание мук, которые герою пришлось претерпеть в армии. Дрожь берет, когда знакомишься с мартирологом унижений, оскорблений и обид, которые он разгребал от подъёма до отбоя и от отбоя до подъема два года подряд. Особенно скрупулёзно описаны не столько сами армейские тернии, сколько переживания по их поводу. Книга, как это ни неожиданно может показаться, представляет собой скорее лирический дневник, чем событийное повествование. Об этом даже её подзаголовок свидетельствует: "Впечатление". Немного манерно? Пожалуй, да. Но жанровая суть передана абсолютно точно.
Ваш покорный слуга тоже отдал армии часть жизни. Поэтому читал "Внутри Х/Б" с ревнивым чувством, пристрастно проверяя роман на фактическую (правильнее сказать, фактографическую) точность, но не смог в этом смысле придраться ни разу (а как хотелось!). В довершение к перечисленным талантам у нашего фигуранта ещё и поразительная, просто-таки чудовищная память. Это же надо: через долгие-долгие годы, на шестом их десятке, прожив по крайней мере три биографии, в том числе одну эмигрантскую, вернуться в армейскую младость, в начало начал - и воспроизвести его с фотографической скрупулёзностью. Охарактеризовав роман "лирическим дневником", мы не погрешили против истины. Но мы не сделали бы этого, назвав его и путеводителем по армейскому быту позднесоветских времён. Если среди читателей этого очерка есть военные, предлагаю пари: на глазах у того, кто сумеет найти в фактуре "Х/Б" придуманно-несуществующее, обязуюсь съесть собственную шляпу. Ручаюсь, однако, что фетр не пострадает. Первая часть романа даже строится, как расписание: "Подъём", "Зарядка", "Завтрак", "Политзанятия" - не пункты из "Устава Внутренней и Гарнизонной службы СА", а названия глав. Роман буквально звенит строевыми командами, уставными формулировками, казарменным слэнгом.
Но не только ими. А ещё и анафемой всему этому из уст главного героя и автора. Дело здесь отнюдь не в какой-нибудь антисоветской настроенности. Дело в психической структуре личности. Призывник, новобранец, курсант, рядовой и, наконец, сержант Левит-Броун чувствует себя отвратительно во всех этих ипостасях и качествах. Потому что он не такой, как все. Он - особенный. Армии же существуют для того, чтобы сводить все эти особенности к единому антропологическому знаменателю, и ещё вопрос, нарушают ли они тем волю Господа. В "Раме судьбы" есть любопытные и неожиданные размышления, которыми Левит-философ едва ли не противоречит Левиту-писателю. "ЧЕЛОВЕК НУЖДАЕТСЯ В РАМЕ" - звучит одна из максим трактата, начертанная таким вот именно крупным шрифтом. Другое дело, что она перенасыщена всевозможными религиозно-философскими a propos, но, взятая в первичной семантической наготе, очень даже могла бы послужить возражением Левиту-писателю.
Для одних армия - Голгофа. Для других, например, для автора этих строк - оптимум человеческого существования. Честное слово, читатель, автор не шутит и не потешает тебя парадоксами. Шесть лет, проведённых в армии, он вспоминает как счастливейшие в своей жизни. Он, видите ли, никогда не терзался самолюбивыми размышлениями о себе, единственном и неповторимом. Ему всегда нравилось находиться в чьём-нибудь строю, жить и быть, как все, а не как какой-нибудь Чайльд-Гарольд или Фауст. "Ты полковник - я дурак, я полковник - ты дурак" - мудрее этой армейской мудрости ему не приходилось слышать. "Прежде, чем повелевать, нужно научиться подчиняться" - а это разве неверно, неправильно? Рискну добавить к процитированным афоризмам собственный, воспользовавшись термином Левита: "Жить нужно в Раме, а не за её пределами". Ибо Рама - это Закон, Дисциплина и Порядок. Тому, кто имеет что-нибудь возразить на это, придется доказывать, что держащиеся на этих трёх китах цивилизации бесчеловечны (и доказать это будет нетрудно!).
Вернёмся, однако, вовнутрь "Х/Б", потому что именно туда приглашает нас название романа, тоже снайперски точное, кстати. Просто поразительно, какими скорпионами и тарантулами наполнено это пространство. Жалят, они, разумеется, только хозяина этого "Х/Б", а не окружающую скверну. Но - внимание! Иногда, с нашей точки зрения, - а иногда и с авторской! - за дело.
Чего стоят, например, такие признания:

"Я взялся писать про армию, не видя и близко ничьих бед, кроме своих. Это и есть моя правда без риторики. "

"Всё это от сочинительства. Врём, чтобы разукрасить повесть. Только и было, что немытых ног. "

"Может, каждый защищается от жизни как может – кто лопатой, кто шариковой ручкой? Но тогда за что они не любили меня? А впрочем, за что я не любил их?"

Или, например, такое:

"Меня Клинов не любил. Он порицал меня этически, не разумея отлынивания из ряда. Его душа знала милосердие, но не знала выкрутас.
И курсантом не любил, и потом, когда я остался на их плечах бесполезным сержантом. А мне и трудно возразить. За что было любить пришедшего служить со всеми, но не желавшего служить как все?
В людях неумираемо живет чувство коллективной участи, коллективного протеста и коллективного смирения. Несмирённость одного они понимают как вызов, как несмирность, как нежелание разделить. И называют это поиском лёгких путей.
Правильно называют!"

Так бы и расцеловать героя-автора за эти неожиданные и жестокие саморазоблачения. Тем более, что они корреспондируют с основным корпусом его религиозно-философских текстов, где смирение и взгляд на мир снизу вверх безусловно преобладают над гордыней и взглядами сверху вниз. Там мы имеем весьма строгого, дисциплинированного христианина-мыслителя, симпатичного уважительным вниманием к тем именно, кому от него так досталось на страницах "Внутри Х/Б". Парадокс? Парадокс. Но в конце концов Борис Левит симпатичен даже этим. Нет, немого не так: именно этим он и симпатичен.
А ещё - не поддающимся здравому смыслу импульсом покинуть трибуны и кафедры высокодумных собраний, отодвинуть в сторону собственные тома "Писем учёному соседу", выбросить в окошко дипломы, научные степени и регалии, и написать прекрасный, художественно-поэтический, а в конечном итоге ностальгический отчёт о своём армейском, проклято-благословенном солдатско-курсантско-сержантском прошлом.
А ещё - вот этим: "Мне, наверно, не стоило писать об армии."
Стоило, стоило, дорогой сержант запаса Борис Левит. Благодаря вам Валерий Сердюченко тоже пережил собственную молодость ещё раз.

Страшный лейтенант запаса, автор двух диссертаций филологических наук
Источник

Универсал из Женевы

Но сначала несколько искренних комплиментов изданию, на страницах которого появится эта статья. Оно создано не благодаря, а вопреки нынешней ситуации. На культурных руинах советского Рима "Юго - Восточное сетевое издательство Южный город" затеяло новую скрижаль, или, точнее сказать, Ноев Ковчег для спасающихся от полоумно-бардачного распада всего и вся. Посмотри на этот пейзаж, читатель. Горестное зрелище, не так ли? Молчаливо предполагалось, что под спудом советского режима таятся клондайки ума и таланта, и, как только он рухнет, на обломках самовластья воссияют новые Пушкины и Гоголи, Достоевские и Чернышевские, Львы Толстые и Тургеневы, а всяк освобождённый селянин станет читать Павла Мацкевича, идя за плугом. Тьфу! Все заблуждались, включая и автора этих строк. Чаемое Освобождение наступило, но принесло совсем не те плоды, которых ожидалось. На олимпийско-парнасские авансцены попёрло больное, закомплексованное, клиническое, вытесненное при советской власти в социальный подвал. Не гессианские рыцари духа, но ско-лиозные Вл. Сорокины, патронируемые Главной Кикиморой российской словесности Дм. Приговым, возобладали там. На их фоне "Южный город" смотрится настоящим кастальянским оазисом. Обратим, кстати, внимание, что на его страницах практически отсутствует антисоветское зубоскальство. Эмигрантский процент авторов сайта сумел сохранить уважение к покинутым стогнам и градам, в отличие от оставшейся в них интеллигентщины-диссидентщины. Пока она находилась в самиздатском "отказе", о ней ходили легенды. Когда же она выбралась на очищенную от соцреализма поверхность, стало в очередной раз очевидно, что диссидентские горы способны рождать лишь мышей. "В подполье живут только крысы" - вот ещё более жестокий диагноз опального генерала Григоренко, проведшего в этих закоулках несколько лет. А вот отрывок из письма бывшего "отказника" Валерия Куклина (публикуется с согласия автора):

"Поверьте взгляду изнутри: не стоят ни настоящие диссиденты, на «шалуны» вроде меня тех восторженных эпитетов, которые люди приклеивают нам. По сути, среднестатистический портрет выглядит так: уязвленное самолюбие, чрезмерная гордыня, тайные пороки и лень. Различия лишь в пропорциях, ингредиенты у всех одинаковы."

В результате советскую социокультурную среду эти ущербные вояки разрушили, новой не создали и маются ныне, никому не нужные, в статусе окололитературных босяков. Миллионные тиражи "толстых" литературных журналов упали до полутысячных, иные вообще приказали долго жить, а некогда гордый и надменный "Новый мир" перебивается сдачей в аренду редакционных площадей. Освобождённое же от советской тирании рабоче-крестьянское "множество" бросилось не в библиотеки и книжные лавки, как мечталось Некрасову, а погрузилось в летаргическую спячку при своих "ящиках для дураков". Присутствующие согласны? Тогда продолжим.
В поисках собственного места в новой культурной ситуации ваш покорный слуга долго блуждал по русскоязычным СМИ, пока не наткнулся на это симпатичное издание. И не был разочарован. Положа руку на сердце, только здесь он смог реализовать своё литературно-публицистическое "я" исчерпывающе и до конца.
Очередное тому доказательство? Предлагаемая статья-портрет об Александре Логинове, известном также сетевой общественности под псевдонимом "Билли Ширз".
Разведка "Рамблера" донесла, что он является упакованным чиновником при ЮНЕСКО-ООН. Что же заставляет сего "селфмейдмена" тратить часы и дни на литературное творчество?
Отвечаем: талант. От него невозможно избавиться. Гёте был министром-советником при дворе Его Баварского Величества, Пушкин - камергером, Салтыков-Щедрин - губернатором, Иван Гончаров - правительственным чиновником, Луначарский - наркомом, но из перечисленных только Пушкин ощущал себя во-первых и во-вторых поэтом и лишь в-третьих придворным сановником. Есть некая горестная правда в том, что "писатель - это подозрительно" (В. Сердюченко). Любая национальная литература пульсирует мощными эмигрантскими выбросами. Писательствующей братии противопоказаны порядок и власть. Максима "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан" встречается ею с гримасой. Октябрьская революция выбросила из России четыре пятых этой богемной публики и создала фундаментальную, нравственно-психологически здоровую, идейно-политически единодушную цивилизацию под названием "социалистический реализм" Но вот она рухнула… - и что же?
"Что имеем не храним, потерявши плачем" - вот что. Наступившей деловой, прагматичной, промышляющей эпохе художественная литература оказалась вообще не нужна.
…Мы исписали уже полторы электронных страницы, а всё никак не можем приблизиться к нашему фигуранту. Но это потому, что него необходим литературно-критический контекст. Будем считать, что он создан, и перейдем к personalia. Итак, перед нами один из тех, кто тоже подвержен недугу сочинительства. Но, насколько известно автору, не до такой степени, чтобы делать из него альфу и омегу своей жизни. "Достоевский - но в меру" - озаглавил Томас Манн эссе о русском романисте. Имелось, правда, в виду не круглосуточное бдение у письменного стола, а этико-философские надрывы Достоевского, однако, ваш слуга распространил бы этот призыв на любое сочинительство в принципе. Александр Логинов избрал в этом смысле золотую середину. Его поэзы и прозы пишутся в свободное от работы время. Он не раб своего таланта. В отличие от невероятно писучих собратьев по перу, он высказывается в литературе "через раз". Вот, собственно, его писательское Curiculum vitae:

2000. Почтовый роман
2001. Обыватель как выразитель экзистенциального трагизма бытия
2001. Европа против Америки
2003-2004. Цикл "Стройбат"
2004. Зелёная таблетка
2004. Растрёпанные заметки о мотыльковой сущности туриста
2004. СТИХИ. Мелкий бисер в жемчужных зёрнах

Все эти тексты представляют изощрённые гетеанско-моцартианские импровизации на тему "Я и мир", но никогда не превышают разумного количественного предела.
С тем большим наслаждением они читаются.
Во-первых, перед нами разительный феномен абсолютного, "спинно-мозгового" владения языком:

"Когда я каждое утро толкаю тяжелую стеклянную дверь и попадаю в уютное помещение почты, скромной простушкой притулившейся в уголке необъятного и помпезного университетского вестибюля с блестящим мраморным полом пепельно-сизого цвета, с вздымающимися до высоченного потолка гранеными окнами с аляповатой старинной мозаикой, с гигантскими тушами бронзовых в хрустальную крапинку люстр, угрожающе свешивающихся с блекло-лазурной тверди в брызгах и россыпях грязно-желтых звездочек, то неизменно вижу, как из служебного отделения, отсеченного от посетителей бронированной прозрачной перегородкой с тремя окошками-амбразурами, мне машет изящной ручкой и приветливо улыбается одна из почтовых служащих - белобрысенькая тщедушная мадемуазель в жгуче-горчичной шерстяной кофте с продолговатой зеленой кляксой в районе левой груди."

Нам не пришлось слишком долго искать этого примера в корпусе логиновских текстов. Мы просто взяли и открыли первую страницу его первого произведения ("Почтовый роман"). Если читатель думает, что вторые и третьи страницы написаны "нормальным" человеческим языком, он ошибается. Из подобной метафорики состоит весь "Роман":

"Я неприметен и неказист, блекл и белес или, скорее, сер: мелкий стареющий перепел в тучной ржи над раскисшим оврагом /.../ Порой я ощущаю себя даже Грегором Замзой во второй его ипостаси, но это скорее всего лишь проделки моих многочислен-ных комплексов."

Та же барочная переизбыточность слова и слога торжествует и во всех других логиновских вещах, будь то художественная проза или публицистика. Читать Логинова нужно в час по чайной ложке. Слабым головам он вообще противопоказан: может поехать крыша.

"Любознательный мальчик, которого звали Жоксогдын Николаевич Цы и которого сметливые преподаватели уже первого сентября отправляли на “сахалин”, в течение каждого с отгрызанной четвертью часа гудел-стрекотал всеми фибрами докучливого организма, как растревоженный трансформаторный улей, зыбко вибрировал от надежно прикрытых кроссовками пят до антенны мятежных волос на макушке и перманентно тянул вверх и вперед извилисто-сноровистую правую руку, синие пальцы которой едва не касались запачканной мелом доски, стремясь обратить на себя внимание затурканного Сан-Петровича или зареванную Ирину-Иванну." ("Зелёная таблетка")

Уф-ф! И так до последней строчки. Передавать содержание этой геиально-сюрреалистической "Зелёной таблетки" мы не будем по причине абсолютной невозможности сделать этого. Когда Логинов выступает в "Почтовом романе" от имени учёного-гуманитария, его текст наполняется набоковскими обертонами, аллюзиями и резонансами. Когда же в "Стройбате" автор переодевается в солдатское Х/Б, он становится вот каким:

"А помнишь, как он вас всех заловил, когда вы в Кормиловке к бабам ночью удирали, а он, падла хитрожопая, сначала домой как бы уехал, ну, вроде с концами, а потом на последней ночной электричке вернулся и в роту приперся? Во шухер-то был! - оживился вдруг Гуров.
- Ой, да помню, помню! Не забывается такое никогда. Он тогда всех самовольщиков по двое в канцелярию вызывал. Для ускорения карательного процесса. Мораль читал. Долго читал, да еще улыбался при этом, добродушно и как бы с горчинкой: что же вы, мол, ребята, я к вам - со всей душой, а вы меня подставляете? Сучара! Бдительность усыплял таким образом, а потом посердке фразы как вдруг фуякнет по едальнику кулачищем своим дубовым. Помню, Брянцу не повезло. У Степанова в канцелярии кровать железная стояла. С шишечками никелированными на спинках. Он на ней своих телок дрючил. Много их у него было. Наверное, за год целый батальон телок через себя пропускал. Запрется на ключ в канцелярии, занавесит окно солдатскими одеялами и дрючит, и дрючит, и дрючит. А потом выйдет сияющим гоголем, телку до дверей казармы проводит, подойдет к дневальному, потянется с хрустом, подмигнет игриво и скажет: "Батальоны пррросят огня". ("Мираж")

Автор сего отдал стройбату шесть солдатско-курсантско-лейтенантских лет жизни и может засвидетельствовать правдивость каждой интонации приведённого здесь монолога. "Как будто бы сам сказал."
Не удержимся от соблазна воспроизвести ещё одну, стихотворную инкарнацию логиновского Lingua-таланта:

"На лбу у меня - отщепенца стигмат.
В кармане - мандат маргинала.
Из уст моих льется рассолистый мат,
Рука же строчит мадригалы.

Я славный наглец и приветливый хам,
Смышленый дурак на пригорке.
Прельщаю красивых, доверчивых дам
Нектаром густым "Мандрагорки".

Я маски меняю весь день напролет,
И так же - носки и костюмы.
Сегодня читаю "Чапаев и лёд",
А завтра - "Подросток и думы".

Порою мне мнится, что я фараон,
Порою - что я лишь песчинка.
А, может быть, жизнь - окольцованный сон,
В котором я след от ботинка.

Я сумрачный клиник и эголипсист,
Проклятьем тройным заклейменный.
И вскоре придет за мной таксидермист -
Сияющий и возбужденный."

Тут не только "форма", но и "содержание" изысканно-многослойное. Герой стихотворения образован, как дьявол, и дьявольски многолик. Подозреваем, что не только герою, но и автору знакомы эти фаустианско-мефистофельские состояния. Мы, кажется, превышаем все дозволенные пределы цитирования, но здесь тот случай, когда писателя можно характеризовать его же словами, или не характеризовать никак.
Но есть ещё третий Логинов, автор аналитического доклада-трактата "Европа против Америки". Перед нами взвешенное академическое сопоставление цивилизаций Старого и Нового Света с энциклопедической массой фактического материала в руках Логинов доказывает морально-гуманистическое превосходство первого над вторым и языческую безжалостность второго. Автор этих строк сроду ни в каких Америках и Европах не бывал, но если бы такая возможность возникла, он после логиновской статьи в Америку ни за что не поехал бы. Хотя бы из опасения столкнуться вот с этим:

"Сохранение множества варварских, архаичных, унижающих достоинство человека, неприемлемых для цивилизованного общества наказаний свидетельствует о том, что в системе правосудия США по сути царит правовое средневековье. Характерные примеры немыслимых для Европы судебных приговоров. Гленну Миллеру, фермеру из Иллинойса, осужденному окружным судом за совершение хулиганских действий, было предписано, среди прочего, вывесить перед своим домом плакат следующего содержания: "Осторожно! Здесь живет преступник!" Одна дама, привлеченная в Висконсине к судебной ответственности за незаконное получение социальной помощи, была приговорена судом к хождению по улицам с пришпиленным на спине плакатом: "Я воровала хлеб у неимущих." Совсем недавно двоих парней-хулиганов приговорили к позорному и нелепому наказанию: им предстояло переодеться в женские платья и пройтись в со-ровождении полицейских по центральной улице города. "А что б неповадно было!" - объяснял свое решение изобретательный судья. До этого тот же судья обязал других мелких хулиганов написать тысячу раз: "Я больше не буду этого делать". Но все эти человекосандвичи и трансвеститы по воле судебных дебилов - всего лишь вышитые ноликами цветочки на полотне обывательского мракобесия и причудливого угасания нравов. Согласно результатам многочисленных исследований до 70% выносимых в Америке смертных приговоров являются следствием судебных ошибок. Растянутое во времени ожидание казни напоминает поджаривание на сверхмедленном огне, а сама процедура приведения смертного приговора в исполнение в большинстве случаев равносильна изощренной изуверской пытке. По числу смертных казней США опережают только такие прогрессивные страны, как Китай, Саудовская Аравия и Иран. В 24 штатах допускается вынесение смертных приговоров несовершеннолетним." ("Европа против Америки")

Но мы превышаем уже не только дозволенные размеры цитирования, но и размеры самой статьи. Причиной тому всё то же. Невероятная, полифоническая многоли-кость Логинова-чиновника, писателя, философа, стройбатовца, набоковианца, романтика, циника и "Билли Ширза". Есть люди-человеки, а есть люди-явления, и Александр Логинов из их числа.

P.S. Чтобы автора этих строк не заподозрили в лести, скажу: незнаком с Логиновым ни заочно, ни тем более лично, в гости к нему в Швейцарию не собираюсь. (А, впрочем, не отказался бы).
http://litzona.narod.ru/serd_universal.html

Итальянская одиссея Александра Логинова
Не верьте до конца автору этих строк, когда он заявляет, что никаких книг, кроме Библии, цитатника Мао и "Пособия по ремонту квартиры собственными силами", давно уже не читает. Это, конечно, не совсем так.
Например, в последнее время он читает Александра Логинова, о чём и доложил в одной из предыдущих публикаций на страницах сего сайта ("Универсал из Женевы").
Но: не успел выбраться из его арогантского "стройбатовского" цикла в изысканно-многослойный "Почтовый роман", как погрузился в сюр и морок "Итальянского каприччио".
Есть писатели, которых решительно невозможно "пересказать своими словами", и автор "Каприччио" из их числа. Ну что прикажете делать с таким, например, абзацем:

"Ссохшийся в утлую лодочку листик каштана нервно скользил по лоснящимся шишкам каменной мостовой, лениво сползающей под гору в плотную сень примостившейся у подножья плюшевой кипарисовой рощи. Легкое колыхание распаленного предвечернего воздуха, задающее хитроумный рисунок исполняемому лодочкой танцу, морщило оловянной рябью прильнувшее к роще бирюзовое озеро и обдавало мартеновским жаром лица усталых и ошалевших от зноя туристов."

Если читатель "ЛитЗоны" думает, что нам пришлось долго выбирать, он ошибается. Мы просто взяли и процитировали начало первой страницы "Каприччио". А вот её (странички) конец:

"Оплошавший чревослужитель, живо состряпав на широкоформатном лице откровенно фальшивую гримасу раскаяния и сострадания, сноровисто расшаркался, когтисто подхватил джентльмена под локти и, нашептывая ему на ухо тривиальный набор любезностей и извинений, обходительно-неотвратимо повлек его в дышавший дубравной прохладой полумрак заведения."

Таково же и всё "Каприччио". Когда его герои открывают рот, они изъясняются только так или никак:

"/…/Два раза мы удостоили посещением лужайку музыкального фестиваля - пытались расслышать моего амстердамского друга, затерявшегося в составе хлипкого камерного оркестрика, а также однокурсницу Анны, которая в одиночку, с голыми по локоть руками отважно сражалась с диковатым, зубастым роялем. Все остальное время мы бесцельно шатались по городским лабиринтам и почти непрерывно болтали под всхлипы вязкой болотной водицы, катарсиса, а не ради накрутки бонусных цифр на счетчик социального статуса и престижа. По этой причине я успешно совмещал изысканный виолончельный курс с игрой на вульгарном басу в одной клубной рок-группе. Один из музыкантов нашего бэнда мелькал впоследствии в некогда популярной, интеллектуальной амстердамской команде "Фокус". Вы, Лаура, разумеется, о таком и не слышали. Известное дело, вечно голодный шоу-бизнес не хуже сатурнов и революций пожирает своих детей. У меня были предлинные волосы, шею резал пацифистский значок на суровом шпагате, из кармашка потертой джинсовой курки торчал манифест сорбоннских неокоммунаров. Ничего удивительного - на европейском дворе стояла эпоха разбрасывания булыжников... Прибыли мы в Венецию на обыкновенном поезде. Однако мне запомнилось уникальное, удивительное ощущение - замедляющий ход состав словно глиссер скользит по зеркальной озерной глади. За спиной у меня - непосильный виолончельный горб, в руках - дорожная сумка с парой рубашек и джинсов, кипой замызганных нотных сборников, книжкой Мэри Маккарти "Изучая Венецию", истпаковским спальным мешком (на случай, если придется спать прямо на дворцовой лужайке), пачкой легкого "Мальборо", загодя начиненной крепкими джойнтами."

"Магия слова" - вот как это называется. Александр Логинов владеет ею абсолютно. Процитирую, пожалуй, самого себя: "Читать Логинова нужно в час по чайной ложке. Слабым головам он вообще противопоказан: может поехать крыша."
Но что всё-таки происходит в "Итальянском каприччио"?
Ни-че-го. Происходит многочасовое сидение трёх собеседников за столиком веронского отель-ресторана, завершающееся, как уже было сказано, мороком и сюром. С какого-то момента начинаешь понимать, что начинаешь ничего не понимать. И в самом деле: так профессор всё-таки или не профессор этот загадочный Иштван Маттенлокк? Была всё-таки или не была Лаура в его номере? Что это за мистический кулон такой, что появляется везде и нигде, меняя даже свою материальную природу?
Три четвёртых объёма новеллы представляют собой разглагольствования Маттенлокка. Но говорит он чертовски интересно. Его монолог о путешествиях и путешественниках, которых на самом деле не существовало, или о Миклухо-Маклае, которого на самом деле выдумал товарищ Сталин - шедевр остроумия и эрудиции. Столь же интеллектуальны реплики метрдотеля и даже официантов. Мы становимся соучастниками эстетического перетирания между пальцами физической среды, окружающей героев. В изображении Логинова она оказывается невероятно насыщенной. Что мы видим перед собою, двигаясь по жизни или по улице? Так, ничего особенного, бесперспективный пейзаж: унылая чреда домов, такая же унылая чреда людей, редактор "ЛитЗоны" бредёт куда-то, попутный автобус подъехал. Мы садимся в него и погружаемся в анабиоз до конца автобусного или жизненного пути.
А у писателя не так. У него вместо глаз увеличительные стекла, в ушах локаторы, нюх, как у собаки. Улица для него сплошное переживание. Сколько тут блеску, красок, звону, какие поразительные люди и все разные! У одного на лице написано преступление, другой совершеннейший Скупой рыцарь, третья - стыдливая распутница, а вон на балконе пятого этажа кто-то в красном платочке сверкает белозубой улыбкой. Мгновение - и он уже там, чтобы посмотреть на самого себя с высоты и убедиться, что он неподражаем в своих ниспадающих штанах и сигаретой за ухом.
Мозги писателя устроены иначе, не так, как у нас, простых смертных. "Мышление образами", "художественное мышление" - вот как это называется. "Бессонница, Гомер, тугие паруса" – что за бред, какие паруса и при чем здесь бессонница? Вопрошающий крутит пальцем у виска, как вдруг его самого начинает трясти мелкой дрожью.
Но вот ты, читатель, ты хотел бы родиться писателем? Пишущий эти строки ни за что на свете. Пишущий их несчастлив ровно настолько, насколько гримаса судьбы подвигла его стать профессиональным филологом. Боже, а ведь кончал военно-морское училище, работал строителем на Чукотке, был краснощек, уверен в себе, блестел, как начищенный медный пятак и по утрам громко пел в туалете.
Но вот оказаться в "мире" Логинова не отказался бы. На фоне "приговщины" и "сорокинщины", охвативших современную литературу, его проза смотрится культурным заповедником. Новейший российский Парнас напоминает скорее резервацию, где сгрудились лишенцы всех возрастов и мастей. Здесь сексуально-филологический либертин, лауреат виртуальных премий им. Дурремара; невостребованный Америкой штатник; престарелый соискатель гонораров "Плейбоя"; концептуальный онанист и гомункулус Интернета; изобретатель какой-то "срамной прозы", а, впрочем, вполне военнопризывной лоботряс; и другие. Перестанем же, наконец, дурачить друг друга и редеющее читательское множество. Все это не литература или то, что перестало быть ею. Художественное произведение может быть эпатирующим, внеморальным, оно может быть, черт возьми, монструозно-гомосексуальным, но оно обязано быть художественным, иначе оно становится конгломератом cлов, солью без запаха, ерофеевской "Русской красавицей".
Логиновская проза лишена этих эпатирующих привкусов совершенно. Она, если так можно выразиться, психофизически чистоплотна. Она изысканна, аристократична, но нигде не порочна. А ведь первое то и дело соприкасается со вторым. Самый аристократический период русской литературы - это её "серебрянный" век. Ещё он называется декадентским. А что такое dekadanse в русском переводе? Совершенно верно, "разложение". Увы, художественный талант почему-то часто ходит в рискованной паре со всевозможными отклонениями от нравственно-психической нормы. "Длительное общение с российскими писательскими знаменитостями заставляет меня с горестью признать, что абсолютное их большинство были решительно гнусны, как личность", - бросил однажды в сердцах Белинский.
И действительно. Чем писатель талантливее, тем он невыносимее в жизни. Он истеричен, нарцистичен, подвержен загадочным фобиям и "арзамасским ужасам", нравственная гигиена у него отсутствует, его сексуальные пристрастия патологичны. Зачем Лев Толстой, образец морального здоровья, заставлял Пьера Безухова видеть гомосексуальные сны и намекал на кровосмесительную связь Элен и Анатоля Курагиных? Читая переписку Достоевского с женою, покрываешься краской стыда, при том, что "прюдствующая" Анна Григорьевна вычистила резинкой наиболее откровенные места из эротических откровений своего супруга. "Ночи на вилле" Гоголя написаны пером латентного гомосексуалиста. Жизнь Марселя Пруста, Джойса, Фолкнера, Хемингуэя - это ворох пороков и скверн. О Владимире Набокове и говорить не приходится. Прочитайте его "Аду или страсть" - а лучше не читайте: в моральном плане это порнография и запредельный блуд.
Но при чём здесь наш фигурант? Совершенно верно, ни при чём. Он предпочитает здоровый образ художественной жизни. Он даже не фриволен. У него эротика иного рода - "эротика текста". Прецизионная выверенность каждого грамматического знака, милимикронная сбалансированность композиции, волны смысловых резонансов по всему тексту, снайперская точность метафор - вот что вызывает почти тактильное наслаждение. Это же надо придумать такое:

"В проеме парадного входа изящно корчился человеческий силуэт."

Или:

"Зловещая кавалькада извивалась исполинской рубиновой анакондой по трепетавшему в ужасе Булонскому лесу".

Но мы опять ударились в цитирование. Оборвём его вот каким роковым вопросом: а сколь многочисленной может быть читательская аудитория у такого автора? И горестно констатируем: исчлисляемой двузначной цифрой.
Ваш покорный слуга сделал всё, от него зависящее, чтобы это число увеличилось, и выключает компьютер.
http://litzona.narod.ru/serd_loginov.html

Упрямец из Лос-Анжелеса
Поэт-бизнесмен - возможно ли такое? Казалось бы, первое начисто исключает второе, и наоборот. Но есть исключения из любого правила, и фигурант нашего очерка - из их числа. Ваш слуга почти беспрерывно "жюрит" на всевозможных литературных фестивалях. Недавно он отстоял очередную судейскую вахту на портале "Чего хочет автор". Читатель "Южного города", наверное, знает, что это такой многоэтажно--многоконкурсный "нон-стоп" с десятками, если не сотнями соревнователей. Написав на экспонаты "Открытого финала" невообразимое количество рецензий, автор сего обнаружил, что комплиментами он наградил только двенадцать из них. Каково же было его удивление, когда после обнародования результатов выяснилось, что шесть его критических панегириков адресованы одному и тому же человеку.
Писателями и особенно поэтами в наше время становятся не благодаря, но вопреки здравому смыслу и житейским обстоятельствам. Собственно, они уже рождаются со страстью удвоения себя в слове. Но одни только из этой страсти и состоят, превращая жизнь своих родных и домочадцев в сплошную муку, единицы же ухитряются компенсировать свой "священный недуг" ещё и иными, житейскими способностями и талантами. Первых ваш слуга рефлекторно обходит за три квартала, вторых вдвойне уважает. Достоевский, например, являлся редактором и издателем двух журналов, а о Некрасове и говорить не приходится; тот был деловаром и капиталистом, каких свет не видывал. И даже Гумилёв, изысканно-тонкоперстый Николай Гумилёв подвизался благополучным чиновником при Академии Российских Наук.
Но при чём здесь Анатолий Берлин? При том, что он в этом смысле вообще уникален. Его биография - сначала ленинградский слесарь-трудяга, потом плотник на целине, потом студент и выпускник технического вуза, начальник конструкторского отдела Путиловкого завода, преподаватель, диссертант, диссидент, подпольный бизнесмен и, наконец, эмигрант.
Но послушаем его самого, пожалуй:

"В те годы эмиграция была равносильна предательству: друзья боялись общаться, даже звонить по телефону, который прослушивался. В 39 лет отбыл в неизвестность — много ли информации до нас доходило? Прибыл в Лос-Анджелес с $20 долларами в кармане. Семья. Сразу впрягся в работу. Без подробностей и опуская стандартные трудности: через полтора года — ГИП в компании «Walt Disney» /…/ Далее, сменив около дюжины работ, закончил свой славный инженерный путь Директором инженерной службы в компании, работавшей на космос но программе «Титан». /…/ Умудрился дать возможность своей жене подтвердить диплом врача (более пяти лет между инфарктом и сумасшедшим домом); выучить сына — прекрасного человека, одного из ведущих адвокатов Лос-Анджелеса в своей области; помочь своей бывшей семье переселиться в Штаты, где моя дочь стала врачом - гастроэнтерологом; построить и вести успешный бизнес и т. д. и т. п."

Каково, читатель? Согласимся, тут нет ни йоты из того, что заставило бы заподозрить в этом прагматике ещё и служителя муз и граций. И тем не менее:

Последний троллейбус по улице мчит...
Щемящая нежность уснула в ночи.
Ты боль мою песней прощальной залей,
Троллейбус последний, последний троллей...
Арбат, мой Арбат земляка потерял.
Здесь Моцарт на старенькой скрипке играл,
Здесь Прошлое стало ясней и ясней...
Троллейбус последний, последний троллей...
Всю ночь до рассвета кричат петухи
О том, что сиротами стали стихи,
Земля еще вертится — в сговоре с ней
Троллейбус последний, последний троллей...
Надежды оркестрик и Ленька Король...
У лирика в сердце булатная боль.

Честное слово, сам Булат не отказался бы подписаться под такими стихами.
Или вот, например:

Вот идет эфиопка -
как пантеры шаги.
Мягко движется попка
на вершине ноги.

По возрасту ваш слуга уже как бы и не имеет права восхищаться этим фривольным "Мягко движется попка на вершине ноги", но как, чёрт возьми, снайперски увидено и описано!
Устроив такое познавательное путешествие по прелестям "Чёрного цветка", автор нигде, однако, не впадает в анатомические буквальности.

У подножия шеи
наливные плоды -

- и далее, и рискованно далее (и ниже), но с неизменным поэтическим тактом:

Света блики и тени
в очертаньи пупка,
На изгибах коленей,
в пирамиде лобка.

Завершается стих совершенно блистательным, целомудренно-преклонённым

Образ примы Гарема
южной ночью возник:
черной масти богема -
вдохновенья родник.

Честное слово, преисполняешься белой зависти к автору, сумевшему вот так увидеть и описать красоту случайно и на мгновение промелькнувшей перед его глазами "примы Гарема". А о чём говорит случай, когда попытка отрецензировать произведение приводит к тотальному цитированию самого произведения? Только о его талантливости и исчерпанности всех художественных смыслов им самим. В стихотворении "Чёрный свет" нет ни единого образа, строки, рифмы, метафоры, к которым можно было бы критически прицепиться. Шесть с плюсом по пятибальной системе!
Но и это не предел берлиновых инкарнаций. Он ещё и пушкинист, и автор поэмы "Пушкин", переведённой им же на английский язык и великолепно изданной "as a souvenir for the participants of the celebration of Alexander Sergeevich Pushkin's 200-th Birthday at Carnegie Hall, New York, USA.
Вот так, Нью-Йорк и Карнеги Холл, не больше ни меньше.
А вот перечень его творческих реквизитов:

Член Международного ПЕН-клуба
Член Международного Совета Клуба «ИнтерЛит»
Мистер «ИнтерЛит» 2002
Лауреат Международного литературного конкурса "Вся королевская рать"
Победитель Первого Международного поэтического конкурса «Золотая номинация»
Диплом «Признание Мэтра» Литературного Портала «Что хочет автор»

К двум последним инкарнациям приложил руку ваш покорный слуга и не жалеет об этом. Когда же он узнал о прочих ипостасях этого парохода и человека, то тем более возгордился собою. Бог и природа отпустили Анатолию Берлину немеряное количество килограммов витальной энергии. Таких называют "человек-оркестр". "Чтобы писать, нужно страдать" - гласит почти фольклорная мудрость. Единственное страдание Берлина заключается в том, что его писания недостаточно талантливы, но это не завистливое, а такое самокритичное страдание, что тоже делается трогательно-симпатичным.
Каждая, даже положительная, но уважающая себя рецензия должна содержать толику дёгтю. Но здесь тот случай, когда испытываешь к автору столь безусловную симпатию - и как к поэту, и как человеку, что хочется встать и приложить руку к собственной, далеко не столь универсально-талантливой голове.
Источник

Музыкальное

Ей-Богу, ваш покорный слуга в жизни не читал более доброй книги. В нынешнем углекислом литературном пространстве она смотрится белой вороной. Ну, и что? Чёрных ворон там сегодня и без неё предостаточно.
Речь идёт о мемуарах Маргариты Волковой-Мендзелевской, посвящённых собственной матери. Вот, тебе, читатель, приходило когда-нибудь в голову написать восхищённый панегирик своим родителям? Видишь, ты смущённо задержался с ответом. А Волкова-Мендзелевская и написала, и издала. И сумела удвоить в слове не только каждый шаг и день жизни своей матери, но извлечь на читательскую поверхность целую атлантиду человеческих существований. Честное слово, книге можно присвоить минвузовский гриф "История советского музыкального искусства" и рекомендовать в качестве учебного пособия. Десятки, если не сотни персонажей, прецизионная фактография, тщательно прописанные интерьеры и портреты ведущих деятелей сов-муз-культуры - и всё это с симпатией, или во всяком случае без той ехидно-разоблачающей интонации, которая почти обязательна в сегодняшней мемуарной литературе о советском прошлом. Иногда, впрочем, в книге встречаются трюизмы типа "лживая советская действительность", но они побеждаются её общим жизнеутверждающим пафосом.
Ну, вот, например:

«У нас в доме было несколько одушевлённых и неодушевлённых реликвий:
1. Профессор Генрих Густавович Нейгауз, у которого мама оканчивала консерваторию и чей портрет всегда висел в том классе, где мама работала.
2. Святослав Теофилович Рихтер — гениальный пианист двадцатого века, — с которым мама вместе училась, тесно общалась в годы учёбы и очень этим была горда. Она поклонялась ему и считала его лучшим пианистом века. Портрет С.Рихтера всегда стоял на нашем рояле. В доме у нас был культ Рихтера.
3. Московская консерватория, её alma mater, перед которой она благоговела, которой восхищалась и считала лучшей консерваторией мира.
4. Москва. Этот необыкновенный город, который сформировал и обогатил мою маму, подарил ей счастливую возможность окунуться в необыкновенную музыкальную атмосферу и радость общения с многими прославленными музыканта-ми. Она считала, что Москва — это музыкальная Мекка мира.
5. Книга Г.Г.Нейгауза «Об искусстве фортепианной игры». Она всегда лежала открытой на маленьком столике у рояля. Мама знала её наизусть, но постоянно продолжала читать».

Или вот, например:

Счастливое московское студенчество 30-х–40-х годов! Будущая наша замечательная музыкальная элита. Я назову некоторых маминых консерваторских друзей и приятелей, с которыми она тесно общалась в те годы: Яков Зак, Теодор Гутман, Аза Аминтаева, Мариэтта Азизьбекова, Виктор Родович, Лина Просыпалова, Лина Винокур, Аля Ширинская. Евгений Крестинский, Ирина Дубинина, Анатолий Ведерников, Арно Бабаджанян, Назиб Жиганов, Леонид Живов, Евгения Сейдель, Ев-гения Кулакова, Мария Штильман, Наум Штаркман, Борис Алексеев, Дмитрий Блюм, Евгения Калинковицкая, Леонид Зюзин, Софья Хентова, Ирина Цветаева, Татьяна Кравченко, Вера Хорошина, Николай Братенников, Борис Скобло, Вален-тин Берлинский, Евгений Рацер, Элла Альтерман, Нина Бенатян, Исаак Кац, Павел Месснер, Галина и Юлия Туркины, Абрам Литвинов, Лия Шварц и многие-многие другие.

И так о каждом или почти о каждом фрагменте культурной жизни советской атлантиды. Но особенно поражают отклики о творчестве горячо любимой мамы, собранные авторессой со всех концов земного шара. Они занимают едва ли не треть мемуаров. Кого здесь только нет! Россия, Белоруссия, США, Германия, Голландия, Израиль. Воспроизведено буквально всё, что когда-нибудь где-нибудь сказал доброе слово о героине мемуаров. Перечислены их имена, охарактеризованы их собственные пути в искусстве - с неизменными суффиксами в превосходной степени.
Ваш слуга от музыкальной жизни бесконечно далёк. Его эрудиция в этом смысле равна нулю. Но именно поэтому прочёл и даже перечёл книгу Маргариты Волковой Мендзелевской с неослабевающим интересом. А потому что помимо специфически "музыкологического" она наполнена ещё и обильным "человековедческим" материалом. "Людям музыки" там уделено не меньше внимания, чем самой музыке. Боже, как всё-таки, оказывается, своеобразна, ни на какую другую не похожа эта среда! Какие инди-видуальности, какие характеры её складывают! На основании прочитанного рискну утверждать, что писательский парнас, где вот уже несколько десятилетий имею пребывать, не даёт такой богатой палитры человеческих отношений. Там властвуют ревность и зависть. Наличествуют они, конечно, и в мемуарах Волковой-Мендзелевской, но в исчезающе малой пропорции.
Теперь что касается собственно литературных достоинств книги. Чувствуется, что автор совершенно не в курсе новейших писательских технологий и вообще от профлитературной тусовки далек так же, как от музыкальной - автор этих строк. Хорошо это или плохо? В случае Мендзелевской - хорошо. Для неё главным было сплести венок любимому человеку, а для этого знания литературной коньюктуры не требуется. Мы не найдём в книге никаких новомодных сюжетно-стилистических изысков, никакого сорокинско-ерофеевско-приговского сюра, она написана чистоплотным, "человеческим" языком и адресована… Вот именно, кому она адресована? Нам кажется, автор не задавался таким вопросом. Зато получилось предельно искреннее и именно этим интересное повествование о жизни отдельного человека в контексте эпохи. И какое жизнедышащее! Ну, посудите сами:

«Проснувшись следующим утром в плацкартном вагоне плохо отапливаемого поезда, дедушка и мама вышли на платформу и влились в стремительный вокзальный поток большого столичного города. Озорные крики розовощёких продавщиц, бойко торгующих горячими пирожками, колоритные цыганки в широченных цветастых юбках с маленькими детишками на руках: «Погадаю! Предскажу судьбу!», толчея, невидимый громкий голос «справочного бюро», вещавший из всех репродукторов, куда и когда уходят или приходят поезда, кто и где потерялся, кто и где кого-то ожидает. Бегущие носильщики, расталкивающие людей своими нагруженными телегами, запах паровозных топок, гудки, смех, крик, песни! Тысячи слов и звуков слились в неповторимое разноцветное многоголосье Белорусского вокзала. Всё двигалось, журчало, переливалось, создавая ни с чем не сравнимый, красочный живой человеческий калейдоскоп. Огромные здания, рядом с которыми ощущаешь себя букашкой, разноцветные трамваи, расползающиеся по всему городу. Бегущие, куда-то спешащие люди. И грохочущее метро! Боже! Движущаяся лестница! Надо быть осторожней! Быстрее на неё вскочить, быстрее соскочить. А красота подземных станций! Как всё это было ново, необычно, волнующе! Москва жила своей стремительной, яркой, кипящей и сложной жизнью. Девушка из провинции волею судьбы влилась в этот ни на что не похожий вихрящийся водоворот».

Мастерская литературная зарисовка, не так ли? "Как будто бы сам написал". Честное слово, если бы Белинский был жив, посоветовал бы ему включить это место в свои знаменитые "Физиологические очерки" о таких же вот разночинных углах и уголках России.
И таких сценок-зарисовок в книжке Волковой-Мендзелевской множество. Повествование о музыке и матери постоянно перемежается повествованием о времени и стране. Все эти житейские одиссеи описаны с непременным и равноправным вниманием. Воспроизведена автобиографическая вертикаль нескольких поколений семьи Мендзелевских. Их многотрудные судьбы тоже перетёрты в пальцах уважительной авторской памяти.
Но главное в мемуарах (и в жизни мемуаристки) всё-таки музыка:

«Когда спрашивают, в каком возрасте меня стали учить играть на рояле, всегда трудно ответить. Если говорить правду, то, скорее всего, с моего зачатия. Любое пространство, где находилась моя мама, было всегда заполнено музыкой. С первых секунд своего существования я была погружена в прекрасный мир звуков, ибо каждая клеточка маминого тела жила им. Помню, что она будила меня, вместо будильника, музыкой, и засыпала я после обязательного маминого вечернего концерта, дававшегося специально для меня вместо привычной для детей сказки. Ут-ром звучали обычно в её исполнении Полонез ля-бемоль мажор Шопена, «Порыв» Шумана, главная тема из концерта си-бемоль минор Чайковского, «Спортивный марш» Дунаевского и другая музыка энергичного характера. Ежедневный мамин вечерний концерт длился минут двадцать-тридцать. Самыми любимыми моими вещами были прелюдии ми-бемоль минор и си-бемоль минор из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Лунная соната», финал сонаты № 17 и Багатели Бетховена, Вечерняя серенада Шуберта, ноктюрны (их мама играла почти все), вальсы, мазурки, прелюдии, экспромты, Баллада соль-минор, отрывки из фортепианных концертов Шопена, Утешения, вальсы, этюды «Шум леса», Ре-бемоль мажорный, «Хроматический», «Погребальное шествие», отрывки из рапсодий и концертов Листа, фрагменты сонат и фортепианного концерта Шумана, «Элегия», «Баркаро-ла», этюд соль-минор, прелюдии соль-мажор из ор. 23, соль-диез минор из ор. 32, Музыкальные моменты (особенно помню ми-минорный!), отрывки из фортепиан-ных концертов Рахманинова. А также произведения «лёгкого» жанра, любимого мамой: «Колыбельная Светланы» из кинофильма «Гусарская баллада» Т. Хренникова, «Лунный вальс», «Школьный вальс», «Как много девушек хороших» Дунаевского, песни военных лет — «Катюша», «Синенький скромный платочек», «Вечер на рейде», «Бьётся в тесной печурке огонь», «Жди меня, и я вернусь»; старинные русские романсы — «Гори, гори, моя звезда», «Я встретил вас», «Только раз бывает в жизни встреча», цыганские романсы «Цыганская венгерка», «Две гитары», «Цыганочка» и многое другое. Мамин репертуар был весьма обширен и постоянно обновлялся. Я слушала со слезами на глазах, с комком в горле, ни за что не хотела спать, просила ещё и ещё играть. Порою этот концерт продолжался и час, и более. Мама теряла счёт времени, забываясь в музыке, и не могла остановиться. С сожа-лением я отворачивалась к стенке, когда музыка стихала, но заснуть сразу не могла. В голове звучали чудесные мелодии, переплетались кружевные звуки, рождённые колдовством маминых рук».

Мы, кажется, преступаем все дозволенные пределы цитирования, но здесь тот случай, когда "умри Денис, а лучше автора не напишешь". Ну что прикажете делать с тким, например, изощрённо-образным музыкально-метафорическим отрывком:

«— Посмотри, в природе нет ничего одинакового. Похожее — да, но не абсолютно повторяющееся. Так и в музыке! Ты должна найти разнообразие везде, где есть угроза однообразию. Например, первая мелодическая реплика в правой руке. Она встречается много раз, а потом ещё в точно повторяющейся репризе. Найди в ней сама разные интонации. Например: всё только в пиано, или общее crescendo с первой ноты до последней, или небольшое crescendo к третьей доле, а потом оно как бы истаивает в четвёртой доле. Поищи сама, найди, может быть, ещё и другие варианты звучания этой фразы. В средней части та же проблема: три почти одинаковых эпизода. Найди в них различие. Тебе помогут и динамика, и темповая свобода, и пе-даль. Ты можешь прибегнуть и к ritenuto, и к accelerando, и к неожиданным цезу-рам. Но надо, чтобы всё было гармонично. Если где-то ускоряешь, нужно найти места, где ты «отдашь» назад, чтобы темп в сумме остался прежним. Так сохраняется стройная форма. Обилие бесконтрольных замедлений и ускорений разрушают её.
…Вначале твоя первая октава соль-диез звучит жидко. Возьми сначала педаль, открой демпфера. А теперь играй. Слышишь, какое объёмное форте? И не надо напрягаться, звук утрировать. Все струны открыты, и обертоны помогают тебе.
…Как бы ты хорошо ни играла мелодию, главное здесь — левая рука, её поддержка. Бас — гармоническая основа, без него всё рушится. Представь себе дом без фундамента — он упадёт. Так и в музыке. Бас и арпеджированный аккомпанемент кружевом опоясывают мелодию. И без этих важнейших помощников она звучит одиноко и сиротливо.
…В средней части — Largo — обрати внимание на лиги в мелодии. Следуй им — они придают особую выразительность. Шопен хотел именно так разделить мелодию — это своеобразное средство выразительности.
…Педаль — большой помощник. Но надо уметь ею пользоваться. Играй сначала в очень медленном темпе, когда начинаешь работать с педалью. Меняй её на каждый бас новой гармонии. Остановись, убедись, что бас попал на педаль, что всё звучит чисто, потом играй дальше. Не жалей на это времени. Это не механическая работа, здесь задействованы уши — «тонкие» уши облагораживают педаль, они залог успеха».

Талантливый текст, правда? Даже автор этих строк, которому слон на ухо "с момента зачатия" наступил, кое-что понял. А ты, читатель?
Но каждая уважающая себя рецензия должна содержать в себе ложку дёгтю. Не будем отступать от традиции и констатируем, что продолжением несомненных достоинств книги Маргариты Волковой-Мендзелевской являются столь же огорчительные её недостатки. Восхищённые интонации, возникающие одновременно с появлением на сцене очередного персонажа, начинают в конце концов надоедать. Повторяем, этих персонажей сотни. В какие-то моменты мемуары превращаются в подобие телефонной книги под названием "Музыкальная Москва". Н. И. Степанцова, автор "Предисловия" к мемуарам, выразилась в этом смысле неожиданно точно: "/…/Раскрываются стра-ницы блистательной, бьющей ключом, столичной московской жизни конца 30-х - 40-х годов, а также 60-х и 70-х, с мельканием знаменитых имен и образов: Э.Гилельса, Я.Зака, Г.М.Когана, Т.Кравченко, Я.Мильштейна, М.Ростроповича, Я.Флиера В.Берлинского и многих других".
Вот именно, "с мельканием" и, вот именно, "и многих других". Стремление никого не забыть, всех похвалить сыграло с мемуаристкой злую шутку. Похвалы становятся вынужденно однообразными, их эффект аннигилируется, перестаёт восприниматься.
…Влив обещанную ложку дёгтю в бочку мёду, завершим на этом свою небольшую рецензионную минидиссертацию.
Маргарита, из далёкого Львова - искренний привет!
Источник

Сердюченко

 
www.pseudology.org