| |
|
Роман Борисович Гуль
|
Я унес Россию. Апология русской эмиграции
Том 3. Часть 9
|
Томас Витни
Томас Витни, большой друг “Нового журнала”, помогал и помогает журналу уже
многие десятилетия. Не было бы Т. Витни, не было бы “Нового журнала”.
Витни собрал исключительную русскую коллекцию. Некоторые, работавшие в его
библиотеке, архиве и музее, естественно, полагали, что его коллекция обязана
тому, что Т.Витни с 1944 по 1953 год прожил в СССР, работая там как советник
по экономическим вопросам при американском посольстве в Москве. Но это
заблуждение. Основная масса материалов коллекции приобретена им на аукционах и
у частных лиц — в Нью-Йорке, Лондоне, Париже и других центрах Запада.
В коллекции Т. Витни множество русских книг, картин и рисунков русских
художников, скульптура, периодические зарубежные и советские издания, частные
литературные и политические архивы и многое другое, связанное с культурой
России. Все материалы коллекции, главным образом, связаны с XX веком русской
культуры. И собиратель старался представить этот период русского творчества с
возможной полнотой.
Очень хорошо в коллекции представлена живопись русского авангарда. Но есть
ценные работы и русских художников “традиционалистов”, как, например,
И.Репина. В кн. 141 “Нового журнала” я поместил статью художника Сергея
Голлербаха о собрании картин этой коллекции. Многие эти картины, если б они
были в России, украсили б собой русские музеи. Кроме живописи и скульптуры в
музее хорошо представлены русские писатели, как эмигранты, так и писатели,
никогда не покидавшие Россию и СССР. Надо сказать, что вряд ли где-нибудь на
Западе есть второе такое частное собрание материалов по русской культуре.
Разве в Париже, в коллекции такого же друга русской культуры, профессора Рене
Герра.
В библиотеке Томаса Витни больше десяти тысяч книг, и все они
каталогизированы. Среди этих книг есть специальные подборы книг по русской
истории, по истории компартии СССР, по русской внешней политике, по русской
экономике. Но все же наиболее полно представлена художественная литература.
Много книг по истории литературы, по истории искусства, театра, кино и музыки.
Русская эмигрантская литература представлена чрезвычайно полно. Есть очень
редкие книги. Множество книг с автографами. Ценны в библиотеке редкие подборки
брошюр. Здесь брошюры политической эмиграции XIX и XX веков (особенно богато
представлена партия социалистов-революционеров). Ценна подборка брошюр и
журналов по русскому авангарду.
Дореволюционная периодическая печать представлена комплектами журналов — “Мир
искусства”, “Искусство”, “Старые годы”, “Золотое руно”, “Аполлон”. Имеются
полные комплекты таких зарубежных журналов, как “Современные записки”, “Путь”,
“Новый журнал”, “Русские записки”, много книг журнала “Воля России”. Есть
комплекты советских и зарубежных газет начиная с 1960 года. Таких, как
“Правда”, “Известия”, “Литературная газета”, из зарубежных — “Новое русское
слово” и “Русская мысль”. Очень полно представлена русская зарубежная
периодика за двадцатые, тридцатые и сороковые годы. Сюда вошла замечательная
коллекция покойного Конст.Солнцева, собиравшего ее долгие годы.
Хранится в библиотеке Т.Витни архив А.М.Ремизова. В нем, между прочим, есть
дневник А.М., который он вел день за днем с 1922 по 1948 год. В архиве
Ремизова много ценных писем русских писателей, адресованных как ему, так и его
жене С.П.Довгелло. Среди них письма Б.Пильняка, К.Федина, Ф.Гладкова,
И.Эренбурга, А.Аросева, Иванова-Разумника. Среди других личных архивов в
библиотеке Т.Витни хранятся архивы профессора А.Анцыферова, К.Солнцева,
В.Диксона, К.Парчевского, В.Зензинова, Р.Гуля. Хранится часть архива Союза
русских писателей и журналистов в Париже. Есть политический архив
К.А.Столяровой из Женевы, в котором — письма дореволюционных лет Ю. Мартова и
Ф. Дана, одно или два письма Троцкого, есть и одно письмо, по всей вероятности
написанное Лениным.
В музыкальном отделе коллекции много ценных пластинок и записей русской
музыки. Есть русские палехские вещи, есть старинные серебряные бокалы и
прочее.
Ценнейшей частью русского собрания Т.Витни является, конечно, его коллекция
живописи. Тут — иконы с пятнадцатого до девятнадцатого века. И много работ
известных русских художников двадцатого столетия: Ларионов, Гончарова,
Розанова, Попова, Клюн, Малевич, Филонов, Габо, Валентин Серов, Репин, Бакст,
Петров-Водкин, Татлин, Родченко, Архипов, Добужинский, Кандинский, Малявин и
много других. Из современных художников представлены своими работами Эрнст
Неизвестный, Сергей Голлербах, А. фон Шлиппе, Анатолий Зверев, Вейсберг,
Эллинсон, Галанин, Межберг и другие.
Томас Витни, собственник этой замечательной коллекции, рассматривает свое
собрание как памятник русской интеллигенции двадцатого века, которая, как он
говорит, “так много страдала и так много дала миру”.
Джордж Кеннан
Джордж Кеннан — внучатый племянник другого Джорджа Кеннана, известная книга
которого “Сибирь и ссылка” (1891), переведенная на многие языки, получила в
свое время международное признание. Джордж Кеннан родился 16 февраля 1904 года
в штате Висконсин. По отцу предки его были выходцами из Ирландии (начало XVIII
века), мать — норвежка.
Мы не знаем, что было толчком к глубокому интересу и любви Джорджа Кеннана к
России. Может быть — путешествие туда его предка, автора “Сибири и ссылки”? Во
всяком случае вся политическая, общественная и писательская жизнь Джорджа
Кеннана-младшего оказалась связана с Россией и ее культурой. Об этой “любовной
связи” сам Дж.Кеннан в своих мемуарах говорит так: “Вот уже больше двух
десятилетий, как Россия у меня в крови. Есть у меня какое-то таинственное к
ней влечение, которого я не могу объяснить даже самому себе”.
Дж.Кеннан окончил Принстонский университет и Школу современных восточных
языков в Париже, где изучал русскую историю и русский язык у знаменитого
руссоведа профессора Поля Буайе. Позже Дж.Кеннан посещал Восточноевропейский
семинар Берлинского университета, где курс русской истории преподавали
профессор Гётч и профессор Штелин. Свою дипломатическую службу Кеннан начал в
1927 году в двадцатитрехлетнем возрасте. Сначала он был американским
вице-консулом в Таллине, потом секретарем американской дипломатической миссии
в Риге. А когда в 1933 году были установлены дипломатические отношения между
США и СССР, Дж.Кеннан был назначен в Москву, став одним из ближайших
помощников американского посла Вильяма Буллита.
Служба в американском посольстве в Москве — до, во время и после Второй
мировой войны — дала Дж.Кеннану, превосходно владеющему русским языком,
возможность непосредственно видеть советскую действительность. В 1947 году
Кеннан был назначен на ответственный пост председателя образованного при
американском Министерстве иностранных дел Комитета по планированию внешней
политики США. А с 1949 года занимал должность советника при Государственном
секретаре (министре иностранных дел). В 1951 году президент Трумэн назначил
Кеннана американским послом в Москве. Но — человек большой духовной культуры и
в то же время зоркий дипломат, прекрасно знавший русский язык, Джордж Кеннан
на этом посту довольно скоро вызвал неудовольствие советского руководства и
был объявлен им “персона нон грата”. В момент этого “акта” Дж.Кеннан был в
Берлине. Следуя своей “неандертальской” дипломатии, советское руководство даже
не позволило ему приехать в Москву за его семьей. В 1961 году Дж.Кеннан
занимал пост американского посла в Югославии, на котором оставался недолго.
Последующие годы Джордж Кеннан жил в Принстоне, посвятив себя научной,
литературной и общественной работе. Здесь он написал двухтомные “Мемуары”
(1967 и 1972) и несколько капитальных трудов по истории взаимоотношений США и
СССР. За эти годы Кеннан занимал ряд ответственных должностей, так или иначе
связанных с Россией. Он был председателем Фонда свободной России,
консультантом при Фордовском фонде, по его инициативе было создано русское
“Издательство имени Чехова”, выпустившее множество ценных русских книг. Не
могу не упомянуть, что именно Джордж Кеннан очень помог бежавшей на Запад
Светлане Аллилуевой. До сего дня Кеннан состоит профессором Принстонского
института научных исследований.
С радостью (и даже с гордостью) могу сказать твердо и уверенно, что Джордж
Кеннан является большим другом “Нового журнала”. В кн. 115-й мы напечатали его
статью о знаменитой книге А.И.Солженицына “Архипелаг ГУЛАГ”. А сейчас мне
хочется привести хотя бы несколько цитат из статьи Дж. Кеннана “Америка и
русское будущее”, появившейся в 1951 году в кн. 26 “Нового журнала”. Несмотря
почти на двадцатипятилетнюю давность этой статьи, мысли Дж. Кеннана,
высказанные в ней (по-моему) и современны и, может быть, даже злободневны.
Кеннан пишет: “Сила того негодования, с которым американцы отвергают воззрения
и способы действий нынешних кремлевских правителей, уже сама по себе ясно
указывает на их горячее желание видеть в России появление других воззрений и
другого порядка, резко отличного от того, с чем нам приходится иметь дело в
настоящее время. Позволительно, однако, задать вопрос: есть ли в наших умах
отчетливое представление о том, в какие формы должно вылиться это новое
русское мировоззрение, каким должен быть новый русский порядок и как мы,
американцы, можем содействовать их установлению?..”
“Признавая, что форма правления является внутренним делом России и допуская,
что она может резко отличаться от нашей, мы одновременно имеем право ожидать,
чтобы выполнение функций государственной власти не переходило ясно начертанной
границы, за которой начинается тоталитаризм. В частности, мы имеем право
рассчитывать, что любой режим, который будет претендовать на преимущество
перед теперешним режимом, воздержится от применения рабского труда как в
промышленности, так и в сельском хозяйстве. Такое требование имеет свое
основание: основание еще более веское, чем то моральное потрясение, которое мы
испытываем при виде отталкивающих подробностей этого рода угнетения. Когда
режим становится на путь порабощения своих собственных трудящихся, он вынужден
поддерживать такой огромный аппарат принуждения, что появление железного
занавеса следует почти автоматически. Никакая правящая группа не захочет
признаться в том, что она может править своим народом, только обращаясь с ним
как с преступниками. Отсюда возникает тенденция оправдывать политику угнетения
внутри страны ссылками на опасности, грозящие ей со стороны порочного внешнего
мира. При таких условиях мир должен изображаться как в высшей мере порочный —
вплоть до карикатурных пределов. Менее сильные средства здесь помочь не
могут...”
“... Нигде на земле огонек веры в человеческое достоинство и милосердие не
мерцал так неровно, сопротивляясь налетавшим на него порывам ветра. Но этот
огонек никогда не угасал; не угас он и теперь даже в самой толще России; и
тот, кто изучит многовековую историю борения русского духа, не может не
склониться с восхищением перед русским народом, пронесшим этот огонек через
все страдания и жертвы.
История русской культуры свидетельствует о том, что эта борьба имеет значение,
выходящее далеко за пределы коренной русской территории; она является частью,
и притом исключительно важной частью, общего культурного прогресса
человечества. Чтобы убедиться в этом, стоит только посмотреть на уроженцев
России и людей русского происхождения, проживающих в нашей среде, — инженеров,
ученых, писателей, художников. Было бы поистине трагично, если бы под влиянием
возмущения советской идеологией и советской политикой мы превратились бы в
соучастников советского деспотизма, забыв о величии русского народа, потеряв
веру в его гений, в его способность творить добро и сделавшись врагами его
национальных чаяний. Жизненное значение всего этого становится еще более ясным
при мысли о том, что мы, люди западного мира, верящие в принципы свободы, не
можем одержать победу в борьбе с разрушительными силами советской власти, не
имея на своей стороне русский народ в качестве добровольного союзника...”
Я думаю, что даже эти цитаты из статьи Джорджа Кеннана “Америка и русское
будущее” отчетливо выражают его отношение (и говорят о его любви) к России и
русскому народу. А также говорят и о глубоком понимании им — вечной России.
Д.Н. Шуб
Умирал Д.Н.Шуб в полном сознании и перед смертью сказал, что хотел бы, чтобы
на поминальном собрании по-русски о нем сказал я...
Давид Натанович был не только известным публицистом, писавшим на еврейском
языке, он также был и русским публицистом, много писавшим с молодых лет
по-русски. Он любил Россию, русскую интеллигенцию, русскую общественную мысль
и русскую литературу.
Родился Д.Н. в местечке Поставы Виленской губернии, учился в Вильне и там
смолоду примкнул к революционному движению, став социал-демократом
(меньшевиком). В 1903 году он уехал за границу, жил в Лондоне, Париже, Женеве.
Встречался за границей почти со всеми видными тогда русскими эмигрантами
социал-демократами — Плехановым, Лениным. Потресовым, Засулич, Дейчем,
Мартовым и другими. В 1905 году Д.Н. вернулся в Россию и участвовал в первой
русской революции, оставаясь социал-демократом (меньшевиком). В эти годы он
был несколько раз арестован, сидел в тюрьме и, наконец, был сослан в Сибирь,
откуда в 1907 году бежал за границу и в начале 1908 года, впервые, приехал в
Америку.
Но будучи социал-демократом (меньшевиком), Д.Н. всегда был на самом правом
фланге меньшевизма. Почему? Да потому, что для Д.Н. не было более высокой
общественной ценности, чем человеческая личность и ее свобода. Д.Н. был
подлинный гуманист в самом глубоком смысле этого слова. Именно поэтому
покойный отталкивался с естественным отвращением от таких политических
персонажей, как Ленин, Троцкий, Сталин, из которых двух первых он лично знал,
а о Ленине написал едва ли не лучшую по объективности книгу, которая дала
Давиду Натановичу международную известность. Дала — по справедливости. Жаль
только, что эта книга Д.Н.Шуба о Ленине, переведенная на двадцать европейских
и азиатских языков, не вышла на русском языке. Об этой книге Д.Н. профессор
Михаил Карпович в “Новом журнале” писал так: “Главное достоинство книги
Д.Н.Шуба заключается в том, что она с непререкаемой убедительностью показывает
роковую необходимость развития ленинской политической стратегии и тактики,
всего его революционного замысла — в ту систему тоталитарной террористической
диктатуры, которая получила такое законченное выражение в руках его ученика и
преемника — Сталина”.
Этот примат свободы и человечности в общем мировоззрении Давида Натановича
делал его политическим другом не только правых социалистов, таких, как Бурцев,
Кускова, Керенский, но и русских либералов, как Милюков, Карпович и другие.
Будучи непримиримым ко всякому насилью, ко всякой диктатуре над человеком,
Д.Н. определял себя как демократического социалиста западно-европейского типа.
И не было ничего удивительного в том, что еще в годы Первой мировой войны он
отошел от марксизма и от официального меньшевизма. Д.Н. любил жизнь, любил
людей и был чужд всякого доктринерства.
И когда левые социалисты упрекали его в отходе от марксистской ортодоксии, он
на эти упреки так ответил в своем письме Льву Дейчу, пошедшему на
сотрудничество с большевиками. Это письмо Д.Н. опубликовано в его
воспоминаниях в “Новом журнале”. Он писал: “Да, Вы правы, мы все сильно
изменились за эти годы. Тяжелый урок войны и большевизма не прошел даром для
большинства наших товарищей, оставшихся за границей. Мы научились смотреть на
действительность более трезвыми глазами и оценивать события не с точки зрения
предвзятых формул и застывших догм, а исключительно с точки зрения
исторического опыта... При всей Вашей глубокой ненависти к "чекистских дел
мастерам", которыми для Вас являются все эти Троцкие, Зиновьевы, Бухарины и
Дзержинские, Вы все же продолжаете считать большевиков социалистами, хотя и
плохими, не совсем чистыми на руку. Вот в этом — корень наших разногласий...”
Большевиков Д.Н. социалистами не считал. Он считал их мошенниками и
преступниками. И в течение всех своих долгих лет боролся против них своим
оружием — пером публициста — ив еврейской и в русской печати, и в Америке и в
Западной Европе. За последние пятьдесят лет Д.Н. был постоянным сотрудником
почти всех русских зарубежных демократических изданий — “Заря”, “Дни”, “Новый
журнал”, “За свободу”, “Новое русское слово”, “Русская мысль”, “Мосты” и
другие. В “Новом журнале” Давид Натанович сотрудничал более чем тридцать лет,
с самого основания этого журнала.
Последней книгой Д.Н. на русском языке был сборник статей — “Политические
деятели России с 1850-х до 1920-х гг.” Эта книга заслуженно имела успех у
русских читателей, ибо Д.Н., как мало кто, был большим знатоком истории
освободительного и революционного движения в России. Его скрипты на эти темы в
течение долгих лет передавала радиостанция “Свобода”.
Как человек Д.Н. был исключительно добрым и отзывчивым. Конечно, у каждого из
нас всегда есть какие-то “враги”. Но у Д.Н. личных врагов, я думаю, не было. Я
знаю, что очень часто он оказывал помощь даже тем, кому, может быть, не
симпатизировал. Но по его философии — всегда лучше было сделать хорошее, чем
плохое.
Юлий Марголин. Полет в Израилъ
С Юлием нас связывала давняя дружба. Полувековая. Это — не пустое. В нашей
жизни таких человеческих отношений у всех нас немного. А они — как я всегда
думал и думаю, — самое ценное, что у нас есть. Познакомился я с Юлием в
Берлине в начале 20-х годов у его будущей жены Евы Ефимовны Спектор, которую
все друзья называли просто Вуся за ее на редкость отзывчивый, добрый характер,
за всегдашнее старанье кому-то помогать, кого-то опекать, не только друзей, но
даже просто всяких встречных-поперечных. Так вот, в скромной квартире жили две
закадычные подруги, Вуся и Тася, у них-то и была вечно нетолченая труба
друзей, очень молодых, начинающих литераторов — поэты Георгий Венус, Анна
Присманова, Вадим Андреев и многие другие. У них я и встретил впервые рыжего,
экспансивного, порывистого студента-философа — Юлия Марголина, который тоже
тут вечно пил чай, обедал, ужинал и, конечно, утопал в разговорах о
литературе, поэзии, политике и о много другом.
Тогда (и на всю жизнь!) характерно в Юлии было то, что он был человеком
совершенно без всяких масок: никакой игры расчета в нем не было (не говорю уж
о какой-нибудь хитрости, что в приложении к нему было бы просто смешно). В
Юлии жила полная душевная открытость, подкупающая веселость и некая
незащищенная детскость. И ни малейшего желания петь с кем-то “в унисон”. Уже
тогда он всегда был “сам по себе”.
В те годы Юлий окончил берлинский университет с званием доктора философии. И
вскоре женился на Вусе. Тогда же он начал писать. Мы оба с ним сотрудничали в
сменовеховской газете “Накануне”, впав в заблуждение, что нэп приведет
Советскую Россию к какому-то нормальному строю “трудовой демократии”, о
которой искренне писали публицисты сменовеховства — Устрялов, Ключников,
Лукьянов. За эту иллюзию о начавшейся “эрозии диктатуры” все они, по
возвращении на родину, заплатили жизнью. Устрялов написал в те годы блестящую
брошюру “Россия. У окна вагона”. Чекисты под видом “грабителей” удушили его
шнуром в сибирском экспрессе в купе вагона. Так ответила ленинско-сталинская
страна интеллигенту Устрялову, замечтавшемуся “у окна вагона”, глядя на “эти
бедные селенья, эту скудную природу”. Ответила бесшумно, не мокро. Лукьянова
же чекисты забили насмерть на допросе в Ухтпечлаге.
Заплатил своей жизнью за возвращение на родину и наш общий с Юлием друг,
талантливый поэт Георгий Венус, бывший белый боевой офицер, дроздовец, человек
чистейшей души. Через два-три года по приезде в Ленинград он погиб где-то в
Сызранской пересыльной тюрьме. После него осталась жена Тася (подруга Вуси) и
малолетний сын. Но органы власти, конечно, о них позаботились: их сослали
куда-то в Сибирь на поселение, “в страшную глушь, за Байкалом”. Все это были
встречи сменовеховцев с “трудовой демократией”.
Вскоре после свадьбы Юлий и Вуся уехали в Польшу. Была переписка, но неровная.
В мире наступали страшные времена. В Германии власть взял Гитлер. И, отсидев в
гитлеровском кацете Ораниенбург (Заксенхаузен) что-то около месяца, я с женой
уехал во Францию. Когда в Париже я вылез из поезда на Гар дю Нор, в кармане у
меня было около пяти франков (да и то “дарственных”).
О Юлии я знал, что он, живя в Польше, стал страстным сионистом, поклонником
Жаботинского. А потом, что они навсегда уехали в Палестину, “домой”.
Наступила война. Всякая связь с Юлием порвалась. Но я был в полной
уверенности, что он и Вуся так и живут “у себя” в Палестине. И вот после пяти
лет, прожитых в качестве сельскохозяйственных батраков на юге Франции, когда
мы с женой ходили только в деревянных сабо, мы вернулись в первобытное
состояние — в Париж: война (все-таки) кончилась. И тут в Париже года через два
мне попалась в “Социалистическом вестнике” откуда-то перепечатанное
потрясающее письмо “доктора Марголина” о советских концлагерях, откуда он
только что вырвался.
Конечно, я не мог себе представить, что “доктор Марголин”, проведший пять лет
в советских концлагерях, это и есть именно Юлий. Во-первых, меня смущал
“доктор”. Докторами по-русски в просторечии назывались только врачи, “доктора
медицины”. Потом: почему же — СССР? Как же Юлий мог туда попасть, когда он жил
в Палестине? Но гадать мне пришлось недолго. Вскоре из Израиля я получил от
Юлия рукопись его замечательной книги “Путешествие в страну зека”. Из нее я
узнал все то страшное, что пережил Юлий в Дантовом “Аду” советских
исправительно-трудовых лагерей. Кстати, за двадцать лет до Солженицына именно
Юлий в книге “Путешествие в страну зека” писал о концлагерях как о Дантовом
“Аде”: “На одной остановке мы увидели старого узбека с белой бородой и
монгольским высохшим лицом. "Дедушка! — начали ему кричать с нашей платформы,
— как этот город называется?!" Узбек повернул лицо, посмотрел потухшими
глазами. "Какой тебе город? — сказал он, — ты разе город приехал? Ты лагерь
приехал!" Тут я вспомнил начало Дантова "Ада": "В средине нашей жизненной
дороги / Объятый сном, я в темный лес вступил"”.
Книга Юлия “Путешествие в страну зека” до сих пор остается одной из лучших о
коммунистической каторге. Она сильна не только фактами чудовищности
“марксистского ада”, но и тем, как написана. В смысле литературном книга
написана блестяще. А кроме того (что, вероятно, важнее всего) книга пронизана
прекрасным человечным мировоззрением Юлия, для которого не было в жизни
ничего, дороже человека и его свободы.
В Париже я тогда издавал журнал “Народная правда” и сразу же напечатал в нем
отрывок из книги Юлия с своим предисловием. Этот отрывок кончался
“Заключением” Юлия, которое и сейчас, через двадцать шесть лет, звучит столь
же современно и своевременно, как и в годы сталинизма. В своем заключении Юлий
писал: “Ежедневно на рассвете — летом в пятом часу утра, а зимой в шесть —
гудит сигнал подъема на работу в тысячах советских лагерей, раскиданных на
необъятном пространстве от Ледовитого океана до китайской границы, от
Балтийского моря до Тихого океана. Дрожь проходит по громаде человеческих тел.
В эту минуту просыпаются близкие и дорогие мне люди, которых я, вероятно,
никогда уже не увижу больше. Поднимаются миллионы людей, оторванных от мира
так, как если бы они жили на другой планете.
Меня уже давно нет с ними. Я живу в другом мире. Я живу в прекрасном городе на
берегу Средиземного моря. Я могу спать поздно, меня не поверяют утром и
вечером, и на столе моем довольно пищи. Но каждое утро в пять часов я открываю
глаза и переживаю мгновение испуга. Это привычка пяти лагерных лет. Каждое
утро звучит в моих ушах сигнал с того света: "ПОДЪЕМ!”
В Париже мы с Юлием так и не встретились. Он приехал туда, чтобы выступить на
процессе Руссе, как свидетель о советской каторге. А нас с женой судьба
привела в Нью-Йорк. Но письменная связь продолжалась. Я был среди тех, кто
старались, чтоб “Путешествие в страну зека” было переведено на главные
европейские языки и опубликовано, чтобы люди Запада наконец услышали правдивые
слова о коммунистических лагерях и обо всем зверье советского режима.
Блестящая, свободолюбивая книга Юлия просилась быть прочтенной на Западе. Но,
увы, голос Юлия, разоблачавшего советские лагеря, везде тогда оказался
некстати.
По-французски друзья кое-как устроили издание книги, но перевод был настолько
небрежен и плох, что книга не имела успеха. К тому же западный читатель вообще
не хотел (и не хочет) читать такие “страшные” книги (был бы это Хичкок —
другое дело!). Но тогда ведь во Франции Арагон и всякие иные просоветские
достохвалы во все легкие славили Сталина (получая за это, конечно, и
гонорары!). И вдруг книга о сталинских лагерях?
В Америке за дело издания книги Юлия взялся такой, казалось бы, опытный и с
большими связями человек, как покойный Рафаил А.Абрамович. Но и он с горечью
разводил руками и говорил мне: “Р.Б., поверьте, как ни старался — ничего
поделать не могу, издатели не хотят и слышать о советских концлагерях; это "не
найдет читателя", говорят одни, а другие просто настроены пробольшевицки”.
В Германии личными стараниями Веры А.Пирожковой, на свой страх и риск
переведшей книгу на немецкий язык, удалось издание устроить (не без помощи
Федора А.Степуна). Но заслуженного успеха она и тут не имела. Даже в Западной
Германии, под боком у сталинизма, люди не хотели (и не хотят) знать о
“страшном”. Будто это “страшное” никогда к ним не придет.
Так оборвался голос Юлия, одного из первых после войны действительно
приподнявших железный занавес над сталинскими концлагерями. Даже на иврите его
книгу не издали. По-русски “Путешествие в страну зека” вышло в “Издательстве
имени Чехова” (к сожалению, с сокращениями редакции). Зато по-русски книга
имела большой успех и давно исчезла с книжного рынка, став, как говорят
библиофилы, “редка”.
Все-таки мы с Юлием встретились. Встретились в Нью-Йорке. Через много-много
лет со времен нашей берлинской молодости. Приехав в Нью-Йорк, он сразу же
пришел к нам. Когда-то ярко-рыжий, сейчас он был седой как лунь (поседел сразу
же в лагерях). Там же потерял зубы. Но темперамент остался прежний,
неудержимый. И то же бело-розовое всегда улыбающееся, живое лицо. Лагеря его
многому научили — еще большей любви к жизни, к людям, ко всему хорошему в них.
И дали еще высокий дар — дар непримиримейшей, святой ненависти (именно
ненависти!) к насилию над человеком и его жизнью. Эта его ненависть совпадала
с моей и нас еще больше сблизила. Мы их ненавидели и не искали Для них
“смягчающих вину обстоятельств”.
Много о чем мы говорили с Юлием, ездя по Нью-Йорку. Но очень часто среди
какого-нибудь самого пустого, бытового разговора он вдруг задумывался, как бы
“отсутствуя”, и когда я спрашивал его — “Ты что, Юлий?” — оказывалось, что он
что-то вдруг вспомнил еще из концлагерной жизни, о чем хотел рассказать. Я
понял тогда, что пять лет ада для него даром не прошли, что они “живут в нем”
и тут. На воле, в свободе, в комфорте, в достатке он все еще слышит: ПОДЪЕМ! И
позднее, в Израиле, когда я приехал к ним, Вуся мне говорила, что концлагерь
для Юлия даром не прошел, что он часто продолжать “жить в нем” и часто его
страшные воспоминания вырываются наружу. Из Нью-Йорка Юлий улетел в
Сан-Франциско к сыну Ефроиму, а на обратном пути — в Нью-Йорке — мы с ним
обдумывали и обсуждали мой приезд к ним в Тель-Авив.
Весной 1963 года я полетел в Израиль. Летел я одиннадцать часов. На аэродроме
Лод меня встретил радостный Юлий. Он так меня торопил, так тащил к такси
скорее ехать к ним: “Все гостиницы в Тель-Авиве забиты, сейчас Седер —
еврейская Пасха. Поедем, поедем, Вуся тебя ждет, ты будешь жить у нас!” —
твердил Юлий, не слушая, что я старался объяснить всю мою “катастрофу”: не
прилетел со мной чемодан, говорят, остался в Афинах, его надо разыскать.
— Ах, какая чепуха! Какие тут чемоданы! — кричал смеющийся Юлий. — Это даже
очень хорошо, что чемодан пропал, по крайней мере, какое-то приключение, а не
рутина...
Так и пришлось мне, бросив розыски чемодана, подчиниться насилию Юлия и сесть
с ним в такси, чтобы ехать к ним на Шейкин-стрит, 16.
На другой день я позвонил моему другу Рувену Михаэлу в киббуц Афиким, и тот
стал меня уговаривать: “Приезжай обязательно на Седер к нам, встречать Седер в
киббуце гораздо интереснее, чем у Марголиных в Тель-Авиве”. Я этот вопрос
поставил на голосование перед Марголиными. Они сказали, что как им ни жалко
отпускать меня, но, конечно, в киббуце будет интереснее. Наутро Юлий посадил
меня в автобус. Это было что-то невероятное: из Тель-Авива уезжало больше
миллиона человек.
Чудная дорога, апельсиновые рощи, эвкалипты, кипарисы, стада овец, коз... Я
стал прислушиваться к тому, что говорят окружающие. И все никак не мог понять,
на каком языке говорили сидевшие впереди меня две супружеские пары. Обратился
к ним по-английски. Нет, по-английски они не говорят. Обратился по-немецки.
Один говорил, очень хорошо. Выяснилось, что они из Польши, тоже едут в киббуц.
Человек, говоривший по-немецки, спросил меня, американец ли я. — “Откуда?” —
“Из Нью-Йорка”. — “Давно ли живете в Нью-Йорке?”. В конце концов я сказал, что
я — русский. Тут раздался невероятный крик: “А! Русский человек!” и дальше
разговор пошел по-русски.
Тут я должен сделать отступление. Сколько у меня ни было встреч с евреями в
Израиле, когда узнавали, что я русский, они всегда приходили в какое-то
чрезвычайно приподнятое настроение. На эту тему — о любви еврейской души к
русской и наоборот — очень интересно писали многие русские писатели, в
особенности В.Розанов. Мой приятель в киббуце, немецкий еврей, говорил мне:
“Скажи, пожалуйста, почему это так: когда евреи говорят о Германии, то
никакого восторга нет. Когда евреи говорят о Франции — то же самое. Но только
стоит нашим евреям заговорить о России и о русской литературе, они приходят
всегда в какой-то невероятнейший восторг”. Позже у меня был очень интересный
разговор на эту тему с русскими евреями, составлявшими основную группу киббуца
Афиким.
Киббуц Афиким расположен в Галилее, у Генисаретского (Тивериадского) озера.
Хороший парк, эвкалипты, кипарисы. Похоже на университетский кампус в Америке.
Двухэтажные дома американского типа.
Вечером я был со своими знакомыми на Седере. Полторы тысячи людей в громадном
ресторане-столовой. Мужчины надели белые рубашки, женщины в белых платьях.
Перед ужином было пение с музыкой. Мотивы великолепные, заунывные, потом
отчаянные, потом веселые.
На другой день, в первый день Пасхи, весь киббуц выехал в поле, на свою
пшеницу; на устроенном под открытым небом помосте танцевали, играл оркестр, а
потом косцы жали первый сноп пшеницы.
Мне показали киббуц и рассказали его краткую историю. Киббуц Афиким был
основан в 1924 году выходцами из России, молодыми людьми
семнадцати-девятнадцати лет. Сначала они работали как сельскохозяйственные
батраки, а потом организовались в артель, в киббуц. Теперь это один из самых
богатых киббуцев в Израиле. Они продают апельсины и бананы на экспорт. Сеют
пшеницу и ячмень. У них куры, несколько тысяч белых легхорнов, большие стада
коров; все это оборудовано великолепно, так же, как в Америке. Построили
фабрику, которая делает плайвуд, прессованную фанеру. Древесину привозят из
Ганы и Гвинеи. Фанеру экспортируют в Англию, в Голландию, в другие страны.
Весь киббуц состоит из шестисот хаверов-товарищей, членов. С ними живут и
старые родители.
Киббуц был расположен — тогда — в пяти километрах от границы. Первые поселенцы
работали поистине героически и мерли как мухи. Места эти болотистые.
Свирепствовала малярия. Была эпидемия тифа. Первая жена моего приятеля умерла
в этом киббуце во время эпидемии. Его двадцатичетырехлетний сын был убит,
когда он эскортировал израильский автобус.
Я расспрашивал о внутренней жизни киббуца, о том, как киббуц устроен. После
долгих разговоров я выяснил, что в киббуце жить бы никак не смог. Но вот для
моего покойного брата Сережи, человека с невероятно коллективистическими
тенденциями, здесь было бы самое место.
В год каждый киббуцник получал на руки около 30 долларов Питались в
ресторане-столовой киббуца; можно есть там, можно взять к себе домой. Дети
весь день находятся в детском саду, к родителям они приходят в четыре-пять
часов вечера, когда родители возвращаются с работы. Они остаются у родителей
до восьми часов вечера, и потом их опять отводят в киндергартен.
Я был в этом киндергартене — все чрезвычайно благоустроенно. У детей есть
специальная комната, где они рисуют, занимаются лепкой. Есть специальный
скотный двор, или, если хотите, зверинец — с лошадьми, обезьянами, птицами,
собаками. Но, как я заметил жене моего приятеля, с такими киндергартенами
знаменитые “идише мамы”, которым еврейство, по-моему, очень многим обязано,
отойдут в прошлое, ибо дети все-таки полуотстранены от родителей и не видят
материнской заботы.
Я спросил своего приятеля: “Все это очень хорошо, но вот, например, есть ли у
вас в киббуце писатели?” Он ответил, что писателей у них нет. “Ну, а
художники?” — “Художники у нас есть. Смотри, как наш художник расписал зал. Он
работает четыре часа на киббуц, а остальное время, четыре часа или там сколько
хочет, может работать для себя”.
В киббуце они тогда работали по восемь часов, ну, иногда, как это всегда в
сельском хозяйстве бывает, больше, и работали они не пять дней, а шесть.
Суббота — день отдыха. В разговоре с бывшим русским социалистом-сионистом
Бузиком Виньяром я его спросил: “Что же это вы, товарищи, работаете шесть дней
в неделю? А у нас в Америке — пять”. Он стал меня убеждать, что шесть дней в
неделю работать гораздо лучше, чем пять: “Между нами говоря, ну что люди
делают во время отдыха? Ничего не делают. Одного дня совершенно достаточно”.
Виньяр был одним из основателей этого киббуца.
Еще одна интересная вещь. Всякий киббуцник, если даже он работает вне киббуца,
должен все свое жалованье отдавать в киббуц. Например, Бен Гурион. Он вышел из
одного киббуца, я там был, мне показали дом Бен Гуриона — одноэтажный, шесть
окон, в зелени. И Бен Гурион должен был свое жалованье отдавать в киббуц и
получать столько, сколько получает всякий рядовой куббуцник, то есть 30
долларов в год.
Люди, стоящие во главе киббуца, никакого экстра-жалованья не получают. “У нас
люди не хотят идти в правление”, — заметил мой приятель.
В киббуце все решает общее собрание. Оно выбирает правление киббуца, но
правление, кроме обязанностей, ничего другого не имеет. Никакого жалованья,
никаких особых прав, ничего. Вы получаете те же 30 долларов, вы работаете, как
все, но в то же самое время вы являетесь членом правления киббуца. Так что,
думаю, если бы Лев Николаевич Толстой появился в киббуце Афиким, то он бы
прослезился и разрыдался. Потому что эти люди живут именно так, как он хотел.
Они не знают, что такое деньги, они знают, что такое общий труд.
Я спросил: “А что вы сделаете, если приехавший к вам человек скажет: не хочу
работать. Или просто ничего не скажет, а не выйдет на работу. Что вы будете с
ним делать?” — “Такого человека правление киббуца в конце концов вызывает и,
если это злостное дело и если он не исправляется, ему предлагают удалиться. За
все годы, что стоит киббуц, кажется, было два таких случая, когда человека
удалили”.
Еще один очень интересный момент, объясняющий, почему такое замечательное
начинание было осуществлено. В массе своей киббуцники — люди интеллигентные,
многие с высшим образованием, другие со средним. И люди идейные. Жена моего
приятеля кончила Венскую консерваторию, преподавала музыку. Но в определенные
дни она обязана была с шести часов утра идти на кухню и чистить там
картошку-Так что там нет отрыва от производства. Там все должны работать. На
одежду киббуцникам выделяются специальные деньги. Одеты они все очень хорошо,
разнообразно, так же, как в Америке.
Но начали они с коллективистского идиотизма, женщины носили одинаковые платья,
а мужчины — одинаковые пиджаки. Постепенно жизнь все скорректировала, теперь
они живут коллективно, но при максимальной автономии каждого человека, каждой
семьи.
Отпусков у них нет. По-моему, они работают круглый год. Но по надобностям
киббуц иногда отправляет людей и тратит на это очень большие деньги. Мне
рассказали такой случай: жена одного киббуцника заболела, ее отвезли в
Тель-Авив, поставили диагноз — ей была нужна срочная операция. Такую операцию
могли произвести только в Америке. Тогда киббуц отправил ее в сопровождении
мужа в Америку на свой счет, оплатил операцию и их возвращение.
В киббуце — большая библиотека, заведует библиотекой русская.
Другой увиденный мною киббуц, Энгед, был победнее, там уже дома стояли не
двухэтажные или трехэтажные, а одноэтажные. Мне показывали еще мапамовский
киббуц, совсем бедный. Мапамовские киббуцы — левосоциалистические. Как мне
рассказывал Юлий Марголин, он посетил один такой киббуц. “Я, — говорит, — чуть
не упал в обморок, потому что вошел и вижу, — висят портреты Маркса и
Сталина”. Теперь, конечно, эти портреты в киббуцах уже не висят. История учит.
Дни, проведенные мной с Марголиными в Тель-Авиве и в поездках с Юлием по
Израилю, я всегда вспоминаю с чувством трогательной любви и дружбы. Это были
прекрасные дни.
Много с Юлием мы ходили по Тель-Авиву. Обошли много улиц и площадей. Он
показывал мне улицу Бялика, улицу Мицкевича (в Яффе), улицу Вл. Короленко,
площадь Масарика, сказал, что, может быть, будет улица Милюкова. А показывая
улицу Фердинанда Лассаля, смеясь, сказал: “Вот, Лассаль у нас есть, а улицы
Карла Маркса, извините, нет и не будет, и, думаю, не потому, что он создал
"марксизм", а потому, что написал свои знаменитые антисемитские статьи”.
Среди прочих достопримечательностей Юлий с несколько застенчивой (он был
застенчив) улыбкой показал мне кафе, где он написал свое “Путешествие в страну
зека”. У него смолоду (с Берлина) осталась европейская богемная привычка
вдохновляться и писать где-нибудь в кафе. Показал он мне и музей Жаботинского,
где в одной из витрин была выставлена его книга “Еврейская повесть”, побывали
мы в музее Хага-ны. Были и в двух редакциях самых больших израильских газет,
где разговор шел, конечно, по-русски. Но вот какую грустную черту в жизни Юлия
в Израиле я тогда почувствовал.
В то время — 1963 год — большинство израильской интеллигенции и
правительственной элиты было настроено по отношению к Совсоюзу, увы, весьма
“мягко” и “симпатично”. Всем этим людям хотелось дружбы с Советами во что бы
то ни стало. Почему? Думаю, что не последнюю роль тут играл так называемый
“ореол революционной страны”, все еще веявший и реявший над реакционнейшим
Совсоюзом. И благодаря этой психологии “верхнего слоя” израильской
интеллигенции, благодаря этому “климату” побывавший в концлагерях Юлий,
занявший совершенно непримиримую в отношении Совсоюза позицию, оказывался
“более-менее” не у дел. А на компромисс с политической совестью Юлий пойти и
не мог и не умел, если б даже захотел. Есть такие “неудобные” люди. Вот,
например, Осип Мандельштам. Он, конечно, знал, что этого стихо о Сталине —
“Тараканьи смеются усища / И сияют его голенища.../ Что ни казнь для него, то
— малина / И широкая грудь осетина” — писать нельзя, что это — смерть, и,
наверное, очень страшная смерть, — и все-таки он эти стихи написал. И не
только написал, но еще читал приятелям, среди которых (он и это прекрасно
знал) были, конечно же, стукачи. И как только стихо дошло до Сталина, он вовсе
не расстрелял Мандельштама, он замучил его голодом, нищетой, тюрьмами,
допросами и под самый конец — концлагерем.
Вот и у Юлия в какой-то степени было в характере нечто мандельштамовское: ни с
какими фарисеями он за стол садиться не хотел. Почему? Да потому, что не мог.
И все тут. Поэтому жизнь его тогда в Израиле, как мне кажется, и не сложилась
так, как могла бы и должна бы была сложиться. Он был и образован, и талантлив,
владел несколькими европейскими языками. Казалось бы, все есть... но нет,
своими взглядами Юлий “не попадал в генеральную линию” и совершенно не хотел в
нее попадать, а жил как вечный студент, как богема, как писатель — случайным
литературным заработком. Не знаю, но думаю, что после шестидневной войны Юлию
стало легче, он, наверное, вышел тогда из своего антисоветского “одиночества”.
В последний раз, когда он был в Нью-Йорке, он с восторгом рассказывал мне о
молодых евреях, выбравшихся из Совсоюза и живших в каком-то, кажется, киббуце.
Вот с ними Юлию не надо было искать общий язык, он был налицо...
В Назарет мы с Юлием ездили с туристической поездкой из Тивериады. Проехали
старую деревню Магдалу, откуда родом Мария Магдалина, и через Кану Галилейскую
прибыли в Назарет. Назарет тогда был чисто арабским городом, бело-желтые или
голубые (от дурного глаза) арабские дома на довольно крутых холмах.
Израильское правительство построило на другом холме свои фабрики и новые дома
для поселенцев.
Гид, привезший нас в Назарет, сказал: “Я вас должен передать арабскому гиду”.
Пришел старый араб, отрекомендовался на семи языках. Он показал нам храм
Благовещения, который тогда строили католики на том месте, где, по преданию,
жила Дева Мария и где ей явился Архангел Благовещения. В Страстную Субботу я
хотел обязательно быть в Иерусалиме и пойти к православной заутрене. Марголин,
с которым я поехал в Иерусалим, предложил остановиться в Польском доме,
гостинице польской католической миссии.
Чистая комната, все удобства. Нас встретили дружелюбные монашки, сестры
Рафаэла и Мельхиора. После завтрака мы отправились на старое русское подворье.
Прекрасные здания царских времен, написано: “Российское Палестинское общество
при Академии наук”. И дальше — что-то на иврите. “На иврите, — говорит Юлий, —
написано: "Посторонним лицам вход строго воспрещен"”.
На храме Александра Невского в Страстную Субботу висел большой замок, а рядом
— расписание служб. Служба должна была начаться, согласно расписанию, в два
часа. Мы опоздали, может быть, минут на двадцать — и опять замок. Тогда мы
решили поехать в Эйн Карем (ныне в границах города), место, где родился Иоанн
Креститель и где, по преданию, Дева Мария встретилась с Елисаветой, матерью
Иоанна Крестителя. Очень красивое место на склоне холма. Нашли русский храм.
На дверях опять замок. Марголин, человек очень энергичный, говорит: “Так не
годится, надо кого-нибудь найти”. Отправился по домам. Наконец на один стук
вышла женщина. Говорила она по-русски очень плохо: “Я — полька, жена местного
священника”. Священник из окна вдруг нам закричал: “Если у вас есть своя
машина, то приезжайте вечером”. Я понял, что православные храмы и в Иерусалиме
и в Эйн Кареме фактически бездействуют.
Иерусалим тогда был разделен на арабскую и израильскую части. Пройти на
арабскую сторону, в Старый город, оказалось совершенно невозможно. Я был так
наивен, что думал, будто паломников пускают туда и обратно. Обратился к
католическому священнику, отцу Симковскому, очень культурному человеку,
историку, долго жившему в Риме.
— Ничего сделать нельзя, — ответил о. Симковский. — Вы можете только попросить
американское посольство дать вам бумагу для иорданского поста, может быть, они
вас туда пропустят, но тогда уже вернуться на израильскую половину Иерусалима
вы не сможете. Вы должны будете лететь через Бейрут...
Мне захотелось взглянуть на “нимандланд”, ничейную полосу между Старым
(арабским) и новым городом. Мы вошли в крайние улицы, те, что соприкасались с
“нимандланд”. Какой-то мальчишка предложил подняться на крышу дома,
посмотреть. Впечатление было очень мрачное: проволка, стена, пустые дома с
выбитыми стеклами, искореженные цементные блоки. Польские монашки мне сказали,
что их пропускают в Старый город в пять месяцев раз на два-три дня. Стало
быть, в Страстную Субботу на православной службе мне быть не суждено.
И тогда я вступил в переговоры с сестрой Рафаэлей, куда нам идти. Она
предложила пойти с ними в католический храм на горе Сион. Пошли мы с
Марголиным, сестрой Рафаэлей, сестрой Мельхиорой и с пани Ковалик. Пани
Ковалик только что приехала. Эта полька во время Варшавского гетто и оккупации
сама спасла пять еврейский детей, а с помощью других — спасла массу людей.
Пятеро спасенных ею детей жили теперь в Израиле и вызвали ее на Пасху.
До Пасхальной заутрени еще было время, и монашки предложили пройти к гробу
царя Давида. Подходя, мы услышали музыку и какой-то шум. Когда мы вошли в
небольшое помещение, то увидели, что у гробницы хасиды танцуют танец. Их было
человек тридцать. Один играл на гармони, другой на флейте. Я остановился,
потрясенный. Сначала танец был необычайно томительный, как бы символизирующий
смерть. И вдруг, сразу после заунывного мотива — плясовая, когда человек
взвивается и начинается неистовый танец...
Когда на другой день мы вернулись в Тель-Авив, нас уже приглашение от мэра
Тель-Авива Намира, бывшего генерального секретаря Гистадрута (израильских
профсоюзов). Разговаривали мы с Намиром по-русски, ибо Намир был с Полтавщины.
Говорили о многом, причем нас все время со вспышками магния фотографировал
придворный фотограф мэра, и под конец я получил от мэра альбом города и значок
Тель-Авива.
А вы знаете, что вы — первый русский писатель, посетивший Израиль? — сказал
мне Намир.
Как — первый? — не поверил я. — Что вы! А Бунин? А Пильняк?
И Бунин и Пильняк были в Палестине, а в государство Израиль вы приехали
первый.
Намир был так любезен, что дал нам автомобиль и провожатого, который бы
показал мне все, что я захочу, в Тель-Авиве. Больше того, Намир предложил
оплатить какую-нибудь мою поездку по Израилю по любому маршруту — туда и
обратно.
Посоветовавшись с Юлием, мы выбрали пустыню Негев до Эйлата и назад. Кстати
сказать, путешествия, перемена мест, вообще движение как таковое всегда были
моей страстью. Той же страстью был болен и Юлий. Он, как ребенок, обожал
ездить, путешествовать, смотреть неизвестные (и известные!) места, людей,
города, природу, показывать свон страну всем приезжающим друзьям и
рассказывать о ней. Гид он был — первый сорт! Вот мы и понеслись с ним в
автобусе по пустыне Негев.
Из всех впечатлений от Израиля (ветхозаветных) поездка через пустыню Негев
была самой потрясающей. Это какая-то трагически-бетховенская пустыня. Юлий мне
объяснял все и показывал. И Кириат-Гат, и Бершебу, и горы Трансиордании, где,
по преданью, похоронены Моисей и Аарон, и место, где Иисус Навин остановил
солнце, и киббуц, где жил Бен Гурион. Мимо летели мрачные скалы — то черные,
то желто-красные, то серебряно-песочные, — и все это в вихре песка,
поднимаемого ветром. Сквозь этот вихрь автобус несся по единственной довольно
узкой асфальтированной дороге, которую проложила израильская армия.
В израильских автобусах часто поют. Первым запевает гид, он начинает петь
еврейские песни, ему подтягивает весь автобус. В нашем автобусе вслед за гидом
солировала какая-то девица, она пела все что хотите, а потом, конечно, пела
“Полюшко-поле” и “Катюшу”, и притом весь автобус тоже подтягивал.
Показывая на горы Трансиордании, Юлий, смеясь, рассказал мне очень милый
анекдот о Моисее. “Ты знаешь, как мы, евреи, попали сюда, в землю Канаанскую?
Не знаешь? Ну так я тебе расскажу. Моисей ведь, по преданию, был страшный
заика и, когда он вывел евреев из Египта, Бог спросил его, какую же страну,
Моисей, ты хочешь для твоего народа? Скажи мне, и я тебе ее дам. Моисей начал
страшно заикаться: "Ка-ка-ка-ка..." и этим так надоел Богу, что Бог перебил
его: "Знаю, знаю, ты хочешь сказать Канаан. Даю эту страну твоему народу". Но
дело-то в том, что Моисей хотел выговорить — "Канада" — а вовсе не Канаан. Вот
мы и попали сюда вместо Канады...”, — весело смеялся Юлий.
В голубом Эйлате мы переночевали, покатались по прозрачно-голубому заливу на
туристском катере со стеклянным дном, сквозь которое была видна вся “флора и
фауна” Акабского залива. И вернулись тем же путем назад в Тель-Авив
рассказывать Вусе обо всем виденном, пить чай и есть вкусный ужин.
К характеристике Юлия еще скажу, что в так называемом культурном обществе, то
есть в обществе воспитанных интеллигентов, всегда немного фальшивом, немного
неправдивом, немного неживом и часто даже немного фарисейском, Юлий бывал
подчас неудобен. Он не чувствовал иногда обязательности общественной
“вежливости и сдержанности”. И вел себя подчас так, как не принято. Помню, он
рассказывал мне, как он делал доклад среди каких-то состоятельных людей о том,
что нужно собрать деньги на издание еврейского журнала на русском языке для
“той стороны” (для засылки в Совсоюз). И вот ему показалось, что эти
состоятельные люди не слишком поспешно и не слишком жарко реагируют на его
предложения и аргументы. И Юлий наговорил им — вероятно, не совсем справедливо
— какие-то неприятные вещи. На другой день он хватался за голову, ругал себя,
чувствуя, что “я, кажется, переборщил”. “Переборщить” он порой мог. Потому
что, в противоположность многим джентльменам, он считал, что правда лучше
вежливости.
Юлий сотрудничал почти во всех русских зарубежных изданиях. В “Новом журнале”,
“Воздушных путях”, “Мостах”, в газетах — “Новое русское слово” и “Русская
мысль”. В “Новом русском слове” он был постоянным корреспондентом из Израиля,
и его “Тель-авивский блокнот” всегда имел успех у читателей, даже во многом с
ним не соглашавшихся.
В “Новом журнале” он напечатал отрывки из “Путешествия в страну зека”, печатал
отдельные статьи, печатал отрывки из своей биографической повести “Книга
жизни”, к сожалению неоконченной. Последней его публикацией в “Новом журнале”
была превосходная статья о философе Льве Шестове — “Антифилософ”, в которой он
необычно, по-своему, подошел к этому парадоксальному мыслителю.
Когда в “Новом журнале” я напечатал его отрывки о детстве и отрочестве из
“Книги жизни”, у некоторых читателей они вызвали неприятные чувства. Мне
говорили: “Ну что такое написал Марголин! Это же черт знает что! Как он вывел
своего покойного отца? Он написал, что отец брал какие-то взятки за
освобождение от воинской повинности... это Бог знает что такое... и как вы
могли это напечатать?” Я рассказал об этом Юлию. Он стал хохотать. “Но я же
написал сущую правду! — кричал он. — К тому же, если б я стал врать, то есть
"лакировать" портрет моего отца, то я прекрасно знаю, что у меня бы просто
ничего не получилось. И если что-нибудь получилось неплохое, то только потому,
что я не хотел фальшивить!” “Фальшивить” для Юлия было хуже всего. Это было
опять нечто мандельштамовское.
Сколько я знал Юлия, он всегда был, так сказать, подчеркнутым евреем (хоть и
не был религиозным). Но став убежденным сионистом, он все-таки никогда не мог
духовно оторваться от русской культуры. Да и не хотел. Он любил ее. Любил
русскую интеллигенцию, русскую мысль, русский характер, русскую литературу,
философию, поэзию, музыку. Русскую литературу он знал изумительно. Одна
духовная половина его души всегда оставалась русской. Да и прожил он всю жизнь
как типичный русский интеллигент старого закала и “великих традиций” — с
полным пренебрежением к материальной стороне жизни и с упором на “идейность”,
на все доброе в человеке и справедливое для человека.
Оглавление
www.pseudology.org
|
|