Роман Борисович Гуль
Я унес Россию. Апология русской эмиграции
Том 2. Часть 5
Русская музыка в Париже

Общеизвестно, что болыпевицкие псевдонимы выбросили из России за рубеж цвет русской культуры во всех ее областях: в философии, в науке о праве, в экономике, истории, социологии, археологии, в точных науках, в адвокатуре, в литературе, в театре, балете, опере, в живописи, в музыке. Конечно, кто-то из представителей старой русской культуры остался и в Советской России (либо не хотел уйти в изгнание, либо не мог). С годами оставшиеся были уничтожены: одни физически, другие приведены к молчанию. Были и такие, кто пошел в услужение к псевдонимам, покончив, так сказать, духовным “самоубийством”.

Можно утверждать, что русская музыка в Париже 20-х и 30-х годов была явлением не русским, а мировым. С 1920-х годов до 1939-го в Париже жил Игорь Федорович Стравинский, создавший себе мировое имя. В СССР музыки Стравинского в эти годы не существовало, ибо это был “сумбур вместо музыки”, и в течение десятилетий Стравинского там успешно заменял... Тихон Хренников. Говоря о творчестве И.Ф.Стравинского, упомяну лишь некоторые его композиции, созданные за рубежом: одноактная опера “Мавра” по поэме Пушкина “Домик в Коломне”, хореографическая кантата “Свадебка”, мелодрама-балет “Персефона” (по А.Жи-ду), “История солдата”, “Русская песнь”, “Байка про Лису, Петуха, Кота да Барана”, “Фавн и пастушка”, балеты “Песнь соловья”, “Пульчинелла”, “Поцелуй феи”, “Апполон Муса-гет”. В 1926 году в Италии, в Падуе, на праздновании 700-летия св. Антония Падуанского с атеистом-эстетом Стравинским “что-то произошло”, что мы точно не знаем. Стравинский “обрел веру”. И с тех пор его музыка обогатилась религиозными темами. Он создал “Отче наш”, “Верую”, “Богородице Дево радуйся”. В 1939 году Стравинский переехал в США. Скончался в 1971 году. Похоронили знаменитого русского композитора, по его желанию, в Венеции на кладбище “San Michèle” недалеко от могилы Дягилева.

Столь же громкое мировое имя приобрел за рубежом Сергей Сергеевич Прокофьев. Его вещи — скомороший балет “Сказка про шута, семерых шутов перешутившего”, “Любовь к трем апельсинам” по Карло Гоцци, опера-сказка “Огненный ангел” по Валерию Брюсову, балеты — “Стальной скок”, “Блудный сын”. Кроме того, пианист Прокофьев концертировал во всем мире и везде с “бушующим успехом”. Но в 1932-м он возвратился в СССР. Думаю, из-за своей природной “экстравагантности”. И что же? Как пишет советская театральная энциклопедия, “Прокофьев занял почетное место в ряду активных строителей (ну конечно же “строителей”, а как же иначе?!) музыкальной культуры”. Ведь в СССР трудящиеся шестьдесят пять лет строят социалистический “хрустальный дворец с золотыми уборными”. И С.С.Прокофьев “включился” в строительство, создав оперу “Семен Котко” по халтурной повести В.Катаева “Я сын трудового народа” и оперу “Повесть о настоящем человеке” по халтурной повести Б.Полевого. За двадцать лет “строительства музыкальной культуры” С.С.Прокофьев шесть раз был “удостоен Сталинской премии” (“Иван Грозный”, “Александр Невский”, “На страже мира”, “Здравница” и пр.). Но умер Прокофьев неудачно: 5 марта 1953 года, в один день со Сталиным. Смерть прошла незамеченной (народ оплакивал великого вождя народов). Но посмертно новые вожди наградили Прокофьева Ленинской премией! И о когда-то свободном, дерзком, насмешливом, экстравагантном композиторе Прокофьеве казенные органы писали, что в СССР у Прокофьева произошел “поворот к подлинно реалистическому искусству, проникнутому глубокой человечностью”. Эта “глубокая человечность” прилагалась и к Ленину, и к Сталину.

Жил и работал в эти годы в Париже Александр Константинович Глазунов, бывший директор Петербургской консерватории, в 1922 году даже — народный артист республики. Но Глазунов променял эту “золотую уборную” на трудную, свободную жизнь за рубежом. Упомяну его прежние произведения: балет “Раймонда”, музыка к пьесе “Саломея” Оскара Уайльда, к драме Лермонтова “Маскарад”, восемь симфоний. В Париже А.К.Глазунов написал эпическую поэму для Французской академии изящных искусств. А как Глазунов относился к “золотым уборным” СССР — приведу цитату из воспоминаний Анны Кашиной-Евреиновой (жены Н.Н.Евреинова). Вот разговор Н.Н.Евреинова и А.К.Глазунова в мон-мартрском кафе.

“Николай Николаевич, объясните мне, почему мы с вами здесь? Зачем? Вы — русский деятель театра, я — русский композитор. Зачем мы здесь? — говорил уже подвыпивший Глазунов.

- А вам разве ТУДА хочется, Александр Константинович?

— Ой, что вы, что вы! — испуганно замахал руками Глазунов. — Когда и во сне-то вижу, что я ТАМ, так просыпаюсь в холодном поту!”

Скончался знаменитый русский композитор А.К.Глазунов в Париже в 1936 году. В Париже Глазуновым созданы: “концерт-баллада” для виолончели, концерт для саксофона с оркестром, элегия для струнного квартета, 7-й квартет, “прелюд и фуга” для органа, “фантазия” для органа, романсы и др. Для церковного хора — знаменитый распев “Да воскреснет Бог”.

Жил в Париже Александр Тихонович Гречанинов, написавший здесь музыку к “Женитьбе” по Гоголю (декорации С.Судейкина, 1950), детскую оперу “Кот, петух и лиса”, “Литургию доместика” с участием оркестра, исполнявшуюся во многих католических храмах, “Римские сонеты”, сюиты для фортепиано и виолончели, а также вокальные произведения. Я познакомился (и, можно сказать, даже подружился) с Александром Тихоновичем уже в Америке, в Нью-Йорке. Он был милый человек и интересный рассказчик о прошлом, но, к сожалению, обремененный навязчивой идеей: “Чем я хуже Рахманинова, а вот его повсеместно исполняют, а меня замалчивают, да, замалчивают”, — то и дело говорил Гречанинов. Незадолго до кончины А.Т. подарил мне книгу своих воспоминаний “Моя жизнь” и хорошую, большую фотографию: он снят в нью-йорском Сентрал Парке, сидит у какой-то скалы.

Приведу небольшой отрывок из этой книги.

“В 1937 году в Париже был объявлен конкурс на сочинение католической мессы и пяти мотетов для четырехголосного смешанного хора и органа. Я решил принять участие в этом конкурсе. Он был открытый, то есть имя автора не скрывалось под каким-либо девизом. У меня было мало уверенности в том, что, будучи православным, я смогу конкурировать с католическими композиторами в этой области, а потому, написав один мотет, я послал его аббату Henri Delepin'y, директору издательства, объявившему конкурс, чтобы знать, стоит ли мне участвовать в конкурсе, могу ли я иметь какой-нибудь шанс на получение премии. В ответ на мое письмо ко мне приезжает сам аббат и выражает восторженные похвалы этому мотету и советует писать дальше. Все пять мотетов написаны, отосланы аббату, — “писать ли мессу?” — спрашиваю.

— Конечно, писать, — отвечает аббат.

Написана и месса. Опять приезжает ко мне аббат, новый мой поклонник, и уверяет, что все написанное мною так хорошо, что я получу все десять премий — и за мессу, и за мотеты.

Вы в этом уверены? — спрашиваю я.
Настолько, — отвечает он, — что могу дать вам аванс, если желаете.
Это было как раз кстати, т.к. я собирался в турне в прибалтийские страны с г-жой Макушиной и мне нужны были деньги, чтобы тронуться в путешествие. Уже будучи в Стокгольме, я получил официальное извещение, что все мои мотеты и месса получили премии (10000 франков). А было у меня тридцать восемь конкурентов католиков — французов и бельгийцев.

Весной того же года, по возвращении моем из Прибалтики, я дирижировал в Париже своей мессой — названной “Missa Festiva”, — в одной католической церкви, а в следуюшем сезоне месса была торжественно исполнена в соборе Notre Dame de Paris хором в двести человек также под моим управлением. Служил кардинал Verdier. Собор был переполнен молящимися”.

Часто наезжал в Париж Сергей Васильевич Рахманинов. Но в 20-е, 30-е годы Рахманинов больше концертировал во всем мире, особенно подолгу — в Америке, и стяжал мировую славу и богатство. Выступал C.B. и как дирижер, и как пианист. Как композитор C.B. работал мало, написал заграницей всего 42—45 опусы. В 1933 году в интервью парижской газете “Последние новости” Рахманинов сказал: “После России мне как-то не сочиняется... Воздух здесь другой, что ли...” За рубежом Рахманинов написал: “Вариации на тему Корелли” (1931), “Рапсодию на тему Паганини” (1934), “Симфонию №3 (1935/36), “Симфонические танцы” (1940). Знатоки его музыки эти произведения считают лучшими достижениями Рахманинова-композитора. В письме к Эм.Карл.Метнеру (брату композитора НЛСМетнера) Рахманинов в 1929 году писал: “Я эстрадный человек, то есть люблю эстраду и в противоположность многим артистам не вяну от эстрады, а крепну...” В том же интервью “Последним новостям” Рахманинов сказал: “В Америке я работаю уже пятнадцатый сезон. За это время я дал около семисот пятидесяти концертов. Я никогда не мог делать два дела вместе. Я или играл, или только дирижировал, или только сочинял”. В сезоне 1929/30 года Рахманинов дал пятьдесят четыре концерта: тридцать в Европе и двадцать четыре в Америке. В Америке не было не только уж большого города, но и маленького городка, где бы ни выступал Рахманинов. И всегда — с ошеломляющим успехом, особенно когда играл свои веши. “Я концертировал в Америке чуть ли не ежедневно подряд три месяца. Играл исключительно свои произведения...” Может быть, никто из русских композиторов и пианистов не завоевал такого — в подлинном смысле — мирового имени, как Рахманинов. И это тогда, когда в СССР Рахманинов всего-навсего был “недобитым белогвардейцем” и его произведения не исполнялись. После смерти Рахманинова — спохватились. Номенклатурщики (это людье), видите ли, “реабилитировали” (перед кем?) великого русского музыканта Сергея Васильевича Рахманинова (какая честь!): и музей его имени, и издание его писем, и исполнение его произведений...

В Париж из Лондона наезжал и другой знаменитый русский композитор-эмигрант — Николай Карлович Метнер, автор ценной книги “Музы и мода”. О нем как музыканте хорошо пишет Рахманинов в письме к его брату: “Я решительно сомневаюсь, были ли когда на свете такие пианисты! Непонятно, как он остается жив, источая такое количество энергии, и какой энергии!” Но Н.К. Метнер в Союзе не “реабилитирован”. Надо понять и номенклатурщиков: нельзя же “реабилитировать” всю Россию, которую они убили.

Жил в Париже композитор Фома Александрович Гартман, автор оперы “Эстер” и балета “Аленький цветочек”, шедшего в свое время в Мариинском театре. Гартмана высоко ценили и Рахманинов, и Шаляпин, В эмиграции Гартман сначала в Константинополе, потом в Берлине организовал симфонический оркестр для пропаганды русской музыки. Потом переехал в Париж и здесь стал профессором Русской консерватории. Написал балет “Бабетта”, поставленный в 1935 году в Ницце, четыре симфонии, писал и камерную музыку (романсы на слова К.Бальмонта). После войны переехал в США, скончался в Принстоне (1956).

Своеобычным композитором в Париже был Иван Александрович Бышнеградский, из плеяды “русских модернистов” (А.Рославец, Артур Лурье, Обухов, Литинский). По своему мировоззрению Бышнеградский был близок к Скрябину В Париже он написал свое главное произведение “День Бытия” для симфонического оркестра с чтецом, декламирующим текст. Впервые “День Бытия” был исполнен в 1976 году в Париже. Кроме “Дня Бытия” композитор написал ряд этюдов и прелюдий. Писал Вышнеградский и статьи по теории музыки, давая объяснения своего стиля — трактат “Manuel d'harmonie à quatre de ton”, “Musique et Pansonorité”, публикуя их во французском журнале “Revue Musicale”. Зарубежный музыковед Андрей Лишке в некрологе Вышнеградского пишет, что любимым словом композитора было “Всезвучие” (Pansonorité), и приводит фразу из его статьи, которая, по мнению Лишке, дает исчерпывающее определение художественного мировоззрения Вышнеградского: “Музыка есть умение наилучшим образом отражать Всезвучие при помоши музыкальных звуков”. Произведения И.А. Вышнеградского исполняются во Франции, Западной Германии, США, Канаде. Правда, А.К.Глазунов так отозвался о музыке Вышнеградского: “Вчера слушал музыку Вышнеградского на изобретенном им готовом четверти то ином пианино. От этих "четвертей" у меня разболелась голова”.

Из преподававших в Русской консерватории композиторов я ничего не пишу о Вл.Ив.Поле (муж известной камерной певицы Ян Рубан), А.К. Требинском и Л.Л.Сабанееве. Владимира Ивановича Поля я часто встречал в Париже, но совсем не по “музыкальной” линии, а по другой (о чем речь будет дальше). Композиций Поля, к сожалению, не знаю, так же как не знаю, к сожалению, творчества А.К. Требинского и Л.А. Сабанеева. Я читал много статей Л.Л.Сабанеева по вопросам искусства, и всегда с интересом, ибо Л.Л. был большим знатоком во многих областях искусства.

Жили в Париже известные композиторы, отец и сын Черепнины. Николай Николаевич Черепнин был первым директором Русской консерватории имени Рахманинова, Композитор и дирижер Н.Н.Черепнин, как и А.К.Глазунов, в России был профессором Петербургской консерватории, был Дирижером в Мариинском театре. За рубежом создал оперу “Ванька Ключник” (1935), балеты “Вакх” (1922), “Сказка о царевне Улыбе” (1922), “Роман мумии” (1924), редактировал оперу М.Мусоргского “Сорочинская ярмарка”, аранжировал для балета оперу Н.А.Римского-Корсакова “Золотой петушок” (1937, Лондон), выступал как дирижер и пианист. Александр Николаевич Черепнин (его сын), композитор и пианист, много дал русской музыке за рубежом. Как пианист концертировал во Франции, Англии, Германии, Австрии, Канаде, США, во всем мире. Ему принадлежат опера “Оль-Оль” (1928), “Свадьба Зобеиды” (1933), “Трепак” (1938), “Легенда о Разине” (1941). Черепнин оркестровал и завершил неоконченную оперу М.Мусоргского “Женитьба” (1937).

Другими молодыми композиторами Зарубежья были Н.Д. Набоков (балеты “Ода”, “Юнион Пасифик”, оратории “Иов”, “Лирическая симфония” и др.) и Влад-Дукельский (п Париже — балет “Зефир и Флора”, в Америке, под псевдонимом Вернон Дюк, Дукельский сделал себе имя в области “легкой музыки”).

Жил в Париже композитор А.А. Бернарди, бывший дирижер в Мариинском театре в Петербурге, в молодости друживший с членами “Могучей кучки”, особенно со знаменитым М.А. Балакиревым. В Париже А.А. был профессором Русской консерватории имени Рахманинова. Музыкальное наследство А.А., к сожалению, мало известно широкой публике. Во французском журнале “Revue de Musicologie” (1982) об А.А.Бернарди помещена статья Андрея Лишке. Из произведений А.А.Бернарди мы знаем сюиту “Кружевной век”, “Вариации на тему Янки Дудль”, кантату “Лес” на слова Кольцова. Скончался А.А.Бернарди в 1943 году в Париже.

Столь же мало знаем мы о другом зарубежном русском композиторе и дирижере Юр. H и к. Померанцеве. В России Ю.Н.Померанцев был автором балета “Волшебные грезы”, оперы “Покрывало Беатриче”, многих романсов на слов;! А.Фета и А.К.Толстого, Был дирижером сначала в театре Зимина, потом — В Большом. На концертах выступал совместно с Н.К. Метнером. Б Париже Ю.Н.Померанцев был директором Музыкальной школы при Русском народном университете. Музыкальное наследство Ю.Н.Померанцева еше ждет исследователя.

Совершенно особое место в русской музыке за рубежом занимает глубокий знаток и историк богослужебного пения русской православной церкви Иван Алексеевич Гарднер, автор капитального двухтомного труда “Богослужебное пение русской православной церкви”. Музыке православного литургического пения посвятил себя и зарубежный композитор Иван Семенович Лямин, окончивший Парижскую национальную консерваторию с отличием первой степени. Чтобы существовать с семьей, И.С. писал музыку к многочисленным фильмам: “Les Cathédrales de France”, “Alpinisme”, “Ski de printemps”, “Dessins animés”, “Au clair de la lune” и многим другим. Но это был лишь “хлеб насущный”, за подлинный художник “единым хлебом” не живет. Приведу выдержку из письма И.С.Лямина к своему другу (от 1937 года), опубликованного в статье М.Ковалевского “Композитор И.С. Лямин” в парижской “Русской мысли”: “Работа у меня совсем не интересная, и делаю я ее механически, ни головой, ни сердцем в ней не участвуя... Это я говорю, конечно, о "настоящем" творчестве, нужном не для меня, не для людей, а вообще так, как бы для выявления и прославления истины — вне зависимости от чего бы то ни было... Вот не знаю, суждено ли мне когда-нибудь приобщиться к этому... А ведь только это и интересно, только то и ценно, что никому не нужно, а нужно только "истине" и через нее... нужно всем...”.

В 1944 году в день освобождения Парижа от немцев И.С. Лямин был убит шальной пулей, влетевшей в окно. Друзья И.С. Лямина стараются обнародовать церковные песнопения, созданные этим интересным человеком и композитором: “Господи сил с нами буди” для смешанного квинтета, “Благослови, Душе моя, Господа”, “Заповеди блаженства”, “Херувимскую песнь- для большого смешанного хора, и другие. Дай Бог им удачи!

Перечислю русских зарубежных дирижеров, пианистов, скрипачей. Мировую известность как дирижер завоевал С.А.Кусевицкий, начавший выступления в Париже, а с 1924 года, переехав в Америку, — в Бостоне. Большую известность приобрел Игорь Маркевич, одно время дирижировавший в знаменитых концертах Ламуре в Париже, основавший школу дирижеров в Зальцбурге. Выдающимся дирижером был и Н.Малько, Как пианист в Париже выступал Владимир Горовиц, позже в Америке ставший мировой знаменитостью. Как всегда с большим успехом в Париже выступал известный дирижер и пианист Исай Александрович Добровейн. По заказу известного общества Пате И.А. проделал громадную музыкальную работу, зарегистрировав всю оперу “Борис Годунов” Мусоргского с Борисом Кристовым в главной роли. Лжедмитрия пел Николай Гедда. Регистрация происходила в парижском Театре Елисейских полей под тщательнейшим руководством Добровейна и является до сих пор самой лучшей музыкальной записью этой оперы. Из пианистов надо отмстить; А.Браиловского, Н.А.Орлова, А.Боровского, Сулима Стравинского (сына И.Ф.), Кс.Прохорову. Из скрипачей - Цецилия Ганзен, Н.Мильштейн, А.Андреев, М.Эльман, Е.Цимбалист. Из виолончелистов: Гр.Пятигорский, Дмитрий Маркевич. Обрываю. Вероятно, кого-нибудь пропустил, да простят мне “пропущенные”.

Пиша этот набросок о “русской музыке в Париже”, я знаю, что делаю не свое дело, ибо в музыке я всего-навсего “любящий слушатель”. О музыке в “унесенной России” должен написать книгу кто-нибудь из зарубежных музыковедов, например Андрей Лишке, не только знающий эту музыку как должно, но и лично знававший многих знаменитых зарубежных композиторов и музыкантов.

Хоры, цыгане, Вертинский, Плевицкая

Очерк о русской музыке в Париже был бы неполон, если б я не сказал о русских хорах. Эти зарубежные русские хоры пели не только для русских: гастролировали во всем мире с неизменным успехом. Русский народ — певческий: чего-чего, а поют русские от природы хорошо.

В эмиграции первым создался хор знаменитого еще по России хормейстера А.А.Архангельского. Архангельский создал свой хора Праге в 1923 году из ста двадцати человек. Но через год Архангельский скончался, управление хором перенял известный А.Г.Чесноков, но ненадолго: переехал в Париж, и хор самораспустился.

В Париже выступало несколько русских зарубежных хоров: Хор донских казаков Сергея Жарова, воспитанника (если не ошибаюсь) Московского синодального училища. Этот хор (с “плясками и свистом”) имел международный успех, гастролируя во всем мире. Вокально соперничавший с ним был хор имени атамана Платова, руководимый Николаем Кострюковым. И этот хор успешно объездил весь мир.

Но если хоры русской народной песни в Париже успешно делали ставку на “русскую грусть” и “русскую удаль” с залихватскими плясками, то знаменитый (так вполне можно сказать) парижский церковный хор Н.Афонского был хором тонкой и сложной художественности исполнения как церковных песнопений, так (иногда) и светского пения. Хор Афонского выступал (в концертах) вместе с Ф.И.Шаляпиным. Н.Афонский был не только выдающимся регентом, но и композитором церковных богослужебных песнопений. Говорят, что Шаляпин считал хор Афонского “лучшим в мире”. Похвально и лестно отзывались о хоре Афонского — Гречанинов, Черепнин, Рахманинов. А им и книги в руки!

Большую вокальную русскую ценность за рубежом представлял знаменитый квартет Ник.Ник. Кедрова. До революции его квартет знала вся музыкальная Россия. Н.Н.Кедров был профессором Петербургской консерватории и руководителем придворной певческой капеллы. Став эмигрантом, п Париже в 20-х годах Н.Н.Кедров восстановил квартет и объехал с ним весь мир, имея везде успех. Н.Н.Кедров был не только “душой квартета”, но и композитором церковного пения, он автор “Вселенской литургии” и “Отче наш”, до сих пор исполняющихся в зарубежных русских православных церквах. Много духовных концертов квартет Н.Н.Кедрова давал в католических храмах. Умер Н.Н.Кедров в 1940 году. Сменил его, как “душу квартета”, Н.Н.Кедров-младший (его сын).

Говоря о русских хорах, не могу не сказать о зарубежных цыганах. В России цыганская песня, как нигде (может быть в Венгрии, в Румынии?), навсегда переплелась с русской. Кто только не был страстным “цыганоманом” из русских писателей: Лев Толстой, А.Пушкин, Н.Некрасов, Аполлон Григорьев, А.Апухтин, Н.Лесков. Н.С.Лесков изумительно передал самую суть цыганщины, этого “достигательного”, как он говорил, пения. Приведу цитату из “Очарованного странника”: “Вот цыгане покашляли, и молодой взял в руки гитару, и она запела. Знаете... их пение обыкновенно достигательное и за сердца трогает, а я как услыхал этот самый ее голос... ужасно мне понравилось! Начала она так, как будто грубовато, мужественно эдак: "Мо-о-ре во-оо-ет. мо-оре стонет". Точно в действительности слышно, как и море стонет, и в нем человек поглощенный бьется. А потом вдруг в голосе совсем другая перемена, обращенье к звезде: "Золотая, дорогая, предвеща-тельница дня, при тебе беда земная недоступна для меня". И опять новая обратность, чего не ждешь. У них все с этими обращениями, то плачет, томит, просто душу из тебя вынимает, а потом вдруг хватит в другом роде и точно сразу опять сердце вставит... Так и тут она это "море"-то с "челном" всколыхнула, а другие как завизжат всем хором:

Джа-ла-ла, Джа-ла-ла,
Джа-ла-ла, прингала...”

Почему цаганская песня могла так действовать на русского человека? По-моему, потому, что в славянах вообще, а в русских особенно, живет некая тяга к исступлению чувств. Пример тому — страстный жизнелюб Аполлон Григорьев, обессмертивший себя “Цыганской венгеркой”. Это тоска по стихийности, по первозданности, по этому самому “das Elementare”.

В молодости, в России, я любил цыганщину. Но послушать настоящих цыган живьем довелось только раз. Зато этот “раз” я навек запомнил. Было это, к сожалению, не у “Яра” и не с загулом. А был это чинный большой концерт в Благородном собрании в Москве в 1915 году всего цыганского хора от “Яра” во главе с незабываемой Настей Поляковой. Концерт давали цыгане в пользу раненых на войне солдат и офицеров, лежавших в московских госпиталях.

Как сейчас помню, чудесный зал Благородного собрания — битком. На сцену выходят яровские цыгане и цыганки в разноцветных, своеобразных, ярких одеяниях с монистами. А когда этот очень большой хор заполнил эстраду, под бурные аплодисменты зала, вышла и знаменитая Настя Полякова: одета в ярко-красное (какое-то “горящее”) платье, смуглая, как “суглинковая”, статная. А за ней два гитариста — в цыганских цветных костюмах. Настя встала в середине эстрады, впереди хора, гитаристы — по бокам. И началось. Чего только Настя Полякова тогда не пела: “Ах да не вечерняя” (любимая песня Льва Толстого), “В час роковой”, “Отойди, не гляди”, “Успокой меня неспокойного, осчастливь меня несчастливого”... А гитаристы на своих “красношековских” гитарах (гитары все в лентах) такими переборами аккомпанировали, что “закачаешься”.

А потом? А потом — всего лет через семь-восемь — Настя Полякова с цыганским хором (уж не таким большим, но хорошим) пела в дорогом ночном парижском ресторане (кажется, в “Щехерезаде”). Хором управлял ее брат Дмитрий Поляков, в хору и соло пели, ей полетать, знаменитые цыганки — Нюра Массальская, Ганна Мархаленко, пел и ныне здравствующий (девяноста пяти лет) знаменитый Владимир Поляков, ее племянник, пели чудесные цыгане Дмитриевичи.

Наездами в Париже бывал знаменитый исполнитель цыганского романса — Юрий Морфесси. “Правнук греческого пирата”, как он говорил о себе. Успех у него всегда бывал небывалый. Такой же, как и во всей России до революции. В России Морфесси пел даже перед государем на яхте “Полярная звезда”, за что получил царский подарок — запонки с бриллиантовыми орлами. Еще любимцем цыганщины у русских парижан был бывший летчик Н. Г.Севе реки и, большой друг Морфесси, сын знаменитого до революции певца.

Настя Полякова концертировала во Франции, в Германии, в Америке — пела даже в Белом доме перед президентом ФА-Рузвельтом. Но вряд ли Рузвельт “понял” что-нибудь в этом “исступлении чувств* (это специальность русская, а никак уж не американская). Теперь все эти знаменитые зарубежные цыгане ушли в лучший мир (остался один-одинешенек Владимир Поляков). Настя Полякова умерла в Нью-Йорке в бедности.

В былой России цыганшина жила как у себя дома. В Москве — Поляковы, Орловы, Лебедевы, Панины. Б Петербурге — Шишкины, Массальские, Панковы. Сколько цыганок вышло замуж за русских дворян и купцов. Цыганское пение было на высоте. Русский эмигрант, парижанин, в былом известный театральный критик, А.А.Плещеев в книге воспоминаний “Под сенью кулис” рассказывает, как во время “загула” у яровских цыган знаменитый композитор и пиянист Антон Григорьевич Рубинштейн рухнул вдруг перед хором на колени и прокричал: “Это душа поет, душа говорит! Слушайте!!! А я? Что я? Инструмент играет, а не я! Я не должен играть перед вами!” Вот как понимали цыган такие музыканты, как Рубинштейн!

Известно, что Ленин и Гитлер физически истребляли цыган, как таковых. Ленин потому, что кочевое, таборное “фараоново племя” не укладывалось в “Марксову теорию” и к пресловутому “пролетариату” никак не подходило. Поэтому цыгане “массовидно” уничтожались. Гитлер потому, что не считал цыган “арийцами”, хотя таинственное “фараоново племя” к истинным арийцам было, вероятно, гораздо ближе, чем австрийский ефрейтор. Но в начале тридцатых годов в СССР произошла некая “реабилитация” (после того, как цыган, как племя, уничтожили). В 1931 году в Москве (для привлечения иностранных туристов и выкачивания из них валюты) даже открыли “советский цыганский театр "Ромэн" при Главискусстве Наркомпроса РСФСР”, причем задача театра определялась так: “театр должен пропагандировать переход цыган к оседлой трудовой жизни”. Художественным руководителем театра стал М.И.Гольдблат (не цыган). Потом С А. Баркан (не цыган). Эмигрант “третьей волны” рассказал мне такой анекдот о театре “Ромэн”, Кто-то будто бы спросил Баркана: “Скажите, пожалуйста, сколько у вас в театре настоящих цыган?” На что Баркан будто бы ответил: “Кроме меня и Рабиновича, остальные все евреи”. Это, конечно, “хохма”. В театре “Ромэн” есть цыгане, но их “кот наплакал”. Мне называли фамилии цыган: цыганский премьер Н.Сли-ченко, Тимофеева, Волшаниновы, Жемчужина, Шишков, Ту-манский, кто-то еше. Исторический же факт: цыгане, как племя, в СССР уничтожены.

Отмечу двух знаменитых эстрадных певцов русского Парижа. Александр Вертинский и Надежда Васильевна Плевицкая. До революции у обоих в России гремело “всероссийское имя”. В Париже Вертинский выступал и в своих концертах, и в благотворительных для русских зарубежных организаций. Сначала его пение “делало сборы”. Вперемежку со старым он пел и новое: “Хорошо мне в степи молдаванской”, “И стоят чужие города, / И чужая плещется вода”, положенное им на музыку, чуть измененное стихотворение Георгия Иванова “И слишком устали, и слишком мы стары / Для этого вальса, для этой гитары”. Но, конечно, за рубежом публики для Вертинского было маловато. К тому же некоторые эмигранты относились к нему подозрительно-недружелюбно. Один знакомый как-то сказал мне: “У Вертинского красные подштанники!”, намекая на какие-то советские связи. Не знаю, были связи иль их не было, но когда Вертинский вернулся в СССР, встречен был с распростертыми объятиями. Актеры часто, увы, — не граждане. В Париже Вертинский пробовал петь по-французски — не вышло, “не оценили”, пришлось оставить. Перенес свои выступления в русские ночные кабаки. Но это мало давало. И из Парижа А.Вертинский уехал на Дальний Восток, а оттуда в СССР.

В связи с Вертинским вспоминаю Эренбурга. Правда, это относится не к Парижу, а еще к Берлину. Как-то на концерте Вертинского мы с Олечкой оказались в зале совсем рядом с Эренбургом и его женой Любовью Михайловной. Близко к эстраде: Эренбурги в первом ряду, мы во втором. Вертинский — “в своем репертуаре”. Тут и “Бразильский крейсер”, и “Пей, моя девочка”, и “На смерть юнкеров”, и “Концерт Сарасате”. Пел по-своему хорошо, голос приятный (и довольно большой, к удивлению), жест выразительный, актерское исполнение тонкое.
 
Конечно, это не “Критика чистого разума” и не “Диалоги Платона”, мы знали, для чего сюда пришли. И Эренбург все это, конечно, прекрасно понимал. Но сидя перед нами, вел себя нагло, нахально, невоспитанно. После каждой вещи начинал демонстративно хохотать, так что и Вертинский мог это заметить с эстрады. Такое отношение к выступлению артиста (любого) мне было противно. И я невольно вспомнил, что ведь совсем еще недавно этот же Эренбург подражал именно Вертинскому, изо всех сил пиша стихи “под него”, но гораздо хуже. Вот эти перлы Эренбурга:

Иль, может быть, в вечернем будуаре,
Где ровен шаг от бархатных ковров,
Придете вы ко мне в небрежном пеньюаре,
Слегка усталая от сказок и духов.

Портьеру приподняв, вы выйдете оттуда,
Уроните в дверях свой палевый платок,
И, обойдя кругом тяжелые сосуды,
Дадите мне вдохнуть неведомый цветок.

Тут, по-моему, очень хороши: и какой-то “палевый платок” (почему он палевый?), и совершенно непонятные “тяжелые сосуды” (вызывающие странные ассоциации). У Вертинского все было и легче, и милее, и веселее: “А когда придет бразильский крейсер, / Капитан расскажет вам про гейзер”, “Хорошо мне в степи молдаванской... И российскую горькую землю / Узнаю я на том берегу”. По сравнению с беспомощным стихом раннего, “томного” Эренбурга это просто отдохновение.

Когда после “въезда” в Париж я пришел в один книжный магазин, владельца которого я знал по Берлину, он сказал мне, что после заметки в “Последних новостях” о моем аресте и заключении в концлагерь Ораниенбург в магазин к нему пришел как-то Эренбург. Он говорит Эренбургу: “Илья Григорьевич, слышали, Романа Гуля гитлеровцы арестовали и заключили в концлагерь”. А Илья Григорьевич “с презреньем”: “И хорошо сделали, пусть там и сидит”.

В это время Эренбург был уже “маршалом советской литературы”, раньше отвратительно беззубый — вставил белоснежные протезы, раньше грязный и “тухлый” (по выражению Алексея Толстого) — теперь в дорогом новом костюме, чистый, отрастил большое брюхо. Только походка у Эренбурга осталась та же: ходил по-бабьи, неприлично крошечными шажками, как гейша.

Знаменитую исполнительницу русских народных песен Н.В. Плевицкую я слыхал многажды. И в России, и в Берлине, и в Париже не раз. Везде была по-народному великолепна. Особенно я любил в ее исполнении “Сумеркалось. Я сидела у ворот, / А по улице-то конница идет...” Исполняла она эту песню, по-моему, лучше Шаляпина, который тоже ее пел в концертах.

В Париже Н.В. со своим мужем генералом Н.Скоблиным жили постоянно. Но не в городе, а под Парижем, в вилле в Озуар-ля-ферьер. Концерты Н.В. давала часто. Запомнился один — в пользу чего-то или кого-то, уж не помню — но помню только, множество знатных эмигрантов сидели в первых рядах: Милюков, Маклаков, генералы РОВСа, Бунин, Зайцевы, Алданов (всех не упомню). Надежда Васильевна великолепно одета, высокая, статная, была, видимо, в ударе. Пела “как соловей” (так о ней сказал, кажется, Рахманинов). Зал “стонал” от аплодисментов и криков “бис”. А закончила Н.В. концерт неким, так сказать, “эмигрантским гимном” (не знаю, кто писал слова и музыку)1:

Замело тебя снегом?Россия,
Запуржило суровой пургой.
И одни только ветры степные
Панихиду поют над тобой!

1 Р.В.Плетнев сообщил мне, что написал эту песню в начале XIX века в Сибири революционер Забайкальский. Так, песня не знает своей судьбы.

И со страшным, трагическим подъемом: Замело! Занесло! Запуржило!..

Гром самых искренних эмигрантских аплодисментов. “От души”. Крики искренние — “Бис!” “Бис!”. И кому тогда могло прийти в голову, что поет этот “гимн” погибающей России — не знаменитая белогвардейская генеральша-певица, а самая настоящая грязная чекистская стукачка, “кооптированная сотрудница ОГПУ”, безжалостная участница предательства (и убийства!) генерала Кутепова и генерала Миллера, которая окончит свои дни — по суду — в каторжной тюрьме в Ренн и перед смертью покается во всей своей гнусности.

Как сейчас слышу ее патетические ноты, как какой-то неистовый, трагический крик: Замело!.. Занесло!.. Запуржило!..

Монпарнас

С юности (по книгам) я, конечно, знал, что в Париже (каким невероятным представлялся из Пензы Париж!) среди прочих “чудес” есть Монмартр и Монпарнас. Там общаются знаменитые художники, писатели, “бьет” какая-то особая, сверхъестественная жизнь всемирной богемы. Но тогда в Пензе я никак не мог бы себе представить, что русская революция, бросая меня из страны в страну, сделает меня и “парижанином”, выбросив именно почти что на самый Монпарнас.

Тут же после нашего вселения с Олечкой на рю Олье, 16, я, конечно же пошел на эту самую всесветную знаменитость — на Монпарнас. Прошел рю де Вожирар, возле которой жил, свернул на бульвар Пастёр, а с него — вот он и батюшка бульвар Монпарнас! И я уже на всемирно знаменитом пупе земли — на Монпарнасе, как раз на пересечении бульвара Распай и бульвара Монпарнас и двух улиц — Бреа и Деламбр. А в широкие бульвары втекают еще какие-то улички, так что все вместе образует некую как бы площадь, по окраине которой и расположены знаменитые кафе — “Ротонда”, “Дом”, немного подальше — “Селект”, “Купель”, какие-то еще. Столики со стульями стоят прямо на широком тротуаре, заполнены разными, красочными по одежде (а иногда и по цвету кожи: японцы, индусы, мулаты) людьми. Тут спившиеся гении, и гениальные неудачники, и проходимцы, невропаты, и признанные художники, и всякий сброд, не относящийся к искусству.

Сначала я стал обходить и осматривать эти кафе внутри. И вот, когда я подходил к “Купель” (довольно неприятное большое буржуазное, а не богемное кафе-ресторан), из-за крайнего столика мне навстречу вдруг поднялся человек и с широко раскрытыми объятиями пошел прямо на меня. Я без труда узнал его. Это был Владимир Евгеньевич Татаринов, тот сотрудник берлинской газеты “Руль”, по заявлению которого десять лет тому назад всех сотрудников газеты “Накунуне” (в том числе и меня) исключили из Союза русских писателей и журналистов в Берлине.

— Роман Борисович! Господи! Как я рад, что вы вырвались из этого проклятого концлагеря! — проговорил он, обнимая меня. Надо сказать, что с Татариновым в Берлине я лично даже не был знаком. И тем приятнее была мне эта неожиданная дружеская встреча. Мы облобызались, сказали друг другу несколько дружеских фраз. И я пошел на другую сторону бульвара, взглянуть, что это там еще за кафе “Селект”. Но из всех монпарнасских кафе понравился мне больше всего угловой “Дом”. Там я и воссел за столик. Лакей меланхолично, больше для вида, обмахнул столик какой-то тряпкой, я заказал знаменитый “кафэ-крем” за двадцать сантимов. За этим грязноватым стаканом кофе с молоком вы могли тут сидеть и день и ночь, никто вас не побеспокоит платежем — это традиция, естественно установленная безденежными завсегдатаями Монпарнаса. Позднее я узнал, что некоторые из них иногда сидят тут за кафэ-кремом до тех пор, пока какой-нибудь приятель не подвернется и не заплатит эти двадцать сантимов.

Надо оговориться. Я “одним боком” всегда любил и люблю богему. А “другим боком” — не очень, не чересчур. В качестве классического “монпарно” (так французы называли завсегдатаев Монпарнаса) я не мог бы проводить тут ночи и дни, как проводили многие русские эмигранты — литераторы, художники, актеры. Почему я не мог превратиться в “монпарно”? Да наверное потому, что по нутру я человек земский, “толстопятый пензенский” и никак не превратим в эдакую “столичную штучку”. Я невольно “любил и лелеял” эту свою природную земскость.

Но я все-таки любил поболтаться на Монпарнасе в “Доме”. Оттого, что тут можно было удобно предаться некой “творческой лени”. Кажется, у Льва Толстого где-то сказано что-то вроде того, что лучше всего думается тогда, когда ни о чем не думается. Вот — Монпарнас и был именно местом такого душевного состояния. Конечно, тут я встречал иногда кое-кого из приятелей. Но любил больше сидеть один. Помню, как-то сижу один у самого прохода, и вдруг кто-то кладет мне руку на шею и говорит: “Вот сидит дикий Гуль”. Оглядываюсь, а это Ваня Пуни, знакомый еще по Берлину, улыбается, проходя дальше, кого-то разыскивая. В Париже Пуни как художник сделал себе большое имя. И его, и его жену Ксану Богуславскую я любил: милые были люди!

Запойными “монпарно” из русской богемы были многие. Например, одареннейший поэт Борис Поплавский. Но в Париже я его никогда не встречал. А в Берлине была одна “как бы встреча”. И характерная (для него). Но сначала приведу “Розу смерти” — одно из лучших его стихотворений:

В черном парке мы весну встречали.
Тихо врал копеечный смычок.
Смерть спускалась на воздушном шаре,
Трогала влюбленных за плечо,

Розов вечер, розы носит ветер,
На полях поэт рисунок чертит,
Розов вечер, розы пахнут смертью
И зеленый снег идет на ветви.

Темный воздух осыпает звезды,
Соловьи поют, моторам вторя,
И в киоске над зеленым морем
Полыхает газ туберкулезный.

Корабли отходят в небе звездном.
По мосту платками машут духь,
И сверкая через темный воздух,
Паровоз поет на виадуке.

Темный город убегает в горы.
Ночь шумит у танцевальной залы,
И солдаты, покидая город.
Пьют густое пиво у вокзала.

Низко, низко, задевая души,
Лунный шар плывет над балаганом.
А с бульвара, как орган тщедушный,
Машет карусель руками дамам.

И весна, бездонно розовея,
Улыбаясь, отступая в твердь,
Раскрывает темно-синий веер
С надписью отчетливою: смерть.

А вот единственная (но запомнившаяся) “встреча” с Поплавским. Было это в 20-х годах в Берлине. Мы тогда вели молодую, беспутную, беспечную и не всегда сытую жизнь. По субботам своей компанией (я, Офросимов, Иванов, Корвин-Пиотровский) собирались в пивной около Штутгартерпляц у легендарной фрау Утеш. Фрау Утеш легендарна была своим гостеприимством. Полнотелая, дебелая, молодая, типичная немка-берлинка, фрау Утеш была большой любительницей выпить (даже “врезать как следует”) вместе с гостями. И когда у нас не хватало денег, милая Утеш записывала “в долг”, долг позднее погашался, а иногда и не погашался, на что фрау Утеш не очень обижалась. Она нас любила за веселье, за беззаботность, а меня почему-то неизменно называла не иначе, как Fiirstchen (князек, князенька), как я ни уверял ее, что никаким “князьком” не являюсь.

Так вот. В ее пивной обычно бывало полным полно: русские студенты, болгарские студенты (чудесные ребята — Зубов, Гумнеров, уж не знаю, где они, живы ли, тоже хватили горя через край!), бывали начинающие литераторы (вроде нас), всякая богема. И вот однажды сидим мы за столиком вчетвером. А неподалеку с кем-то за столиком наша приятельница поэтесса Татида (по фамилии Цемах, уверявшая, что ее род идет прямехенько от царя Соломона!). У Татиды (близкой подруги по Крыму Макса Волошина) — оригинальное, очень узкое лицо с большим прямым (скорее греческим, чем еврейским) носом. Наружностью она обращала на себя внимание.

И вот среди пивного веселья, хохота, криков вдруг — всеобщее замешательство. Сидевшие, как пружинные, повскакали с мест. Сначала мы не могли понять, в чем дело, из-за чего весь сыр-бор? Оказывается, сидевший за соседним (с Татидой) столиком совершенно неизвестный ей молодой человек, странный, неопрятно одетый, вдруг встал, подошел к Татиде и ни с того ни с сего дал ей пошечину. Татида вскрикнула, упав на стол головой. Все вскочившие бросились на странного молодого человека. Схватили, кто за шиворот, кто за руки, вывернув ему их за спину, и с шумом потащили к выходной двери, где (буквально) вышвырнули на улицу с трех-четырех ступенек.

Я подошел к рыдавшей Татиде. Она рассказала, что в жизни никогда не видела этою молодого человека и не знает, кто он, почему на нее так пристально смотрел, а потом, подойдя, ударил ее по лицу. Это был Борис Поплавский, позднее автор “Розы смерти” и других прекрасных стихов. Те, кто сидели с ним, тоже ничего не могли объяснить в этом его “безобразии”. Один сказал, что он — Борис Поплавский, студент художественной школы. Причем, постучав пальцем по лбу, добавил: “Борис немного того-.”

У Достоевского Николай Всеволодович Ставрогин проделывал такие же “эксцентричности”. Бедного губернатора Ивана Осиповича вместо того, чтобы прошептать ему что-то на ухо, — “он вдруг прихватил зубами и довольно крепко стиснул в них верхнюю часть его уха. Губернатор задрожал, и дух его прервался: "Nicolas! Что за шутки!" — простонал он не своим голосом”. А Петра Павловича Гаганова, любившего ко всему приговаривать: “Нет-с, меня не проведут за нос!” — • Николай Всеволодович, стоявший в стороне один, вдруг подошел к Петру Павловичу, неожиданно, но крепко ухватил его за нос двумя пальцами и успел протянуть за собой по зале два-три шага. Злобы он не мог иметь никакой на господина Гаганова. Можно было подумать, что это чистое школьничество, разумеется, непростительнейшее, и однако же рассказывали потом, что он в самое мгновение операции был почти задумчив, "точно как бы с ума сошел", но это уж долго спустя припоминали и сообразили”. Вспомнил я эту единственную “встречу” с Поплавским потому, что она говорила о его серьезном душевном “неустройстве”. О том же говорили и многие его стихи и “декадентский” его дневник, опубликованный уже после смерти поэта. О Дневнике интересную статью написал тогда “сам” Николай Александрович Бердяев.

Поплавский был несчастнейшим “монпарно”. Носил почему-то черные очки. Приведу еше одно его упадочно-интересное стихо:

Снег идет над белой эспланадой.
Как деревьям холодно нагим.
Им. должно быть, ничего не надо,
Только бы заснуть хотелось им.

Скоро вечер. День прошел бесследно.
Говорил; измучился; замолк.
Женщина в окне рукою бледной
Лампу ставит желтую на стол.

Что же Ты на улице, не дома,
Не за книгой, слабый человек?
Полон странной снежною истомой.
Смотришь без конца на первый снег.

Все вокруг Тебе давно знакомо.
Ты простил, но Ты не в силах жить.
Скоро ли уже Ты будешь дома?
Скоро ли Ты перестанешь быть?

Борис Поплавский (этот “царства Мои парнасского царевич”, как сказал о нем Николай Оцуп) умер в своем “царстве” страшной смертью: от чрезмерной дозы героина и кокаина.

Конечно, среди русских поэтов-монпарнасцев Поплавский был исключением. Он нигде не работал. “По убеждению”. Жил в полной нищете, которой не тяготился, а даже ею бравировал. Вот запись из его “Дневника”: “В совершенном покое, до отказа "выкатив" коричневую грудь, прохожу я одною ногою по воде (левая подошва пьет воду), другою ногою в огне (правый, резиновый башмак греет), нарочно усиливая, сгущая нищету своего лица (не бреюсь) и своего платья (люблю рванье) тогда, когда я победил всякую жажду и усомнился в счастье Иисуса...”

По смерти Поплавского литературный критик “Последних новостей” Г.В.Адамович назвал его “гениально вдохновенным русским мальчиком, нашим Рембо”. Я никогда (с юных лет) не был поклонником этих самых “русских мальчиков” Достоевского. В тургеневском “Рудине” Лежнев так говорит о типе “русских мальчиков”: “В глазах у каждого восторг и щеки пылают, и сердце бьется. И говорили мы о Боге, о правде, о будущем человечества, о поэзии...” А наш старший современник Влад.Мих.Зензинов, которого я хорошо знал и в Париже, и в Нью-Йорке, в своих “Воспоминаниях” так пишет на ту же тему: “С юности с меньшим, чем счастье всего человечества, мы не мирились”. В юности и молодости я знавал таких “русских мальчиков”, но меня почему-то не только не притягивал их душевно-духовный мир (пусть и искренний, и внутренне-честный), но, отталкивал, как некий болезненный вывих, некое никому ненужное уродство. Мне казалось, что они проходили мимо своей собственной жизни, мимо своей особи. А она-то и была мне всегда дорога. Я никогда не хотел “переделывать мир”, мне хотелось “переделывать себя”. Конечно, примененное Г.Адамовичем к Поплавскому наименование “русский мальчик” было и неверной и неуместной литературной болтологией. Поплавский к категории “Белинских” никак не принадлежал. Его природа была совершенно иной, ставрогинско-декадентской. А вот что он внутренне, вероятно, был весьма схож с Артюром Рембо, это, конечно, верно. Но вряд ли мыслимо “впрячь в одну телегу” автора “Пьяного корабля” и “русского мальчика”. Рембо был чисто “французский мальчик”. Кстати, у Поплавского есть хорошие стихи о Рембо и Верлене.

Монпарнасская группа молодых русских поэтов, названная тем же Поплавским — “парижская нота” была разношерстна и по составу, и по дарованиям. Кроме вопросов поэзии и литературы, толковалось о “проклятых вопросах”, о Боге, о Маркионе, о судьбе человечества, о вечности и гробе и т.п. Мне все эти РАЗГОВОРЧИКИ были совершенно чужды, я их не только не любил, но находил какой-то безвкусной кощунственной болтовней.
 
Нормально, если человек думает о Боге, нормально, если человек пишет о Боге, нормально, если человек проповедует Бога. Но душевно противно, когда на каком-то собрании люди РАЗГОВАРИВАЮТ о Боге. “С кем же вы?! — кричал разнервничавшийся Мережковский на одном из таких собраний с этой монпарнасской молодежью (собрания эти у Мережковских назывались “Зеленая лампа”), — с кем? С Христом или с Адамовичем?” Думаю, что “Монпарнас” был много-много ближе к Адамовичу, чем к Христу.

Помню, однажды сижу я в “Доме”, подходит художник Сергей Шаршун, я его знавал по Берлину. “Что, говорит, вы один сидите? Там же, — он показал на дальний угол кафе, — вся литературная братия”. Я в шутку говорю: “Не люблю толпы, Сергей Иваныч”. — “Аааа...” — засмеялся Шаршун и пошел к “братии”. Позже поэт Перикл Ставров, вместе с французом Ланье переводивший на французский моего “Дзержинского”, рассказал, что моя фраза о “толпе” была принята “братией” не то как заносчивость, не то как поза. Я же на самом деле никогда не любил так называемое “общество литераторов”. Поэтому в Париже знавал большинство монпарнасцев издалека.

Молодых русских поэтов и прозаиков тогда в Париже было много. И все они (в противоположность Поплавскому) днем работали, кто окномоем в магазинах, кто телефонистом, кто на фабрике, кто таксистом, кто маляром, кто в автомобильном гараже. Счастливчиками считались те, у кого жены хорошо зарабатывали в “модных домах” (как портнихи или манекенши). О их мужьях по Монпарнасу даже ходило некое двустишие:

Жена работает в “кутюре”.
А он, мятежный, ищет бури!

Таланты многих эмигрантских поэтов-монпарнасцев я ценил. В противоположность декаденту Поплавскому Владимир Смоленский писал ясную, неусложненную поэзию, иногда сильную. Вот его очень эмигрантское стихо, заслужившее известность:

Над Черным морем, над белым Крымом
Летела слава России дымом.
Над голубыми полями клевера
Летели горе и гибель с севера.

Летели русские пули градом,
Убили друга со мною рядом.
И ангел плакал над мертвым ангелом,
Мы уходили за море с Врангелем.

Об этом неожиданно удачном ассонансе — “ангелом — Врангелем” кой-кто из поэтов говорил с нескрываемой завистью: “большая удача!”. Но гораздо мужественней и цельней на ту же тему написал Николай Туроверов, поэт-казак, редко появлявшийся на Монпарнасе. Занимался он больше “донскими” делами. Создал “Казачий музей”. Вот его стихо — “Конь”:

Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня,
Я с кормы, все время мимо,
В своего стрелял коня.

А он плыл изнемогая
За высокою кормой.
Все не веря, все не зная.
Что прощается со мной.

Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою.
Конь все плыл, теряя силы,
Веря в преданность мою.

Мой денщик стрелял не мимо.
Покраснела чуть вода,
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда.

Типичным представителем “парижской ноты” (по Адамовичу) в своей простоте, ясности, лаконичности стиха был молодой Анатолий Штейгер, рано умерший от туберкулеза. Его единственная книжка коротких стихов осталась в эмигрантской поэзии — “томов премногих тяжелей”.

У нас не спросят вы грешили?
Нас спросят лишь: любили ль вы?
Не поднимая головы.
Мы скажем горько: да, увы!
Любили... как еще любили!..

Я, разумеется, не пишу никакого обзора эмигрантской поэзии. Это задача большой книги. Но упомяну хотя бы имена парижан поэтов-эмигрантов, “унесших Россию”. Жили тогда в Париже уже известные в России: К.Бальмонт, И.Бунин, З. Гиппиус, Георгий Иванов, Н.Оцуп, Вл.Ходасевич, Марина Цветаева, И.Одоевцева, мать Мария (Скобцова), С.Маковский. Из начавших писать только в эмиграции: А. Величковский, Т.Величковская, В.Злобин, И. Кноринг, Ю.Софиев, Д.Кнут, Г.Кузнецова, Ант. Ладинский, В.Мамченко, В.Набоков, Ю.Одар-ченко, Б.Божнев, К.Померанцев, Б.Поплавский, А.Присманова, АТингер, Г.Раевский, В.Смоленский, Ю.Мандельштам, И.Ставров, Е.Таубер, Л. Червинская, Ю. Терапиано, А.Штейгер и другие. Как всегда при таких перечислениях, я, наверное, кого-нибудь пропустил. Да не разгневаются пропущенные.

Кстати, о “молодости” этих поэтов Владимир Варшавский, смеясь, рассказал как-то анекдот, сочиненный Тэффи. “Иду, говорит Тэффи, ночью по Монпарнасу, вдруг из какого-то кафе гуськом, один за другим, выходят евреи средних лет. Спрашиваю спутника: "Кто это? Что за люди?" — "А это, говорит, Союз русских молодых поэтов"”. Конечно, Тэффи, как во всяком анекдоте, “нажимает педаль”. Среди русских поэтов были евреи (Кнут, Гингер, Раевский, Ю.Мандельштам), но отнюдь не в большинстве. А вот насчет “средних лет”, это, пожалуй, тонко.

Оглавление

 
www.pseudology.org