Владимиру
Солоухину, замечательному русскому писателю, ныне исполнилось бы 75 лет.
Его уже нет с нами — но есть у нас его книги, а у него — наши любовь и
память, и есть ненависть его врагов, врагов России. Можно не удивляться
полностью русофобским ОРТ и НТВ — но даже государственный канал РТР,
содержащийся на наши, народные, русские деньги, — ни слова не сказал о
юбилее Владимира Солоухина!
Это ведь
не Окуджава, не Василь Быков с его проклятиями всем москалям, не Борис
Васильев, призывающий к расстрелу патриотов...
Их юбилеи
— громки и навязчивы. Солоухинская дата — окружена молчанием. Забыт
талантливейший, прекрасный русский писатель, известный всему народу.
И все
“демократические” газеты, журналы, телепрограммы этого “не замечают”.
Разве что какая-нибудь литкозявка вроде Дмитрия Быкова опять может
сказать: а кому, мол, этот Солоухин нужен?
Он нужен
русскому народу. Он нужен русскому государству. Поздравим же друг друга,
всех настоящих читателей и ценителей его творчества с 75-летием Владимира
Солоухина. Его книги живут сегодня и будут жить всегда.
Владимир
БОНДАРЕНКО
ПОЗВОНИЛ ОДНАЖДЫ мой
товарищ по альпинизму и говорит: “Один мой друг хочет познакомиться с
Солоухиным. Мы на колесах, давай поедем к нему в Переделкино”. Я ответил,
что не могу, неудобно его беспокоить. Товарищ мой понять этого не мог: “Вы
же старые друзья, в горах вместе были. Подумаешь, беспокоить”... Как я мог
объяснить ему мое отношение к Солоухину? Да, мы знакомы и дружны пятьдесят
лет; да, мы всегда были на “ты”; да, нас связывало многое, но... Но я всегда
чувствовал себя младшим братом Владимира Алексеевича, он мой учитель. Хотя
мы почти ровесники, именно он, его книги определяли мое место на земле. И,
думаю, не только мое.
После войны я учился в
Театральной школе-студии Ю. А. Завадского, а сестра моя Лидия была
студенткой Московского городского театрального училища. Она была красавицей,
вокруг нее всегда вились поклонники, в том числе и студенты Литинститута. Я
же в то время сыграл уже главные роли в трех фильмах, меня тоже знали. И вот
мы, театральные студенты, дружили с литинститутскими. На площади Пушкина в
одноэтажном доме располагался тогда знаменитый “бар номер четыре”. Мы
собирались там, читали стихи, с задором молодости и не без рисовки говорили
об искусстве, театре, литературе.
Солоухин не очень-то выделялся в
то время. Моим кумиром был Григорий Поженян. Он ходил весь в орденах и
медалях, стихи свои читал с таким напором, что никто из поэтов перед ним не
мог устоять. Говорил, что чемпион Черноморского флота по боксу — и
действительно победоносно работал кулаками в нередко возникавших драках. Во
дворе “дома Герцена” я сделал тогда фотографию: стоят у дерева Тендряков,
Солоухин, Поженян, Шуртаков и Годенко. Лет через сорок предложил им сняться
у того же дерева, однако к тому времени Солоухин, да и все остальные, уже не
могли не только вместе сниматься, но и сесть рядом не согласились бы — так
развела всех жизнь. Тот же Поженян, например, состоял в одном Союзе
писателей, мы — в другом.
Тогда же, в 1947 году, все
выглядело иначе
Первыми поэтами считались Урин,
Кобзев, Калиновский... Расула Гамзатова, например, худого, носатого, в
шинели (хотя на фронте он не был), никто всерьез не принимал, и ни о каких
евтушенках мы тоже слыхом не слыхивали. Но вот остались со мной навсегда
строки, произносимые низким солоухинским голосом, с его владимирским
говором:
Здесь
гуще древесные тени,
Отчетливей волчьи следы,
Свисают сухие коренья
До самой холодной воды
Случилось так, что в одночасье
бросил я навсегда кино, театр и ушел в горы. Четверть века работал тренером
по альпинизму и горным лыжам. “Потом Саша Кузнецов, — вспоминает Солоухин в
“Прекрасной Адыгене”, — внезапно исчезает из Москвы, пренебрегая хорошо
начавшейся дорогой киноактера”. Долгие годы я был выключен из всякой
театральной и литературной жизни. Но вот на зимовке, высоко в горах
Тянь-Шаня написал вдруг повесть “Сидит и смотрит в огонь”. Послал ее в
“Молодую гвардию”. И надо же... Повесть попадает на отзыв к Солоухину. Он не
может понять: тот ли это Саша, и узнает — тот.
Когда я оставил альпинизм как
профессию, мы стали видеться, нас объединяла любовь к старине, к иконам,
финифти, мелкой пластике. Мне от деда остались старые книги, Солоухин многие
из них пересмотрел. Однажды я со своими студентами вывез из разрушаемой
церкви несколько больших храмовых икон. Иначе они бы погибли. Поставил их в
институте в каморке под лестницей и забыл про них. Года через два вспомнил и
говорю Солоухину:
— Володя, у меня в
институте давно уже стоят черные совсем доски. Не хочешь взглянуть?
— Давай поглядим.
Приехал он на своем “козле” и забрал их, а я поехал домой. Через
несколько часов звонит:
— Саша, приезжай немедленно.
— А что такое?
— Увидишь.
Приехал, смотрю, иконы эти разложены по столам и над ними колдуют два
реставратора.
— Деисус семнадцатого века, — говорит мне Володя. — Это твои вещи.
Решай, что будешь делать.
— Что мне решать, — отвечаю, — в моей “хрущевской” квартире места для
них нет. Дарю их тебе.
Деисус, прекрасно
отреставрированный, сделался гордостью его коллекции, он висит в гостиной
Приходилось слышать, будто
Владимир Солоухин скуповат, что он, мол, этакий деревенский кулачок, готовый
обманывать бедных старушек, собирая иконы. Что ж, люди всегда судят о других
по себе, и тот, кто видел в собирании икон Солоухиным что-то нечистоплотное,
прежде всего сам нечист душой. Я не знал случая, чтобы он что-то продал или
кого-то обманул.
Поменял — да, дело
коллекционерское. Просто он собиратель широкого размаха, знаток и тонкий
ценитель древнерусского искусства. Надо понимать, что такое
коллекционерство. Перечтите первые страницы “Черных досок”, если не помните,
не стану их пересказывать. Он всегда дарил свои книги, а как-то раз даже
привез мне из Болгарии кожаные шорты, которые я до сих пор ношу. Так что не
замечал я его прижимистости.
Помню еще бесконечные споры:
открытие Солоухиным для широкого круга людей православной иконы — добро или
зло? Находилось немало утверждавших, будто Солоухин своей книгой вызвал
нездоровый интерес к нашим святыням, образовался целый криминальный
промысел, стали-де грабить церкви и старушек. Но лучше ли было бы, чтобы
иконы продолжали рубить на растопку и покрывать ими бочки с огурцами?
Что осталось бы от них после
хрущевской антицерковной кампании? А воровской промысел — это другое,
существует же нынче настоящий промысел по ограблению дач. Тут корни иные, и
поглубже... Спор же разрешил патриарх Алексий II, сказав на отпевании
Солоухина в храме Христа Спасителя: “Владимир Алексеевич первым начал
духовное возрождение нашей жизни”.
Однажды, живя и работая в
Переделкине, я встретил Владимира Алексеевича, возвращающегося из магазина.
В бесформенной шапке и несуразной какой-то куртке, он шел по тропинке вдоль
шоссе и нес в руках две сумки. Этакий на вид мужик-строитель или механик из
гаража. Хотя держался он всегда прямо и выступал с достоинством. Готовил он
себе сам, мне не приходилось видеть у него на даче кого-нибудь из домашних.
— Ну пойдем, пойдем, Саша.
Заходи
На первом этаже дома жил
тогда Борис Можаев, Солоухин — наверху. Закусывали грибами
Владимир Алексеевич, возвращаясь
из своей деревни Алепино, скупил у шоссе все продававшиеся грибы, свалил
несколько ведер в багажник, привез домой и засолил. О своем собственном
способе засолки грибов, простом и быстром, он рассказывал не без гордости.
Грибы, действительно, были хороши. Повспоминали горы, посетовали на смутное
время. В этот раз он подарил мне только что вышедшую книгу “При свете дня”.
— Что теперь? — спрашиваю.
— Заканчиваю новую книжку, “Соленое озеро” называется. Тоже история, я
тебе скажу... В “Наш современник” отдам.
И он рассказал, что товарищи из
Хакассии снабдили его архивными документами о подавлении
Аркадием Голиковым
последнего оплота противников большевизма и советской власти. Голиков,
будущий писатель Аркадий
Гайдар, с юности имел садистские задатки.
В тринадцать лет он уже по ночам
стрелял на улицах в людей для собственного удовольствия. Мать, видя, что
дело плохо, пристроила его в ЧОН (Части
особого назначения), в расстрельную команду.
Нам со школы внушили, что
Гайдар, мол, в шестнадцать лет командовал полком, а он на самом деле был
расстрельщиком. Когда произошло крестьянское восстание на Тамбовщине,
Тухачевский взял его на эту роль, там
уничтожались целые деревни. Оставалась непокоренной только Хакассия, и его
послали туда. Голиков там так зверствовал, что за садизм советская власть
его приговорила к расстрелу. Спас Голикова-Гайдара тот же
Тухачевский, поместив в сумасшедший дом,
где он пробыл довольно долго. А выйдя, стал добреньким детским писателем...
Пишу об этом лишь потому, что
мало кому удалось прочитать “ "Соленое
озеро"”. Вещь была напечатана в № 4 “Нашего современника” в 1994
году. Но что такое журнальный тираж? Вышло “ "Соленое
озеро" в Хакассии и отдельной книгой, но мало кто ее видел.
Не удивлюсь, если узнаю,
что ее скупили и уничтожили
Так лопнул еще один надутый
шарик, проткнутый Солоухиным, но, увы, и этого не заметили. Не по
телевидению же об этом рассказывать! С его экрана Егор Гайдар тут же на всю
страну рассказывал, как он гордится своим дедом. Я тогда спросил Владимира
Алексеевича:
— А ты не боишься?
Володя широко улыбнулся и ответил:
— У меня девиз, как у Чингисхана. Знаешь его?
— Нет.
— “Боишься — не делай, делаешь — не бойся”.
Немало страниц написано
Владимиром Алексеевичем по одной из главных наших проблем — по так
называемому еврейскому вопросу. Скажем, в книге “При свете дня” ему
посвящены целые страницы. Сионисты называли его антисемитом. О нет, не так
все просто! Он был большим знатоком этого вопроса, изучал специальную
литературу, письма
Пастернака,
Мандельштама,
Эренбурга и других известных евреев, и
никогда не шел на поводу у экстремистов, у той же “Памяти”.
В своем дневнике я нашел запись,
сделанную 3 декабря 1974 года. “Обедали в ЦДЛ с Солоухиным и Гамзатовым. Еще
с нами сидел поэт Сергей Поделков. Речь зашла о Гумилеве и
Мандельштаме.
— Я купил в Париже два тома
воспоминаний Мандельштамихи, — говорит Солоухин, — и вот там есть такой
эпизод. Мандельштам написал о Сталине:
Кремлевский
горец,
Душегуб и межеборец
Как реагировал на это
Пастернак? Он сказал: “Ося, как ты мог так
написать?! Ведь ты же еврей!” Вот ты все знаешь, — с некоторой иронией
обратился он к Поделкову, — скажи, что он хотел этим сказать? Мне так надо
это знать, что я даже думал поехать к Мандельштамихе, она еще жива.
— Ясное дело, — ответил
Поделков, — разве ты не знаешь, какие покаянные письма писал в ЦК сам
Пастернак?
— Это я знаю...
— Ну вот.
— Значит эта фраза и означает: “Ты еврей, потому ты должен быть скрытен
и осторожен”...
Стали спорить.
Гамзатов молчал, со скукой посматривая по
сторонам”.
В последний раз мы виделись
с Владимиром Алексеевичем за год до его кончины
Перед этим он приехал в Москву
на мой юбилей, выступал на вечере в Большом зале ЦДЛ, говорил добрые слова.
А потом я приехал к нему в Переделкино. Он заметно сдавал. Разрыхлел как-то,
какой-то постоянный насморк к нему привязался. На стуле возле кровати
пузырьки, пипетки, таблетки. У ног лежит собака, тоже старая и такая же
добрая и толстая. О России он говорил спокойно, бесстрастно и даже как-то
отреченно. И хотя читал Солоухин на своих последних вечерах: “Россия еще не
погибла, пока мы живы, друзья” — в отношении ближайших перспектив настроен
был весьма пессимистически.
...Вспоминаю наше
восхождение на вершину горы Адыгене.
За свою жизнь я видел несколько
тысяч новичков в альпинизме. Не все они побывали на вершине, всегда был
отсев. Одни не выносили тренировок, подчас довольно жестоких, другие не
верили в себя. Новичками, как правило, были молодые люди. А тут почти
пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы Солоухин шел и
шел вверх. Он, конечно, думал, рассчитывал свои силы, без этого никак
нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения жизненной цели.
Подготовка, взвешивание своих возможностей. Солоухин сразу понял это и
потому тренировался и усердно осваивал технику альпинизма.
За все время он ни разу не
пожаловался и не посетовал на то, что связался с этим делом. Хотя один раз
при первом нашем походе на ледник Володя разбудил меня ночью:
— Я, знаешь... как бы мне не умереть.
— Что такое? — испугался я.
— Видишь, как я дышу? Вздох, а потом сразу несколько частых, частых.
Так бывает при инфаркте.
— Володя, спи спокойно, — ответил я, улыбаясь в темноте палатки. — Это
так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался.
Мы все-таки на трех с половиной тысячах. Обычное явление. На следующем
выходе его уже не будет.
Спустились в лагерь — оказывается, приехал
Чингиз Айтматов. Привез хорошего вина.
— Нет, Чингиз, нет, — мотает головой Солоухин. — Мы тренируемся.
— Немножко-то можно, — настаивает
Айтматов, — немножко не повредит. —
Солоухин смотрит на меня. Я молчу.
— Нет, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой
еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни.
Не могу.
Мы распили это вино, когда
все кончилось
Владимир Алексеевич не говорил о
своих переживаниях, но я видел, что перед восхождением его одолевали
сомнения: идти или не идти? Я смотрел на висящие на его лбу и щеках клочья
кожи от лопнувших волдырей (солнечные ожоги), на распухшие его губы и
понимал, что “идут кровопролитные бои”. Но не вмешивался. Мне и хотелось,
чтобы он поднялся на вершину, и в то же время беспокоился за него и Ольгу.
Только прочтя повесть
“Прекрасная Адыгене”, я узнал, что варилось в его голове под смешной зеленой
шапочкой с вертикальными полосками: “Миллионы, миллиарды людей живут на
земле, не делая восхождений на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все
клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти,
и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не
потащат...
Ход этих мыслей показался мне
настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул,
сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело. Не
говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно
отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?”
Что испытывает человек на
вершине? Особенно на своей первой вершине?
О... сколько людей, столько и
высказываний по этому поводу. Владимиру Алексеевичу простая тянь-шаньская
вершина Адыгене (4404 м) далась трудно. Тем дороже она стала. Вот что он
шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая
линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников:
“Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года.
Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже
ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине
Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что
надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на
вершине Адыгене”. Так вошел он в наш клан, в нашу общину, стал “своим”.
И вот больше нет на свете
Владимира Алексеевича. Только его книги. Ни позвонить, ни встретиться, ни
посоветоваться. Не услышать его неподражаемый голос. Как это странно.
Писатели, наверное, как горные
вершины: одна из них повыше, другая пониже, одна проще, другая посложнее.
Все вместе — горная страна. В горах нашей жизни Владимир Солоухин — одна из
самых высоких вершин. По крайней мере, для меня.
Каким был Солоухин? Разным. На
протяжении своей жизни он постоянно менялся. От секретаря комсомольской
организации и правоверного коммуниста — до поборника православия. Перед
смертью он причастился и исповедовался. Пути мировоззрения Владимира
Солоухина от “Мать-мачехи” до “При свете дня”, от стихотворения “Дождь в
степи” до стихотворения “Россия еще не погибла” проложены по трагической
истории России второй половины ХХ века. Мы тому свидетели. И это вместе с
его огромным талантом тоже относится к его величию.
Источник
www.pseudology.org
|