Глотов А.Л

Иже еси в Марксе
Русская литература XX века в контексте культового сознания
Глава 2. Раздел 1
В октябре 1917 года не было революции
 
Во всяком случае, "десять дней, которые потрясли мир" Джона Рида — чистейшей воды журналистская метафора во вполне американском сенсационном стиле. Переход власти от Временного правительства Керенского к большевистскому Ленина- исторически закономерный элемент процесса эволюционного. Россия не могла не стать коммунистической.
 
Все разговоры о жидо-масонском заговоре, о решающей роли германских денег, о большевистской клике, натянувшей нос всей России — мягко говоря, неправомерны. Большевистская партия не была ни самой многочисленной из революционных предреволюционных партий, ни самой радикальной, ни самой всесторонней. Она оказалась просто самой бесшабашной.

Поразительно, что Ленин в анкетах, в графе — "профессия", писал — "литератор". Вот именно — сочинитель. Герберт Уэллс, великий фантаст ХХ века, сразу почувствовал в нем опасного конкурента. И вот: этот литератор сочинил сказочный сценарий об Иване-дураке, который уцепился за хвост Жар-птицы и верхом на Коньке-горбунке въезжает в тридевятое царство коммунизма.
 
В стране, где испокон веку за истину в последней инстанции почитали напевы различных кобзарей, гусляров, сказителей и опальных поэтов, где Ясная Поляна чтилась как духовный центр государства, такой Кот-Баюн был просто обречен на успех.

До октября 1917-го государство жило под лозунгом "За веру, царя и отечество!". Но потом отечество было по декрету объявлено социалистическим, царь еще до этого отошел от дел, веру упразднили. Триумвират таким образом распался.
 
Но свято место пусто не бывает

Отечество, в суете гражданской войны поерзав и вследствие этого кое-где похудев, определилось на более или менее прежнем месте. Вакансия государя-императора тоже долго в яловых не ходила, ей быстро подыскали подходящий эвфемизм. Оставалась вера.

А.В. Луначарский в молодости грешил попытками соединения социализма с православием, но, как известно, основоположник первого в мире пролетарского государства был этим очень недоволен и долго потом еще, вспоминая пресловутое "богостроительство", на любую информацию о религии, церкви и священниках реагировал предельно нервно, вплоть до требования массового расстрела.
 
Но бог троицу любит, а парадокс ситуации заключался, как отмечал позже Н. Бердяев, в том, что "коммунизм не как социальная система, а как религия фанатически враждебен всякой религии и более всего христианской. Он сам хочет быть религией, идущей на смену христианству, он претендует ответить на религиозные запросы человеческой души, дать смысл жизни"1.

Эту исконную враждебность отмечал еще до 1917 года В.В. Розанов, говоря о "двух врагах, стоящих друг против друга, — Церкви и Революции"2.

Ситуация была действительно каверзной: и надо произвести смену религии, и есть что предложить взамен, и в то же время так сразу этого не сделаешь. Лидеры партии победившего пролетариата были людьми с гимназическим образованием, почитывали "Историю государства Российского" Н.М. Карамзина и знали, что внезапная смена религии требует "огня и меча", а этого, начиная с 1914 года народ понюхал достаточно и его этим не удивишь.

Раздел первый

Христианские темы и мотивы

Современный исследователь бурной революционной эпохи, вспоминая, что еще Карл Маркс обратил внимание на то, как во времена английской буржуазной революции Кромвель пользовался образами, заимствованными из Ветхого Завета, отмечает: "Неудивительно, что переломные исторические эпохи очень часто вызывали обращение к Библии"3.

И действительно, в искусстве как наиболее чуткой и оперативной форме общественного сознания эта историческая традиция отразилась в первые же послереволюционные годы. Христианская образность в литературе, если быть объективным, не была чужда и литературе начала века. Так ведь и "переломная историческая эпоха" началась не 25 октября 1917 года, а как минимум — с первой русской революции.

Александр Блок в период между двумя революциями был предельно наполнен катастрофальной лирической напряженностью, которая выливалась у него то в богемный загул ("Я пригвожден к трактирной стойке, я пьян давно, мне — все равно. Вон счастие мое, на тройке в сребристый дым унесено"), то в возвышенное отчаяние, где неминуемо возникала эмблема святого позора ("Когда в листве, сырой и ржавой, рябины заалеет гроздь, когда палач рукой костлявой вобьет в ладонь последний гвоздь, когда над рябью рек свинцовой, в сырой и серой пустоте, пред ликом Родины суровой я закачаюсь на кресте...").

Причем образ Христа, плывущего по реке в челне к распятому лирическому герою, создает ситуацию некоего братства "во кресте". Христос как бы наблюдает творение новой легенды и своим присутствием освящает ее. Кстати, у Блока, в отличие от евангелического сюжета, события происходят не весной, а осенью, что также символизирует не повторение , а продолжение "крестовоздвиженской" истории.

И еще один характерный штрих: к чему бы духовно ни припадал герой Блока, к кресту или к трактирной стойке, он равно бывает "пригвожден". Возвышение это кабака до уровня Голгофы, или унижение залитого кровью Спасителя креста до уровня залитого вином ресторанного столика — трудно сказать. Однако и то, и другое место для поэта было одинаково страшным и притягательным, и то, и другое он ощущал как место всесожжения и очищения от скверны обыденного мира.

Христос как символ Богочеловека, пожертвовавшего своей жизнью для спасения других, стал в эти межреволюционные годы, пожалуй, чуть ли не единственной доминантой, которая была одинаково приемлема для многочисленных соперничающих между собой литературных группировок. “Диапазон семантической интерпретации евангельских легенд в литературе ХХ в. чрезвычайно широк и многопланов, — пишет А.Нямцу. — В образе Иисуса Христа, например, авторов интересует в первую очередь положительное содержание его ценностно значимых характеристик, сквозь призму которых выражается принципиальное отношение автора к социальным коллизиям ..., драме личностного сознания и др."4.
 
Религиозной образностью были полны стихи Игоря Северянина и Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака. В творчестве Николая Гумилева вообще смешались все религии и мифы мира, он их одинаково воспринял, вероятно, даже не задумываясь над тем, что они, в общем-то, друг друга отрицают. В стихах Гумилева античная, то есть — языческая, мифология и христианская символика мирно уживаются в пределах одной строфы:
 
Над этим островом какие выси,
Какой туман!
И Апокалипсис был здесь написан,
И умер Пан

Да что говорить о декадентствующих мистиках "серебряного века", которых хлебом не корми — дай порассуждать о связях с потусторонним миром, если даже сам будущий основоположник социалистического реализма в 1907 году оскоромился и выдал на-гора произведение, оказавшееся, как выяснилось позже, вполне прохристианским, проевангелическим.

Начинал Максим Горький, как известно, с бунтарских "Песен", чем и заслужил звание "буревестника революции"
 
А когда накликанная им революция, пока что — первая, 1905-1907 годов, все-таки нагрянула, то он, как честный человек, счел своим гражданским долгом, во-первых, откликнуться на нее, хоть и по горячим следам, но более-менее фундаментально, а во-вторых, в этом отклике одновременно, как духовный пастырь, наставить на путь истинный блуждающих во тьме неведения, но жаждущих свежей революционной крови овец.

В результате появилось художественно-методическое пособие по деланию революции под названием "Мать", каковое именно в этой ипостаси удостоилось знаменитой скупой ленинской похвалы: "Книга — нужная, много рабочих участвовало в революционном движении несознательно, стихийно, и теперь они прочитают "Мать" с большой пользой для себя"5. Правда, свидетелем этих ленинских слов, нигде письменно не повторенных, был один лишь Горький, но...не будем сомневаться в личной правдивости великого пролетарского писателя.

Эта оценка романа задала тон всем последующим комментаторам, и "шаг влево, шаг вправо" от нее считался побегом от святая святых. Посему пояснения к этому тексту не отличались разнообразием:"На страницах романа "Мать" русский народ, обретающий качества сознательной исторической силы, дан в развитии, ..народные массы сплочены волей борцов за дело социализма"6. Анализ художественного произведения сводился, как правило, к общественно-политической аннотации, не допускающей сомнения в верности автора романа идеям марксизма-ленинизма.

Хотя в свое время и Г.В. Плеханов, и В.В. Воровский, критики совершенно марксистские, позволили себе именно усомниться в партийности взглядов Горького: "Для роли проповедника этих взглядов г.Горький совершенно не годится, так как взглядов Маркса он совсем не понимает"7. Не случайно, описывая позже, в очерке "В.И. Ленин", видных русских марксистов на лондонском съезде, Горький не пожалел для Плеханова сарказма. Однако лидером партии был не Плеханов и тем более не Воровский, а Ленин, и потому, по закону демократического централизма, возобладала именно его точка зрения.

И все же в очерке "В.И. Ленин" есть одно сакраментальное место, буквально несколько слов, постоянно державшее горьковедов в напряжении: "Тотчас же заговорил о недостатках книги "Мать"8. По врожденной скромности писатель умолчал, о каких именно недостатках, замеченных Лениным, шла речь в этой исторической беседе. И как раз это-то и тревожило более всего.

Выдвигалась масса предположений: идеализация некоторых героев, хрупкость композиции и многое другое
 
Но одно всегда отметалось с порога, как вражеский вымысел: "Есть очень веские основания утверждать, что Ленин не увидел (Выделено мной — А.Г.) в повести "Мать" зачатков богостроительства"9. Именно так. "Не увидел" — стало быть, не захотел увидеть. Не было такой необходимости, поскольку — "очень своевременная книга". Ленин вообще, как известно, в своих оценках писателей и литературных произведений — от Толстого до Маяковского — исходил прежде всего из революционной злобы дня, и если надо было, то мог и белоэмигранта А. Аверченко похвалить.

Советские же литературоведы, настоянные, "как спирт в полтавском штофе", на идеологической закваске, злобу дня 1907 года не рисковали ревизовать, поскольку не было других, отменяющих эту оценку, указаний из того же источника, а обратили ее в каменную скрижаль, отчего и весь роман приобрел монументальные, твердокаменные очертания.

И лишь значительно позже, сначала, еще в годы застоя, рвущийся в диссиденты А.Синявский, а затем, уже в перестроечную эпоху, Г. Митин посягнули на незыблемые устои краеугольного камня социалистического реализма.

"В романе "Мать", — писал А. Синявский, — к образам революции протягиваются устойчивые религиозные ассоциации"10. Возможно, Синявский и был тем анонимным лазутчиком, против которого с упорством, достойным лучшего применения, не называя его имени, и боролись горьковеды, подобные Б. Бялику, отстаивавшие чистоту и атеистическую незамутненность идейного содержания горьковского романа.

В 1989 году Г. Митин на волне перестройки набрался храбрости и озаглавил свою статью о романе Горького — "Евангелие от Максима", всю ее посвятив доказательству того, что "в своей книге Горький попытался соединить духовную революцию начала 1 века с социальной революцией начала ХХ века"11. Критик претендует быть отчаянно смелым в своих утверждениях, с первых же слов заявляя, что "роман "Мать" не имеет ничего общего с соцреализмом. Эта книга написана свободным художником"12. В чем же выразилась эта свобода?

Начинает критик с хорошо знакомого постулата о религиозности Пелагеи Ниловны, "матери", что горьковеды традиционно списывали на ее неграмотность, темноту, забитость, с которой она успешно боролась. Затем возникает ряд иных ассоциаций: Павел — "новый пророк от Маркса"13, "спроецированный в современность евангельский сюжет о Богоматери и ее Сыне, которого она отдает людям на муку"14, "Голгофа", "неразрывное единство атеистического учения марксизма с подвигом Христа"15, "ситуация Сын-Мать в книге Горького отражает ситуацию Сын-Мать в Евангелии, только в перевернутом виде"16.

Все эти ассоциации вполне уместны и логичны
 
Единственное, что выпадает из логического ряда — это начальное заявление о свободе художника. Да, Горький здесь оказался свободен от идеологии марксизма. Так об этом еще Плеханов писал, только его прозорливость была не ко времени и потому о ней постарались не вспоминать, по крайней мере — не пускать в широкий обиход. Но совсем не свободен оказался Горький от другого трафарета — евангельского. Он просто заполнил его актуальными реалиями, выдвинув на роль Спасителя нового героя с вполне евангельским именем — Павел. (Николаю Островскому тоже нравилось это имя).

И вовсе не прозаический учебник революции писал ее буревестник, а религиозную поэму, действительно экспрессивное, эмоциональное "Евангелие от Максима". И главная заповедь этого Евангелия отчетливо, как в Иисусовой Нагорной проповеди, сформулирована и закреплена как можно большим количеством притч-эпизодов: "Революционеры — это лучшие люди на земле".

До октября 1917 года революционерами могли называться представители довольно многих политических течений, после этой даты- только одно: большевики. Все остальные автоматически стали контрреволюционерами, и заповедь Горького уже к ним никакого отношения не имела.
 
Чем всегда отличались религиозные заповеди, так это удобством в применении к изменившимся обстоятельствам
 
Например, Горький позже, после революции, совершенно необъяснимо стал порочить одного из самых симпатичных своих героев — Андрея Находку. Видимо, что-то в его словах имело меньшевистский или эсеровский оттенок, и потому от него следовало отмежеваться.

Впрочем, сам же Г. Митин, говоря о том, что "новое вино влито в старые мехи", дезавуировал собственное утверждение о внутренней свободе писателя. Нет, не свободен оказался Горький от веяний времени. Шел он, несмотря на широковещательные свои заявления о противостоянии с декадентами, вполне в ногу с ними.

"Он создал роман нового типа", — пишет о горьковской книге историк литературы в 1989 году, а в соседнем абзаце говорит о том, что "первые открытия нового метода — метода социалистического реализм — связаны с проблемой положительного героя"17. Более положительного героя, чем Павел Власов, в горьковском наследии не сыскать. Павел — герой романа"нового типа", романа "нового метода — метода социалистического реализма". И в то же время Павел Власов, как становится достаточно ясно, — "новый пророк от Маркса", второе пришествие Христа.

Таким образом, можно говорить о том, что Горький еще в предреволюционную эпоху начал создавать систему религиозно-политических ценностей, прямо не называющих христианство как исходную позицию, но так или иначе отталкивающихся от привычных и понятных сюжетов, норм, мотивов. Как и положено классику, совершил он это деяние задолго до того, как вразумились все остальные.
 
В этом смысле Горький сам был Предтечей, заложив своим романом прочный фундамент в создание развитой в последующем системы духовно-социалистической литературы. По образу и подобию горьковских героев жили многие персонажи советской литературы. Но об этом — речь впереди.

В общем, писатели не очень напрягали свое воображение
 
Фигура Иисуса Христа как нельзя более подходила для объяснения событий, определяемых попросту — "конец света". А с концом света религиозная традиция связывает вполне определенное явление — Второе пришествие. И совершенно логично то тут, то там стал появляться Христос.

Очень революционная поэма А. Блока "Двенадцать" — давно уже классика, однако объяснение последних строк поэмы, где "в белом венчике из роз" впереди отряда головорезов-красногвардейцев вышагивает то ли ведущий их, то ли конвоируемый ими Спаситель рода человеческого, постоянно повергало в оторопь маститых, поседевших в идеологических боях марксистских литературоведов.

Блок был далеко не одинок в реализации такой идеи, она явно носилась в воздухе. Ему вторили и Андрей Белый, и Борис Пастернак. Сергей Есенин, создавая в 1917-1918 годах свои грозно-большевистские поэмы, по привычке учинил дебош, угрожая оттаскать бога за бороду и снять с Христа штаны.
 
Однако показательно, что именно этот, а никакой иной образный ряд пришел ему в голову. Революционные пророки говорили почти исключительно "по Библии". И нынешний исследователь той эпохи ничуть этому не дивится: "В этом нет ничего странного... Символика Библии помогала выразить всемирные масштабы происходящих событий...Сплошь и рядом к христианской символике прибегали пролетарские поэты"18.

А вот тогдашний наблюдатель, а им в тот момент оказался отставной нарком по военным и морским делам Л.Д. Троцкий, был далек от такой экуменической толерантности и проявил пролетарскую бдительность, указав штатским критикам на их недопустимую расхлябанность: "Революция стерла и смыла индивидуальную татуировку, вскрыв традиционное, родовое, воспринятое с молоком кормилицы и не разложенное критической мыслью по причине ее слабости и малодушия. В стихах почти безотлучно водворяется Христос. Самой ходкой тканью поэзии — в век машинизированной текстильной индустрии — становится богородицын плат"19.

В общем, дальше так продолжаться не могло
 
Дело было явно пущено на самотек. Бог как литературный образ коварно втерся в доверие и неоправданно долго получал красноармейский паек по ведомству отдела агитации и пропаганды. Даже как испытанный временем специалист именно по этим вопросам он явно не вписывался в картину построения нового мира. Сергей Есенин очень точно описал образовавшуюся паузу "безверья": "Стыдно мне, что я в бога верил, горько мне, что не верю теперь".
 
Интернационал, который становился государственным гимном, ясно и недвусмысленно выражал отношение новой власти к самой теме религии: "Ни бог, ни царь и не герой". Так Иисус Христос был делегализован и переведен на подпольную работу.

Со временем, как всякий запретный плод, христианская образность становится все слаще для литераторов, и они все чаще как бы ненароком заглядывают в Святое Писание, украдкой заимствуя оттуда то один, то другой фрагмент.

Михаил Булгаков, создавая роман "Мастер и Маргарита", с одной стороны отчетливо осознавал невозможность его публикации в то сугубо атеистическое время, а с другой — предчувствовал чутьем историка и художника, что чем категоричнее что-то запрещается, тем обильнее оно потом прорвется. И потому был уверен в появлении на свет своего детища. И роман действительно, вынырнув из небытия, из предыдущей эпохи, стал первым в очереди, когда действующие писатели еще только размышляли: а идти ли вообще в эту очередь.

Для Чингиза Айтматова христианский мир был, видимо, достаточно экзотичен, в равной степени он мог войти в иудейскую или буддийскую символику. Для Айтматова Иисус Христос был уже не религиозным, а литературным образом, поэтому в его романе "Плаха" сцены из жизни волков как-то более убедительны, первичны, чем эпизоды, связанные с Христом.

Библейская фразеология усилиями классиков русской литературы перешла в значительной мере из разряда религиозной в разряд общекультурной.
 
То же произошло с целым рядом библейских сюжетов
 
Нет, например, никакой христианской подоплеки в романе В. Дудинцева "Не хлебом единым", заглавие которого — прямая цитата из Библии. А затопление острова Матеры в ходе строительства Братской ГЭС в романе В. Распутина "Прощание с Матерой" только по долгом размышлении ассоциируется с библейским всемирным потопом.
 
В принципе, если учитывать изыскания компаративистов, подсчитавших общее количество сюжетов мировой литературы, то наверняка можно каждому уже имеющемуся или будущему произведению литературы подыскать соответствующий сюжет из книги, создававшейся на протяжении многих столетий и отразившей огромное количество перипетий жизни целого народа — Библии.

Европоцентричная культура, к которой в значительной степени принадлежит и культура русская, вообще тяготеет к использованию образных структур, доступных уровню массового сознания христианизированного населения.
 
В европейской литературе невозможно было бы появление, допустим, "Песни о Гайавате" Г. Лонгфелло по той простой причине, что читатель ничего бы не понял в достаточно сложных взаимоотношениях индейских божеств. В то время как библейские персонажи в своем большинстве для европейского читателя не требуют расшифровки. Каин и Авель, Давид и Голиаф, Иосиф и его братья, Моисей, Предтеча — все это для него такие же естественные знаковые структуры, как явления природы и смена времен года.

Поэтому наличие библейских тем и образов в литературных произведениях европоцентричных культур совершенно органично, и можно даже предположить, что для такого появления вовсе не требуются катастрофические изыски политической истории. Библия — такой же натуральный источник вдохновения для писателя, как античный миф, как национальный фольклор, как отечественная история.

В свою очередь, когда Олег Куваев в романе "Территория" вводит персонаж с прозвищем Будда, он же — Принц Гаутама, то ему потребовалось довольно многословно объяснять, почему героя, собственно, так зовут. Но даже это не спасло ситуацию: прием не был замечен, он практически не сработал, не вызвал никаких ассоциаций. С равным успехом он мог бы назвать своего героя по имени божества африканского племени тутси. Скажем откровенно, не было стопроцентного попадания и в случае с рассказом Василия Шукшина "Танцующий Шива", где за экзотической кличкой героя виднеется только внешний облик странного многорукого божества.

В этом месте я позволю себе некое суждение, которое, на мой взгляд, может снять с меня ответственность за очевидную неполноту иллюстрированности моей аргументации. Обратив взор на всю историю русской литературы, от домонгольских времен, через ХVIII и ХIХ века до наших дней, я задумался над вопросом:
 
А был ли вообще такой писатель, в творчестве которого нет ни одного библейского образа?
 
Только недостаток времени, места и общей эрудиции не дают мне возможности совершить такой экскурс. Однако подозреваю, что, если задаться целью составить каталог религиозных образов в русской художественной литературе ("Демон" М. Лермонтова, "чудище" А. Радищева,"шестикрылый серафим" А. Пушкина и т.д и т.п.), то в нем окажутся практически все авторы, вне зависимости от их отношения к религии.

Наудачу беру одного из наиболее рьяных — по убеждению — атеистов, Н.Г. Чернышевского. Роман "Что делать?". Какое место в нем самое знаменитое? Конечно же, "четвертый сон Веры Павловны" с финальным фрагментом "Будущее светло и прекрасно", который заучивали некогда наизусть.
 
Ну не должно, вообще-то, ничего здесь быть. Картина светлого социалистического будущего — здесь не может быть места религиозным "подпоркам". Ан нет. Вроде бы мелочи, но есть. "Да, Вера Павловна видела: это она сама, это она сама, но богиня. Лицо богини — ее самой лицо"20.
 
Это хоть и из языческого лексикона слово, но все же — религиозное. А вот и христианский образ: "В землю, ..про которую говорилось в старину, что она "кипит молоком и медом"21.
 
А где говорилось-то?
 
Да в Библии это говорилось. Не сумел Николай Гаврилович обойтись без ветхозаветной метафоры. Правда, слегка ее исказил, но не до такой степени, чтобы ее нельзя было узнать.

Все это говорится отнюдь не в упрек, а в подтверждение мысли о вездесущести христианской, библейской образности. Что уж говорить о европейской литературе в целом!

Плотина официальной атеистической идеологии, которая была выстроена в Советском Союзе, только на время прервала течение потоков и ручейков библейской символики, вливавшихся в реку художественной культуры. Эта запруда в конце концов не выдержала напора, разумеется, заметно исказив естественное русло.

Оглавление

 
www.pseudology.org