| |
М. : Издательство
Российского общества медиков-литераторов , 1999 .- 251 с.
- ISB№ 5-89256-0115-5 .- 25
руб. - 500 экз.
|
Майя
Михайловна Король |
Одиссея
разведчика: Польша-США-Китай-ГУЛАГ
Рассказы
Георгиевского кавалера
|
На войну!
Мои погодки - призыва двенадцатого года - службу заканчивали. Три месяца
осталось. Скоро домой. Копошатся солдаты, перебирают свои сундуки. Туда
много откладывалось. Там письма, фотографии, вещички. У каждого свой
сундучковый хлам.
И однажды неожиданно:
- Бросай, ребята! Выходи строиться! - командует фельдфебель, - выходи
строиться! Разбирай сундучки живее! - тормошит фельфебель.
Он три ночи не спал. Глаза красные. Лицо изменилось. Он спешит,
по-отцовски подгоняет:
– Живей, ребята! Не возись!
Вот она – война! Бросай все – началась новая жизнь. И плакал фельдфебель
простыми мужицкими слезами. Его подтянутый вид, красивые усы – пропали.
Он размазывал слезы по огрубелому лицу. Рядом плакала жена,
удивленно-грустными глазами наблюдали дети.
Прошел молебен. Отец Рафаил окропил полк. Быстро что-то сказал. Все
слова о Боге, о царе, о родине – они не пристали к солдатам. Ясно одно –
война! В этом весь смысл. За кого воевать-то? Почему? Может, оно и
справедливо, что надо немца проучить?! Солдаты набожно крестились. На
войну!
Набитые теплушки. Мобилизационная война кончилась. Опять наступил
какой-то привычный порядок. Везли на войну. Смертельная опасность
угрожала каждому. Один солдат, стоя у открытого люка, говорил:
– Аршау хотят забрать – пущай берут, хрен с ней. Отцы Артур сдавали и –
ничего, живем. А тут за Аршау убьют!
Но этот солдат и не думал бунтовать. Он покорно ехал на войну. “Мы
обречены” – вот что было написано на лицах солдат.
Пили водку, одеколон, шутя громили станционные буфеты, продолжали
двигаться в какое-то неизвестное “туда”, где идёт война.
На какой-то большой станции батальонный командир, старый полковник,
читал манифест царя перед солдатами. Когда дошел до слов: “с Богом в
сердце и железом в руках”, он достал из заднего кармана своего сюртука
носовой платок и утер старческую слезу: “Вот, ребята, с Богом в сердце и
железом в руках”... На солдат это не произвело никакого впечатления. Шли
на войну, деваться некуда, надо идти – вот и все!
Они уверены, что весь мир против них. Как же мужику хитрить? – ему все
одно податься некуда. Против мужика вон сколько народу, и все сильны.
Барин может донять на работе, на аренде, да мало ли на чем? Ежели плохой
барин, он шкуру с тебя спустит – ничего ему не будет. Урядник, пристав,
казаки, чиновники, а теперь офицеры. Все они против мужика. Одно
утешенье – выпьешь. Да и смерть где-то близко ходит. Что будет?
Война!
О судьбе
Озарение! Оно пришло, как послание из другой сферы – неведомой и
таинственной. Я не знал никаких путей к Богу и не понимал людей,
действующих по его указанию.
Но таинственные процессы происходили в моем организме, каждый атом делал
свои соединения и разъединения в голове, сердце, легких, во всем теле
вспыхнуло озарение; я оглянулся: нет ли кого возле меня?.. Никого нет. Я
один лежу на своей койке, и еще несколько человек сидят так же, как и я, на
своих местах. Все молодые, успевшие пережить самое главное в
человеческой жизни – свою собственную жизнь, увидеть себя умирающим.
Мы находились в одной из московских казарм, превращенной в слабосильную
команду в 1914 году. Я – солдат одного из московских гренадерских полков
– попал после тяжелого ранения в московский госпиталь (“военная
госпиталь” – значится на вывеске) и после трехмесячного лечения
переведен в слабосильную команду.
Здесь хорошо. Девушки и дамы – патронессы в накрахмаленных накидках и
халатах обдают нас своим обаянием: шуршанием юбок, стуком каблуков,
сияющими глазами и приятным запахом духов. Мы – первые ласточки с
фронта. Мы – безвестные герои, о которых пишут в газетах, стали
известными и нуждающимися в уходе. Милые сестры милосердия отдают нам
свою искреннюю любовь и внимание. Так идут им красивые кресты на груди и
наколки на голове. Нас водят в цирк и на разные вечера в пользу раненых
и так кормят, что едва ли кто-нибудь из нас когда-нибудь во сне видел
такую пищу. Я знал и видел черную икру, но никогда ее не пробовал. У
меня в памяти осталась черная икра, которую купили умирающей тете.
* * *
Сестра милосердия открыла дверь в мою палату и радостно пропела:
“Молитесь Богу – Вам на роду написано жить!”.
У каждого человека в жизни бывают изгибы, опасности, избавления. Это –
обычно, как говорят, выходит так на так, и круг завершается. И поэтому
нет ничего интересного, что у тебя получается так...
- Да, но не все выходят из опасности. Разорвался снаряд, рядом сидящего
убило, а тебя не тронуло. Раз, другой раз так же. Случайность? Но если
это повторяется несколько раз, то уже понятие случайности не подходит.
Тут что-то другое.
Вы верите в судьбу? Случилось так, что я отправился на фронт в 1914 году
из Москвы и вскоре вернулся сюда тяжело раненный. И здесь в Москве
зародилась та странная мысль, что судьба оберегает меня. Я увидел свою
судьбу.
Это было Озарение
Мои однокашники по роте почти все были суеверны. Они имели дело с
нечистой силой и всякой чертовщиной еще до военной службы. В казарменной
жизни они часто вызывали мои насмешки, что в свою очередь вызывало
резкий протест:
– Образованный! Ученый! Ему русским языком говорят, что домовой,
почитай, живет в каждом доме, что чорт – нечистая сила – часто путает
человека и гоняет чорт знает куда, что собственной избы не отличишь от
соседской. Ты думаешь, если книжки читал, так ты умнее всех?!
Выходило так, что, “друг Гораций”, в мире есть то, о чем наши мудрецы и
не думали. Но на фронте в бою я заметил, что мои одноротные крестьянские
парни кидаются в бой без страха. Они вздрагивают при свисте пуль и при
разрыве снарядов, но не закрывают глаза в опасности. Они идут ей
навстречу уверенные: чему быть – тому не миновать. Короче, они верили в
судьбу и верили, что случится с ними только то, что должно случиться.
Сколько ни оберегайся и ни рассуждай, судьбы не избежишь, она всегда с
тобой, как тень, никогда не покидает тебя.
* * *
Как появилась судьба в одиночной камере Лефортовской тюрьмы? Два-три дня
горестного плача, придушенных рыданий. Мне надзиратель приказал
замолчать и прекратить всхлипывания. Потом появился он.
Кто он? Я его долго чувствовал с собой и был счастлив.
Солдаты и командиры
Все ожидали приезда командующего по московскому военному округу. Мы –
слабосильные – построились шпалерами вдоль наших коек и в страхе ожидали
визита высокого начальства, а наши местные начальники просто дрожали от
страха.
Начальник слабосильной команды – старенький полковник из отставных -
места себе не находил. Он то и дело обращался к нам:
– Глядите, не этого-этого, покажите, что вы – русские солдаты.
Казалось, чего нам бояться? Мы были в боях, были тяжело ранены и после
лечения в госпитале набирались сил в слабосильной команде. Но мы боялись
больше нашего доброго полковника. Нам угрожала отправка на фронт, а
никто из нас не желал вторично пройти этот путь. Насмерть запуганный
полковник побежал с рапортом.
Наконец, появился командующий. Мы слыхали о нем, о генерале Сапрецком.
Он шел сзади монахини. Это была вдовствующая великая княгиня Елизавета
Федоровна, жена великого князя, убитого
Каляевым. Она была игуменьей
монастыря. У нее грустные глаза женщины, перенесшей много горя.
Но, Боже мой, какое страшное лицо у командующего войсками генерала
Сапрецкого! Высокий, с продолговатым лицом и огромными мешками под
глазами, он был олицетворением страха. Это была страшная маска.
Где я видел такие глаза? Где-то в зоопарке среди хищных зверей. Он,
видимо, знал, что «нагоняет страх» и охотно выполнял эту роль... Он не
знал, что пройдет два года, всего два года, и он будет стоять перед
такими же солдатами, как мы, и дрожать во весь свой огромный рост перед
расстрелом. Но тогда в слабосильной команде он был страшен.
Сапрецкий двигался медленно, постукивал своей толстой палкой и кожаными
калошами с прорезями в задниках для шпор. Он вяло останавливался и
обводил глазами наши ряды. Он, по-видимому, не видел наших лиц. Он к
этому привык за долгие годы службы. Он видел в нас единое многоголовое
существо, безликое и бездушное.
Помню, во время отступления в пятнадцатом году какой-то солдат-бородач
лет сорока нес большое зеркало под мышкой. Поравнялись с ним: “Куда,
борода, прешь зеркало? Ведь не донесешь!”. Бородач отбежал в сторону и
швырнул зеркало об камень: “Мать его за ногу!” – выругался, и пошел
догонять свою роту.
А война продолжалась. Зимой нас в маршевом батальоне накормили червивыми
щами. Наберешь в ложку щей, а там белыми ниточками черви плавают.
Ругались солдаты, не скрывая своей вражды к батальонному командиру.
Никто щей не ел. Пошли за кашей. Построились в очередь у котлов, ждут
раздачи. Показался командир батальона. Заорали солдаты: «Идёт! Идёт...».
Оглянулся полковник, как укротитель на зарычавшего тигра, и подошел к
котлу. Дали ему пробу.
Солдаты свое кричат: «Пробует! Пробует, пробует». Не стерпел полковник
этой обиды, сплюнул.
Солдаты не остались в долгу, заорали во всю глотку: «Плюет! Плюет!
Плюет!».
Кончилось это занятие тем, что всю очередь разогнали и приказали на
кухню вести под командой.
А через неделю вышел приказ: «Всех на позиции». Обсуждали солдаты на
двухэтажных нарах это событие. Кое-кто заметил, что не надо бы орать, а
то раньше времени на позиции угонят. Молчали покорно. Кое-кто вздохнул:
«Сами себе зло делаем».
Поднялся на нары какой-то незнакомый солдат с русой бородкой, достал из
кармана кисет с махоркой, свернул цигарку, закурил, прищурив один глаз,
и плавно заговорил:
– Да, сами себе зло делаем. Больше нас никто нам зла не делает, потому
что темные мы и запуганные. Друг дружку боимся, а чего бояться? Все одно
погибать, тогда хоть с умом. Ежели бы всем вместе, по-иному бы все
пошло.
Солдаты зорко вглядывались в него. Он понял, что все внимательно
слушают, улыбнулся и заметил:
– А вы вон бунт поднимаете из-за щей. Щи – чорт с ними! Тут на другое
голову надо иметь.
Такая смелость среди покорных – она привлекала.
– Ну, спать, ребята! - объявил он, лениво опустившись на соломенную
мату. Все поняли: среди них один сказал настоящее слово, но не может
больше – скован, боится своих же.
* * *
Бесчисленные бои изменили людей, война сделала отбор
Одни ушли в
“летчики”, т.е. они вечно догоняли и разыскивали свои части и никак не
могли их найти. Пошли по этапным комендантам, меняя свои фамилии и
части. Другие – основная масса – продолжали жизнь солдата в кровавом
кругу боев. Привыкли к войне и покорно переносили ее лишения. Правда,
покорность стала иной, какой-то нечеловеческой, звериной.
Помнится картина: в бараке на одном из этапов видел и слышал я
“летчика”. Он занимал видное место на третьем этаже нар. Босой солдат
выкладывал свою накопленную на войне “мудрость”. Она была проста: “воюют
дураки, умные люди сидят на этапах. А кончится война – пожалте домой. Мы
кровь проливали, на позициях стояли и страдали”. Обшарпанный мудрец был
любим на всех этажах нар. Новичков встречали советами:
– Пойди к Ягору, он тебе скажет.
И меня Егор поучал:
– Не езжай, землячок, в Витебск. Комендант – собака, за морду цапает. Не
этап, а горе. Ни тебе покушать, как следовает, ни отдыхнуть. Не
вырвешься оттель, на позиции попадешь. Сиди здесь на этапе. Орловский
этап хороший. Харчи здесь аккуратные. Чечевика нету. Сиди на нарах и
жди, когда сапоги дадут. Чего тебе еще? На позиции захотел? И близко к
фронту не подходи – затянет. Наш брат, что вша. Влез в гашник и
помалкивай. Вылезешь на ноготь – возьмут.
“Поучения” Егора о Витебском коменданте поддерживали все солдаты из
этапной команды «летчиков».
– Погонят – идешь, а чтобы сам человек полез – этого не бывает. На то и
начальство, чтобы гоняло.
Егор встал на крепкие босые ноги и крикнул:
– Выноси, Тимоха, не могу больше удерживаться!
Тимоха – содат в новых сапогах – не спеша, подошел к нарам и подставил
свою спину, на которую ловко примостился босой солдат Егор.
На этапе свои обычаи и традиции. Поддержать босого товарища – долг
солдата. А если боишься давать сапоги, - неси его на себе в уборную.
Тимошка не вылазил из новых сапог, а потому и таскал на себе бессапожных
с третьего яруса нар.
– Чего тебе Витебск? – спросил вернувшийся на Тимошке солдат.
– Витебск близко к фронту. Ну его... Дай, землячок, закурить.
Он забрался на свой третий этаж нар и продолжал оттуда кидать свой опыт
войны. Бог весть какую неделю отбывал он без сапог. Растягивая дни в
недели, недели в месяцы, он хотел переждать войну на этапных нарах.
Сапог не давали.
Зима семнадцатого года
Спали в окопных землянках на вшивых матах. Солдат – окопный человек –
привык к войне. Смерть – такое же естественное явление. Стрельба не
нарушает нормального течения жизни. Она - часть ее, законнейшая часть.
Перед ротой злобно бегает наш новый командир – прапорщик Фиолетов.
Вздорный, глупый мальчишка, еле доучившийся до четвертого класса
гимназии, носил с великим достоинством прапорщии погоны. Ему хотелось
походить на настоящего офицера. Он пьёт и бьёт солдат, всегда угрожает
“загнать”, “показать” и беспорядочно сквернословит. Откуда у этого
гнилого юнца столько мерзости? Однажды какой-то обросший солдат старик
грел на рассвете чай в котелке. Немцы заметили дымок и пустили пару
снарядов. Заругались солдаты:
– Бросай свой чай! – заорали из землянок.
Солдат приподнялся на колени – он раздувал костер, отхаркнулся от дыма и
философски заметил:
- Что же, не пимши остаться? Он тут кажный день садит из орудиев.
Откуда ни возьмись – мальчишка, прапорщик Фиолетов. Он подбежал к
старику солдату и ударил его в лицо. Старик заморгал. Полились слезы на
бороду.
Прапорщик не унимался:
– Я тебе покажу! Нюни, сволочь, распустил!
Старик утер лицо и, всхлипывая, заметил:
– У меня, Ва благородие, сын такой, как Вы, на войне...
Солдаты хмуро слушали. Казалось – вот-вот прорвется, падет покорность,
на части разнесем паршивца прапора. Глубоко вздыхали, как звери в
клетке.
Мрачные то были дни и годы. Текли звериные дни. Нет просвета. Никогда не
кончится эта война, никогда не избавишься от усталости, голода, грязи.
Окопный солдат всегда грязный, вшивый, вонючий.
Шагаем, зажатые в роты и полки, падаем, бредем дальше. И нет конца этому
страданию.
* * *
Уже несколько дней не было поездов на
Петроград. Не было газет. В роте,
насчитывающей более двухсот человек, это интересовало четырех: ротного
командира, прапорщика Кокина, фельдфебеля из запаса Угрюмова, Грачева и
меня.
Остальные двести человек газет не читали и интересовались только одним –
когда кончится война.
Мы с Грачевым вскакивали до подъема и бегали на вокзал небольшой станции
в районе Полоцка за газетами, чтобы не опоздать к поезду. Почтовый поезд
из Питера проходил здесь на рассвете, стоял пятнадцать минут, и только
тогда можно было достать столичную газету. Позже газет не было.
Уныло нас встречал станционный жандарм, но уже не гонял. Прогуливались
возле станции, расспрашивали вокзальных служащих и женщин, выносивших
снедь для продажи. Не было ни одного поезда.
Эта маленькая станция выросла в большую во время войны
На ней
разгружались воинские составы с продовольствием и разным войсковым
добром.
Несколько дней поезда из Петрограда не приезжали. Что бы это значило?
Грачев, знакомый с революционной литературой, читавший «Питерский
рабочий», прямо высказывался:
– Может, выступление какое рабочих?
Фельдфебель роты Угрюмов – спокойный, умный человек, – объяснил мысли
Грачева:
– А не дали ли Николаю по шее?
– Свинство какое! Как же так нет газет! – возмущался прапорщик Кокин.
И, наконец, наступил день и час, когда нам сказали, что поезд уже вышел
из соседней станции. Ждем. Светает. Холодно. В ботинки сквозь худые
ранты пробивается снег. Топчемся на месте.
Паровоз приближается медленно. Казалось, – он что-то потерял в своей
резвости и красоте. Мы бросились к почтовому вагону. Почтовик стоял,
нагнувшись спиной к нам. Он подбирал почту.
– Что в Петрограде? – спросил Грачев. – Почему поезда не шли?
Почтовик, не разгибаясь, повернул к нам голову и сказал:
– Его дело плохо, – как бы бросил он, указывая на кого-то в нашу
сторону, кого мы не видели. Обернулись. Стоял длинный станционный
жандарм.
– В Петрограде революция!
Жандарм исчез незаметно, будто провалился сквозь землю.
– А газеты?
Почтовик дал нам несколько газет. Мы жадно бросились читать. И в газете
слово: Революция!
Мы побежали в роту. Прапорщик поздравил нас, пожав руки, с революцией.
Солдаты окружили нас и просили читать.
Мы читали о том, что происходило в Петрограде и в Государственной Думе,
о Волынцах.
На моих глазах солдат Грачев с русой бородой стал вожаком. К нему
обращались все.
– Войне конец! – уверенно говорил он. – Кто теперь будет воевать, раз
царя нет?!
Прапорщик позвал нас в ротную канцелярию. Он имел вид растерянный.
Двадцатилетний мальчик с красным офицерским темляком подражал кадровым
офицерам.
Наша рота стояла на отлете недалеко от станции. Мы уже около месяца
разгружали вагоны со снарядами и продовольствием.
– Господа! – сказал нам прапорщик, – как нам быть, пока мы получим
указания начальства? Посоветуемся, что делать?
Что делать, когда в Петрограде революция, – никто не знал.
Грачев сказал, что надо соблюдать порядок. На этом совещание и
закончилось.
Но наш прапорщик придумал один революционный номер. Он предложил пойти
пить чай в первый класс вокзала.
Солдатам и унтер-офицерам вход в первый класс был строго запрещен.
Только офицеры могли там находиться. Мы, солдаты, всегда чувствовали
обиду и с злобным чувством глядели на первый класс вокзала. Он был
символом унижения человеческого солдатского достоинства. Пойти с
офицером в первый класс чай пить - это вызов офицерству, это попытка
показать офицерам, что мы не ниже них.
И мы пошли
В первом классе сидели за столиками человек пять–шесть офицеров. Они
посмотрели на нас с любопытством. Нас было восемь человек солдат.
Прапорщик – девятый. Мы расселись за двумя столиками, сдвинув их. Наш
командир заказал чай и какое-то печенье. Оказался один чай, а печенья и
здесь давно уже не было.
Нам принесли чай, и началось веселое чаепитие в первом классе рядом с
озадаченными офицерами. Наше появление в первом классе могло быть
расценено, как простое хулиганство или... Прапорщик, вместе с нижними
чинами, распивающие чай,– это такая новинка, которая могла ошарашить
любого кадрового офицера. Офицеры молчаливо наблюдали за нашей группой.
Лица у них были озабоченные.
Спокойно встал из-за стола плотный офицер с фронтовыми погонами,
написанными чернильным карандашом. Он
немного задержался, как будто слегка подтягиваясь, и сделал несколько
шагов к нам. Мы встали. Он посмотрел на нас, козырнул и пошел в другой
конец зала. Мы сели. Заметили два просвета на погонах – полковник! Не
успели мы сделать глотка из стакана, как полковник повернулся и опять
пошел к нам. Мы опять вскочили, отдавая ему честь. Полковник опять
откозырнул и прошел мимо. Мы опять сели, но ненадолго. Полковник
прогуливался по вокзалу, а мы каждый раз при его появлении вставали. Он
глядел на нас внимательно, козырял, но не говорил: «садитесь». Мы не
знали, как быть. Надоел полковник и чай тоже. Возмутился и наш
прапорщик, который так же, как и мы, вставал.
– Не вставайте, – сказал нам тихо прапорщик, - ну его к ...
Наступила минута большого напряжения.
Мы уже чаю не пьем, а следим за полковником. Он поворачивается и идёт к
нам, зорко наблюдая. Он поравнялся с нами – мы сидим!
Я с трудом сидел, ноги сами хотели вскочить при виде полковника, но я
заставил себя сидеть. Он поравнялся с нами. Остановился и повернулся
лицом к нам. Мы затаили дыхание: что будет? Полковник сдвигает ноги, как
по команде, глядит на нас испытующе и вдруг резко, будто хлестнул нас по
лицу, скомандовал: – “Встать!”
Мы вскочили, как заведенные автоматы, и наш прапорщик вместе с нами. Он
имел растерянный вид. А ноги сами сдвинулись вместе по твердой команде,
и руки сами опустились по швам.
– Из вокзала шагом арш! – уверенно скомандовал полковник, следя за нами.
Мы пошли к выходу, маршируя и отбивая шаг. Когда первые ряды подошли к
выходу, задние не толпились и продолжали шаг на месте.
Маршируя, мы отошли шагов на десять от вокзала и завяли. Первым подал
голос прапорщик:
- Он не имел права!
Грачев проворчал:
– Теперь поздно говорить! Выгнал, как собак, а мы послушно подчинились.
В вокзал больше не вернулись, а пошли в роту.
Почему мы так легко подчинились? Как будто не знали о революции?
Шестилетняя привычка подчиняться офицерской команде, как дрессированный
зверь выполняет команды своего дрессировщика, еще была крепка. Сообщение
о революции еще не захватило нас.
* * *
Но прошло всего три дня, как гипноз подчинения спал сам собой
Солдат
выпрямился, он зажал свой вздох, захрустел челюстями. Революция, свобода
всей силой захватила людей. Солдат почувствовал себя человеком,
гражданином, сбросившим ярмо покорного раба.
Мы разыскивали полковника, который так мерзко издевался над нами. Кто-то
сказал Грачеву, что этот полковник скрывается от нас. А его все же нашли
в том же вокзале: он сидел в темном углу, трусливо оглядываясь. На нем
была солдатская шинель. Когда наша группа окружила этот угол, я увидел,
как он боялся за свою жизнь.
Грачев подошел к нему вплотную:
– Что, полковник, жалеешь, что уже нельзя солдат бить по мордам? (А
господа офицеры били, да еще как!)
Солдаты кричали:
– Скидавай шинель!
Полковник встал. Шинель упала на стул, а он дрожал, как жалкий,
обыкновенный трус.
Не знаю почему, но мне было стыдно за него. Видимо, Грачев, наш вожак,
испытывал то же. Он презрительно сплюнул в сторону полковника и
скомандовал:
– Из вокзала шагом арш, рядовой полковник! А вы, товарищи, садись пить
чай.
Мигом исчез трусливый полковник, и все мы весело уселись за столик.
Оглавление
ГУЛАГ
www.pseudology.org
|
|