| |
|
Борис
Полевой
|
В конце концов. Нюрнбергские
дневники
Часть 2
|
5. СЕНСАЦИЯ
НОМЕР ОДИН
День начался как обычно. Приехали мы пораньше. Зал был еще пуст. Но
искусственные солнца уже источали свой мертвенный свет и ложа прессы
стала постепенно наполняться. Мелко семеня торопливым шажком, с
озабоченным видом прошел на свое место Всеволод Вишневский с папкой
письменных показаний на разных языках и, усевшись, стал деловито их
сортировать и раскладывать. Расточая приветливые улыбки и раскланиваясь
направо и налево, занял свое место изящный Константин Федин с неизменной
трубкой в руке. Курить в зале запрещено. Трубка у него не курится, но он
неизменно носит ее в руке как маршальский жезл. Отдуваясь и что-то
добродушно бормоча себе под нос, усаживается в кресло Всеволод Иванов.
Мелкими шажками, раскланиваясь направо и налево, улыбаясь своим,
помахивая ручкой иностранцам, появляется Илья Эренбург. Здесь, на
международном сборище прессы он, как мне кажется, стал жертвой своей
популярности. Стоит ему остановить свой торопливый бег, как он сейчас же
оказывается окруженным разноплеменной толпой, обращающейся к нему на
разных языках, ибо среди корреспондентов бытует мнение, что Илья
Григорьевич полиглот, знает все языки мира и может действовать без
переводчика. В таких случаях он, как черепаха, втягивает голову в плечи
и только улыбается, показывая свои прокуренные зубы. Пришел, всем
приветливо кланяясь, милейший и деликатнейший Юрий Яновский и, наконец,
вплыли, именно вплыли, Кукрыниксы, двигаюшиеся обычным своим строем.
Втроем. Один за другим, эдакой диаграммой возрастающего плодородия.
Впереди маленький быстрый Порфирий Крылов, за ним курчавый, голубоглазый,
среднего роста Николай Соколов и, наконец, высокий, невозмутимый,
по-верблюжьи прямо держащий свою голову Михаил Куприянов. Все они несли
одинаковые холщовые папки, которые, однако, казались у Крылова огромной,
а у Куприянова маленькой.
В последнюю минуту, когда суд уже занял свои места и обвиняемые в строго
установленном порядке расселись на скамьях, когда Геринг окутал себе
ноги солдатским одеялом, а Гесс почему-то, к нашему общему удивлению, не
раскрыл свой полицейский роман, — принесся Семен Кирсанов, который,
несмотря на живость характера и быстроту движений, все-таки ухитрялся
всегда и всюду опаздывать. Прибежал, опустился в первое свободное кресло,
раскрыл блокнот и...
За судейским столом встал лорд Лоренс и своим классически ровным,
бесстрастным голосом объявил, что заседание будет закрытым и он просит
гостей и публику немедленно покинуть зал. Начинаем покидать. Вишневский
торопливо и озабоченно собирает свои бумаги. Кукрыниксы, которых друзья
для краткости именуют Кукры, складывают свои рисунки, завязывают тесемки
на папках и той же диаграммой убывающего плодородия выплывают из зала...
Куда пойти? В пресс-рум, слушать под треск пишущих машин бородатые
анекдоты? Неохота. В бар, в столовую? Ни пить, ни есть не хочется.
Пойду-ка я в юридическую библиотеку, нашу библиотеку, о существовании
которой я узнал от Главного Обвинителя. Оказывается, мы эту библиотеку
привезли. В ней все открытые и закрытые материалы - о третьем рейхе с
самого начала его возникновения, — книги, бюллетени, тематические
сгруппированные выписки. Начинаю пополнять свое образование, и вдруг
раздаются три каких-то нетерпеливых рыкающих звука, доносящихся
откуда-то из-под потолка. Что такое? Звуки повторяются в том же порядке.
Слышу в коридоре топот ног. Еще не понимая, что случилось, присоединяюсь
к бегущим, а под потолком трижды зуммерит снова и снова. Обгоняющий меня
рослый американец роняет слово "сенсейшен". Сенсация — это понятно без
перевода.
Уже в дверях, где толкаются рвущиеся в зал корреспонденты, украинский
писатель Ярослав Галан поясняет мне, что есть здесь такое правило — если
в ходе процесса намечается что-то интересное, во всех комнатах Дворца
правосудия раздается один сигнал, если предстоит нечто заслуживающее
особого внимания, звучит двойной, а если сенсация—тройной. Тройных с
начала процесса не передавали, и потому журналистская толпа в дверях
кипит особенно круто — вот-вот опрокинет часовых, проверяющих пропуска
Наконец мы на своих местах. Все судьи уже за столом. Подсудимые и
адвокаты переговариваются как-то особенно возбужденно. Но тем же
спокойным голосом, который, как мне кажется, не изменился бы, случись
даже землетрясение, лорд Лоренс объявляет, что подсудимый Рудольф Гесс
сделает особо важное заявление.
Гесс — третий наци Германии — потенциальный престолонаследник фюрера — с
начала судебного следствия объявил, что страдает полной потерей памяти.
Симулировать манию величия не для кого: не та аудитория. Объявить себя
просто сумасшедшим — вульгарно. Как-никак не погас еще расчет, хоть
зайцем, да проскользнуть в историю. И вот он выбрал себе болезнь с
благородным названием "амнезия". Должно быть, в предвидении будущего он,
даже будучи интернированным в Англии, как раз, когда пришли вести о
разгроме германских войск под Сталинградом, как бы прорепетировал
приступ этой болезни. Второй раз она якобы, овладела им, когда он увидел
на фотографии советский флаг над куполом рейхстага. Но то были репетиции.
Память ему все-таки оказывалась необходимой для разных комбинаций, с
помощью которых он мечтал уйти от суда. Когда же ему это не удалось и
началось предварительное следствие, он "потерял память" в третий раз и,
как предполагалось, уже окончательно. Поэтому и сидел на суде, не
надевая наушников, читал полицейский роман, показывая, что все это его
не касается.
Но его подвергли экспертизе виднейшие психиатры мира, среди которых не
последнюю роль сыграл и известный советский ученый Краснушкин. Эксперты
сходились на том, что он симулянт, ловкий, очень волевой,
целеустремленный симулянт. Но доказать это было трудно. И вот...
Гесс встает, покусывая губы и, пригладив рукой жиденькие волосы,
выжидает, пока перед ним устанавливают микрофон. Потом, хладнокровно
хрипловатым утробным голосом произносит:
— С этого момента моя память находится в полном распоряжении суда.
Основание для того, чтобы симулировать потерю памяти, у меня были чисто
тактического характера. — И садится, чуть кривя свой тонкий маленький
рот.
Наши западные коллеги срываются с мест и, толкая друг друга, вперегонки
несутся к телефонам и телетайпам передать эту сенсацию номер один. Нам
некуда торопиться. Для нас это лишь штрих, рисующий моральный облик
подсудимых.
— Какая мерзость, какие все-таки мелкие душонки!
— А вы что ожидали от фашистов? От этих гадов!.. Этих выродков!.. Этих
извергов рода человеческого, — цедит сквозь зубы Вишневский.
Кукрыниксы в своих блокнотах каждый по-своему стремится запечатлеть
Гесса в этот момент его вынужденного признания.
Потом в наших русских комнатах обсуждаем только что происшедшее событие.
Ведь это саморазоблачение стерло последние мазки грима респектабельности
со всей этой банды. Гесс в истории нацизма фигура не маленькая и весьма
зловещая. Однополчанин Гитлера, называвшегося тогда Адольфом
Шикльгрубером, потом летчик, бомбардир, летавший вместе с Герингом
бомбить мирные города, он одним из первых вступает в созданную Гитлером
национал-социалистическую партию, После неудачного путча 1928 года он
оказывается вместе с Гитлером в тюрьме, а по выходе пишет под его
диктовку "Майн кампф", которая через десять лет станет нацистской
библией. До своего отлета на Британские острова он — заместитель Гитлера
по партии, и в полет этот его Гитлер направил, вероятно, для того,
что-бы начать переговоры о заключении сепаратного мира с англичанами. А
потом, развязав себе руки на западе, обрушить все военные силы на
Советский Союз. Это "особое задание", как полагал Гесс, позволит ему
обскакать Геринга и переместиться в фашистской иерархии с третьего места
на второе.
— А вы знаете, на чем его окончательно поймали? — говорит Юрий Корольков,
имеющий хорошие связи в судейских кругах. — На фильме. По совету
Краснушкина ему в пустой комнате показывали фильмы, какие-то там
партейтаги вот здесь, в Нюрнберге, перед войной, митинги на партейленде,
гром, шум, музыку. Он всюду вместе с фюрером.
Гесс смотрел эту хронику, переживал свое былое могущество, улыбался и не
знал, что в эту минуту его самого, его лицо снимают на кинопленку. Когда
этот новый фильм, уже о Гессе, смотрящем все эти парады и шабаши, был
готов и его показали, Гесс был вынужден покончить с симуляцией.
— Откуда ты это знаешь?
— От профессора Краснушкина, нашего представителя в комиссии по
судебно-психиатрической экспертизе.
Так! Интересно, как-то себя поведет этот всесильный "третий наци",
оказавшийся столь мелким плутом.
У меня хорошая новость. Представитель "Правды" в Берлине И. И. Золин
прислал мне сюда машину. Ее пригнал шофер Вишневского, веселый морячок
самого одесского склада. Но водителя для меня выделить не смогли.
Пришлось обращаться к американским военным властям, опекающим трибунал.
Заведующий их автотранспортом капитан широко улыбнулся: "0'кэй, шофер
будет" и, потрогав золотые столбы на рукавах моего мундира, спросил: "Правда
ли, что я полковник из каких-то советских частей "СС"?
И вот сегодня он любезно позвонил сюда, во Дворец юстиции, и продиктовал
для меня телефонограмму;
"Шофер будет завтра у вас в "рашен-палас" в восемь утра. Имя Вольф
Ставинский. Квалифицирован, знает русский язык..." Деловой все-таки
народ американцы, обязательный. Приятно вести с ними дела.
6. КОЛЫБЕЛЬ И МОГИЛА
Итак, проблема одежды решена. Роковой мундир, из-за которого я получил
репутацию русского эсэсмана, повешен в шкаф, а на мне старенькая
гимнастерка Сергея Крушинского, которую не только вычистили, но и
омолодили. А вот с шофером получилась ерунда.
Нет-нет, американский офицер, ведающий автотранспортом, оказался
человеком очень обязательным, даже, пожалуй, слишком обязательным.
Рекомендованный мне шофер явился утром. Высокий, белесый, с довольно
интеллигентным лицом, одетый в кожаные штаны и такую же куртку и
какие-то гетры. Он как-то очень по-штатски рекомендовался и,
рекомендуясь, протянул руку.
—Я знаю по-русски, — сказал он со странным, не немецким акцентом.
— Откуда знаете?
— Моя фамилия жила Рига.
— Вы знаете машину системы "фольксваген"?
— Я знаю все марка немецких машин.
В общем, он мне понравился. Я попросил переводчицу позвонить в гараж.
Распорядился, чтобы шофер к девяти ноль-ноль подал машину к "рашен-палас".
— Хорошо, я так сделаю.
Я хотел было позвонить и обязательному американскому капитану,
поблагодарить его, пригласить на ленч, но вспомнил, что воскресенья
здесь блюдутся свято, в офисе, наверное, никого уже нет, и отложил
приглашение на завтра. В положенное время машина была на месте. Я уже
сколотил компанию осматривать Нюрнберг. Город, судя по справочникам,
которые я раздобыл в библиотеке, был интересным. Крушинский и Жуков
охотно согласились принять участие в экскурсии,
Конечно же, нас интересовали не столько древние кирхи, средневековые
фонтаны, первые карманные часы и первый кларнет, изобретенные здесь
когда-то. И даже не домик знаменитого Альбрехта Дюрера. Нас интересовало
прежде всего все, что связано с зарождением нацизма, колыбелью которого
и являлся этот средневековый город. В здешних пивных первые штурмовики
орали свое "зиг хайль" тогда малоизвестному австрийцу Адольфу
Шикльгруберу. Со здешних трибун возглашались Гитлером, Геббельсом,
Герингом, Штрейхером обещания сделать третий рейх всемирным государством
"по крайней мере на ближайшую тысячу лет". По узким улицам,
улицам-ущельям, где с каждого фасада в современность смотрело
средневековье, под грохот барабанов и писк дудок шагали бесконечные
факельные шествия мракобесов.
На процессе мы уже вдоволь наслушались о позорных страницах биографии
этого почтенного средневекового города, выросшего на древнем канале,
соединяющем две важнейшие водные артерии Германии — Дунай и Майн; Но
знали мы его пока что заочно. Хотелось подкрепить это зрительными
впечатлениями, вступить с Нюрнбергом в непосредственное общение.
Шофер и в этом деле оказался человеком сведущим. Пивная, где выступал
Гитлер? Пожалуйста. Она, правда, разрушена, но ничего, кое-что
сохранилось. И "фольксваген" подкатил к выгоревшему дому, смотревшему на
улицу пустыми глазницами заколоченных окон. Над входом на кованой
консоли прикреплена ржавая металлическая рука, держащая кружку с пивом.
Двери нет. В засыпанном штукатуркой помещении толпились американские
офицеры. Стены пивного зала были покрыты потемневшей росписью — сценки
из старой баварской жизни. Роспись базарная. Но на высоту человеческого
роста все фрески были выщерблены. Вот и сейчас американский лейтенант
стоял на табурете и большим ножом отколупывал кусочек фрески. Увидев нас,
он засмущался, спрыгнул с табурета и убрал нож.
Мы не сразу поняли, что он делает, но наш вездесущий шофер пояснил —
господа американские офицеры любят сувениры. Они хотят иметь сувенир из
пивной, где выступал Гитлер. Нам сувениры были не нужны, но посмотреть,
где ядовитые споры фашизма дали свои первые ростки, было интересно. Мы
откозыряли и ушли, оставив американцев на свободе колупать стенную
роспись.
Поехали дальше в глубь старого города. Впрочем, поехали это не то слово.
Стали осторожно пробираться между развалин, потому что самого города,
прославленного всеми туристскими справочниками, уже не было. Английская
и американская авиация на прощанье так потрудилась над старинной частью
Нюрнберга, что превратила ее в огромную сплошную руину, в которой немцам
за месяцы, прошедшие со дня окончания войны, удалось разобрать лишь
проезды и проходы вдоль улиц. Тут уж действительно руками разведешь.
Заводы, поставлявшие для армии танки, орудия, авиационные моторы,
остались целехоньки. Аристократические предместья, где жили все эти
штрейхеры и владельцы заводов, питавших войну, сохранились превосходно.
Даже стекла там не выбиты, А вот седая старина разутюжена, что
называется, всмятку.
Где на машине, где пешком пробираемся через руины. Какой-то маленький
господин с перышком кашьяна в охотничьей куртке и замасленных замшевых
шортах, из которых торчали посиневшие от холода колени, вызвался быть
нашим проводником. Пачка сигарет? О, это его вполне устроит! Он давно не
курил настоящих сигарет. Убеждаемся, что шофер наш просто незаменимый
человек. Он довольно бойко переводит то, что говорит добровольный гид, и
мы гуськом пробираемся через развалины, местами угадывая бывшие улицы
лишь по каким-то мало определенным ориентирам: чудом сохранившейся стене,
воротам, ведущим в пустоту, или синей табличке с названием улицы,
валяющейся на битом кирпиче.
Эта атмосфера апокалиптических разрушений обнимает нас сразу же за
тяжелой аркой северных ворот, и трудно, очень трудно, даже держа в руках
туристский справочник и привязывая себя к сохранившимся ориентирам,
зрительно воссоздать облик этого очень старого и, вероятно,
действительно красивого города. На славившейся своей великолепной
готикой старинной площади Хауптмарк, носившей потом наименование
Адольф-Гитлерплац, сохранился только фонтан. Знаменитая Фрауенкирхе —
искуснейшее сооружение каменщиков тринадцатого века, стоит пустая,
выгоревшая, похожая на старую театральную декорацию, которую растрепал
ветер.
Руины, руины, руины... Чудом уцелел Альтенбрюке — старый горбатый мост
через речку Пехнау, соединяющий теперь одни развалины с другими. Как
покосившийся театральный задник, стоит фасад древней ратуши, где еще
шесть столетий назад духовные предки сегодняшних подсудимых принимали
сочиненные ими расистские законы. Между двух гряд битого кирпича
поднимаемся к старому замку и по валяющейся среди кирпичей синей
табличке узнаем, что идем по Бургштрассе. А замок массивной серой
громады возвышается на скале. Ему тоже досталось: потрескались стены,
покосилась старая башня.
— Вам, наверное, приятно смотреть, как американцы отомстили за ваши
разрушенные города, — говорит шофер и добавляет: — Ведь говорят, что
труп врага хорошо пахнет.
Мы все трое с удивлением оборачиваемся к нему.
Приятно? Да, все мы видели и мой родной искалеченный город Калинин, и
руины Сталинграда, и взорванные храмы Киева, и каменные скелеты Минска,
на которые со сладострастием смотрел с самолета Адольф Гитлер. Но кому
из нас придет в голову радоваться, наблюдая варварские разрушения этой
великолепной немецкой старины? Нам так же больно видеть сгоревшую
Фрауенкирхе, как и руины знаменитого собора в Киеве, так вот запросто,
без всякой военной надобности взорванного гитлеровцами. Вот если бы были
разрушены дома фабрикантов оружия и тех, кто ходил во главе факельцугов,
было бы справедливо. Но ведь аристократические предместья, как и военные
заводы, целехоньки. Это не доказано, но говорят, что изрядная часть
акций этих заводов находилась в руках американских концернов.
— Да, да. Янки могли, конечно, этого не разрушать, — говорит шофер,
должно быть уловивший наше настроение, и добавляет, наклонившись ко мне:
— Вообще это цивилизованные дикари...
Опыт войны меня кое-чему научил. Услышав эту последнюю, шепотом
произнесенную фразу, я как-то инстинктивно настораживаюсь и начинаю
приглядываться к новому знакомцу. Экскурсия по руинам заканчивается.
Расплачиваемся с нашим немецким провожатым несколькими пачками
"Честерфильда". Он удивлен и рассыпается в благодарностях, варьируя на
все лады слова: "Данке... Филь данке... Данке шён".
— Вы напрасно так щедры,—замечает шофер, — Это не вполне разумно. С него
хватило бы и одной пачки. — И опять вполголоса, только для меня: — Янки
— страшные скряги. Вы знаете, их солдат, поимев немецкую девчонку, дает
ей один чулок, а второй она должна заработать на другой день или тут же
у его товарища... Они не балуют немцев.
Будто не расслышав, говорю:
— Вы знаете, где расположен партейленде? Ну этот стадион, где Гитлер
проводил свои слеты?
— О, яволь, яволь...
Машина выбирается из развалин, проносится по улице уцелевшего
аристократического предместья, вырывается на окраину, и вот вдали
вырисовываются белые угловатые очертания гигантских трибун, охватывающих
огромное поле. По сравнению с ним знаменитый Страгов стадион в Праге,
где мне пришлось однажды садиться на самолете, показался бы волейбольной
площадкой. Вот здесь-то и происходили гитлеровские шабаши, в которых
участвовало до полумиллиона нацистов, съезжавшихся сюда со всей
Германии.
Это поле не скоро обойдешь. В центре огромной трибуны возвышается белый
куб. На нем в часы этих шабашей стоял фюрер и все, кто сейчас сидит на
скамье подсудимых. Отсюда он выкрикивал свои речи, в том числе и ту, где
он сказал, что германский орел уже простер свои могучие крылья над
Европой и скоро распахнет их и над Азией. Этот орел уже сколот со лба
трибуны, а на месте, с которого кричал Гитлер, перешучиваясь и гогоча,
фотографируются на память здоровые румяные американские морячки.
Собственно, смотреть тут больше нечего, и мы едем назад через
разрушенный город.
Странное это дело. Город просто-таки истолчен бомбами, а памятники
каким-то кайзерам, мореходам, изобретателям сохранились и стоят среди
руин. Бронзовый Ганс Сакс, этот бард средневекового бюргерства, сидит на
стопке книг среди этих отнюдь не живописных руин. Кажется, он недоуменно
развел руками, не понимая, как же это могло случиться: вот жили в этом
старом городе поколения его бюргеров, пили пиво, ели сосиски с капустой,
орали в своих пивных о превосходстве немецкой крови над кровью
общечеловеческой, замысливали захватнические походы. А потомки этих
бюргеров построили в современном мире только что осмотренный нами
партейленде и тут уж не в тесных пивных с зеленоватыми стеклами, а на
просторе, не таясь, орали о необходимости простереть германское
жизненное пространство на все пять континентов, грозились уничтожить
всех, кто с этим не согласен или думает по-другому. И в ответ на
бредовые эти мечты озверелые толпы ревели "зиг хайль" и "гох".
И орды современных дикарей ринулись на мирные страны Европы. Одно за
другим падали под ударами их панцермашин европейские государства. Лилась
кровь. Бомбы со свистом обрушивались на памятники культуры. Врываясь в
города, современные дикари грабили, как и не снились их духовному
предшественнику и предку Фридриху Барбароссе, замок которого венчает
гигантскую гранитную скалу, господствующую над Нюрнбергом. Все яростней,
все неистовей звучали на улицах этого города "зиг хайль". И в дни, когда
здесь тянулись бесконечные факельцуги, а с окон балконов свешивались
полотнища со свастикой, Ганс Сакс — поэт воинствующего бюргерства, певец
"буйной немецкой крови" получал свою долю венков и букетов.
Так было здесь до поры, пока Гитлер в своей безумной мечте о мировом
господстве не бросил свои, считавшиеся непобедимыми и действительно до
той поры не знавшие поражений орды против Советского Союза. И тут колесо
его разбойничьей фортуны сразу крутнуло назад. Разбив немецкие армии в
великой зимней битве и отбросив их от Москвы, Красная Армия в гигантском
единоборстве со всеми силами фашизма сломала у Сталинграда хребет
нацистскому зверю и, нанося ему новые и новые удары на Курской дуге, на
Днепре, погнала его со своей земли, стала освобождать оккупированные
земли других народов. Тогда вступили в бой армии антигитлеровской
коалиции и помогли довершить остальное. Посеявший ветер, пожал бурю.
Родина мракобесных расистских теорий, колыбель национал-социализма,
Нюрнберг готовится сейчас стать его могилой. Станет ли — это покажет
время. Международный военный трибунал, говоря спортивным языком, еще
только набирает темпы. Посмотрим, посмотрим...
А пока бронзовый Ганс Сакс сидит на груде своих свитков и книг, в
окружении гигантских руин, разведя руки, и поза его точно бы говорит:
"Н-да, должно быть, и верно предрекало евангелие; "Что посеешь, то и
пожнешь".
Нелегко живется сейчас гражданам этого некогда очень богатого и
красивого города. В центре они ютятся в бомбоубежищах, в бункерах, в
хижинах среди развалин, сложенных кое-как из ящиков, досок, дверей.
Здесь и там можно видеть, как прямо среди камней торчит железная труба и
из нее сочится дымок. Стоит остановиться и сейчас же возле видишь детей
— худых, с запавшими глазами, но чистенько одетых, умытых, с тщательно
заштопанными дырками на одежде. Они не протягивают рук и не просят. Боже
сохрани! Они стоят молча. Зато красноречиво просят их глаза. И мы, помня
детей Сталинграда, Харькова, Полтавы, понемножечку раздаем свои
пфенниги.
Шофер говорит;
— Вы, русские, очень великодушны... Даже странно это видеть после того,
сколько вы пережили из-за нас. А вот янки...
— Вы что же очень не любите американцев? — громко, так, чтобы все
слышали, перебиваю я его. Он пугливо оглядывается на моих спутников.
— Я? Нет, почему же... Я только хотел сказать, что они совсем другие,
чем вы.
Чувствую, как во мне нарастает эта, пока еще безотчетная настороженность
к услужливому человеку, хотя машину он ведет мастерски, говорит
по-русски и так почтителен, что всякий раз, когда нам выходить,
выбегает, чтобы открыть дверцы. Неприязнь становится совершенно
отчетливой после маленького инцидента, происходящего за Северными
воротами, где начинается сохранившаяся часть города. Здесь ходит
трамвай. Проезжают редкие машины. Несколько раз мы встретили громоздкие,
древнего образца фаэтоны и даже карету, которую тащила пара кляч.
Когда-то в таких экипажах разъезжали по старому городу туристы. Теперь,
в силу отсутствия бензина, добываемого немцами пока лишь путями
неправедными, эти туристские экипажи возят, так сказать, всерьез,
заменяя автомобили.
Так вот в этом районе на одной из афишных тумб мы увидели плакат, на
котором изображались белокурые, пышногрудые девицы, отплясывающие
какие-то танцы в костюмах праматери Евы. Ночное кабаре! Масса
удовольствий! Только для военнослужащих войск союзников! Мы что-то
поострили на тему о том, что не худо бы организовать сюда экскурсию
представителей прессы, а шофер, слышавший этот разговор и воспринявший,
его всерьез, тут же заявил, что может сегодня же познакомить нас с
молоденькими и вполне порядочными девочками и что сделает это он вполне
бескорыстно "из уважения к доблестным русским офицерам". Стоить это
будет недорого, и расчеты можно будет провести не только в марках, но и
продуктами,
— Очень люксусные фрейлен! Шик модерн!
— Где вы этого фрукта откопали? — довольно громко произнес Крушинский.
Ответить я не успел, мы подъезжали к пресс-кемпу. Ссадив спутников, я
приказал везти меня во Дворец юстиции. Нужно было отвезти на телеграф
написанный еще вчера очерк. Когда мы остались одни, шофер спросил,
доволен ли я его ездой.
Да, вы неплохо водите машину.
И тут он вдруг разоткровенничался;
— Герр оберст, я ненавижу американцев. Они вульгарны, они
необразованные, грубые люди. От них нас, европейцев, тошнит. Русские
совсем другое дело. Мне вы очень понравились, и я могу быть вам полезен.
Я хорошо знаю город, у меня здесь много друзей, очень серьезных деловых
людей. Могу вас с ними познакомить.
Это было уже явный перебор. Двадцать два, как говорят, карточные игроки,
и я довольно бесцеремонно перебил его, забыв, что уже спрашивал об этом:
— Откуда вы так хорошо знаете русский язык?
— Я ведь вам говорил, я из Прибалтики. Фольксдейч, — ответил он
несколько смущенно. — Там жило много русских — прекрасных людей. Я с
ними дружил. Но пусть герр оберст не думает, что я воевал против России.
Я был в батальонах Тодта — строил дороги, укрепления, аэродромы. Могу
поклясться на библии, что я не стрелял в ваших соотечественников.
Тут мы подъехали к месту назначения. Шофер выскочил из-за руля и, обойдя
машину, открыл дверцу.
— Когда и куда завтра подавать?
— Вы сколько хотели бы получать в месяц?
— Здесь платят двести марок, — ответил он, называя несусветно малую
цифру.
— Вот вам пятнадцать за сегодняшний день. Отгоните машину в гараж и
можете быть свободны.
— Варум? — спросил он почему-то по-немецки.
— Ауфвидерзеен,—ответил я ему на том же языке... Потом попросил
переводчицу Майю — маленькую девушку в форме младшего лейтенанта,
которую все мы зовем Оловянный солдатик, поискать по телефону
американского капитана, ведающего автохозяйством.
— Капитан у телефона, — сказала она. — Спрашивает, как понравился
присланный им шофер, знает ли он машину?
— Ответьте ему, только переводите, пожалуйста, поточнее, что машину он
знает, а людей нет. — Переводчица удивленно оглянулась. — Да, да, так и
переведите. Скажите капитану, что это действительно хороший шофер, но
очень плохой артист... Так и скажите — артист. Вы меня правильно
поняли... Скажите еще, что я благодарю капитана за любезное содействие и
от души советую ему не пользоваться больше услугами этого типа.
— Капитан спрашивает, а кто же будет водить вашу машину?
— Скажите, пока что буду ходить пешком, и попрощайтесь с ним в самой
вежливой форме.
Девушка положила трубку.
— Вы знаете, мне кажется, что капитан был очень огорчен,
— Ну еще бы. Я тоже.
Так я снова вышел из почетного круга корреспондентов машиновладельцев и
стал пешим корреспондентом, или пешкором, как говаривали мы в дни войны.
7. КОМНАТА № 158
Человек, как говорится, ко всему привыкает. Понемногу привыкли и мы к
потоку страшных материалов, небывалых в истории человечества материалов,
которые ежедневно переваривала громоздкая неторопливая судебная машина.
Разгар февраля, В погожий день нет-нет да и пахнет весной, да так, что
сердце забьется от воспоминаний о наших тверских веснах, которые
наступают хотя и попозже, чем баварские, однако не менее прекрасны и
одинаково бередят человеческую душу. В такие вот дни трудно сидеть в
надоевшем зале под ровным мертвенным светом искусственных солнц. Кое у
кого из-за этого освещения стали болеть глаза, и некоторые судейские, мы
— корреспонденты, да и подсудимые обзавелись темными защитными очками.
Что там греха таить — редеют наши ряды в корреспондентской ложе, зато в
баре не протолкнешься.
Вот тут-то и встретил я сегодня и совершенно неожиданно старого
знакомого, с которым впервые столкнулся в Праге в те беспокойные часы,
когда пражские повстанцы еще вели бои за мосты, а советские танки только
подходили к окраине столицы Чехословакии. Мечтая дать последнюю
корреспонденцию о последнем сражении Великой Отечественной войны, после
того как Москва уже отстреляла салют победы, я выпросил у маршала И. С.
Конева самолет с его личным, очень опытным летчиком, чтобы, опередив
танковые колонны, шедшие на выручку повстанцам, приземлиться где-то
поближе к городу и описать встречу первых танков из армии Лелюшенко и
Рыбалко. Маршал-полководец с комиссарским сердцем умел понимать наши
корреспондентские души. Самолет был получен, и еще до рассвета мы
вылетели из-под Дрездена на юг, к Праге. Не буду описывать подробности
этого путешествия. Не в нем суть. Мы благополучно приземлились на
Сокольском стадионе в Страгове, повстанцы доставили нас к центру города,
и вот тут, у развалин горевшей ратуши, я встретил впервые человека, с
которым сегодня столкнулся вот здесь, во Дворце юстиции.
Эсэсовцы с пулеметами еще занимали чердаки в домах, окружавших
Староместское Наместье. Они не давали гасить пожар, и всякий раз, когда
кто-то из повстанцев высовывался на площадь, асфальт прошивала очередь
визжащих пуль. А этот человек в песочного цвета комбинезоне с
трехцветной национальной ленточкой на берете, примостившись среди руин,
старался заснять этих эсэсовцев, ввинтив в аппарат толстенную трубу
телескопического объектива. Заработает пулемет, он прячется. Смолкнет,
снова нацеливает трубу на чердак.
Мы с летчиком окликнули его. Он оглянулся и, увидев двух офицеров в
незнакомой советской форме, бросился к нам. Но прежде чем подать руку,
все-таки присел, сделал несколько снимков, потом отрекомендовался:
— Карел Гаек. Фоторепортер.
— И повстанец?
— И повстанец, но фоторепортер в первую очередь. Так мы познакомились. А
потом, когда советские танки уже пришли в город и отделили его стальным
щитом от двигавшихся к нему немецких дивизий, этот человек пригласил нас
к себе. Познакомил с женой — очаровательной артисткой музыкальной
комедии, показал нам свои фотоальбомы. Он оказался знаменитым
фотографом-анималистом. Работы его известны во многих странах...
Вот его-то я и встретил у стойки пресс-бара. Заказали кофе и принялись
обмениваться воспоминаниями. Он был все такой же неугомонный Карел —
большой, добродушный, веселый, похожий на огромного ребенка, с трудом
засунутого в военную форму западного образца. Как всегда, он горел
планами, шумно радовался тому, что сделал, и был горд тем, что замыслил.
А замыслил он сейчас создать альбом Нюрнбергского процесса, в
котором--показать прошлое и настоящее подсудимых, суд, картины
преступлений, — словом, фотографически отобразить весь процесс.
— Ты что же только что приехал? Ваши сидят рядом, мы уже подружились с
Весентом Нечасом и с Яном Дрдой.
— Нет, я здесь с самого начала. Сижу напротив скамьи подсудимых за
стеклом и навожу на них объектив, выжидая подходящего выражения лица...
Это интересней, чем снимать диких зверей. Хочешь покажу, что получается?
Он куда-то ушел, принес папку, с чисто фоторепортерской
бесцеремонностью, сдобренной милой улыбкой, согнал с окна каких-то
англичан и быстро разложил на подоконнике снимки. И я поразился, сколь
выразительными оказались эти запечатленные на них мгновения истории....
Нюрнбергская улица, украшенная флагами. По ней движется бесконечная
колонна штурмовиков со штандартами и знаменами, а на тротуарах беснуется
восторженная толпа, облепившая памятник Гансу Саксу. А на другой
фотографии, сделанной с той же точки, в тот же час дня—та же улица,
превращенная в груду щепы. И в глубине — Ганс Сакс поднимается из руин
таким, каким мы его недавно видели. И еще группа людей, впрягшись в
ручную тележку, везет какую-то рухлядь.
Стадион партейленде. Он весь от края до края полон упитанными
беловолосыми девицами весьма пышных форм, в одинаковых белых кофточках и
темных юбках. Бесконечные ряды этих юных Брунгильд вскинули руки в
нацистском приветствии и что-то отчаянно вопят. Лес рук, ряды искаженных
криком лиц. Вдали на белом кубе трибуны видна фигурка Гитлера... И
другой снимок, сделанный с той же точки. Партейленде, каким мы его
видели. Пусты огромные трибуны. Через поле бежит голодная собака, а на
переднем плане — негр в форме американского сержанта обнимает пухлую,
белокурую, прильнувшую к нему девушку...
Геринг и Гесс в парадных нацистских костюмах, увешанные орденами, на
каких-то там торжествах. Они же рядом, на скамье подсудимых...
Риббентроп во фраке, перепоясанный орденской лентой, усмехаясь,
поднимает бокал шампанского на дипломатическом приеме, и он же в тюрьме
ест кашу из крышки котелка... Тонущий в море огромный английский
броненосец, торпедированный немецкой подводной лодкой, сотни людей,
бросающихся через борт в море... Какие-то военнопленные крючками
выволакивают из вагонов тех, кто, не доехав до места назначения, умер в
пути... Горы тел у разверстых пастей печей ожидают сожжения. Просто
Дантов ад какой-то.
Особенно поражает сопоставление двух снимков — гитлеровское
правительство снялось во главе с фюрером в президиуме какого-то
партейтага — сидят рядком Фрик, Риббентроп, Геринг, Гитлер, Розенберг,
Гесс, а сзади — Функ, Франк, Ширах, Кейтель, Редер, Шлейхер. Сидят,
улыбаясь... А рядом снимок — скамья подсудимых, где почти в том же
порядке те же лица слушают свое разоблачение. В сопоставлении этих
снимков колесо истории, то повертываясь в недавнее прошлое, то
возвращаясь в сегодняшний день, дает глубину картины.
А какие сильные фотопортреты! Гаек схватывает свою модель в тот момент,
в том психологическом состоянии, когда ее внутренняя сущность
раскрывается с особой полнотой. Вот Геринг бешено скривил свой широкий
лягушечий рот... Вот Штрейхер, оскалившийся, как шакал. Как некогда,
рассматривая рисунки Жукова, так и теперь, разглядывая коллекции Гаека,
я проникал в суть натуры.
— Здорово! Сколько же тебе приходится выжидать, пока поймаешь подходящее
выражение?
— Иногда целое заседание... Расстреливаешь не одну пленку, — спокойно
отвечает Гаек, явно довольный впечатлением, произведенным его работой.
— Так много?
— Я расходую значительно больше, когда снимаю собак.
— А где ты раздобыл эти потрясающие снимки прошлого?
— О, это мой профессиональный секрет, — и смеется. — Секрет моей фирмы.
Но мы с тобой познакомились в таком месте и в такое время, что от тебя у
меня нет секретов, тем более что ты и не фотограф. Слышал такое имя —
Генрих Гофман?
— Нет, не слыхал.
— Это лейб-фотограф Гитлера. Он здесь, в этом здании, в комнате № 158.
Герр Гофман сейчас эксперт по фотографическим доказательствам. О, это
любопытная персона? Я тебя с ним познакомлю.
— Но как же попал сюда этот лейб-фотограф?
— Сейчас я тебе расскажу.
И он рассказывает историю, в которую я, ей-богу, не поверил бы, если бы
по протекции Гаека не побывал бы сам в таинственной комнате № 158 и не
познакомился лично с главным персонажем этой почти детективной истории.
Генрих Гофман был довольно ловкий фотограф, зарабатывавший себе на
жизнь, фотографируя голых девиц и распространяя эти снимки из-под полы.
Потом он расширил свою деятельность, начав издание порнографических
открыток. Моделями в этих открытках становились танцовщики и танцовщицы
второразрядных ночных кабаре. Одной из таких натурщиц стала некая Ева
Браун. Она приглянулась Гофману, и он сделал ее... своей постоянной
помощницей.
Случилось так, что на одной из съемок сия девица попала на глаза
Гитлеру. Он задал ей какой-то вопрос, а она бойко и умно ответила. Так
завязалось знакомство всемогущего фюрера третьего рейха с моделью
непристойных открыток. Гитлер приблизил ее к себе.
Ловкая девица знала, что в руках ее бывшего патрона остались негативы
фотографий, рисующих ее, мягко говоря, в весьма неблаговидных позах. Это
было опасно и для нее и даже для ее всемогущего покровителя и его
международной известности. В стране уже был широко известен пример,
когда Геринг с помощью вот таких же улик смог расправиться со своим
конкурентом старым фельдмаршалом Бломбергом, человеком, пользовавшимся
особой благорасположенностью фюрера и занимавшим кресло военного
министра. Через третьих лиц Геринг свел старика с коллегою Евы Браун
девицей Эрикой Грюн и, когда раскисший маршал пришел к нему советоваться
— жениться ему на ней или нет, посоветовал проявить демократизм,
жениться и даже выступил в роли посаженого отца. Свадьба была пышная, на
ней присутствовал сам Гитлер. А на следующий день открытки с
изображением Грюн в соблазнительных позах вместе с молодым партнером
опять же через третьих лиц были переданы в бульварные французские
газеты. Разразился скандал. Фельдмаршал Бломберг был устранен с поста.
Кресло военного министра освободилось.
История наделала много шума в Берлине. Ева Браун знала это. Конечно, при
ее новых возможностях, ей не представляло труда физически устранить
Гофмана. Мало ли людей исчезало тогда в Германии — вот так, без всякого
шума. Но она знала, что ее бывший шеф дальновиден и лучшие негативы
хранит где-то за границей. И еще она знала, что при аресте Гофман все
расскажет в гестапо, а вероломный Гиммлер давно уже следил за ней. И,
хитрая от природы, она нашла третий путь, оказавшийся верным.
С ее помощью ее "учитель" Генрих Гофман был приближен фюрером. Он стал
лейб-фотографом Гитлера и сделал блистательную карьеру. Основал большое
издательство, монопольно выпускавшее портреты гитлеровских бонз,
правительственные альбомы и проспекты. Издательство делало миллионные
обороты. Молодой человек — партнер Евы по открыткам, попытался было
отломить и свой кусочек от жирного пирога, но однажды исчез с глаз людей
и из жизни. Его партнерша уже открыто жила под одной крышей с "первым
наци" Германии.
Генриху Гофману, лейб-фотографу, было присвоено звание профессора и
доктора. Его наградили золотым значком нацистской партии, хотя по его
уверениям, он никогда не был ее членом. Это, кажется, правда.
Итак, мы пошли в таинственную комнату № 158, Нас встретил пожилой
приземистый немец в сером пиджаке тирольского покроя с пуговицами из
оленьего рога и дубовыми листьями на зеленых лацканах. У него полное
лицо, бычья апоплексическая шея — по виду типичнейший баварец с плаката,
рекламирующего пиво. И серебряный бобрик на голове, и толстые улыбчивые
губы, маленькие свиные глазки, настороженные и хитрые.
Держался довольно уверенно. С достоинством отрекомендовался, прибавив к
своему имени звание "доктор", сказал, что у него очень мало времени, что
герр судья только что прислал ему на экспертизу пачку фотографий, как
раз представленных советским обвинением. Поэтому он может уделить "герру
оберсту" всего несколько минут. Свои коллекции он покажет в другой раз,
а пока — вот, пожалуйста, эти снимки, которые всегда интересуют
иностранцев, в особенности американцев. Большие деньги платят. Можно
заказать комплект.
Он бросил на стол целый веер открыток — Гитлер в быту. Бросил тем же
жестом, каким, вероятно, бросал перед оптовым покупателем свежую серию
порнографической продукции. Гитлер и Ева на веранде дома в горах,
по-видимому в Бертехсгадене... Нюхают цветы... Ласкают собак.,. Они же в
охотничьих костюмах, в шляпах с тетеревиными перьями... Гитлер и
какие-то генералы на той же веранде, и Ева в скромном фартучке потчует
их чаем... Она же в купальном костюме на берегу озера. Любопытно, что на
всех этих, так сказать, семейных снимках Гитлер тоже ни на минуту не
остается самим собой, позирует, что-то изображает. По-видимому, он ни в
каких условиях самим собой и не был. Все время играл, играл. И не
какую-то, а какие-то роли.
— А вот портрет несчастной Евы.
Ну что ж, она была недурна, отлично сложена, поспортивному подтянута, но
лицо грубоватое и слишком уж правильное. Какая-то Брунгильда из
"Нибелунгов" в провинциальном исполнении.
— Видите, какой была фрейлейн Ева.
—А я ее видел,—отвечаю я как можно равнодушнее.
— Когда? Где? Как это можно? Герр оберет шутит?;
Выдержав паузу, во время которой Гофман смотрите на меня во все глаза, я
говорю:
— В снарядной воронке возле бункера, у здания рейхсканцелярии.
Справедливость требовала бы сказать, что хотя у мoгущественнейшего
фюрера третьего рейха и не хватило бензину для того, чтобы сжечь по его
завещанию тела его и его молодой жены, оба они оказались настолько
обгоревшими, что невозможно было рассмотреть хоть какие-либо черты. Но
пускаться в подробности я не стал, ибо о том, что тела эти были найдены,
официально объявлено не было.
Кстати, должно быть, такая уж судьба фашистских диктаторов и их
возлюбленных. Ведь совсем недавно туша итальянского дуче и дамы его
сердца актрисочки Петачи, казненных партизанами, были повешены вверх
ногами на всенародное обозрение, у бензиновой колонки на одной из
площадей Милана. Но об этом я тоже, разумеется, Гофману не сказал. Что
мне его воспитывать! Он же, выслушав меня, заявил, кажется, с
неподдельной грустью;
— Бедная Ева. Она все-таки была неплохой девушкой, и вкус у нее был: она
сама фотографировала совсем неплохо. — И, адресуясь, вероятно, к моим
классовым чувствам, добавил: — Она ведь дочь простого рабочего. Папаша
Браун и сейчас работает на машиностроительном заводе. Может быть, вы не
верите? Вот посмотрите.
Он протянул вырезку из американской солдатской газеты "Старз энд
Страйпс", что переводится на русский язык "Звезды и полосы". Звезды и
полосы американского флага. Там действительно было помещено интервью со
старым Брауном. Он распространялся о том, что обе дочери его были
хорошими, скромными девушками, заботливыми, трудолюбивыми. Надо же было
случиться такому несчастью, что она приглянулась этому сумасшедшему
Гитлеру... А за ней вторая выскочила замуж за генерала эсэс. Но старший
зять — Гитлер успел перед смертью прихлопнуть младшего... Ужас! И вот
теперь он, Браун, на старости лет совсем один... Разве это достойная
судьба для честного труженика?..
Уходим, оставив на столе магарыч — бутылку виски "Белая лошадь" и
увесистую банку свиной тушенки. Доктор искусствоведческих наук и
профессор роется в негативах и делает вид, что не замечает.
8. МЫ ТЕРЯЕМ СОН И АППЕТИТ
Я уже записывал слова Главного американского Обвинителя судьи Джексона,
который, начиная свою первую речь, пообещал:
— Мы приступаем к предъявлению доказательств, преступлений против
человечности... Господа, предупреждаю, они будут такими, что лишат вас
сна.
Признаюсь, при этих словах советские журналисты переглянулись: может ли
что-либо вызвать такую реакцию у тех, кто своими глазами видел Бабий Яр,
Треблинку, Майданек, Освенцим? Но судья Джексон оказался прав.
Уничтожение людей представляло собой в нацистском рейхе широко развитую
и, надо отдать справедливость, хорошо спланированную и организованную
индустрию. Мы уже как-то притерпелись к страшным доказательствам,
закалились, что ли, задубенели, и сна, а в особенности аппетита, это нас
не лишало.
Того и другого мы лишились и лишились не фигурально, а в
действительности, когда на трибуну поднялся помощник Главного советского
Обвинителя Лев Николаевич Смирнов. Образованный юрист, отличный судебный
оратор, апеллирующий в своих речах не столько к сердцу, сколько к разуму
судей, он привел такие данные и подкрепил их такими доказательствами,
что даже вызвал раздор и на скамье подсудимых, где обвиняемые принялись
спорить между собой, а Шахту стало плохо, и его стали отпаивать
какими-то успокоительными.
Нет, эта сцена не может быть забытой, и я опишу ее поподробнее, ибо
потом, по прошествии времени, трудно будет даже поверить, что когда-то
нечто подобное могло произойти на Земле — планете, населенной разумными
существами.
О выступлении советского обвинителя было объявлено еще накануне. Поэтому
ложа прессы, далеко не ломившаяся в эти весенние дни от избытка
корреспондент тов, была полным-полна. Войдя в зал, мы удивились —
посреди стояли стенды, а на столах лежали массивные предметы, закрытые
простынями. На трибуне обвинителя тоже стояло нечто, закрытое салфеткой,
а на столе ассистента лежала толстенная книга в кожаном переплете,
напоминавшая своими объемами средневековые инкунабулы.
Л. Н. Смирнов, называя в ходе обвинения количество жертв, умерщвленных в
одном из лагерей, показывал эту красиво переплетенную книгу. Нет, это не
был семейный альбом обитателей какого-нибудь рейнского замка и не
коллекция снимков скаковых лошадей. Это был просто бесконечный список
людей, сожженных заживо, застреленных или отравленных газом. Обвинитель
не без труда поднял этот фолиант и, обращаясь к судьям, говорит:
— Это всего только деловой отчет генерал-майора Штрумфа своему
начальству об успешной ликвидации варшавского гетто. Тут только имена
умерщвленных, Ваша честь, прошу вас приобщить эту книгу к вещественным
доказательствам.
При этом взоры всех невольно обратились к скамье подсудимых, где, застыв
в каменной позе, опустив на глаза темные очки, сидел генерал-губернатор
Польши Ганс Франк, устанавливавший там нацистские порядки. Сей изувер,
вероятно заботясь о своем месте в истории, имел привычку вести
дневниковые записи своих преступных дел и всяческих мыслей по их поводу.
Другой помощник советского Обвинителя Лев Романович Шейнин — человек,
известный у нас не только как юрист, но как публицист и писатель, автор
знаменитых "Записок следователя", уже рассказывал мне об этих страшных
своим цинизмом дневниках. Десятки толстых тетрадей, в которых душа этого
нациста распахивалась для обозрения, находятся сейчас в распоряжении
обвинения. И вот теперь Л. Н. Смирнов цитирует из них следующую,
зафиксированную на бумаге мысль; "То, что мы приговорили миллионы евреев
умирать с голоду, должно рассматриваться лишь мимоходом". Эту цитату из
своих сочинений Франк встречает кривой улыбкой.
Но когда книга с именами убиенных перекочевала на судейский стол и с
трибуны зазвучала трагическая повесть о ликвидации варшавского гетто,
Франк откинулся на спинку стула, сломал карандаш и стал столь явно
нервничать, что его сосед Розенберг, сделав презрительную мину,
откровенно толкнул его локтем.
Каждая страница, каждая строка этой отчетной книги рассказывала миру о
том, что скрывалось под понятием "национал-социализм". На процессе в
документах американского обвинения немало уже рассказывалось об
истреблении евреев в Германии, в оккупированных странах, о том, как
сотни тысяч лишались имущества, изгонялись из домов, как миллионы гибли
в газовых камерах и душегубках. Но того, о чем повествовал отчет
генерал-майора Штрумфа, нам слушать еще не приходилось. Рейхсфюрер эсэс
дал 23 апреля 1943 года через фюрера эсэс в Кракове приказ "со всей
жестокостью и безжалостностью ликвидировать варшавское гетто". Описывая
начальству выполнение этого приказа, Штрумф повествовал: "Я решил
уничтожить всю территорию, где скрывались евреи, путем огня, поджигая
каждое здание и не выпуская из него жителей". Дальше деловым тоном
говорилось, как осуществлялось это мероприятие, как эсэсовцы и приданная
им в помощь военная полиция и саперы заколачивали выходные двери,
забивали нижние окна и поджигали здание. В густонаселенных домах, где
теснились согнанные со всего города семьи, слышались душераздирающие
вопли заживо горящих людей. Они инстинктивно пытались спасаться от огня
на верхних этажах, куда пламя еще не доставало. Пламя шло за ними по
нятам. Они выкидывали из окон матрацы, тюфяки и, думая спасти,
выбрасывали на эти матрацы детей, стариков, выпрыгивали из окон, ломали
ноги, разбивались. Оставшиеся в живых, пытались отползти от пожарища,
унося детей, — их преследовали. В отчете писалось: "Солдаты неуклонно
выполняли свой долг и пристреливали их, прекращая агонию и избавляя их
от ненужных мук".
Штрумф — военный чиновник гитлеровской школы — своей рукой описал все
это в докладе начальству. При этом он хвастливо заявлял, вероятно
напрашиваясь на награду, как образцово, организованно и быстро была
решена участь десятков тысяч несчастных. Где-то в конце, боясь,
очевидно, что начальство заподозрит его в либерализме или в нерадении,
он особо подчеркивал, что тех, кому удавалось все-таки уползти и
скрыться в руинах, разыскивали с собаками. Он признается, что некоторые
все-таки ухитрялись заползать в канализацию и оттуда слышались их стоны
и крики. И опять же лишь "для того, чтобы прекратить бесполезные
мучения", был вызван химический взвод. Он бросил в люки газовые шашки, а
когда, ища спасения, люди высовывались из люков, их пристреливали, как
сусликов, показавшихся из своей норы. "В один только день, — повествует
Штрумф, — мы вскрыли 183 канализационных люка и бросили туда шашки.
Евреи, думая, что это смертельный газ, пытались спасаться наружу.
Большое количество евреев, которое, к сожалению, точно не поддается
учету, было истреблено также путем взрыва канализационной системы.
Саперы показали себя при этом мужественнными людьми и мастерами своего
дела".
Дальше, делая в своем докладе, так сказать, лирическое отступление,
характеризуя действия участников этой изуверской операции, Штрумф рисует
созданный национал-социалистами идеал немца: "...Чем больше усиливалось
сопротивление, тем более жестокими и беспощадными становились люди эсэс,
полиции и вооруженных сил... Они выполняли свой долг в духе тесного
сотрудничества и показывали при этом образцы высокого солдатского
духа... Работали без устали с утра до поздней ночи. Искали евреев и не
давали им пощады... Солдаты и офицеры, полиция, в особенности те из них,
кто побывал на фронте, также доблестно и прекрасно проявили при этом
свой германский дух".
Вот он — идеал гражданина нацистского государства. Вот образец, следуя
которому все те, кто сидит сегодня на скамье подсудимых, стремились
воспитывать "истинных германцев". Вот как они толковали свой
национальный долг и как на свой лад понимали вековечные человеческие
понятия чести, храбрости, воинской доблести. Вот чем они хвастались и за
что награждались.
— Знаете, какая мне пришла сейчас в голову мысль? — сказал мне в
перерыве Юрий Яновский, нервно похрустывая суставами пальцев. — Если бы
кровь всех, кого они убили, отравили, замучили, выступила из земли, они
бы захлебнулись в этом кровавом озере.
Все это действительно было страшно, но самое страшное, как оказалось,
ожидало нас впереди. Еще не раскрытыми стояли стенды посредине зала.
Что-то массивное, покрытое простынями, белело на столах. И вот прокурор
после перерыва сорвал салфетку с одного из этих закрытых предметов, и в
зале сначала наступила недоуменная тишина, а потом послышался шепот
ужаса. На столе, под стеклянным колпаком, на изящной мраморной подставке
была человеческая голова. Да, именно человеческая голова, непонятным
образом сокращенная до размера большого кулака, с длинными, зачесанными
назад волосами. Оказывается, голова эта была своего рода украшением,
безделушкой, которые "изготовляли" какие-то изуверские умельцы в
концентрационном лагере, а потом начальник этого лагеря дарил эти
"безделушки" в качестве сувениров знатным посетителям. Приглянувшегося
посетителю или посетительнице заключенного убивали, потом каким-то
способом через шею извлекали остатки раздробленных костей и мозг,
соответственно обрабатывали, и съежившуюся голову снова набивали,
превращая в чучело, в статуэтку.
Мы смотрели на эту голову под стеклянным колпаком и чувствовали, как
мороз продирает по коже. Над нами, на гостевом балконе истошно
вскрикнула какая-то женщина. Затопали ноги. Ее выносили без сознания. А
между тем советский Обвинитель продолжал свою речь. Теперь он предъявлял
суду показания некоего Зигмунда Мазура, "ученого", сотрудника одного из
научно-исследовательских институтов в Кенигсберге. Спокойным, я бы
сказал, даже техническим языком он рассказывал, как в лабораториях этого
института решалась проблема разумной промышленной утилизации отходов
гигантских фабрик смерти — человеческого мяса, жира, а также кожи.
По распоряжению прокурора были сняты простыни, закрывающие стенды и
стол. Поначалу никто из нас не понял, что там такое на них. Оказалось,
это человеческая кожа в разных стадиях обработки — только что содранная
с убитого, после мездровки, после дубления, после отделки. И наконец,
изделия из этой кожи — изящные женские туфельки, сумки, портфели, бювары
и даже куртки. А на столах — ящики с кусками мыла разных сортов —
обычного, хозяйственного, детского жидкого, для каких-то технических
надобностей и, наконец, туалетного разных сортов, разного аромата в
пестрых, красивых упаковках.
Прокурор продолжал свою речь в абсолютной тишине. Подсудимые сидели в
напряженных позах. Риббентроп закатил глаза и закусил губу со
страдальческой миной, Геринг, кривя рот, писал своему защитнику записку
за запиской, Штрейхер истерически кашлял или хохотал, долговязому Шахту
вновь стало дурно. Его обычно неподвижное, жесткое лицо было бледно и
растерянно...
Когда-то нам с Крушинским довелось первыми из корреспондентов побывать в
Освенциме, называвшемся тогда по-немецки Аушвиц. Прилетев туда вслед за
войсками, мы видели эту гигантскую фабрику смерти почти на ходу, видели
склады рассортированных человеческих волос — в кучах и уже завязанных в
тюки и приготовленных к отправке. Видели детей, на которых врачи-изуверы
ставили свои окаянные опыты. Говорили с двумя русскими военнопленными,
на которых другие врачи-изверги испытывали способность человеческого
организма переносить низкие температуры — их попросту постепенно
замораживали до потери сознания, а потом медленно размораживали. Хотя
все это еще было живо в памяти, эти изделия, изготовленные из отходов
фабрик смерти, потрясли нас. Я чувствовал, как тошнота подкатывает к
горлу, хотелось вскочить и броситься вон из зала.
Собственно, что было в этом для нас нового? Ведь американское обвинение
уже предъявило бывшему директору Рейхсбанка и уполномоченному военной
экономики Вальтеру Функу документы, в которых он предписывал строго
учитывать, собирать и хранить в сейфах золото и платину в виде
искусственных челюстей, коронок, протезов, вырванных изо рта убитых
специально организованными по его распоряжению командами в
концентрационных лагерях. Мы знали, сколь велики были "поступления"
такого рода металла в рейхсбанк. Это было ужасно, но все же это можно
было слушать, а тут... В той деловитости, с которой Зигмунд Мазур писал
свои показания, в его спокойном техническом языке ("Человеческая кожа,
лишенная волосяного покрова, весьма поддается процессу обработки, из
которой, по сравнению с кожей животных, можно исключить ряд
дорогостоящих операций", или "после остывания сваренную массу выливают в
обычные, привычные публике формы, и мыло готово"), в этой деловитости
было нечто ужасное.
В первый раз я видел, как все трое Кукрыниксов сидят над своими
раскрытыми папками и ничего не рисуют — так они ошеломлены.
— После этого Дантов ад — просто увеселительное заведение, — шепотом
говорит кому-то Юрий Корольков, но стоит такая тишина, что мы слышим его
через два ряда.
С заседания расходимся молчаливые.
— Братцы, после этого я, ей-богу, никогда не смогу есть мясо, —
произносит, залезая в фургон, Михаил Гус.
— По логике вещей, вам теперь не должно мыться с мылом, — грустно шутит
Семен Нариньяни.
С нашей переводчицей Майей делается плохо. Она сидит в трясущейся
машине, истерически всхлипывает, кусая губы, и сидящие возле нее
машинистки суют ей в нос пузырек с какой-то остро пахнущей дрянью. Не
знаю, надолго ли, но на сегодня мы-таки действительно потеряли аппетит и
сон.
9. ЖИЗНЕННОЕ ПРОСТРАНСТВО ГЕРМАНА ГЕРИНГА
Я уже поминал, что Дворец юстиции, где идут заседания Международного
Трибунала,—это каменный остров, чудом сохранившийся среди развалин
Нюрнберга. Ни одна бомба не упала на его территорию, ни один осколок не
оцарапал массивных, почти крепостных стен. Так вот развалины, окружающие
дворец, разбирают сейчас эсэсовцы — крупные, толстомордые, ражие типы,
которым, судя по цвету лица, не так-то уж худо живется в американском
плену. В своей черной форме они строем приходят на работу и расползаются
по развалинам под охраной двух-трех джи-ай, охраной, в сущности,
условной, ибо американские солдаты обычно сидят где-то в сторонке на
солнышке, переговариваясь и пожевывая свою резинку.
Честно говоря, нас, ежедневно слушающих сейчас страшные повести о
подвигах этого черного воинства, такой либерализм злит и беспокоит. Я
знаю, что и наши судейские не раз протестовали против такого соседства.
Но командование первой американской дивизии, оккупирующей Нюрнберг,
вежливо отводило эти протесты: война кончилась, пленные — только пленные
и, кроме того, существует же Женевская конвенция.
И вот сегодня утром, подъехав к Дворцу юстиции, мы были поражены —
эсэсовцев на привычных местах работы не было. Во дворе суда по углам
стояли четыре танка, развернув стволы пушек на ближайшие уличные
перекрестки. По бокам обоих ворот поднимались объемистые дзоты,
сложенные из мешков с песком. Из их амбразуры торчали стволы с
пулеметами. Дзоты поменьше обступали вход в здание, над которым висели
флаги держав антигитлеровской коалиции. И совсем маленькие, так сказать,
карманные дзотики из мешочков, были выложены и в самом здании, по углам
коридоров.
Что такое? Почему за одну ночь все приняло столь воинственный вид?
Оказывается, эсэсовцы бежали из лагеря, рассеялись по развалинам, ушли в
горы и, говорят, готовят нападение на тюрьму с целью освободить
преступников.
Отыскал в перерыве между заседаниями начальника тюрьмы полковника
Эндрюса, с которым у меня с первого же дня установились дружеские
отношения, чему, как я уже писал, содействовало мое появление на суде в
необычном мундире. Полковник смущен, озабочен, занят, но в беседе не
отказал. Как и все американские деятели, он неравнодушен к прессе и не
чурается журналистов.
— Почему суд сегодня похож на осажденную крепость?
— Это интервью?
— Нет, просто беседа. Об этом я писать не буду.
— Нет, почему же, можно написать... Можете сообщить в "Правду" мои
слова: "Всякая возможность побега для моих клиентов исключена. Принятые
нами меры имеют больше психологическое значение".
— Вы так уверены, что побег невозможен?
— Если бы вы знали, как мы их охраняем, вы бы несомненно со мной
согласились.
— А как вы их охраняете?
— Если обязательно хотите видеть, — он посмотрел на массивные золотые
часы, которые по-штатски извлек из недр брюк. — Если непременно хотите,
приходите ко мне в двенадцать. Сейчас я должен извиниться, я занят...
Этот инцидент с эсэсовцами все-таки скверная штука.
Точный и обязательный, как все американцы, в назначенное время он принял
меня и переводчицу. Это плотный человек с интеллигентным лицом, в пенсне
с круглыми стеклами. Маленькие усики, подстриженные на
латиноамериканский образец, придают ему несколько фатоватый вид, а из-за
стекол пенсне смотрят умные, внимательные глаза. Он тщательно одет,
подтянут, даже вот у себя в кабинете не снимает лакированной каски,
сдвинутой чуть набок. Но, несмотря на это, вид у него сугубо штатский и
обращение тоже.
— Присаживайтесь... Виски? Джин? Может быть, вермут?.. Вот сигареты или
вы предпочитаете сигару?.. Я в вашем распоряжении.
У него на стене план тюрьмы. Дворец юстиции, это, так сказать, целый
комбинат правосудия. Здание с четырех сторон обступает маленький двор.
Тюрьма помещается в одном из его крыльев. Из тюрьмы прямо
непосредственно к залу заседаний теперь, как я уже говорил, ведет
подземный тоннель. Подсудимых водят в зал суда только по этому тоннелю.
— Это исключает возможность даже попытки побега, ибо оба конца тоннеля
строго охраняются, а весь тоннель простреливается. По малейшей же
тревоге мы мгновенно перекроем все выходы вот здесь и здесь, — он
показывает это на карте.
— Ну а камеры? Есть ли окна?
— Нет. Я уж не первому вам говорю, что мои клиенты не видят солнечного
света. Только искусственное освещение. Ну если бы окна и были, все равно
никто и ничего не смог бы сделать. После этой прискорбной истории с
Робертом Леем часовые не спускают с них глаз ни днем, ни ночью.
— В переносном смысле?
— Нет, в буквальном. Хотите, я вам все это покажу.
— Ну, разумеется.
— Только вот мисс, — он показывает на нашего Оловянного солдатика. —
Вход женщинам в тюрьму воспрещен. Впрочем, у меня есть солдат — хорват
по происхождению. Ведь хорватский и русский языки близки, не так ли? —
Он нажимает кнопку звонка и приказывает найти хорвата.
— Ну, а как же все-таки прозевали Лея?
— Лей? Да, это, конечно, неприятная история. История действительно
неприятная. Среди подсудимых значится и Роберт Лей, одна из самых
отвратительных фигур нацизма, член руководства нацистской партии,
главарь так называемого трудового фронта. Но на скамье подсудимых его
место пусто. Он ушел от ответа, покончив жизнь самоубийством вот тут, в
Нюрнбергской тюрьме.
Когда Красная Армия окружила Берлин и Гитлер со своими приближенными,
оказавшись в этом кольце, заполз в свою подземную нору, Роберт Лей,
бросив фюрера, бежал к себе на родину в Баварию, надеясь скрыться там в
Баварских Альпах, которые были ему знакомы с детства. Он сбрасывает
форму генерала эсэс, облекается в альпийский костюм, отращивает бороду и
прячется в горной хижине с документами на имя доктора Дестельмайера.
Население боялось и ненавидело этого своего "земляка". Он был слишком
известен разгромом рабочих организаций и созданием системы жесточайшей
эксплуатацией немецкого рабочего класса. И вот в штаб американской
парашютной дивизии, разместившейся в любимой гитлеровской вотчине
Бертехсгадене, приходит сразу несколько писем, указывающих
местопребывание Лея. Настигнутый в горном охотничьем домике в полупьяном
виде, Лей пытается ускользнуть.
— Это ошибка. Я даже не знаю Лея, никогда его не видел. Моя фамилия
Дестельмайер. Вот документы. Совершенно не понимаю, что вы от меня
хотите?
Он пьян, глаза его красны. Неопрятная бороденка благоухает застарелым
перегаром. И это служит еще одним признаком, разоблачающим Лея, ибо
палач рабочего класса Германии давно известен как горький пьяница. С
помощью одного из старейших членов нацистской партии, задержанного до
этого, устанавливается к его личность. Лей сдается.
— Я проиграл,—говорит он.
Лея водворяют в Нюрнбергскую тюрьму, и тут, протрезвев в тюремных
условиях, он развивает бурную деятельность. Он делает ставку на ссору
американцев с Советским Союзом. Руководитель "трудового фронта",
разгромивший все рабочие организации и возглашавший "вечный мир" между
рабочими и капиталистами, он хорошо знает былые довоенные связи
нацистской и североамериканской экономики, тайные и явные союзы
могущественных корпораций, корни которых тесно переплетаются глубоко под
землей. И он начинает бомбардировать американское командование своими
письмами и проектами: Германия всегда представляла собой защитный вал,
отгораживающий Запад от большевистской России и ее идей. Теперь этот вал
разрушен. Могущественная Красная Армия, вышедшая победительницей,
угрожает странам Запада и самой великой идее свободного
предпринимательства. Нужно как можно скорее восстановить этот барьер, и
в этом деле он, доктор Лей, хорошо знающий экономику, может принести
пользу. Он — к услугам американского командования и американского
правительства... Он так прямо и пишет: "...наиболее уважаемые деятели и
активные граждане, которые работали гаулейтерами, крейслейтерами и
ортсгруппенлейтерами, представляют собой деловую элиту Германии. Сегодня
эта элита лишена свободы. Но именно они, их авторитет и их
организационный опыт должны послужить благородной цели примирения с
Америкой и превращения Германии в могущественного американского союзника
в Европе", И дальше: "Эта акция должна быть осуществлена в полной тайне,
Я думаю, что она прямо вытекает из современных интересов американской
внешней политики и в настоящем и в будущем, для того чтобы американские
руки в послевоенной Европе не были бы слишком видны".
Эти мысли Лея сформулированы письменно. Эти его мечты были потом
доведены до сведения печати. Он даже обратился с особым посланием к
Генри Форду младшему, зная, что сей автомобильный магнат сочувственно
относится к нацизму. Он выразил готовность ознакомить Форда с опытом
сооружения заводов "Фольксваген", с широким привлечением средств
населения к строительству автомобильных гигантов и выражал надежду, что
он, Лей, может оказаться Форду очень полезным, если тот захочет
использовать немецкий опыт.
Словом, сам протрезвившись, Роберт Лей довольно трезво оценивал
поведение американской администрации в Германии, был полон надежд уйти
от ответственности и даже сохранить за собой, под крылышком американцев,
достойное место в элите послевоенной Германии. Но он был слишком
известной, слишком одиозной и слишком ненавидимой фигурой.
И вот ему предъявляют для ознакомления обвинительное заключение по делу
главных военных преступников, среди которых значился и он, Роберт Лей. В
настроении этого трезвенника поневоле происходит резкий перелом. Он то
впадает в прострацию, то начинает метаться по камере. То вдруг бросается
на колени и принимается молиться на унитаз за неимением креста. Наконец,
примерно за месяц до начала процесса, ночью между ним и часовым
происходит последний диалог:
— Эй, вы почему не спите, доктор Лей?
В ответ часовой слышит неясное бормотание: "Они не дают мне спать, эти
остарбейтер, эти евреи... Их же нет, они мертвы. Так почему же они тут,
в камере?"
Часовой пожал плечами и пошел по коридору. Когда он снова заглянул в
глазок двери, то увидел, что, Лей, как ему показалось, сидит на рундуке,
наклонившись вперед. Успокоившись, часовой снова двинулся в обход. Когда
очередь дошла до камеры Лея, он увидел его неподвижным в той же позе.
Обеспокоенный солдат позвал офицера, и они вошли в камеру. Лей висел над
стульчаком в петле, скрученной из полос разорванной простыни. Вся эта
история довольно широко прошла по страницам печати и особого интереса не
представляла. Но тюрьму посмотреть хотелось, и я, не желая, однако, быть
назойливым, только озабоченно спросил полковника Эндрюса:
— Вы не опасаетесь, что кто-то из подсудимых захочет воспользоваться
опытом доктора Лея?
— О, нет. Сейчас это исключено. Вы сами в этом убедитесь.
Хорват уже пришел. Высокий, черноволосый парень, на котором ладная форма
1-й американской дивизии сидит как-то особенно красиво. По массивным
коридорам идем в тюрьму. Несколько раз на дверях гремят какие-то замки,
часовые спрашивают пропуск. Наконец мы в главном зале этой тюрьмы,
которая стала последним убежищем тех, кто мечтал и не только мечтал, но
и планировал простереть понятие "немецкое жизненное пространство" на все
пять континентов Земли. Тюрьма трехэтажная. На верхних этажах двери
камер выходят на железные галереи. Но сейчас в этой тюрьме занят лишь
нижний этаж. Взглянув вдоль зала, я даже как-то растерялся — около
каждой двери в полуоборот к ней стоял солдат и безотрывно глядел в
глазок, вделанный в верхней половине двери. Две шеренги солдат, глядящих
в стальные отверстия. Кроме того, к каждой двери пониже глазка была
придвинута лампа с рассеивающим рефлектором, которая освещала все углы
камеры.
Солдаты стояли буквально замерев и даже при появлении высшего тюремного
начальства не отвели глаз т отверстий в двери.
— Ну что? Может кто-нибудь у меня отправиться; вслед за Леем?—не без
самодовольства произнес начальник тюрьмы.
— Действительно, довольно надежно.
—Я сам создал эту систему,—сказал полковник Эндрюс с гордостью
изобретателя, осчастливившего человечество великим открытием. — Отличная
система, не правда ли? Но это очень трудно стоять вот так, не отрывая
глаз от отверстия. Мои ребята долго не выдерживают. Сменяют их трижды в
час. Устанавливаем для них дополнительный отдых.
— А можно заглянуть в камеру?
— Пожалуйста.
Мы как раз остановились у двери № 1. На ней висела эмалированная
табличка; "Г. Геринг". Полковник приказал часовому отступить. Я заглянул
в волчок. Передо мной была квадратная глухая комната размером три на два
с половиной метра. В глубине — койка, стул, столик. Справа — у двери —
рукомойник и параша. "Второй наци" Германии сидел на койке в сапогах, в
том же сером замшевом мундире и, поставив на стул крышку от алюминиевого
котелка, что-то неторопливо ел из нее. На столике лежали какие-то
бумаги, стояла женская фотография в рамке...
Гесс в вязаном свитере, в рубашке без воротничка что-то читал. Должно
быть, услышав шум в коридоре, он поднял глаза. Наверное, именно такой
взгляд бывает при приближении людей у волка, попавшего в капкан, —
столько было в нем бессильной злобы... Заукель — этот страшный
эсэсовский воротила, распоряжавшийся судьбами миллионов рабов,
маленький, незначительный, перебирал на столе какие-то фотографии,
любуясь то одной, то другой...
Глава морских корсаров гроссадмирал Редер, отправивший на дно морское
сотни мирных судов и множество торговых караванов, в теплом стариковском
жилете и в подтяжках делал из бумаги петушка. Несколько таких петушков
уже стояло на столике. Вид у адмирала был мирный, скучающий, как у
пассажира, ожидавшего на вокзале запоздавший поезд.
Перед уходом снова заглянул в волчок двери "второго наци". Крышка от
котелка была пуста, Геринг подбирал остатки пищи с помощью галеты, а
потом отправил ее в рот... Потянулся... Вздохнул и замер, уставившись
своими голубыми глазами в угол. Невольно подумалось: этот человек,
больше всех кричавший о жизненном пространстве арийских наций, мечтавший
стереть с земли, будто резинкой, целые народы, сейчас вот живет в этой
келейке и рад будет прожить здесь всю жизнь, если ему, конечно, удастся
ее сохранить. Он, один из богачей разбойничьего рейха, на лукулловы пиры
которого когда-то мечтала попасть вся берлинская знать, доволен тем, что
чисто облизал крышку от котелка кусочком галеты. И еще подумалось:
сколько вору не воровать, а тюрьмы не миновать.
Оглавление
www.pseudology.org
|
|