Абрам Аграновский

Филозофия Шаи Дынькина

Шая Дынькин признал меня искренним другом. Шая Дынькин занимается рыбой, я — литературой. Он уже совсем старый еврей, я еще молодой человек. Вся его жизнь в прошлом, моя — в будущем. Он — философ, я — реалист. Он — «внепартийный аполитик», я — коммунист. Он грамоту едва знает и имеет «швистящее произношение», а я воспитался на клас­сиках. Одним словом, сплошные контрасты. Но если бы вы знали, какие мы с ним друзья!

— Искренний друг познается в беде, — говорит Дынькин, — и я вижу, что вы мне друг.
— Хотя убеждения наши расходятся, — отвечаю я, — тем не менее...
— Что вы говорите, убеждения? Убеждения — ветер. Сегодня дует в лицо, завтра в макушку. Я тоже имел убеждение: хотел в Палестину. Со­рок лет хотел только в Палестину, но пришла революция, по всей стране подул ветер, и я не попал в Палестину. Вот вам ваши убеждения. Вы еще совсем молодой человек, чтобы так говорить...

Пять часов вечера. Дынькин свободен. Мне тоже спешить некуда. Сидим и беседуем. Как хорошо с другом, даже в Бобровицах! Дынькин излагает свой взгляд на нэп. Он давно уже обещал поговорить со мной на эту тему.

— Царь Давид сказал, — начинает Дынькин, — «я от всех учусь и от дурака тоже, ибо и дурак может высказать разумное слово». Так слушай­те головой и, выбравши интересующих слов моей мысли, передайте гласности.

Раньше чем приступить к передаче «интересующих слов дынькинских мыслей», считаю нелишним объяснить историю нашего знакомства. Шая Дынькин попал как-то на собрание торговцев при товарной бирже уездного городка. По простоте душевной он смешал собрание с синагогой и выступил с чересчур резкой по тому времени и по обычаям того города критикой налогового аппарата. Дынькин сказал:

— Граждане и товарищи! В данное время повторяется как бы преж­няя история. Наблюдается упадок в торговле. Я над этим раздумываюсь и думаю, что следует над этим подзадуматься всем, не засорен ли в этом аппарате какой-либо гвинт, что ввиду того торгово-промышленный аппарат начал плохо работать. И я говорю: этот гвинт надо прочистить, поправить, а потом помазать, и будет все хорошо. Какой же этот гвинт? Наверное, налоговый, на который упирается весь упомянутый аппарат, если я не ошибаюсь, а если ошибаюсь, то извиняюсь.

Извинение не помогло, ибо на собрании сидел фининспектор Еремин, и Дынькин попал под суд. Тут-то я и познакомился с Шаей Дынькиным. Он обратился ко мне с письмом, я еще кое-куда — и Дынькина остави­ли в покое. С тех пор я стал искренним другом Дынькина.

«Есть легенда, — писал мне Дынькин в благодарственном письме: — Ехал Билан на своем осле и выехал на пустопорожнее место. Стоит осел и не знает, куда завернуть. А Билан взял палку и бьет осла. «За что ты меня бьешь? — заплакал осел. — Я тебе верно служил». «Если бы у меня була сашка, — ответил Билан, — я б тебе зарубал». Фининспектор Еремин — что тот Билан, а я — что тот осел. Я хотел помочь хозяину и найти верную дорогу, а Еремин, если бы у него была «сашка», он бы «мине зарубал».

Но вас я понял искренним человеком, и вы поняли меня, мою мысль. Я верю, что скоро все поймут, и тогда некультурный народ Советской Рассеи выпередит и протерет дорогу всему надземному миру, и мы до­стигнем задуманную цель дальновидного нашего великого вождя покой­ного Владимира Ильича. С совершенным почтением уважающий вас Шая Дынькин. Бобровицы. Рыбный базар».

А в следующем письме Дынькин ставил вопрос еще яснее, он вызы­вал меня в гости, чтобы совместно обсудить «интересующих слов его мысли».

«Приглядаясь и соображаясь с политикой внутренней и внешней, — писал Дынькин, — и, будучи совсем не враг нашей стране и руководя­щим... ибо что можно ожидать лучшего в смысле... я был бы очень при­знателен вам, если бы вы разрешили мне отнести расходы по вашей поездке в Бобровицы за мой счет.

Как старый общественник и торгово-промышленник, я не сожалею средств для выяснения истины.

А пока желаю всего хорошего всем руководящим, и вам в том числе, проводить работу плодотворно в пользу нашей страны и всего мира, и в том числе и нам, частным и честным гражданам. Ваш Дынькин».

Вскоре по получении этого письма я попал в Бобровицы.

— Вы холостой будете? — И не ожидая ответа: — Так вам таки хоро­шо. А мне что делать? Полна хата дочек. Сколько надо сидеть на папа­шиной шее? — вздохнул, задумался. По лицу пробежала тень.
— Старшую видели? Красавица. Интеллигентная, нежная дите. Тоже ученая. Быстро встал, приоткрыл двери.
— Двосечка, дочка мая! Поставь самовар. И что ты там все пораешься? Заходи, посидим, может, и тебе будет польза.

За дверью смятенье и шум.

— 3 варением?
— А почему бы нет? Всем можно, а нам нельзя?

И, обернувшись ко мне, — лукаво;

— Сейчас увидите. Полная красавица!

Пауза. Дынькин несколько раз встает, садится, пройдет по комнате, остановится. Речь будет, видно, ответственная.

— В гимназии я не учился, — продолжает он, — поэтому выбросите грубые глупые слова и грамматические ошибки. Выговор мой тоже не литературный, но я думаю, что продать полтора фунта леща или щуки на субботу можно без литературы, лишь бы она свежая була. Главное то, что слова мои жизненные, и если вы, как поэт и спец, их оформите, то будет большой ефект. И так, слушайте мой взгляд на нэп и только не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают.

Дынькин становится в середине комнаты и приступает к изложению своей точки зрения на нэп:

— Частные торгово-промышленники знают себе цену, и их ценит весь надземный мир, и советское государство тоже ценит и не называет уже «ньепами» или «спекулянт», а «частные хозяйственники». Частные — это те пчелы, которые летают по полям, лугам и лесам, собирают мэд, несут в свое уля для себя и своих детей. Пчеловод, зная натуру пчел, забирает излишек, оставляя для питания и дальнейшего существования сколько надо. Если же пчеловод не знает натуры пчел и забирает весь мэд, пчелы разлетаются, и нет ни пчел, и нет ни мзду.

Вот самое важное, и это я прошу записать.

Теперь нам говорят, даем второй нэп. Частные знают это слово. В 1922 году тоже было сказано: даем нэп всурьез и надолго. И я помню слова Наркомторга, что отбирать частный капитал нельзя и не будем. Ничего себе слова! Дай вам Бог здоровья... А наконец что было? Ото­брали! Не метем, то качаньем. Не военно-коммунизем, то налогами раз­ными. Но ведь это одной и то же: капитал забрали. Вы, может, слыхали или учились, моя Двосечка учила: есть зверек маленький, но кошка не ём хорошая, блюстящая. Хитрий, неуловим. Поймать его трудно, и на­звание ему: бобер. Вот узнали его натуру: он идет постоянно по одному следу, то ись по тому же самому следу, который он пройшел раз. Вот ему ставят клетку на его стежке, и он, придя до клетки, не обойдет кругом: боится извернут с этой своей стежки. Останавливается коло этой клетки, зная, что это для него поставлена, начинает плакать и идет в клетку с такой думкой: если его задушат, то все равно пропадет, ибо он извернуть боится, но если ему удастся пробить эту клетку... Вы понимаете, что я говорю? Вы только меня не перебивайте, потому что я не люблю, когда меня перебивают. Частные знают, что второй нэп — это ставят клетку. Кошка хорошая, блюстящая. Вам нужен частный капи­тал, и не так капитал, как частную гибкость, и вы ставите клетку. Вы думаете, что научитесь, а потом нас задушите в этой клетке! Глубокий вздох, пауза.

— И вот мы, частные, заплачем и пойдем в эту клетку. Обойти кругом нам нельзя и некуда. Хотя нам дают землю, но мы привыкли итти по нашей стежке. Мы пойдем в эту клетку с такой думкой: если нас заду­шат, тогда — черти бери! — все равно пропадать. Но если нам удастся пробить эту клетку и мы попадем на свою стежку, тогда мы, частные и честные граждане Советской Рассей, поднимем страну и будем рабо­тать, как одна семья. Не будет дети и пасенки!

Запишите, пожалуйства. Это самая главная мысль.

И вообще я скажу: наша страна, я нахожу, новорожденный ребенок. Иль сказать, долгожданная дите, которая нуждается в воспитании и раз­витии. Дайте нам иенецеятиву, дайте нам заинтересоваться...

— А вот и я!

На пороге Двося с самоваром. За ней в дверях не менее дюжины кур­чавых головок. Все расплываются от улыбки, а какой-то экземпляр даже пищит от радости.

— Чай кипит, — докладывает Двося.
Мы движемся целой процессией.

Впереди — Шая Дынькин. Он расправил широко руки, как бы очищая дорогу. За ним я с Двосей. Как это произошло, не знаю, но мы с ней — парой. За нами вереница дочерей, мал мала меньше. А сзади, пыхтя и отдуваясь, подпрыгивая и пошатываясь, движется с помощью хозяйки Соры сам виновник торжества — «кипящий гай».

— Вот и моя семья, — знакомит Дынькин, — чем богат, тем и рад. Двосечка, птичка моя, сыграй что-либо на гитаре.
— Вы уважаете веселое или заунывное? — это Двося спрашивает.
— Как сказать...
— Когда я одна, я играю заунывное, а так я всегда веселая.
— Это прямо замечательно...

Мы в центре внимания. Две дюжины глаз пронизывают нас насквозь.

— Ой, Боже мой! Ой, горе мне, — восклицает вдруг Сора, — я не выдержу от них!

Оказывается, открутился кран, и весь стол облило кипятком. Минута смятения, мокрая скатерть закрывается полотенцем, и как будто ничего не было. Пьем чай «з вареньем».
Двося достала гитару. Инцидент с краном испортил настроение, и ежа забыла, что должна быть «всегда» веселой. Несколько предвари­тельных аккордов...

Оставь его, его дхугая любит —
У ней пхава пхед Богом и людьми...
Тебе себя отдать, ее он счастье сгубит,
Ты ж не найдешь забвения — пойми!

— Когда она играет, я люблю мечтать, — шепчет на ухо Дынькин. — Я ей не перебиваю, и она мне не перебивает. Она свое дело знает, я свое. А ну-ка, Двося, что-либо веселое!

Две гитахи за стеной
Жалобно заныли...
Этот памятный мотив...
Милый, это ты ли?
Эх, хаз! Еще хаз!
Еще много, много хаз!

— Эх, лаз, есцо лаз, — не вытерпел какой-то карапуз.
— Если бы моя Сора знала музыку, то я заставил бы ее даже в лавке играть, — шепчет Дынькин — Я вам тоже советую взять жену с гита­рой. Сожалеть не будете...

Беседа продолжается.

— Итак, мы кончили на интересе. Какой нам может быть интерес и ка­кая енецеятива? Возьму пример. Если играют в карты в безденежные игры, то нет заинтересованности, бросают играть своевременно и легают спать. Если же играют в денежные игры, то ись заинтересованность как одной стороне, так и другой. Одному выиграть, другому отыграться, и играют до утра, то ись если будем работать без интереса для себя, то какая может быть работа? Заработать кусок хлеба на день — и кончено? Хлеб и у старца есть! Мы хотим булку с маслом, и сало со шкварками... При царизме наша страна тоже не развивалась. Но тогда это была поли­тика германского Вилегелема. А теперь, когда нет царя и нет Вилегелема, а руководящая партия, то какая должна быть, по-вашему, про­грамма политики?.. Сора, ты же видишь, что человек хочет чай. Налей еще! И я говорю, что только так, а не иначе. Дайте нам, частным и честным гражданам, все гражданские права, заинтересовайте нас, и я вас уверяю, что заплутанный клубок расплутается. Дальновидный по­койный Владимир Ильич сказал: всерьез и надолго. Успомните слова великого вождя!

Прощались мы очень горячо!

— До свиданья! Прощайте!
— Будьте мне здоровеньки...
— Адье! — замахала ручками Двося.

Шая Дынькин пророчил верно: он попал в клетку. Слева от его лавки выросла кооперация с «рукопожатием», справа — госторговля со звез­дой. И Дынькину стало не по себе.

Но «друзья познаваются в беде», и, выбравши «интересующих слов» из его последнего письма, я лечу в Бобровицы.

— Здравствуйте, здравствуйте! Очень рады!
— А Двося где?
— О-о-о... Она уже мама Двося.
— Замужем?
— Еще как!
— А вы боялись, гражданин Дынькин?
— Конечно, боялись, — оправдывается он. — У меня целый звери­нец. Хая, ставь самовар!
— 3 варьем?
— А как же без?
— Она тоже играет на гитаре, — шепчет Шая Дынькин на ухо. — Вы видели, какая красавица?
— Итак, я должен вам сказать, что мне стало очень плохо. Но не перебивайте меня и слушайте с головой. Частные торгово-промышленники, как овцы, полезны в хорошем хозяйстве. Овцы удобная, выгодная и по­лезная скотина, которым корму мало требовается, уход коло их не зат­руднительный, а польза от их хорошая: шерсть и овчина, мясо и жир. Овец следует пускать вольно пастись по полю, не швистать длинными цугами, не пугать собаками, не скупти из их шерсти и не стригти часто. Если же пастухи швистят около овец своими длинными цугами, пугают собаками и забивают в одну кучу, они всегда пугаются, волнуются и не могут пастись. К чему это я веду? Вы можете это понять. Частные — те же овцы, удобная и полезная скотина. Но когда? Когда бы пастухи не пугали и не стригли каждого попавшего. А что мы видим сейчас? Еще пример скажу. Призывает до себя генерал Вандерфлит Ивана и говорит: «На тебе, Иван, овечку. У ней десять фунтов. Корми и пои ее, чтобы через два года она имела десять фунтов». Сидит Иван и плачет: что де­лать? Не кормить — сдохнет. Кормить хоть водой — прибавит вес... При­ходит цыган и спрашивает: что, Иван, плачешь? Однем словом, тут це­лый разговор идет. Но я скажу конец: цыган достал волка, привязал его к сараю, где овца живет, и овца на сколько покушает за день, на столько худеет от страха за волка, и через два года Иван отдал Вандер-флиту обратно овечку в десять фунтов. А смысл этой сказки вот какой. Это самое сделали с нами. Дали свободную торговлю всерьез и надол­го, дали овце корму довольно, но поставили с одной стороны волка, а с другой — льва. С одной стороны — кооперация с госторговлей, а с другой — финагент. Но овца не может иметь пользы от этого корма, ибо она кушает и оглядывается, авось изорвут ее. Скажите же, какая может быть польза, какой жир, какая, спрашивается, мясо и какой вообще аппетит?

— А вот и я!

На пороге Хая с самоваром. Она мило улыбается и стреляет мне пря­мо в сердце. Мы движемся процессией в столовую. Хая рядом со мной...

— Вы уважаете музыку?
— Очень.
— «Баядерку» знаете?

Шая Дынькин говорил в последнем слове так:

— Здесь на позорной скамейке подсудимых, вместе с нами, частны­ми и честными гражданами, сидит вся авторитетная верхушка финотде­ла и торготдела, и нашему обществу грозит или пять, или даже все десять лет Соловков, ибо прокурор говорит: «Выщипите сорную траву всурьез и надолго». Значит, Шая Дынькин больше не частный капитал, а Еремин больше не фининспектор. Хорошо. С этим туда-сюда еще можно согласиться: одни давали, другие брали. Но когда гражданин прокурор го­ворит: оппортунизем, скатывание, сращивание, правый уклон, тут я спрашиваю: какой у Еремина или Дынькина может быть уклон? У рыбного торговца возможно одно из двух: или прибыль, или, не дай Бог, убыток. — Царь Давид сказал...

Послесловие Николая Шмелева

Признаюсь: прочитал я эту маленькую повесть о великом мудреце из Бобровиц, и опять накатила на меня тоска. Господи, вроде бы и по­видал немало в жизни, и шкура задубела, и сердце уже не так дрожит, как дрожало прежде, а справиться с собой все равно не могу. Так пронзительно очевидна простота этого мира, так мало надо, чтобы об­щество, и люди были бы в ладу друг с другом, чтобы жизнь развивалась не сквозь мучения и страдания, а по-человечески... А вот поди ты, это-то и оказывается всегда труднее всего!

Почему простые истины, понятные и самоочевидные для Шаи Дынькина или для моего деда-мельника, были напрочь отброшены еще тогда, шестьдесят лет назад, и не найдены нами вновь, вплоть до се­годняшнего дня? Не знаю, почему. Знаю только, что многодумные каби­нетные головы у нас всегда готовы пойти на любую сверхсложную и сверхмучительную операцию, на любую искусственную конструкцию, только чтобы не позволить жизни идти так, как ей от века и надлежало идти.

Ведь это должно быть ясно и малому ребенку: не отбирай у пчелы весь мед, иначе пчелы разлетятся, не режь овцу, чтобы настричь с нее шерсти, завтра останешься и без шерсти, и без овцы. В этом смысл и жизни, и любого приемлемого для людей государственного устройства. И в этом залог успеха любой жизнеспособной экономической системы. Так нет же: коллективизация, лагеря, чудовищная бюрократическая ма­шина, равенство всех в нищете. И, к сожалению, от всего этого мы не избавились и по сей день. Я бы, например, в приказном порядке обязал весь Минфин и весь Госкомцен прочесть эту горестную повесть о Шае Дынькине. А впрочем... А впрочем, боюсь, все равно не поймут. Так и будут душить тех же кооператоров запретительными налогами либо при­нудительными ценами, пока кто-нибудь с самого верха не стукнет, на­конец, кулаком по столу.

Вывихнули мы людям мозги набекрень! Да ни много, ни мало — трем поколениям. Вправим ли назад? Не знаю. Не уверен даже в том, что Шаю Дынькина мы не вытравили из жизни до конца, под корень, так что и наследников его простой житейской мудрости уже не осталось. Или сталось? И не все потеряно еще? Ах, как хочется думать, что это так
 
Оглавление